Вы здесь

«Многоногое чудище джаза...»

* * *

Джо Дассен в подземном переходе.

В полушубке на снегу Вивальди.

Мусоргский ночует у ларька.

Зерна нот при пятничном народе

расцветают на асфальте,

спрыгнув со смычка.


 

Сердце стынет, пальцы коченеют.

Бесталанность родненькая снова

под руку берет наедине.

Ложе Волги сквозь огни чернее

хмурой ямы оркестровой

с горечью на дне.


 

Сам себе бормочешь: «Человече,

дни свои каким зерном наполнить,

чем талант неверный оправдать?»

В рот набрал воды ноябрьский вечер,

и муаровые волны

музыке под стать.


 

* * *

Олегу Горшкову

Паучья жизнь — меж небом и золой

на шелке подновляемых созвучий,

привязанностей и хлопот — назло

мертвящей глухоте, тоске падучей.

От воздуха, вкушаемого днесь

по случаю, до вязи краснотала, —

где птичий тост поддержит эту взвесь

амброзии на краешке бокала.


 

Мальчишество не смотрит на закат,

не числит стоп, оглянется едва ли

на будущее с прошлым — невпрогляд

там по усам течет и мы бывали.


 

Налюбоваться чертежом берез

в лесу — и в сердце август не остынет,

подбросит нам своих метаморфоз,

плеснет росы, качнется в паутине.

* * *

Разноголосица и смех

на верхней палубе. Крик чаек

обрушивается на тех,

кто ничего не замечает.

Ни содрогания лучей

на коже волн, ни прозябанья

ольхи в уступе скал. Зачем

язык змеиный за зубами, —

когда привычнее нырять

в мирок мобильника под пиво

и злую молодость опять

хватать за жабры торопливо;

когда сочувствие живит

и принимается, покуда

не ищет выгоды, и стыд

не полагается на чудо;

когда за совесть, не за страх,

и убиваются и вторят;

когда в распахнутых глазах

и без того достанет горя —

а если так, то, наконец,

зачем приумножать владельцев

глаголом выжженных сердец?!


 

...но — не понять, не отвертеться;

и не спеша идти на ты,

набравши в рот камней, упрямо

молчит чернь ладожской воды

под строгим небом Валаама.

Джазовая импровизация

Многоногое чудище джаза

переваливается по клапанам, раструбам, столам

своими синкопами, слушателей держа за

галстуки и манжеты. Чуть не сто ламп

отражаются в саксофонной латуни,

кружатся фейерверком зноя, похоти, тоски

на оси диксиленда. В музыкальном раю ли, аду — не

одно пьяное сердце виниловым диском разлетается вдребезги.


 

Чудище вздрагивает нотами-ногами,

пошатывается, кажется, сейчас упадет

прямо в ночь, завалится набок, распадется на гаммы

в пентатоническом хаосе апокалипсиса. Но вот

одним резким скачком марала

чудный зверь выправляется, торжествует, дает посмотреть

всем собравшимся на поминки, что только играл он

с миром, как с леопардом, в свою смерть.


 

Дробь барабанов, лязг тарелок,

стук как гром, дрожь как дождь

по коже, по жести, мурашками по телу

вечное соло. Не ударник — вождь атакапа, вспенив лошадь,

мчится в фиолетовый горизонт Миссисипи

напрямик через прерию, мимо Нового Орлеана, как

мимо будущего, опережая слова и мысли или,

наоборот, претворяя их в очередной стихотворный пустяк.


 

Жизнь, мы были близки с тобою

этим вечером. Остальное не так уж и важно — где,

с кем, — в протяжной задумчивости гобоя

страсть оправдывать и таить. В ослепительной наготе

растворяться лунатиком, счастливцем, глупцом, а после

ткань прерывистого дыханья на облезлые лоскуты

драть... Кругом полифония джаза, ну так авось ей

удастся выговорить то, что не расслышала ты.


 

Остается вновь укутаться в ворох

воспоминаний — эти обноски славно греют шута

заигравшейся осени. Под занавес трубного разговора

с саксофоном — на безмузье — признания рюмке шептать,

но ни капли жалости! Ведь на сцене

только джаз. Полоумный рояль вырывается из-под рук

пианиста. Как он в этой горячке ценит

каждую из восьмидесяти восьми своих черно-белых подруг!


 

Вон он клавиши рассыпает, как сорго,

меж ленивых ценителей и невыспавшихся зевак

в удобренных креслах, готовых вынести этот сор до

антракта с буфетом. Добрый знак,

что таперу плевать на слушателей. К черту

он давно их послал бы, но неповторимая эта игра

забирает его целиком. Каждый такт отсчета

на доске одиночества поневоле любвеобилен и краток.


 

Наконец все ревет, наслаждается, бьется в жажде

невозможного здесь экстаза. Будь у музыки кулаки,

она в щепки вселенную разнесла бы однажды, —

а затем сочинила новую. Где ни зги

не видать рассудку, но повезло

с гневом, яростью, счастьем. Где зовут как

провожают в партитуру финальной любви — без слов,

чистым хроматическим апофеозом звука.