Вы здесь

Часть времени

От Столыпина до ХрущЁва.
Воспоминания деда Максима

Имя Петра Аркадьевича Столыпина не только неразрывно связано с историей России, но также отчасти и с историей Новосибирской области. Правда, области в те времена еще не было, был безуездный город Новониколаевск, входящий в состав Томской губернии. Во время знаменитой поездки Столыпина с группой высших чиновников по Сибири в 1910 году премьер-министр был и в Новониколаевске. Тогда с участием министра землеустройства В. Кривошеина оценивалась работа Переселенческого управления, размеры выделяемых переселенцам земель, выдача льготных ссуд Крестьянским банком, строительство новых церквей, школ, больниц. В отчете государю Столыпин затем отмечал, что только в прошлом 1909 году построено 48 церквей, 60 больниц и 98 начальных школ. Замечу, что именно Столыпин был инициатором и отчасти разработчиком Закона о всеобщем начальном образовании, принятом Государственной думой в 1907 году.

Переселение безземельных и малоземельных крестьян за Урал, в Западную и Восточную Сибирь, было только частью аграрной реформы, проводимой Столыпиным. И часть эта была столь хорошо продумана, так активно выполнялась и так строго контролировалась, что по сию пору поражаешься глубине и тщательности проработки отдельных вопросов, преимуществ, стимулирующих переселенцев. Назовем лишь некоторые: главе семьи предоставлялся участок в 15 десятин (15 га), а на остальных членов семьи — до 45 десятин. На семью выдавалось денежное пособие до 400 руб., это гораздо больше двухгодовой зарплаты сельского рабочего. Помимо этого, предоставлялась льготная ссуда на 25 лет в размере, зависящем от обрабатываемого участка, строительства дома, покупки сельхозмашин. На пять лет переселенцы освобождались от налогов и от воинской службы. По инициативе Столыпина Министерством путей сообщения были разработаны и построены специальные вагоны для переселенцев, названные позже «столыпинскими». В одной половине вагона — обычные спальные места, во второй — места для перевозки инвентаря и домашнего скота, чтобы переселенец в пути сам ухаживал за своей животиной. В вагоне действовало водяное отопление, были туалет и титан с кипятком. Вагоны относились к четвертому классу, и билеты для переселенцев в них стоили в три раза дешевле обычных! Но и это еще не все: перед переселением предусматривалась казенная (т. е. бесплатная) перевозка смотроков, для осмотра нового места.

Вот по этой программе дед мой, Максим Акимович Шапошников,1881 года рождения, с десятью соседями из села Яблонивка под Полтавой и приехал в село Гусельниково под Новониколаевском весной 1911 года. Смотроки посмотрели и пощупали землю, съездили в уездный центр — село Легостаево, подписали нужные документы и вернулись за семьями. Из-под Полтавы дед Максим увез жену Лепестинью, дочку Матрёну и единственную лошадь с конным плугом. Еще и успели к поздней запашке сибирской целины. Через четыре года у Максима Шапошникова стоял рубленый дом, пять окон по фасаду, в хлеву дремали пять коров, а в конюшне хрустели овсом четыре лошади; были и конные грабли, жатка, сенокосилка. Да еще и три сына народились один за другим, а всего в семье Шапошниковых было пять сыновей и одна дочь. Отец мой, Арсений Максимович, родился в 1920 году и был самым младшим. Хозяйство деда Максима считалось в селе образцовым, хотя и было далеко не самым крупным.

Но я увидел деда впервые не в Гусельниково, а лет в пять в селе Ургун, где дед с бабкой, Лепестиньей Яковлевной, жили в избе со старшей дочерью Матрёной (этот брошенный дом и по сию пору стоит на том самом месте в зарослях бурьяна на окраине деревни). Помню ослепительный зимний день, заваленные снегом по самые крыши дома, ярко-синее небо и белейшие, невиданные в городе сугробы с вызывающе желтыми разводами, и не только в глухих переулках, но и на центральных улицах. Село Ургун в четырех километрах от железнодорожной станции Евсино было по нынешним понятиям очень многолюдным. И школа в нем была двухэтажная, белая, а директор этой школы слыл едва ли не самым уважаемым в селе человеком. При нашей первой встрече дед в ватнике и огромных белых пимах чистил снег. Дед переехал в Ургун к дочери после того, как его, культурного хозяина, в 1930 году раскулачили и сослали, слава богу, что не в Нарым, а на известковое производство на станцию Ложок. Там, за колючей проволокой, дед и отработал три или четыре года.

Готовился дед, конечно, ехать в Нарым, как и большинство сосланных его односельчан (настоящих кулаков), но судьба распорядилась иначе. Про Нарым мне рассказывал много лет спустя мой учитель профессор Наринский, в начале тридцатых он работал в аппарате первого секретаря Западно-Сибирского крайкома ВКП (б) Роберта Индриковича Эйхе, занимался вопросами сельского хозяйства. Помню, сидим мы в ресторане гостиницы Обь, любуемся речным закатом, и Наринский рассказывает, как от пристани у Бугринской рощи отходили вереницы барж с тысячами раскулаченных и в мертвой тишине уходили на Север, во мглу, в Нарым… А там, на нежилых берегах, людей выбрасывали, оставляли топоры, лопаты, немного картошки: устраивайтесь! Через пару месяцев — землянки, через пару лет — рубленые избы, и посевы, и огороды, и даже скотина! «Вы думаете, почему так получалось? — спрашивал Наринский. — Потому, что там не было советской власти, были только комендатуры, и царь, и бог — начальник комендатуры! И все решалось по разумению и здравому смыслу, конечно, для тех, кто выживал». Результаты были таковы, что в 1935 году Наринский стал инициатором и организатором выставки достижений сельского хозяйства Нарымского края. Выставка проходила в клубе Сталина под крылом НКВД и поразила даже знатоков: масло — лучше вологодского, картофель — прямо белорусская бульба, даже пшеница и рожь под стать алтайским!

Известковое производство — тоже не сахар. Человек в известковой пыли сгорал за полгода, не спасали никакие маски, но дед попал в кладовщики, а потом и в счетоводы, ибо и считал, и писал, и читал очень хорошо. Мог ли он предполагать, что через семь десятков лет в Новосибирске будет вручаться губернаторская стипендия имени Арсения Максимовича Шапошникова (его младшего сына) лучшим студентам-бухгалтерам! А пока дом и имущество Максима Шапошникова описали, семья разбрелась по родным и знакомым (слава богу, что не в ссылку). Дед же, вернувшись, купил старую избу дочке Матрёне, которая к тому времени вышла замуж, и сам с бабкой переехал к ней. И было это в селе Ургун.

С тех самых пор я так и вспоминаю его чаще всего: в ватнике, пимах и с лопатой! Причем не с летней штыковой, а с деревянной снеговой! Я не могу вспомнить деда, вскапывающего огород или окучивающего картошку — это, говорил он, бабьи дела. (Кстати, огород дед всегда пахал конным плугом, коня и плуг для этого брал в колхозе.) А вот с косой он управлялся лихо! У тетки Матрёны была корова Галя, да и еще немало всякой скотины, и сена требовалось прилично. Дед даже мне, лет в 9—10, сделал небольшую косу и брал меня с собой на покосы. На ближние покосы ездили прямо на корове Гале, запряженной в простую телегу. Галя этому ничуть не удивлялась, удивлялся я (как юный пионер). Выезжать надо было очень рано, часов в пять утра, чтобы косить по росе. Дед шел первым и, вжикая косой, размеренно укладывал кошенину на росистую стерню. Мне отводили крайний небольшой рядок, либо вообще предлагали в одиночку выкосить небольшую полянку, тогда все огрехи были хорошо видны. А дед тем временем покрикивал на косцов, случалось, и посылал их по матушке. Еще до полудня косьба заканчивалась, и печальная Галя потихоньку везла нас к дому. Так продолжалось два или три дня, хозяйство у тетки было небольшое, не то что у Мелеховых или Улыбиных из романов Михаила Шолохова или Константина Седых. Там на покосы выезжали на пару недель.

В конце пятидесятых, как известно, все личные хозяйства по инициативе Хрущёва обложили такими непомерными налогами, что всю домашнюю скотину Россия пустила под нож, да и посевы многих культур сократились. Хрущёв был одержим идеей преобразования всех колхозов в совхозы и превращения всей собственности в собственность общенародную. Даже личные автомобили считал буржуазным предрассудком, а все потребности в передвижении, как он говорил, успешно удовлетворит общественный транспорт. Кстати, до станции Евсино из Ургуна всегда ходили пешком, четыре километра, в любую погоду, и по сию пору так! А у тетки Матрёны осталась одна корова, три овечки и пяток кур. Удивительно, что к 1913 году — после реформ Столыпина — Россия производила около 86 млн тонн зерна и продавала его всему миру. И сибирское — особенно алтайское — зерно в этих продажах было далеко не последним. Ибо с 1906 по 1912 год в Сибирь переселилось и осталось там более 2,5 млн человек. Потому и площади сельхозугодий выросли на треть, а производство зерна с 68 млн тонн в 1907 г. увеличилось до 86 млн тонн в 1912-м!

В учебниках истории, по которым учился я, беззастенчиво писалось о том, что столыпинская реформа была неудачной, что многие переселенцы разорились и вернулись. Вернулось, на самом деле, около 700 тысяч человек, но осталось-то в три с половиной раза больше! Дед и про это мне рассказал. Их хохлятский край в селе считался зажиточным, но были, конечно, и бедные переселенцы. Дело в том, что с началом реформ по России покатился слух, что в Сибири текут молочные реки с кисельными берегами. И поехали в Сибирь так называемые самовольные переселенцы, без регистрации, без льгот, с одним только желанием разбогатеть! Вот они-то и мыкались без земли, без жилья. Хотя и им пыталось помогать Переселенческое управление.

Дед Максим со своих 40 десятин (только зерновых!) продавал до четырех тысяч пудов хлеба. Позже от мамы (агронома по образованию) я услышал, что это называлось стопудовым урожаем. Несбыточная мечта большинства советских колхозов: 16 центнеров с гектара, с минеральными удобрениями, тракторами, комбайнами. Откройте любой статсправочник, посмотрите среднюю урожайность: 1940, 1950, 1960 годы — 10, 11, максимум 12 центнеров с гектара. А дед эти заветные сто пудов собирал уже в 1913 году врукопашную!

А вот после реформ Хрущёва, с 1963 года Россия во все больших масштабах начала покупать зерно на Западе, в Канаде и США, а мясо — в Аргентине! Помню, дед вслух читал детские сказки о светлом пришествии коммунизма в газете «Известия», о том, что мы догоним и перегоним Америку по производству мяса, ухмылялся в усы, но ни слова не говорил против власти, которая так его обласкала. А я помню с тех времен веселую школьную поговорку: «Держись, корова из штата Айова!» Или еще круче: «Мы Америку догоним по надоям молока, а по мясу не догоним: … сломался у быка!»

Когда началась целинная эпопея, отец мой активно участвовал в подготовке бухгалтеров для новых целинных совхозов (колхозов там вообще не было), ездил в Кулунду, на Алтай, в итоге получил медаль «За освоение целинных и залежных земель». Но вещи рассказывал ужасные, особенно о первых урожайных годах, когда горы собранного зерна, поливаемые дождями, горели. Элеваторов и зернохранилищ не хватало, да и вывозить было не на чем! Дед на такие рассказы только огорченно хмыкал и доставал новую бутылку самогона. Правда, после освоения целины производство зерна наконец превысило уровень магического 1913 года, но для этого пришлось распахать около 40 млн га целинных и залежных земель.

Хозяйство тетки считалось зажиточным, в доме были не только иконы в красном углу, но и книги, даже старый-престарый патефон. Отсюда в 41-м ушел на фронт ее муж, Семён Иванович Зельков. Ушел и канул в безвестность. Его судьбой занималась дочка Валя, даже писала Булганину, он тогда был министром обороны и маршалом, а потом и отец мой, когда пришел с войны. В итоге из Минобороны пришел официальный ответ, что Семен Зельков пропал без вести под Ленинградом в 1943 году, извещение вручено его вдове тогда же. А тетка никакого извещения не получала! И небольшие деньги, приходившие на ее имя, оседали в чьем-то кармане. Химичили и на этом святом деле даже в те суровые времена. В конце концов, в 1954 году тетка получила за пропавшего без вести мужа аж девять с половиной тысяч рублей, большие деньги по тем временам: отец, старший преподаватель ВЗФЭИ, получал в это время 1600 руб.

Но и на этом история не кончилась: в конце 90-х из Сибирского кадетского корпуса Валентине Семёновне Зельковой пришло письмо о том, что ее отец похоронен у села Погостье Кировского района Ленинградской области, экспедиция кадетов нашла медальон на месте боев. Кроме того, семья Шапошниковых оставила на войне двоих: братьев Степана и Дмитрия. Старшего брата Фёдора, богатыря и красавца, случайно убил поселковый милиционер. Дядя Фёдор приехал на побывку из Донбасса, где вкалывал шахтером. Отец рассказывал, как они шли с братом из соседской бани (своя была отобрана вместе с усадьбой), распаренные и счастливые, по росистой траве, как вдруг из-за угла вывернула усатая сволочь в белой гимнастерке и громко назвала имя известного вора, вроде бы скрывавшегося где-то в селе. Фёдор спросил: в чем дело? И в следующее мгновение получил пулю прямо в сердце, милиционер стрелял отлично, но он ошибся; его пожурили и перевели из села. Но перед этим другой брат, Николай Максимович, косая сажень в плечах, разыскал этого усатого таракана и до полусмерти избил — так, что белую гимнастерку не могли отстирать от крови, об этом знало все село. Дядя Коля скрылся и уже перед войной объявился в Томске, где и прожил затем всю жизнь. А дела никакого и открывать не стали, ибо Фёдор считался сыном раскулаченного!

В конце пятидесятых электричества в селе Ургун не было, как не было и радио, жили с керосиновыми лампами. Одна радость: раз в неделю приезжала кинопередвижка, запускался движок, и в клубе показывали последние фильмы. Помню, с каким восторгом мы с дедом смотрели «Максимку». А тетка Матрёна работала в колхозе, получала какие-то небольшие трудодни, регулярно отвозила молоко на молоканку, а дед еще подрабатывал чем мог, от косьбы до плотницких дел. Два моих деревенских приятеля жили в избушках с земляными полами. Это было очередным деревенским открытием. «А как же зимой?» — спрашивал я своего приятеля Серёжку Кругликова. «Нормально, — отвечал он, — соломы набросать да пимы не снимать». Валенки в Ургуне все называли пимами. И тетка, и дед вспоминали, что в 1919 году, «когда шли колчаки», у них реквизировали все более или менее целые пимы — не только новые, но и подшитые.

Когда покос заканчивался, дед обязательно топил баню. Не важно, в субботу это случалось или в другой день. Суббота назначалась банным днем по определению, как у Алёши Бесконвойного из рассказа Шукшина. Баня была старой, покосившейся и топилась по-черному. (Сейчас, как старый банщик, могу утверждать, что самый «вкусный» пар именно в бане по-черному!) Наша баня стояла на краю усадьбы, на берегу крохотного, зарастающего озерца. И бросаться из бани в воду было высшим наслаждением, здесь подхватил я у деда первые уроки банного мастерства. Мы ходили всегда «в первый пар», «бабы пусть идут потом, им и того хватит», — говаривал дед, растапливая баню и доставая веники. Я по малолетству едва выдерживал на полке с дедом. А он в запале хлестал себя веником по бокам и кричал мне: «Держись, внучек… твою мать!» Он и приучил меня и к банной шапке, и к банным рукавицам. А потом мы вместе прыгали с полка, затем с мостков валились в озеро, откуда в ужасе разбегались лягушки. После трех-четырех заходов мы пили хлебный квас и шли домой ужинать, и тут начиналось свое священнодействие. На столе дымился чугунок с вареной картошкой, а в русской печи шкворчала сковородка с чем-то вкусным. И тут дед обязательно доставал из потайного угла бутылку водки или самогона и, поминая добрым словом Александра Васильевича Суворова, выпивал стакан за легкий пар и доброе здоровье. От него я и услышал впервые известные слова о суворовском завете по поводу продажи исподнего после бани!

Дед редко рассказывал о прошлом: может быть, я был для этого слишком мал? Он умер в 1962 году, когда мне исполнилось 14 лет. Все его рассказы были связаны с какими-то событиями, иной раз совершенно незначительными. Так, однажды после бани и после ритуального стакана мы услышали страшный грохот и вылетели из-за стола на крыльцо. Прямо над нашим домом на предельно малой высоте делала «горку» тройка реактивных истребителей — с таким ревом, что хотелось вжаться в землю. Дело в том, что между Ургуном и Евсино летом всегда устраивалось летное поле, где какая-то часть совершала учебные полеты на первых Мигах, и зона закрывалась для мирных жителей. Мы с дедом, оглушенные, вернулись за стол, и тут-то он и рассказал мне о Первой мировой войне. Он ушел на германский фронт в 1915 году, хотя мог бы еще год-два подождать как переселенец. Но идти в бой «За веру, царя и Отечество!» — это было, по его мнению, правильно. Летом 1916 года бежал он из полевой кухни к своему взводу, дело было на Западной Украине, во время брусиловского прорыва, когда налетели проклятые германцы (он никогда не говорил «немцы», только «германцы»). Дед упал на траву, а в каждой руке — по семь котелков в специальных станках. Слышал только стрекот пулеметов да грохот пуль по железу. А когда обстрел кончился, все четырнадцать котелков оказались пробиты, и пшенная каша потихоньку вытекала на родную украинскую землю. «Ну что, — говорил дед, — подхватился я и бегом до хлопцев, еще и поесть успели». Тут дед принял еще полстакана и затянул старинную песню:

Брала русская бригада

Галицийские поля,

И остались мне в награду

Два железных костыля!

Эту песню дослушал я через сорок с лишним лет в телепередаче «В нашу гавань заходили корабли»…

В середине пятидесятых дед Максим стал уполномоченным по заготовке лекарственных трав от областного аптекоуправления. Тут сыграл свою роль его старый знакомый еще по ссылке по фамилии Юрганов. Не случайно в России говорили, что тюремная дружба (как и фронтовая) самая крепкая, ибо человек проверяется у жизни на краю! Заготавливал дед в основном растение с названием горицвет, в просторечии — стародубка. Применяли его при многих недугах — от болезней сердца до геморроя. Эта хворь, как известно, на Руси называлась веселым словом «почечуй». Дед так ее и называл. Замечу, так называл ее и Пушкин, даже в «Онегина» это слово вставил. Для сбора стародубки и расчета с населением — заготовителями деду выделялись деньги (кои он, как настоящий счетовод, строго учитывал и хранил), а главное — товары широкого потребления: ткани, свечи, керосиновые лампы, инструменты и т. д. А впрочем, и это еще не главное, главное в том, что для перевозки мешков с корнями стародубки и товаров деду выделялась грузовая машина на два летних месяца, когда стародубка созревала. Это был старый, полуразбитый ГАЗ-АА, в просторечии называемый «полуторкой», но водитель исправно заводил его каждое утро и колдовал над его стальными потрошками вечером. Звали водителя, конечно, Вася, и выглядел он за рулем супергонщиком. Характерный штрих: двери водительской кабины не закрывались (замки сломались, видимо, еще до войны), и каждую дверцу надо было привязывать шнурочком с бантиком! «Ну и что? — говаривал, бывало, Вася. — Зато заводится и ездит!» Эти шнурочки и стали причиной одного из приключений.

Ездили мы в основном в треугольнике районов Искитимского, Черепановского, Маслянинского. Это очень красивая пересеченная местность со множеством холмов, рек, речушек, озер. Одни скальные ворота на реке Малый Ик чего стоят! Мы туда тоже заезжали, и дед рассказывал, что до начала коллективизации скальные ворота были перекрыты плотиной, и рядом с большим рукотворным озером шумела водяная мельница. Качество помола у здешнего мельника, вроде бы латыша, было таким высоким, что зерно к нему возили за многие десятки верст, случалось — и из Гусельниково (хотя были мельницы и поближе). Впоследствии плотину взорвали, мельницу разрушили, а мельника пустили в расход как нераскаявшегося кулака! Деда, кстати, раскулачили только потому, что был он единоличником и вступать в колхоз ни за что не хотел.

Сейчас вместо озера журчит речушка, и лес все так же шумит, и отвесные скалы поднимаются в небо… Сибирская Швейцария, одним словом! В наше время здесь возникло немало горнолыжных центров: Линево, Новососедово, Пихтовый гребень, Юрманка… Но до этого было еще много десятков лет, а пока мы носились с горы на гору, от села к селу, и кузов наполнялся мешками со стародубкой. Чаще всего дед ездил в кузове, охраняя свое добро, а мне уступал кабину. Василий обожал носиться по холмам, потому что под горку его старушка вместо штатных 60 км/час давала и 80, и 90! Вот и с очередной горки он поддал газу и засвистал по-разбойничьи, высунувшись далеко из кабины. Я по его примеру тоже заорал от восторга, повиснув на двери. А под горой дорога довольно круто поворачивала влево. И тут на вираже, на пике разгона, когда полуторка вспоминала свою лихую молодость, лопнул шнурок у моей правой дверки, и я вылетел из машины в густую траву у обочины. Вася этого даже не заметил, заметил дед, он и замолотил кулаком в крышу кабины. А я катился и катился, сначала по траве, потом по стерне, пока не уперся в небольшую копну сена. Когда открыл глаза, надо мной стоял дед, улыбался в усы и держал в руках почему-то грабли, которыми ворошат и сгребают сено. «Повезло тебе, внучек, — услышал я, — грабли-то лежали зубьями вверх!» После этого случая дед выдал Васе два тонких сыромятных ремешка для привязывания дверей кабины.

Это происшествие нисколько не отбило у Васи охоты носиться, где можно и где нельзя. Помню, въезжаем мы потихоньку в большое село Шадрино. Дед, как всегда, сидит наверху, на мешках со стародубкой. И тут Василий острым взором старого бабника замечает впереди кучу молодых баб и девок, сидящих на лавке у длинной бревенчатой стены. Вася расправил плечи и ударил по газам. Машина полетела по травянистой дороге, а у заветной лавки под любопытными женскими взглядами вдруг резко приподнялась над дорогой и глухо ударилась о землю. И тут уже женский хор запричитал: «Стой, стой, дурень! Человека потерял!» Мы с Васей выскочили из машины и увидели деда на траве, на мешке со стародубкой. Этот мешок и спас его от серьезных ушибов. А дело было простое: бабы в свой женский день сидели у общественной бани (которая, как ни странно, действовала в селе), распаренные и счастливые. А от бани поперек улицы была прокопана довольно глубокая канавка для стока воды, плохо заметная в густой траве. На этой канавке да на хорошей скорости наша полуторка и взлетела в воздух. Дед взлетел вместе с мешком, на котором сидел, а пока он летал, кузов из-под него ушел, падать пришлось на траву. Когда мы выскочили из кабины, воздух был наполнен густым запорожским матом, в котором с трудом угадывались к тому времени мне уже знакомые русские слова. Такой же запорожский монолог прозвучал совсем недавно, когда наш железный конь застрял в грязи, и тоже по Васиному недогляду.

Где-то в районе Листвянки проселочная дорога круто уходила под насыпь узкоколейки, а в насыпи для проезда мирных жителей был построен настоящий тоннель. И в этом тоннеле всегда стояла огромная лужа, а у въезда и выезда непролазная грязь не просыхала даже в самую лютую июльскую жару. Вася, как всегда, на хорошем ходу влетел в эту лужу и застрял по самые ступицы! Тут-то и услышал я знакомую запорожскую речь, в которой «бисов сын» было самым ласковым выражением. И Васе, и деду пришлось разуваться, чтобы не промочить сапоги, я же скинул тапочки и провалился сразу по колено. Помочь тут мог только трактор, но где его искать? Босые, мы бродили около застрявшей машины и слушали затихающие дедовы матерные причитания. До ближайшего села было не меньше десяти верст, да и не нашлось бы в селах и колхозах тогда трактора, все трактора были в МТС. И тут, на наше счастье, с другой стороны насыпи послышались знакомые всякому хохлу понукания: «Цоб-цобэ!» На двух быках мужик собирался перевезти целую копну сена. Но копна стояла на нашей стороне! Мы распрягли быков, взяли вожжи вместо постромок, и Вася босиком сел за руль. Вася врубил полный газ, мужики заорали в три голоса и огрели быков хворостинами. Полуторка наша вылетела из векового болота, как пришпоренная. Мы помогли доброму дяде снова запрячь быков, и дед подарил ему на прощанье здоровенный кусок хозяйственного мыла, очень ценимого в здешних местах (это из дедовых запасов ширпотреба).

Прежде чем поворачивать к дому, мы устроили привал на небольшой полянке, разожгли костер и поставили вариться картошку. И тут уж дед расщедрился, достал две банки консервов «частик в томатном соусе» и вытащил из своих товарных запасов бутылку самогона. И первый тост — «За чудесное спасение» — сопровождался поминанием Николая Угодника, Пресвятой Богородицы и всех первоспасских превращений (дело-то случилось на первый Спас). Я же уминал молодую картошку с томатным частиком и понимал, что ничего вкуснее есть мне не приходилось (и по сию пору так считаю!). Дед же после стакана самогона и молодой картошки отвалился на телогрейку и затянул свою любимую песню: «Бобыль гол как сокол, поет, веселится!»

И тут его как прорвало, он вдруг стал рассказывать нам с Васей о том, как попал в Гусельниково. Как в 1911 году агитаторы, государственные люди, приезжали к ним под Полтаву, в деревню Яблонивку, и уговаривали всех переезжать в Сибирь, где свободной земли — как у дурака махорки! Столыпинская реформа продолжалась, хотя пуля для Петра Аркадьевича уже отливалась. Стреляли в него, как известно, 1 сентября в Киевском театре, 5-го он умер. «И шо ж вы соби думаете? — вопрошал дед. — Подхватились мы, десять здоровых мужиков, и поехали смотреть новые места, сначала по железке до Новониколаевска, а потом на подводах до Гусельниково. Присмотрели себе наделы, пощупали землю, хотя была еще весна, и вернулись за семьями. У меня-то только дочка одна была, а как получили земельную ссуду да маленько обжились, так парнишки и поперли! Пять сынов получилось!» Потом дед даже показал мне истрепанную брошюру «Что нужно знать переселенцу о Сибири», изданную в 1908 году тиражом более 500 тыс. экземпляров. В ней приводились уже упомянутый перечень льгот, особенности сибирского климата, приемы и сроки обработки земли, даже варианты строительства домов.

Полученную ссуду дед так и не вернул Крестьянскому банку, в 1917 году он вернулся с фронта и снова начал активно хозяйствовать, не вступая ни в какие партии и не поддерживая ни белых, ни красных. Году в 1925 даже получил грамоту культурного хозяина. Еще он активно участвовал в промысловой кооперации, почти неизвестной в России, а в Сибири очень распространенной. Крепкие хозяева объединялись, делая то, что у кого лучше получалось, от запашки земли и косовицы до продажи и обмолота, кузнечных и валяльных дел и т. п. Дед и сыновей своих обучал разным умениям: плотницкому, столярному, скорняжному и т. п. Жаль, отец не успел ничему такому научиться, ему было 10 лет, когда деда раскулачили.

В это же время в СССР, согласно статистике, активно продолжался экспорт зерна: 31-й год — 48 млн центнеров, 32-й год — 52 млн центнеров, — при заметном падении объема производства этого самого зерна (производители, как известно, умирали в ссылках). В 1932 году валовой сбор упал до 47 млн тонн! И в это же время СССР бьет все рекорды по импорту машин и оборудования, включая, конечно, и небольшое количество тракторов и комбайнов: 1931 год — 45 % мирового экспорта, 1932 год — 58 % общемирового экспорта — только советские закупки. Похоже, на деньги деда Максима, фигурально выражаясь, это все и покупалось. Ведь раскулачено было более 3,5 млн человек, и все их имущество ушло в казну: дома, сельхозмашины, рабочий и продуктивный скот, запасы зерна, денежные сбережения и т. д. и т. п.

В 2006 году в Манеже открылась огромная выставка, посвященная 65-летию обороны Москвы. В одном из залов неожиданно встретился я со старой знакомой полуторкой ГАЗ-АА, хорошо отреставрированной и свежевыкрашенной. Я тут же подошел к водительской двери и открыл ее. Никаких ремешков, конечно, не было и в помине, но знакомая баранка, три педали и обшарпанное сиденье находились на месте. Слезы брызнули у меня из глаз, когда я захлопнул дверь. Стоявшая рядом старушка, взглянув на меня, неожиданно спросила: «Простите, вы что, воевали на этой машине?» Не вдаваясь в подробности, я ответил, что воевал на такой машине мой дед Максим.

В последние годы жизни основным его транспортом стали большие деревянные санки. На этих санках дед каждую зиму возил целые кипы банных березовых веников, заготовленных летом в Ургуне. Каждое утро, в ватнике и пимах, он отправлялся к Логовским баням, на улице Логовской, которая сейчас зовется улицей Семьи Шамшиных. Веников дед заготавливал не одну сотню, стоили они в те времена рубля по полтора (трамвайный билет — 30 коп.), и наторговывал он в зимний сезон до 500—600 рублей, даже помогал батяне с ремонтом и реконструкцией дома. Правда, навыки хлебороба дед тоже не забывал. Рядом с нашим домом в 50-е годы простирался городской ипподром, который тянулся от улицы Граничной (ныне Ольги Жилиной) до улицы Ипподромской. На этом огромном пространстве с красивыми трибунами, конюшнями, сараями ежегодно по осени, помимо бегов и мотогонок, устраивались сельскохозяйственные выставки. Моя мама, Евлалия Афанасьевна Шапошникова, была одним из организаторов, ибо работала в Управлении сельского хозяйства облисполкома и занималась вопросами районирования. Тогда-то, году в 56—57, у нас дома обедал легендарный Терентий Мальцев, ибо дом был рядом с выставкой, и мама позвала Терентия Семёновича на обед. А дед Максим как раз привез в город очередную машину стародубки. Так и сошлись за одним столом, за тарелкой щей и рюмкой водки, почетный академик ВАСХНИЛ, дважды Герой Соцтруда и раскулаченный культурный хозяин. Спорили о любимой мальцевской озимой ржи, о пшенице, гречихе. После первой рюмки быстро перешли на «ты», мама только успевала комментировать острые, не всегда нормативные высказывания. Расстались Терентий Семёнович и Максим Акимович вполне довольные друг другом.

А еще дед Максим разводил кроликов, делал стеариновые свечи, в том числе и на продажу, и вообще, был «страшно упертым хохлом». И умирать дед совсем не собирался. Но случилось так, что на 82-м году своей жизни он провалился под лед где-то под Ургуном, простыл, заболел и умер почти у меня на глазах от воспаления легких. Дело было в доме 59 на улице Лермонтова. Дед уже больше месяца не вставал; помню, я взял его холодную руку и услышал: «Вот так, внучек, видно, смерть моя подходит, а ты живи дальше и помни меня!»

Вот с тех пор я живу и помню!

 

 

Об огнях-пожарищах,
о друзьях-товарищах…

Весной 1946 года, когда мой отец пришел с войны, жизнь казалась ему прекрасной и удивительной. Еще бы, он принадлежал к поколению начала 1920-х, в котором из каждой сотни ушедших на фронт вернулись трое. Отец, со своими черными клешами, английского сукна щегольской шинелью, боевыми медалями и нарядной мичманкой, попал в их число. Он мог перекреститься двухпудовой гирей, бросить гранату на пятьдесят метров, вырыть окоп полного профиля и накрыть цель вторым снарядом, но эти военные умения оказались ненужными. Семь лет службы на флоте не дали ему ничего для мирной жизни. Вокруг были покосившиеся бараки, нищие на вокзалах, калеки в поездах, хлебные карточки и объявления: требуются, требуются, требуются…

Вот по такому объявлению, кстати, висевшему на заборе сада Сталина (ныне его называют Центральным парком), в 1946 году отец и шагнул в бухгалтеры, как когда-то в 1939 г. почти случайно шагнул в моряки.

Когда моего деда Максима раскулачили, отец перебрался в Новосибирск, работал, бродяжничал или жил у дальних родственников и знакомых и сумел-таки неплохо окончить десятилетку. В армию его призвали в 1939, потому что 18 ему исполнилось 2 декабря 1938 г. Повезли призывников на Восток, хотя грозы бушевали на Западе, и под Хабаровском на сборном пункте на вопрос: «Кто хочет учиться в школе АИР — артиллерийской инструментальной разведки?» — отец шагнул из строя (с математикой он был в ладах, безошибочно перемножал в уме трехзначные числа). Вместе с ним из нескольких сот новобранцев из строя шагнул еще только один невысокий ясноглазый крепыш Михаил Петрович Засухин, дядя Миша — будущий отцовский самый верный друг. Он вовсе не был в ладах с математикой, просто решил поддержать незнакомого симпатичного парня. Вот так они и учились в школе АИР, с гордостью носили буденовки и постигали премудрости инструментального сопровождения артиллерийской подготовки с помощью звукоуловителей и других технических средств.

В 1940 году, когда пришла пора распределения по частям, друзей поразил рассказ незнакомого комбата о роли АИР в крупных десантных операциях. Сам комбат был из морской пехоты, и на нем ладно сидели черный китель с золотыми нашивками и необъятной ширины клеши. Эти клеши и решили все дело. Так красноармейцы Шапошников и Засухин стали краснофлотцами. Они знали, что в 1939 году на I сессии Верховного Совета СССР 1-го созыва наша страна объявила всему миру о том, в ближайшее время собирается стать великой морской державой, построив 15 линкоров, 15 тяжелых крейсеров и даже 2 авианосца! Ничего этого не было построено ни тогда, ни позже. Все, что мы получили в качестве репарации после войны — престарелый итальянский линкор «Джулио Чезаре». Этот корабль под именем «Новороссийск» стал флагманом Черноморского флота и трагически погиб на севастопольском рейде в 1955 году, унеся жизни полутора тысяч моряков. Россия вообще перестала быть великой морской державой после Цусимской трагедии, и с тех пор так и не восстановилась (речь о надводных судах, конечно). В 1905 году Саша Чёрный написал: «От русского флота остались одни адмиралы!» До 1905 года Россия имела флот, сопоставимый с флотами других вероятных противников или союзников (Великобритании, Германии, Италии, Франции, Японии, США). Для справки: в 1945 году США имели в строю 18 линкоров, 22 тяжелых крейсера и 100 авианосцев, включая тяжелые, легкие и эскортные! Справедливости ради надо заметить, что в 1938 году в СССР уже были заложены суперлинкоры типа «Советский Союз» (водоизмещение 60 000 тонн, девять 406-миллиметровых орудий) и тяжелый крейсер «Кронштадт» в 1939 г., орудийные башни для которого клятвенно обязалась поставить фашистская Германия в 1940 году, да так и не поставила. Но батяня с другом об этом даже не догадывались. Для справки: если бы мы построили эти корабли, Россия осталась бы без штанов, воевать на суше ей было бы не с чем. И тогда, и сейчас, по мнению специалистов, самым дорогим видом вооружений остаются крупные надводные корабли.

Служить друзьям пришлось на острове Русский, где дислоцировалась бригада морской пехоты и регулярно проводились учения. Кроме морской пехоты остров славился еще знаменитой Ворошиловской батареей, названной так потому, что проект ее в 1931 году утвердил сам нарком обороны Климент Ворошилов. Две трехорудийные броневые башни, а под ними — огромный подземный бетонный город со своими электричеством, водопроводом, жилыми помещениями и снарядными погребами. Шесть 12-дюймовых (305 мм) орудий, снятых с бывшего линкора «Полтава», переименованного во «Фрунзе» в 1926 году, надежно прикрывали бухту Золотой Рог и Амурский залив от вторжения вражеского флота. Правда, вторжения Владивосток, слава богу, так и не дождался. Наши самые значительные корабли Тихоокеанского флота — легкие крейсера «Калинин» и «Каганович» — так и простояли всю войну, один в бухте Новик, другой в проливе Восточный Босфор, в боевых действиях они участия не принимали. Это, надо отметить, касается всех крупных советских кораблей почти всех флотов (исключение — легкий крейсер «Киров» — флагман Балтийского флота). Одна надежда на мелкие суда: сторожевики, тральщики, канонерские лодки и, конечно, подводные лодки. У Японии в это время были гораздо более серьезные проблемы и на Окинаве, и на Гуадалканале, и в Коралловом море, и у атолла Мидуэй. Потому ворошиловской батарее стрелять по врагу не пришлось. Хотя трудно себе представить, что бы она могла противопоставить линкору «Ямато», если бы он подошел к бухте Золотой Рог со своими девятью 18-дюймовыми орудиями (снаряд весит полторы тонны). До 1945 года это был самый крупный линкор мира, как и однотипный с ним «Мусаси». Надо сказать, такие же батареи, легендарные 30-я и 35-я, прикрывали и город-крепость Севастополь. Только башни и орудия для них сняты были с новейшего русского линкора «Императрица Мария», как известно, взорванного немецкими агентами в 1916 году прямо на севастопольском рейде! А сами севастопольские батареи были уничтожены моряками при оставлении города в июле 1942. Теперь на месте батарей только мемориалы, а вот ворошиловская стоит как новенькая!

В наше время и остров Русский, и ворошиловская батарея, и все владивостокские форты открыты для посещения. Недавно я бродил там по казематам и бункерам, стоял у громадных башен, искал следы дислокации морпехов на острове, вспоминал рассказы отца о подготовке к войне. Невольно у ворошиловской батареи вспоминалась самая известная предвоенная песня «Если завтра война, если завтра в поход», где были такие слова: «В целом мире нигде нету силы такой, чтобы нашу страну сокрушила, с нами Сталин родной, и рукою стальной нас к победе ведет Ворошилов!» Война мыслилась только победной! А война в 1940 году ожидала у порога: прямо у границы стояла трехсоттысячная японская Квантунская армия, которая так и не двинулась с места до 1945 года, когда СССР, верный союзническому долгу, объявил войну Японии. Это случилось 8 августа 1945 года, а 26 июля СССР присоединился к Потсдамской декларации, в которой три державы — США, Великобритания и Китай — обязались принудить Японию к капитуляции. Тогда случились и десанты, и рейды, и артобстрелы, где отец, видимо, хорошо выполнял свою военную работу. Потому что кроме двух обязательных медалей: «За победу над Германией» и «За победу над Японией» — получил еще медаль «За боевые заслуги». К этим медалям отец относился с не слишком большим почтением, потому как-то отдал их нам с сестрой поиграть. Мы и играли этими нарядными железячками, пока не уронили их в щель между досками крыльца. Чтобы достать их, надо было бы разбирать крыльцо, что отец и собирался сделать, да так и не собрался. Вот сторублевку, выпавшую из кармана во время вечерней поливки огорода, отец с мамой искали до утра, с факелами и свечами. Помню, я проснулся среди ночи от громких сложносочиненных военно-морских матюгов, которыми отец покрывал ночное огородное пространство. Мама со свечой испуганно жалась в стороне, а отец, матерясь, исступленно размахивал факелом. Картина, как я сейчас понимаю, почти библейская. Сторублевку к утру нашли, в те времена это — почти 5 бутылок водки, стоила она, родная, в те времена 21 руб. 20 коп.

Тогда же, семилетним пацаном, я спрашивал его: «Батяня, ты хоть одного немца убил?» — «Нет, я воевал с японцами». — «А японца?» — «Наверное, убил, я ж воевал в артиллерии». — «А в рукопашной ты дрался?» — «Дрался, — серьезно отвечал отец, — дрался с рокоссовцами!» Много позже я выяснил детали этих «сражений». В июне 45-го на Дальний Восток перебросили большую часть войск второго Белорусского фронта, которым командовал маршал Рокоссовский. Сам маршал остался в Европе, он готовился занять пост министра обороны Польши. Вот так в красивом приморском городе, где безраздельно царили тельняшки и клеши, появились пилотки и галифе, да еще и гимнастерки, увешанные орденами и медалями. И потасовки между моряками и пехотой вспыхивали на каждом шагу. Во Владивостоке ввели даже усиленное патрулирование мест массового скопления населения, и прежде всего танцплощадок! Отец к тому времени стал неплохим боксером и, случалось, валил с ног даже матерых смершевцев, которые голыми руками брали немецких парашютистов. Неоднократно двух моряков Мишку и Арсена сопровождал до части патруль с автоматами наизготовку, а за патрулем по ночным улицам Владивостока шли несколько жаждущих крови рокоссовцев. В части друзей ожидали взыскания, случались и разжалования.

Очередное разжалование ожидало их после самоволки. В феврале 1945 года, когда бухта Золотой Рог покрылась льдом, друзья вечером ушли с острова Русский в город на танцы. Под утро они возвращались назад и, пройдя половину пути, уперлись в ледяную реку. Между городом и островом прошел ледокол, оставив проход шириной 15 метров. Льдины в этой ледяной реке еще колыхались, ледокол прошел недавно. Надо было решаться. Арсений побежал первым и в четыре прыжка, перелетая со льдины на льдину, достиг матерого льда. Мишке повезло меньше, у самой кромки противоположного берега льдина, на которую он прыгнул, разломилась, и Мишка камнем ушел в ледяную воду. Отец, не раздумывая, сорвал с себя бушлат и шапку и вниз головой бросился в ледяную воду за другом. Он поймал его сразу и вытащил на лед. Отец принял единственно верное решение: до части три километра бегом! А вокруг хрустела зима, минус пятнадцать! И они добежали. Ключи от камбуза у Мишки были с собой, они развесили форменки и клеши на теплой печи и стали греться водкой и чаем. Тут-то их и застукал комбат, который к тому времени из капитан-лейтенантов стал капитаном 2 ранга. После «разбора полетов» друзей в очередной раз понизили в звании, они снова стали «старшинами второй статьи».

В то время ненадолго на острове Русский появился легендарный 181 разведотряд под командованием не менее легендарного капитана Виктора Николаевича Леонова, супердиверсанта всех времен и народов. Сейчас его принято называть создателем морского спецназа, организованного на Северном фронте в Полярной дивизии. Отряд Леонова, как правило, забрасывался или проникал в тылы противника и подрывал укрепления, склады боеприпасов и горючего, штабы и почти без потерь уходил. Этим он и прославился, прежде всего, на Севере. С началом войны с Японией Леонов то же самое делал и с японскими коммуникациями. Его отряд наделал много шума при штурме Сейсина, он взял в плен 3,5 тысячи японцев! А отец обеспечивал этот штурм с моря на сторожевике «Метель», Мишка Засухин на сторожевике «Вьюга». 19 августа 1945 года «Метель» стала гвардейским кораблем, Леонов получил вторую звезду Героя, а батяня мой — медаль «За боевые заслуги». Арсений Шапошников закончил войну в звании главстаршины Тихоокеанского флота, чуть-чуть не дотянув до мичмана и права ношения кортика. Так же и Михаил Засухин. Правда, кортики Мишка им и так достал. Мишка вообще мог достать все что угодно. В их бригаде он ведал, и очень успешно, вопросами снабжения, и к нему, случалось, обращались со шкурными вопросами даже капитаны первого ранга. Вот почему демобилизовались друзья в 1946 году с полным комплектом суперобмундирования: английского сукна шинели, черные и белые кители, форменки, клеши, мичманки и т. д. и т. п. От Владивостока до Новосибирска они ехали больше месяца, останавливаясь у знакомых, малознакомых и почти незнакомых людей. В Новосибирске и Барнауле друзья объехали всю ближнюю и дальнюю родню.

Дед Максим к тому времени, после ссылки, жил в селе Ургун. Жить в родном селе бывшему кулаку было, прямо скажем, некомфортно. К тому же в бывшем доме Шапошниковых размещался сельсовет, и переступать порог «родимой хаты» стоило деду немалых трудов. В Ургуне, как я уже говорил, дед жил со старшей дочерью Матрёной и внучкой Валентиной, носивших фамилию Зельковы. Семён Зельков пропал без вести под Ленинградом в 1943 году.

Дед Максим промышлял разными сельхозработами. Помню, он учил меня читать по заветному огромному тому прозы Гоголя на русском языке с ятями! Ну а боевые моряки круто «зажигали» (как принято сейчас выражаться) сначала в Гусельниково, потом в Ургуне, в Барнауле, в Томске. В итоге отец оказался в Новосибирске, где жили две его племянницы, дочери погибшего на войне родного брата Степана. А жили Нина и Валя Шапошниковы на улице Максима Горького, на самом берегу речки Каменки, снимая угол у Олимпиады Капитоновны Макаровой (моей бабушки). Сестры учились в торговом техникуме, и на комнату у них просто денег не было. Термин «снять угол» мы знаем со времен Достоевского или Островского, и дожило это явление в России до 60-х годов XX века. Квартиранты при этом часто становились членами семьи. Так было и в нашем случае. Когда на Крещенье 1946 года три девушки (Валя и Нина Шапошниковы и Евлалия Макарова) гадали о будущих суженых, мама моя вытащила имя Арсения. А через три месяца на улице Максима Горького появился и сам Арсений. Любовь случилась мгновенной и взаимной. Как писал Булгаков: любовь выскочила перед ними, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила их сразу обоих!

Свадьбу сыграли в 1947 году, некоторое время молодые жили в избушке на берегу Каменки, откуда сестрам пришлось съехать. Отец учился на счетовода и подрабатывал везде, где только мог: от бухгалтерии до разгрузки вагонов. Возвращался иногда под утро, и у него еще хватало сил исполнять супружеский долг. Вот что значит кулацкое детство (тяжелый труд, отменная еда и чистый воздух). Мама рассказывала, что однажды проснулась от шума: отец в кухне над тазом мыл выпачканные в крови руки. «Арсен, ты кого-то убил?» — «Да нет, меня вот точно хотели, нож отбирал, порезался, эту гниду тоже, наверное, порезал…» Это был Новосибирск конца 40-х. А потом отец получил полдома на улице Лермонтова — уже в качестве преподавателя, а потом и заведующего филиалом ВЗУК — Всесоюзных заочных учетных курсов. Уникальное учреждение, претворявшее в жизнь формулу Ленина: социализм — это учет. (Просуществовало почти 60 лет.) Я очень хорошо помню этот комплекс ВЗУК в полуподвале облисполкома, запах облисполкомовской столовой, ковровые дорожки в коридорах. Там однажды я объелся ананасом. Отец принимал экзамены у немалой группы бухгалтеров, а меня усадил в преподавательской наедине с огромным ананасом. И пока он экзамен принимал, я с ананасом расправился — да так, что пришлось промывать желудок. Вот почему с того времени ананасы я терпеть не могу!

А в доме на Лермонтова соседями нашими оказались Ольга и Тимофей Ковалёвы. Дядя Тима был милиционером, младшим лейтенантом — ночным майором, как тогда говорили, любил выпить. А в пьяном виде бывал неудержим, скандалил с женой, ловил неведомых бандитов и стрелял из своего ТТ всегда в потолок, именно в потолок, а не в окна и двери. Я был однажды свидетелем душераздирающего зрелища: тетя Оля, из христианского сострадания, рвала больной зуб у дяди Тимы огромными заржавевшими плоскогубцами. В качестве анальгетика использовались два стакана водки: один дядя Тима принял «до», а второй «после» зубодробительной операции. С того времени зубных врачей я боюсь больше самой лютой смерти. Хруст выдираемого плоскогубцами зуба слышу до сих пор.

В 1957 году отец стал единственным хозяином и домовладельцем этого подразвалившегося дома и затеял капитальный ремонт, который сильно изменил статус строения. В доме появилось центральное отопление, позже водопровод, жилой полуподвал. И тогда уже отец забрал из деревни деда Максима и бабку Лепестинью. Вот тут-то и началось мое настоящее общение с предками, ибо деда Афанасия я не знал, его расстреляли в 1938 году, а бабушка Липа умерла в 1953 году, сразу после смерти Сталина. А ведь понятие семьи, как утверждают социальные психологи, возникает в душе ребенка только в ситуации, когда под одной крышей живут несколько поколений.

 

 

Улицы моего детства

Деньги тратятся и рвутся,

Забываются слова,

Приминается трава,

Только лица остаются

И любимые глаза…

Б. Окуджава

Мне повезло родиться в литературном краю Новосибирска. Улицы Пушкина, Гоголя, Достоевского, Некрасова, Крылова, Писарева — это все улицы моего детства. И меж ними маленькая, зеленая, незаметная и, может, потому любимая улица Лермонтова. Здесь и стоял наш дом под номером 59: высокий фундамент, тесовые ворота, во дворе — травяной ковер летом и сугробы снега зимой. Уголок патриархального Новониколаевска в самом сердце индустриального Новосибирска. В трех шагах от нашего дома улицу Лермонтова перегораживал высокий дощатый забор Новосибирского ипподрома. Ипподром открыли здесь еще в 1912 году, сосед наш, Иван Григорьевич Лоскутов, рассказывал, как на том празднике открытия с поля ипподрома взлетал и на него садился аэроплан «Фарман», ведомый знаменитым летчиком Кузьминским. Ипподром занимал огромный квадрат, ограниченный улицами Гоголя, Некрасова, Граничной (ставшей позже улицей Ольги Жилиной) и Ипподромской. Здесь проводились скачки, бега, мотогонки, а каждой осенью устраивались грандиозные сельскохозяйственные выставки-ярмарки. На этих ярмарках мама моя, Евлалия Афанасьевна Шапошникова, как я уже говорил, была активным организатором, поскольку работала в управлении сельского хозяйства Новосибирского облисполкома и занималась районированием. На открытие ярмарки, случалось, прилетали и самолеты ПО-2, а иной раз и АН-2. В 1958 году нам с мамой удалось прокатиться на этом самолете. Помню, я прилип к иллюминатору и не отрывался от него в течение всего летного получаса. Хотя, должен заметить, летчиком я стать вовсе не захотел, ибо уже давно и бесповоротно собирался в моряки. Впечатления от первого полета незабываемые: море одноэтажных домиков, среди которых высилась краснокирпичная громада мыловаренного завода, и рядом с ипподромом — моя родная 79-я школа. В эту школу 1 сентября 1955 года меня за руку отвела, конечно, мама. Встретил нас завуч — Леонид Фёдорович Колесников, впоследствии секретарь обкома партии. Он-то и предложил мне: «Не побоишься дать обещание первоклассника?» Я от волнения только молча кивнул. Мама, взяв меня за руку, сказала: «Смелей!», а отец поставил на табуретку. И я что было сил заорал на всю школьную площадь, заполненную детьми, родителями и цветами: «Обещаю учиться на “хорошо” и “отлично”!» И грянули первые услышанные мной аплодисменты. Колесников, пожав мне руку, как взрослому, заметил: «Гляди, не подведи!» Сейчас уже можно сказать: не подвел!

Самолет накренился и заложил круг над еще одним правильным квадратом внизу, это был Центральный рынок. Здесь однажды мы с мамой торговали помидорами, коих в тот год уродилось немерено. Отец, как всегда, читал лекции, поэтому субботним сентябрьским утром мы с мамой нагрузили в тележку горой помидоры (ведер десять) и покатили ее на Центральный рынок, благо он был рядом. На рынке нам выдали весы, и мы с мамой встали к прилавку. Помню жгучее чувство стыда, когда какая-то старушка укорила меня: «Мальчик, тебе надо в планетарии сидеть, а не на рынке стоять!» И мама закричала на весь базар: «У меня и так круглый отличник!» Но въедливая старушонка не отцеплялась: «А почему это у вас помидоры такие красные, вы что, их мочой поливали?» На это страшное подозрение мама в тихом ужасе только и смогла прошептать: «Как вам не стыдно? Я дипломированный агроном!» Но на еще более каверзный вопрос ответа не было: «А что же вы тогда помидоры свои за бесценок продаете?» Действительно, цену мы установили вполовину от действующих, и всю тележку продали за полчаса. Больше всего я боялся встретить одноклассников или свою любимую учительницу литературы. Но бог миловал.

Помню, когда мы катили свою тележку обратно, минуя зоопарк, располагавшийся напротив Центрального рынка, дошли до кузницы, где ковали лошадь, где-то рядом с улицей Каменской, которая тогда пересекала все «писательские дебри» и упиралась в улицу Писарева. Ковку лошади я видел впервые, все это походило на рассказы деда об освоении сибирской целины в Гусельниково, о конных плугах и конных граблях (в хозяйстве деда было четыре лошади, пока его не раскулачили). А от кузнеца в кожаном фартуке вообще повеяло древним славянским духом. Надо сказать, что весь этот район Центрального рынка и далее по улицам Татарская, Партизанская, Логовская, Демьяна Бедного — был районом мелких ремесленников, мастеров (сейчас здесь унылые ряды хрущевских пятиэтажек). В одном дворе шили ватники, в другом точили пилы, в третьем жили печники, а рядом плотники, причем сведения об этом распространялись исключительно «сарафанным» радио. На нашей улице Лермонтова в двух домах шили шапки, и туда регулярно наведывались финансовые инспекторы и, случалось, облагали мастеров приличными штрафами. Тогда седобородый еврей Фима Розеншток бил очередной шапкой оземь и кричал на всю улицу о том, что больше в руки не возьмет ни ондатры, ни лисицы, ни кролика! Но время шло, и к знакомым воротам снова тянулись заказчики. Понятия «бытовое обслуживание населения» в те времена просто не существовало. На улице Татарской шили даже полосатые татарские халаты, и в классе нашем училось немало татар. А близкий мой школьный друг Равиль Теркулов стал теперь главным новосибирским наркологом. Нельзя не отметить, что даже тени мыслей о национальных отличиях или национальных разборках — типа «Бей жидов, спасай Россию!» — не возникало. Парк «Березовая роща» был в наши школьные времена немалым городским кладбищем, где значительную часть занимали татарские захоронения. А на краю кладбища, там, где сейчас подпирает небо ДК «Строитель», стояла красивейшая православная рубленая часовня. Ее безжалостно снесли осенью 1963 года прямо на наших глазах, у нас рядом проходил урок физкультуры. Вот так в те времена активно боролись с «опиумом народа». Причитали старушки, утирал слезы пожилой священник, какой-то старик призывал кучу несчастий на наши головы. Правда, никаких особенных несчастий в этом году, кроме ночных очередей за хлебом, я не припомню. Мне не раз приходилось стоять в таких очередях у хлебного магазина на улице Лермонтова, слушать разговоры очередников о войне, кое-кто помнил еще и гражданскую, а две питерские старушки, осевшие в Новосибирске, вспоминали даже блокаду. Но самое поразительное, что никаких сомнений в правильности советской власти и в том, что мы строим и построим коммунизм — не возникало! Прямо по стихотворной формуле Евгения Евтушенко: «Конечно, была ошибочка, но, в общем-то, путь был правилен!»

Когда самолет приземлился на аэродроме, мама покинула кабину с очень бледным видом, ее укачало, она тоже летала впервые. Тогда я с трудом довел маму до дома, и тут, после стакана горячего чая, она впервые рассказала мне про деда Афанасия Семёновича Макарова. Еще пацаном, году в девятисотом, сбежал он из глухой и голодной семипалатинской деревни в город, и в итоге оказался в Омском паровозном депо, где стал учеником машиниста. Учеником он оказался толковым и делал все с умом. Еще он прилично играл на мандолине — так, что даже солировал в деповском оркестре, хорошо пел, немного рисовал и даже писал маслом. Афанасий Макаров был замечен и послан дирекцией депо в славный город Лондон, «дабы учиться паровозному делу настоящим образом». С тех пор в доме хранятся великолепные лондонские фотографии деда. Как их не изъяли при аресте — уму непостижимо.

Об этой черной странице нашей семейной истории мама тоже рассказала. О том, что такое ночной обыск, когда отобрали бабушкину Библию и написали в протоколе: «Изъята религиозная литература». Мама это очень хорошо помнила, ей было 14 лет. Дело было в декабре 1938 года, а уже через три дня у бабушки отказались принять передачу и записку. В ответ было озвучено решение Особого совещания: «Десять лет без права переписки». Что это значит, мама — и мы вместе с ней — узнали лет пятнадцать назад, когда мама переехала в Питер. А в Питере действует самое активное в стране сообщество детей репрессированных. Они-то и выбили для мамы истинный документ о судьбе деда. До того нам присылали разные отписки о том, что он умер в 1942 году от воспаления легких, утонул в 1944-м. Подписывались эти справки уважаемыми людьми, такими, как генерал-майор юстиции В. Дуркин. А на самом деле деда арестовали 9 декабря, а расстреляли 12 декабря того же 1938 года, прямо во внутренней тюрьме НКВД. Почему это случилось — сейчас уже сказать трудно, тогда ведь брали и просто так, для выполнения плана. Была, правда, у деда присказка: «Спасибо, за что боролись…», — и он ее к месту и не к месту применял. Реабилитировали его в 1956 году посмертно, «за отсутствием состава преступления». Это письмо я вынул из того же почтового ящика у калитки, откуда в марте 1953 доставал газету «Правда» с сообщением о смерти Сталина, а в июле ту же «Правду» с известием о расстреле Берии.

В это время в доме кипела могучая работа по реконструкции. В заново построенном жилом полуподвале поселился дед Максим со своими вениками, потом, когда деда не стало, там устроена была кухня-столовая, затем дровяной и угольный склад, наконец, в конце шестидесятых, на волне затухающей хрущевской оттепели, мы своей студенческой группой провели там первый декадентский вечер. Почему декадентский? Потому что декадентов тогда практически не издавали, а ведь это была поэзия! И какая! У нас нашлись знатоки, имеющие дома прижизненные издания Бальмонта, Северянина, Белого, Брюсова, даже Гумилева! Сделали декорации, у нас даже луна в нарисованном окне загоралась. Мама помогала шить занавес. И первый вечер состоялся. Потом все это мы назвали декадентским клубом «Эх, бедная Лиза». И собирались один раз в год в самую длинную ночь. Клуб просуществовал несколько лет. Фотоотчеты и стенгазеты мы вывешивали на кафедрах, в НИИ, на предприятиях. Мы и предположить не могли, что в этих литературно-музыкальных балаганчиках можно усмотреть что-то предосудительное. Но всевидящее око «старшего брата» не дремало. К нескольким родителям участников «Бедной Лизы» приехали из КГБ, нас просто вызывали в отделы кадров, где проводились многочасовые беседы о вреде декадентства в жизни и в искусстве. Хотя истоки и смысл декадентства собеседники наши понимали нечетко, зато они четко понимали опасность подпольных клубов.

После некоторого колебания я рассказал все родителям. Услышанное привело их в ужас, особенно маму. Тогда она и рассказала мне о многолетнем состоянии изгоя с клеймом «дочери врага народа». Был задан и риторический вопрос: «Ты этого хочешь?» Я, конечно, этого не хотел, и клуб закрылся. «Профилактирование» последствий не имело, а опыт «Бедной Лизы» я потом использовал, участвуя в создании «Терпсихоры», горнолыжного клуба «Сибиряк», Фонда молодежной инициативы. А пока на месте клуба в том самом подвале мы с отцом соорудили баню. Причин тому было много, начиная с самой простой: нашу родную Логовскую баню снесли, и пустырь на ее месте десятилетиями «украшал» улицу Семьи Шамшиных. Мы побродили по разным баням, от центральных — Фёдоровских, Кропоткинских — до самых глухих и неведомых, в кривых и темных переулках — Петропавловских, Красноярских, Порт-Артурских. Везде куча народу, долго добираться и еще больше стоять. Потому и оборудовали свою баню по последнему слову банной техники, это конец 70-х годов. Помимо приличной парилки и ледяной ванны с душем, в подвале нашлось место и для комнаты отдыха с большим круглым столом, за которым и вершилось то главное, ради чего сюда стали приходить старые друзья и приводить новых. Трудно вспомнить всех гостей, побывавших в этой бане: Азарий Плисецкий, Марис Лиепа, Вилен Галстян (легендарный танцовщик и балетмейстер), а кроме них знаменитые альпинисты и горнолыжники, такие, как Владимир Преображенский («доктор ФиС») или Юрий Голодов, одним из первых россиян покоривший Эверест в 1982 году.

В июне 1981 года был в нашей бане и Андрей Миронов после своего спектакля и премьеры в самодеятельном театре сатиры. Банное священнодействие сопровождалось непрерывными остротами, приколами, анекдотами и шутками. Разъезжались мы ранним-ранним утром, и Андрей Александрович на прощанье заметил: «Если бы не этот божественный напиток, я не смог бы сегодня выйти на сцену», — и указал на очередную банку смородиново-брусничного сока, маминого творения. И на память маме осталось посвящение: «Дорогая Лилия Афанасьевна! Благодарю Вас за чудодейственный компот и внимание и обаяние вашего сына. Ваш А. Миронов». А потом мама переехала в Петербург, но это уже совсем другая история.

 

100-летие «Сибирских огней»