Вы здесь

Горит-горит-не-обгорает

Алексей ИВАНТЕР
Алексей ИВАНТЕР




ГОРИТ-ГОРИТ-НЕ-ОБГОРАЕТ




* * *
Поле с белыми маками за глухими оврагами,
где окопы запаханы, а пехота оплакана,
где под талой водицею, под землицей дубелою,
под полёгшей пшеницею с костью чёрной да белою,
по январскому холоду, по удушью по летнему
эти буйные головы никогда не последние…
И стоят не колышутся дерева по-над пашнями,
пенье тихое слышится над живыми и павшими,
над дорогой идущими, над с дороги сошедшими,
над в далёко зовущими, над до срока ушедшими…
Но под сладкой рябиною, под калиной горчащею
ты лежишь непалимая, светом горним горящая,
в свет небесный зовущая, хоть сама не нашедшая,
но куда-то ведущая как судьба сумасшедшая.


* * *
Пядь земли златоглавой не стяжаю ужли,
где неправый и правый во дубраве легли?
Не в палатах муравых — во куржавой траве —
среди бурь за державу да за дурь в голове...
Этот прелостный запах — от свинца и винца,
от поэтов в папахах и в опальных венцах,
От несытых и сытых (кто ярмом, кто дерьмом),
от солдаток, убитых треугольным письмом…


* * *
Свет, на город снизошедший, подсветивший облака,
Нежен к навсегда ушедшим и к оставшимся пока.
Той идущему дорогой груз земной не по плечу.
На углу за синагогой даже выпить не хочу.
Якиманка, Якиманка, не сберёгшая ребят,
Что-то жизнь моя — жестянка — зацепилась за тебя,
За Солянку-Маросейку, за Колпачный и Донской,
За Абрашку, Федьку, Сеньку под дубовою доской,
За живых и отошедших снежных прежних голубей.
Свет, на город снизошедший, нежен к памяти моей.
И уходит, и уходит за Кремлёвские холмы
На Коломну пароходик, на котором плыли мы,
А в Коломне, а в Коломне тётимашино жильё,
Я не помню, я не помню, как фамилие её.
Что-то пили, что-то ели, что-то врали кораблю,
Чашки били, песни пели: «цигель-цигель, ай-лю-лю»,
И растаяли, как белый пар над речкою Москвой,
Шевелюрой поределой на подушке перьевой…


* * *
А родное догонит,
Обернётся ко мне
Сладким духом бегоний,
Паучком на стене.
Где стоит синагога,
Где евреи «шу-шу»,
Я у детского Бога
Что-нибудь попрошу.
…Надорвавшую душу
О тебе, обо мне
Нашу Марфу-Марфушу
И Солянку в окне,
На углу павильончик,
У моста поворот,
И трамвайный вагончик
До Покровских ворот…


* * *
Я дом не достроил, я жизнь не дожил, я музу ославил, которой служил,
Покуда народ огород городил, я бабки добил, что на банке срубил.
И вот я стою, обратившись назад, на жизнь, что запущенный вишневый сад,
Где с тыла крапива, пустырник и хмель, бутылки от пива с подножья Кармель.
Носил я суму и не жил по уму, подруг растерял в раздорожном дыму,
С сумой распростился, дружину нашёл, домой возвратился и снова ушёл.
Но, как оседает глубинный песок, осело во мне то, что било в висок,
Я дом наш дострою и жизнь доживу, и втрое бабла для детей наживу.
А было неровно — так мир вразнобой! Что в красные брёвна забит я скобой
В судьбу, где во мгле колосится звезда, и нет на Земле над Россией суда…


* * *
Сивка-Вещая-Каурка, пьяный певчий человек,
Это я сегодня чурка, гуманоид и чучмек,
Поле полное печали, крым-нарым, шалтай-алтай,
Катер на седьмом причале, кильки, Рильке и минтай.
От Москвы до Семивражья и от Ушны до Оби
Кажет рожи сила вражья. Мою душу не губи…
Выдь на Волгу руки в брюки, подывись на пароход,
По бортам стоят урюки, русский, в сущности, народ,
Рыба страшная плотвица ходит-бродит взад-вперёд,
Ни умытца, ни напитца человеку не даёт,
И за низкою оградкой, в графстве галок и ворон
Спит вповалку сладко-сладко весь убывший эшелон,
И об этом «прибыл/убыл» без привета и свечи
Вострубили златы трубы, новобранцы-трубачи
За полями, за соплями, где не вспомнят обо мне,
Как улягусь с дембелями за оградку на холме.
Ну их в баню эти речи про помин своей души,
Сладок говор человечий, поспешая, не спеши,
От зазимья до весенья с Иоанном и Лукой
Нет от музыки спасенья и от пенья за рекой.


* * *
Где говорят на мёртвом языке — течёт песок в извилистой
реке, шумят шатры и войлоки сыреют, бурлит ячмень в
овечьем молоке, пастуший посох и кетмень в руке, и
спят ветхозаветные евреи. На языке поющем и живом
поговорим в бору сторожевом, привыкшем слушать
русское наречье, о голосах пшеницы и овса, и о местах,
где липкая густа родная речь, как в мае шерсть овечья.
Ты на каком ином ни говори, важнее то, сокрытое внутри,
что заставляет губы шевелиться, пойти-найти певучие
слова, вплести в пути в ночные кружева, уйти и снова
словом возвратиться.


* * *
Душа дорогу выбирает,
как нить серебряную вьёт,
плотвою в воздухе играет
и робу лагерную шьёт,
танцует ливнем на железе,
шуршит отливом и мацой,
как баба каменная грезит
Ордынской степью и овцой.
Душа дорогу выбирает,
хитрит и ходит ходуном,
горит-горит-не-обгорает
в сокрытом пламени земном,
шумит трава и чутко конь спит,
костер полуночный курит,
всё баба каменная помнит,
но ничего не говорит.
Я лучшей участи не знаю,
чем у камней сторожевых,
как дудка сиплая степная
напеть о мёртвых и живых.
И глядя в зареве былинном,
как жгущий варится кандым,
в рассказе маревом и длинном
мешать грядущее с былым.
Душа дорогу выбирает,
назад вернуться не спешит,
себя голубку забывает
и глупо заново грешит.
И я дорогу выбираю,
на крайней пристани стою,
себя караю и теряю,
и Богу противостою.


* * *
К бузинной тростине приладь мундштучок,
К свирели таёжной.
Раз полон кумышки тугой бурдючок,
Уснуть невозможно.
И выдох пустив через длинный курай
Из лёгких табачных,
Мотивчик старинный давай наиграй
Под небом бивачным.
Зовущий за горы, из тёплых укреп
В котомку с веками,
Где древних акынов ломается хлеб
Потомков руками,
Где связь родовая не с графом Толстым,
Не с Мойше Даяном,
А с этим акыном поющим простым —
Усталым и пьяным.
Он скверно поёт и, наверное, спит —
Не мает значенья.
Он кровь голубая полынной степи,
Ночного кочевья.
Он память травы и лесов голоса,
Олень под вогулом,
И там, где ступали его торбаса,
Всё полнится гулом.
А я подголосок, круги на реке,
Худая мережа —
Пою на невнятном чужом языке
И дудкою брежу.


* * *
Когда ты плачешь и пророчишь,
Своей не чувствуя вины,
И смотришь в пропитые очи
Сибирских всадников степных,
Когда горит трава степная,
И сёла дальние в золе —
Я связь кандальную признаю
Со всем, что было на Земле.
Легко молчать и говорить мне —
Времён ловцу, а не истцу:
Хлеба лежат, Рязань горит ли,
Ивняк ли хлещет по лицу…


* * *
Как рамена неведомого предка,
Что пас овец и сыр варил тугой,
Обожжена моя грудная клетка
Зарёю бледной, песнею другой.
Тут русский дух, тут русская заплачка,
То богомолье, то дреколье вдруг,
Одним из двух — не байкой, так подначкой —
На хлебосолье друга встретит друг.
Остерегись — среди осенней ночи
В сырых лугах приметят чужака
Тверских собак недрёманные очи
И волчий глаз чужого огонька.
Платочный край, заросшая дорожка,
Лубочные окошки у воды,
Знакомый лай, далёкая гармошка,
В ночных садах холодные плоды.
Какой беды ещё здесь не знавали,
Какою болью баб не обожгло?
Молчат сады, что дважды вырубали,
А всё равно всё в яблонях село,
Где набело живут без перепряток,
И от Творца не прячутся в углу —
Такой завет сложился и порядок
За тыщу лет, что нашему селу.
И ни Орда сюда не наезжала,
Ни рыскал ворог по лихой поре,
Одна беда, вся вишня вымерзала,
Едва за сорок стукнет в январе.
Но по весне опять сажали вишню,
Кто понимает — ягод госпожу.
Я на Земле себя не числю лишним
И тоже вишни в мае посажу.


* * *
Пройдя сквозь звёздные врата, больней в знакомые
места мне с каждым разом возвращаться. Родному духу
причащаться: Солянка, Чистые Пруды и голубиные сле-
ды. Пройдя сквозь звёздные врата, я вижу: улица пус-
та, стоит таджик на повороте, где вы меня не узнаёте,
Солянка, Чистые Пруды, и голубиные следы. Не оболь-
щайся-обольщайся, не возвращайся-возвращайся в
родное детское кино! Там пусто, холодно, темно, там все
давно поумирали, и вещи папины украли, и дует ветер
над Москвой — сырой, колючий, верховой, и память пу-
тается в датах рождений Шварцев бородатых, и стёрся
«нумер» на дверях, и умер Лёня в Снегирях... Но свет над
детскими местами! Но след под звёздными вратами!
Гудок заречный заводской! Стоишь хмельной и сумас-
шедший, как тот солдат с войны пришедший над гробо-
вой жены доской…


* * *
С каждым годом яснее и проще, словно плёнка застряла
в глазу, снится мне — мама простынь полощет, и вода пу-
зырится в тазу. Нету в памяти детской — печали, ничего в
ней давно не болит, так поёт на дощатом причале, добы-
вая гроши, инвалид.
Отчего это вечно со мною, давит в рёбрах и икры све-
ло? И гудит над осенней Двиною Фокке-Вульф, наклоняя
крыло, и в рычаньи овчарки соседской, повернувшись
к забору спиной, слышу призвук я речи немецкой, мате-
рок магаданский блатной?
«Сыпет снег над Виндавским вокзалом, Александровский
снежен вокзал». А у деда чуть сердце не встало, оттого,
что так внучек сказал. Есть у времени слабые цепи, где-
то рвётся, и вот, не зевай, дед в шинели войдёт на Зацепе
в красно-жёлтый московский трамвай.
Где-то между Ольховкой и Швайном, за январскою снеж-
ной мукой, он уйдёт с остановки трамвайной, на про-
щанье помашет рукой инвалидам по мёрзлым вагонам,
отхлебнёт перетопленный снег — причащённый кайлу и
погонам в золотой для поэзии век.


* * *
Уставлены в веди и буки
Глаза закопченной слюды.
Её деревянные руки
Черны от огня и беды.
Она не поёт и не плачет,
Себя осеняет крестом.
И молвить не может иначе
Зашитым соломою ртом
О вечной любви и разлуке
Надрывнее «Боже, прости»,
Чем скорый в Великие Луки
Гудком на четвёртом пути.
Тут пахнет прокисшей ботвою,
Болотиной, финской войной,
Солёной стряпней полковою,
Палёной портянкой льняной,
И марь не кончается эта,
И горькое пьётся питьё,
И светом незримым согрето
Ивовое тело её…


* * *
Не надо памяти, не надо
Холодных бронзовых голов,
Была б душе какой отрада
От домотканых наших слов.
Не нас, зарытых по России,
Припомнит пусть школяр иной,
Но те слова, что мы носили,
Как трёхлинейку за спиной.
Слышнее звон, чем голос трав тут —
В стране на нефти и угле,
Но мы — та каменная правда —
Всегда лежащая в земле.