Вы здесь

Кукушка

* * *

Кто виной? А никто не виною,

что, раздевшись почти догола,

не Арагва шумит предо мною,

а шумит предо мною Ташла.

 

Не шумит, а брюзжит, как соседка,

или, может, мурлычет под нос.

И тутовник касается веткой

этих жалких и мутных волос.

 

Кто виной, что повсюду бутылки,

а письма не сыскать ни в одной?

И снежинки, а может, опилки

или пепел летит неземной.

 

Что мальчонка с лопаткою в парке

на ворону ужасно сердит

и кричит ей: «Ворона, не каркай!» —

но она на него не глядит.

 

И, свое осознав превосходство,

над землей расправляет крыла…

Лишь одно безусловное сходство —

ты, печаль моя, тоже светла.

 

* * *

Бабы? Нет, не голосили.

Не читал молитву поп.

Полубоком выносили

через дверь широкий гроб.

 

Слишком узкая, зараза,

нужно было снять с петель.

Подогнали к дому пазик

и колхозную «газель».

 

Всю дорогу выпивали.

Как же тут не выпивать?!

На пригорке закопали,

где отец его и мать.

 

А потом под рукомойник

лезли руки с мылом мыть.

Говорили, что покойник

мог бы жить еще да жить.

 

Но теперь таким почетом

он меж нами окружен.

Смерть свела с долгами счеты,

примирила бывших жен

 

и детей от браков разных

за одним столом большим.

Словно это — светлый праздник,

день рождения души.

* * *

От сумрачных дворов и шума дискотек,

от проходных миров, друзей и алкоголя

и я, усталый раб, замыслил бы побег

туда, где счастья нет, но есть покой и воля.

 

Туда, где по ночам светло, как будто днем,

и небо вдалеке не отличить от моря,

когда, одежду сняв, мы за руки плывем,

а может быть, летим в замедленном повторе.

 

Но все совсем не так. Храни свою вину,

топи ее, топи — за наши несемнадцать.

За то, что столько лет любил тебя одну.

За то, что и теперь не смог тебе признаться.

 

* * *

Подвел, как видимо, черту

и, сдвинув кепку на макушку,

стоял с травинкою во рту

и за язык тянул кукушку.

 

Потом все так же не спеша

курил и думал неумело

о том, как мечется душа,

когда берет в аренду тело.

 

Как натирает вещмешок

то место, где болтался ранец.

Как чуден жиденький стожок

и даже пара сельских пьяниц.

 

* * *

Будешь кроток, а может быть, краток,

чтоб полжизни твердить о пустом.

Это небо — всего лишь задаток,

остальное получишь потом.

 

Свой кусок сероглазого мира,

где зачесана набок трава

и поэты бряцают по лире,

как зверей, приручая слова.

 

Но пока мы с тобой еще живы,

я спешу заучить наизусть

свежевыжатый голос залива,

тополей вертикальную грусть.

 

И красавицу выхватить в профиль,

чтоб уже не забыть никогда,

как она держит чашечку кофе,

оттопырив мизинчик стыда.

 

Как она поправляет сорочку

и становится как-то родней,

оголив любопытную мочку

и сережку веселую в ней.

 

* * *

Не говори все время «нет».

И что с того, что мало денег?!

Ну вот, к примеру, твой сосед

сам починяет табурет,

довольный, как электровеник.

 

Гони ее, печаль-тоску.

Какой ты, к черту, неудачник!

Уже и шмель летит к цветку,

и штык лопаты к черенку

приладил выпивоха-дачник.

 

Уже взволнованный рыбак

поймал сома на закидушку,

и безголосая кукушка

не накукуется никак.

 

* * *

Скажи, что не ради игры,

не ради какого искусства

мы наши воспели миры

и два удивительных чувства.

 

Сбежать, на работу забить,

лишь только б успеть до мороза

собраться бы и посадить

у бабушки с папой березу.

 

Глотнуть самогон со слезой,

зеленым загрызть помидором.

Курносая ходит с косой,

и только моя — с гвоздодером.

 

Поскольку я — верх суеты,

забитый по самую шляпку,

когда покупаю цветы

тебе на последние бабки.

 

Беру их и прячу под плащ,

трезвоню, лечу наудачу.

Не нужно, родная, не плачь,

а то я сейчас сам заплачу.

 

* * *

Мой друг, типичнейший зоил,

как про него сказал бы Пушкин,

прошел утруску и усушку

и этим мне особо мил.

Да, я его боготворил,

таская курево в психушку,

где он от армии косил.

 

В потустороннем странном мире,

вдоль окон шляясь, как дурак,

я через форточку в сортире

передавал ему табак.

 

А сам, в те годы некурящий,

все озирался, словно тать:

забор с колючкой, двор смердящий,

у баков ржавая кровать.

Там сука спряталась под ящик —

ей вдруг приспичило рожать.

 

Там, умирая от восторга,

друг другу в верности клялись.

Подсматривали в окна морга,

не понимая эту жизнь.

 

Скользили взглядами по краю,

взрослели медленно во тьме…

Я и теперь не понимаю,

я и теперь ни бэ ни мэ.

 

* * *

Как сошлись, кого увидели

и какой разбили сад?!

Это ведь мои родители

сорок лет тому назад

 

принесли весенним вечером

из роддома плод любви.

Имя дав, очеловечили.

Ну, давай, теперь живи!

 

Чтобы юная прелестница

оставляла свой засос

и скрипела в доме лестница,

а еще — шиповник рос.

 

Чтоб звала старуха Мурзика

и готовилась еда.

Чтобы слово стало музыкой

и осталось навсегда.

100-летие «Сибирских огней»