Вы здесь

Хлеб тишины насущной

Стихи
Файл: Иконка пакета 06_gorschkov_xtn.zip (10.6 КБ)

Стансы к августу

Привязываюсь к жизни все сильней,

все сумасбродней, все непоправимей.

Блаженный август, что-нибудь соври мне

о сне легчайшем в миг прощанья с ней.

Хлеб тишины насущной все черствей,

и сумерки теснее в топком танце.

И все темнее лиственные стансы

в прерывистом дыхании ветвей.


 

И что с того? — хоть сколь-нибудь соври…

Цветет болиголов, пьянит цикута —

веди к ним, август, пастырь мой, покуда

ольшаники поют и пустыри.

Как зыбок под ногами шар земной,

где прах времен пророс травою сорной,

где с каждым вдохом вязкие просторы

все легче спутать с близкой западней.


 

И допоздна исчезнув в толчее

пожизненного душного шанхая

своих сомнений, правду выдыхаешь:

не оправдаться — нечем и ничем.

И тут же правишь: значит, ни к чему —

чем ближе Бог, тем неисповедимей

пути и правды. Легион — им имя.

Их русла наполняют Леты тьму.


 

И августу по темным руслам трав

вот так же течь и становиться гуще,

пока он имя, запахи и сущность

не исчерпает, в осени пропав

и все-таки себя продолжив в ней.

И осень так сама впадает в зиму.

Так близишься к своей неумолимой,

незыблемой последней тишине…


 

Питерское

Здесь пришлый я, здесь вечер желт и желчен,

с усталым, воскового цвета ликом.

В слепых дворах, как в раковинах жемчуг,

как на погостах сонных землянику,

взрастило время свой туманный город,

в котором не сыскать покоя ветру.

Здесь первый встречный мне без разговора,

в глаза взглянув, протянет сигарету.

И мы закурим, ежась от прохлады,

смешав два едких дыма ожиданья,

и зыбкой болью тронет анфилады

заброшенных дворов, щербатых зданий.

И я пойму, я вспомню, что не вовсе,

не вовсе чужд был этой из-под спуда

сквозящей боли. Сыворотку вёсен,

ночей животворящие простуды

по вдоху, по глотку цежу, по капле,

заслушавшись дождя глухою гаммой.

И, видит Бог, один бы был — заплакал.

Конечно же, от дыма… Пусть богами

ручаться, знаю, гибельное дело,

но в этой нервной музыке есть что-то,

что даже нашим слухом неумелым

расслышать можно. Чуткое болото

качнется под мощеным переулком,

ведя меня по выступившей жиже

туда, где всадник, спетый медью гулкой,

взнуздал коня. И я тогда увижу,

как на Сенатской, погруженной в глянец

непрочного небесного нефрита,

кругами бродит хмурый итальянец,

ворча на грубость камня: «Нон-финито».

И снова дождь, и музыка, и что-то

в ней чуждое мишурным переменам,

и вновь вода слой свежей позолоты

смывает напрочь, чтоб дышалось стенам…

* * *

С отчаяньем последних бунтарей

из всех прорех небесного ковчега

сквозит, сквозит, кромсая свет, борей.

Был человек — не стало человека.

Ты галочку поставишь, не застав

кого-то, кто в забытом захолустье

знал бормотанья ветра наизусть и

озябшим горлом пробовал состав

бессвязной этой речи — череду

фонем, лакун, глаголов, отрицаний,

заговорить пытаясь черноту,

гремящую навстречу. Но лица не

закроешь, не упрячешь от нее.

И чье-то место в сквере, под листвою,

что треплет ветер, тут же пустотою

затянется. И нитями тенёт

рачительный вселенский арахнид

вновь примется латать худые сферы.

Вчерашний воздух даже хоронить

не требуется вовсе. Веры, веры! —

почуяв человеческое вдруг

в самом себе, заладит ветер, роя

кромешный свет с летучей мошкарою,

очерчивая свой бессчетный круг:

больничный сквер, часовня и погост,

и присный рай у пристани рыбацкой,

где тихий постоялец, грустный гость,

борею доверяя все по-братски,

рассказывал себя. В какую тьму

сметен он в одночасье? — нет ответа.

И даже вездесущий ветер этот,

и он не сторож брату своему…