Вы здесь

Григорианский хорал

премьера фильма

Просидели жизнь во тьме кинематографа,

как в Платоновой пещере — из расщелины

вышли в город, где ни музыки, ни воздуха —

только Церкви предприятия дочерние.

Как под газом, как под «планом» воскуряемым,

что идейные рабочие Платонова,

прежним светом зачумленные, мерцанием,

мы подолгу пластилиновыми ходим.

Ничего-то мы, болезные, не поняли!

Ничегошеньки, слепые, не увидели

в парадигме киноведческой истории

с парафразой от Обамы до Калигулы.

Сложной функцией двоясь в мирах искомых,

ложью/фикцией давясь в судьбе обидной,

XXI век плывет в огнях церковных,

25-й кадр горит во тьме рапидной

съемки.

 

I. корабль пасхи

Монашки хрупкие, босые,

хрустальные после поста,

все, как матросы, — по местам.

Что корабли сторожевые,

плывут церквушки сквозь былье:

им якорь — всякая канава.

На реях, на крестах Вараввой —

бушлатчатое воронье.

Свечами талыми горят

в ночи огни святого Эльма.

Раскрыто сердце в запредельность,

как бухты на больших морях

по окончаньи вечных зим.

Заря бросается под ноги

землей. Бредут «морские волки»,

что овцы, в Иерусалим.

 

II. зимняя навигация

Свечка — сердечко рождественской церкви,

вставшей реки зеркала —

выси иконы. И на судоверфи

словно бы колокола

перевернули — они и поплыли

сквозь замороженный вал

в григовский звон заполярных флотилий,

в григорианский хорал.

 

* * *

Она была со мной накоротке,

как сумасшедший с бритвою в руке…

Тарковский стих, тарковская же фильма

пред нею были сценкой в драмкружке

и щелкопер над строчкой непосильной.

И время отступало перед ней:

стоял всегда один из вешних дней,

и с крыш текло, и начиналась течка

у сук дворовых, было то видней

сиянье дали, то мело, как сечкой.

А позже белый свет стоял над речкой,

как взгляд с небес — слепой павлиний глаз.

Мгновенная, как смерть и возрожденье,

она нас собирала, точно пазл

о живописи, выделив из масс

ивановского светлого «Явленья

Христа народу».

Человек ли? бог? —

я говорил о чувстве, но умолк

пред притяженьем, данным нам зачем-то.

Изощрена, как выдумка враля,

поведала, где в небесах — земля,

живаго духа мертвая петля,

любовь твоя, моя невозвращенка.

 

I. кардиограмма

Сердце мне грудная клетка

жмет давильней каземата,

где молчать и слушать надо,

где тоска, как сердцеведка.

 

Город спит, соря огнями.

Тут — ни света, ни неона.

Ниневия. Мука. Камень.

Так в ките сидел Иона.

(Сень молитвы. Тень канона.)

 

Лишь любовь, что мудро тащит

в небе солнце и светила,

на мгновенье осветила

умывальник у параши.

 

II. не верь, не бойся, не проси

Верь в Господа и бойся ада. Проси о милости Его,

покуда Невского громада людским потоком в нелюбовь

несет. И в небе над «Крестами» сияет нам не Южный Крест,

но тихий свет иных кунсткамер, иных узилищ и чудес.

Над Петропавловской юдолью, над казематами тюряг

поднялся ангел темной боли с крестом в созвездии Дворняг.

И вот влачусь, печальный узник, и вижу свет иных Россий.

И ты одна. И я не узнан. В грудную клетку не вместить

свободы всей.

Зияния ее.

 

у сельской реки

Пусть здесь невозможен великий Татлин,

который искусством грозил звезде,

над речкой в тумане я видел цаплю,

и цапля молилась речной воде.

И стыла-стояла, потом взлетала,

напугана мною, чертила круг,

как будто бы башня Интернационала,

и облако с поймой я понял вдруг.

Над речкой, над речью, над темной стежкой

стоял человек. Только человек.

И облако, берег и я здесь тоже

для мастера — лишь дармовой проект.

 

Пускай будетлянам не будет грустно:

искусство огромно — звездой в пруду.

Уже в огородах грядет капуста,

и я прополол гряду.

 

время до жития

Легче легкого снежная взвесь.

И Евангелий добрая весть

на груди, как котенок, свернулась.

Греет, колет щетинкой своей.

Отступает, ощерившись, Зверь,

лает, облый, похитивший юность,

увлекавший в разгул — за порог

разрешенного...................

...............Старость есть Бог,

где смиренье, как новое зренье,

поднимает за солнечный круг

дальнозорко. И ты, близорук,

на руках признаешь оперенье, —

высоты голубиный испуг…

 

идиллический ландшафт подмосковья

и твердь кишит червями...

О. М.

Роса на розе — всех ветров. Осенняя регата. Парус.

Плывет опара облаков, и окунь пойман на опарыш,

закинут в гулкое ведро. И оттого — светло и гордо.

За город на аэродром садится лайнер. Звездно. Ведро.

Горят над плесом светляки и дарят небо «за спасибо»,

плывут, качаясь, поплавки — судьбу минуя, ходит рыба.

Рабочий пригород. Вокзал. Крик электрички сатанеет.

А сердце наблюдает за рыбачьим промыслом Андрея.

И только бабочка одна стучит о габарит недобро.

Как только твердь червей полна, так — ветерок идет по водам…

 

отчаянное

Как в детском лагере, вне дома и родных,

где лета красного бегом не перебегать,

царил Рассадников и бил меня под дых,

и я воистину не ведал: что с ним делать?

Он не любил меня — так пса не любит волк —

презреньем гопника к очкастому зануде:

«Ну, вот ты вырастешь, и что с тобою будет?» —

он мне показывал нехитрый свой урок.

Ну, вот я вырасту? — действительно, и что?

Кто поведет меня по фермерскому полю

к звезде неведомой и городу чужому,

к зилку, увязшему в осеннем дне с грязцой.

Терпенье, мам! Какой мулла или раввин

заговорит тоску телесного распада?

Вот я и вырос, оказалось: мне и надо —

немного памяти о прожитой любви.

И только смерть одна, где всякий одинок,

еще страшит, еще таит вопрос недужный:

а вдруг там детство снова? И какой-то бог?

И не Рассадников, а кто-нибудь похуже?

 

I. птичье

Крошечная перепелочка,

глаза черный фитилек

(дочка или же сынок).

И пошла свистать на елочке

еле слышная божба.

Сердца легкое подобие,

как души perpetuum mobile, —

невесомая судьба…

 

II. начало года

Двух снегирей, что купишь за алтын, чирикающих купно или розно,

след на снегу — ученую латынь (пока закат и розов, и морозен)

до настовой до корочки прочтя, я оказался у Тебя в гостях…

 

Как хороши пернатая возня, и зиждящий полет бельмастый ужас,

когда покров небесный отутюжив, в тумане белошвеечном клонясь

немного вкось, — так, как дурной стежок, сидит на ветке крошечный божок.

 

И как за этим всем не различить большое «Хорошо!» большого Бога,

которое, как сказочный зачин, уводит вдаль рождественской дорогой?

И синева январских предвечерий как перспектива, данная Уччелло…


 

пасха 1 мая 2016 года
(как бы-баллада)

С. Ш.

Над Питером — те же летяги

лесов голубых — облака…

Привидится остров Елагин,

урина-ундина-река

в катетере гулком каналов

(веселье с тоской пополам),

где культ/уролог-зазывала

сзывает смотреть Валаам.

Но так по-чуковски обидно,

что Господа Бога не видно

1) ни в щель дореформенной школы,

чьи яти и еры — в нетях…

2) Гагарины и Терешковы

ни ангела на небесах

не видели, видится, тоже.

И вот дорогого дороже

поднявший меня на вершок

болезненный этот стишок

(как горький-прегорький смешок).

Фоме фамильярному — Ты

прости оскорбительность шутки! —

в попутке — в туманы — в маршрутке

я в раны влагаю персты

(мизинцем пишу на стекле

по влаге, сгущенной за сутки,

как Ты проступаешь вовне…

как Ты проступаешь во мне)…

…Дыханье духмяное веет

из душных кофеен, и вот

от ужаса сводит живот

в присутствии сотен музеев,

где Ты — это Ты и не Ты

(никем никогда не угадан:

Твои проявленья просты,

как ветер, играющий флагом)…

в машине приложишь ладонь

к стеклу, что в слезу запотело,

и чувствуешь нервный огонь,

идущий и жалящий тело

(скупой благодатный огонь?

разумное, трезвое тело?).

И я никогда не забуду,

как факт, что разводят мосты,

что мир, устремившийся в чудо,

и йога, и Кришна, и вуду…

и наша тоска, и простуда,

и мир, не похожий на чудо:

всё — Ты!

 

(ненадолго сходится мгла,

маршрутка меня довезла

со скоростью в два-три узла,

что в узел морской перевязанного,

из зла и тщеты — до угла…

до Красного).

 

удача

Будем как дети. Вот на колесе фортуны

смолоты царства, халифы и патриархи.

Шведский паром, как игрушечный, встал в порту.

Только один ручеек да листок бумаги

нужен из детского атласа — до поры, —

в зиму взросленья кружок на окне надышан.

В школе я был коронован в царя горы —

больше с тех пор ничего из меня не вышло…

 

* * *

Я позабыл, как кофе заварить. И как любить Тебя, уже не помню.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ты не сказала, я не повторил. Вскипевшая вода подобна камню.

А там еще — на лесенках витых ты тянешься ко мне и подбегаешь.

И ручками, подобно запятым, пустое предложенье обнимаешь.

Все кончено. Жизнь начата с нуля. Ты умерла. Ты для других — воскресла.

Любовь моя навроде журавля, которому в груди синичьей тесно.

Журавка-королевна, я журю тебя, жалею и желаю.

Все повторю. И кофе посолю. И постелю, как ты любила, с краю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как, Господи, пустынна и бескрайна страна Твоя безлюбая и тайна.

 

сон: небесное паломничество

В ночную смену небо жгло огни,

а тьма-сова охотилась за мысью.

Я поднялся к Покрову на Нерли,

который мастерами в небо вписан.

Сквозь заливные влажные луга

прошел, подобно беглому монаху

в разодранной смирительной рубахе

(душа еще болела как могла

в лечебнице воздушного мытарства,

где с плачами стремились журавли

над куполами храма на Нерли

в нездешние и солнечные царства.

И было их «курлы» нежней лекарства).

…Была тоска, как будто умер Бог,

как будто грех осилит человека.

Как будто: Улица. Фонарь. Аптека,

как это и предсказывает Блок.

Как будто жизнь — подобие волчка.

Исхода нет: Фонарь. Канал взопрелый.

Все тело омерзительно болело,

что вены умиравшего торчка.

Но сердце завелось, как от толчка,

явились люди, птицы, песни, люди,

которых я любил, как весть о чуде,

как жизнь, как сон, знакомый до молчка.