Вы здесь

Мои родные староверы

Эссе. Окончание
Файл: Иконка пакета 10_atamanov_mrs.zip (60.16 КБ)

* * *

У многих ближайших соседей, однако, в гостях мы были: нас даже специально возили показывать, как редкую диковину, — людей из России, Советского Союза. А уж нам-то как интересно посмотреть, послушать, поговорить! Люди были разного достатка: у кого дом двухэтажный, даже каменный, и автомобиль новый, шикарный… У Прохора тоже была машина большая, мощная — но «секонд-хэнд». Однако и на ней мы рассекали — будь здоров. Помню, тронулись как-то с места на зеленый свет — а рядом с нами такая шикарная машина, кабриолет алого цвета, а за рулем такая шикарная блондинка! Попробовала она рвануть вперед нас, да Прохор произнес:

Куда, голубушка, у нас сильнее…

И словно сдуло блондинку!

Пришло время рассказать, на чем держится благополучие орегонской общины. Всего русских в этом штате, как мне сказали, — несколько тысяч человек, проживают вокруг столицы штата, города Сейлем, и занимаются в основном фермерством. Используют такое русско-английское словечко: фарма. Ягоду выращивают: клубнику, ежевику. Клубнику я не застал, а ежевику распробовал всячески — и поел, и пособирал… Называют они ее здесь — ажина: кусты — неколючие, а ягода — крупная, почти черная, раза в два больше обычной, дикой, висит большими гроздьями. Ровные ряды кустов тянутся до горизонта, а вдоль рядов передвигаются сборщики: на поясе подвешено пластмассовое ведерко, орудуют двумя руками, притом невероятно ловко — ягода летит, словно черные струи. Наполненные ведерки высыпают в пластмассовые ящики с ячейками, ящики ставятся один в другой, в конце дня приезжает хозяин — и производит расчет наличными с каждым сборщиком. Стопки ящиков подают на грузовик погрузчиком — и отвозят на фабрику в городок Вудбурн. Там на проходной сдают ягоду, получают бумажку — и всё!

Но я и в цех зашел, посмотрел, что с ягодой делают. Двигается по конвейеру, ее промывают и замораживают — гремит, словно камушки, и в таком виде уже идет по всему свету: и на варенье, и на вино, и хоть на что.

На ежевичных плантациях, где я бывал, стоял разноязычный гомон: русский, английский, испанский. В основном испанский — это мексиканские сезонные рабочие. Сначала они идут через Калифорнию, где собирают виноград, а к концу лета добираются и до Орегона. Те мексиканцы, которых я видел — невысокого роста, очень ловкие, за ними не угнаться. Начинаем собирать рядом, и через пять минут — они уже далеко впереди!.. Вспомнил еще: в конце дня мексиканка, получив доллары, простонародным бабьим движением сунула их себе в лифчик. Я-то думал, так делают только наши…

А меня с Ольгой наши русские хозяева, конечно, баловали деньгами, давали намного больше, чем мы зарабатывали. Да еще в гости потом приглашали, на ужин… Сами русские на плантации так уж строго-четко не работали, они — хозяева, организаторы процесса. Но если ягоду где-то не успевали убирать, она перезревала — тогда шли все: хозяева, дети, мексиканцы. Тогда и комбайн в поле выезжал, но это — крайний случай, собирает он быстро, но не чисто: обхлопывает кусты, и на транспортер попадает всё — и ягода, и гусеницы, и листья. На комбайне сидят работники, мусор отбрасывают, но за всем не успевают…

Однажды мы с Перфилом на комбайне выехали: он, я и его дети. Перфил за рулем, а мы все управляемся на площадке: откидываем гусениц, гнилую ягоду, подставляем-убираем ящики. Одна только маленькая Марфа, ухватившись за железный столбик на краю площадки, находится в сторонке, улыбается… Льет дождь, на нее летит ягода и бог знает что, и белая головка Марфы уже цвета ежевики… Да еще комбайн тут круто разворачивается!

Свалится ведь! — кричу я Перфилу.

Он обернется, посмотрит — не свалится…

Трудовая закалка, приобщение к делам взрослых — с младых ногтей. Вообще, русские слывут здесь отличными работниками, хозяевами — и уровень жизни у них повыше, чем в целом по округе! Любопытно, что хотя и сами они уже американцы, но местных, коренных, англоязычных, называют так: американы. Сами же дома говорят по-русски, носят русскую одежду: косоворотки, сарафаны, платья-талички, подпоясываются староверскими поясами. И все это яркое, с вышивкой.

Живут сами — и дают жить другим. Такой штрих. Сидим как-то возле дома с одним из фермеров, толкуем о том о сем, а по дороге медленно проезжают-проплывают автомобили: длинные, открытые, блестящие — красивые!

Какие, — говорю, — автомобили!..

Ну… они люди бедные, им ведь хочется как-то себя показать…

Оказалось, это мексиканские рабочие ехали с плантации.

Что уж говорить о русских?..

Ясность, осмысленность бытия, достаток во всем. Семьи большие, детей — много! Потому и никакого беспокойства за судьбу общины, спокойно отпускают детей хоть куда. При мне один парень поступил в элитную академию Вест-Пойнт — все очень гордились…

Дома, земельные участки, автомобили — какие присниться не могли уймонцам в 1980-е годы… При этом — твердая вера. Православные заповеди выполняются неукоснительно.

Надо сказать, тогда, незадолго до моего приезда, несколько дней здесь пребывал известный журналист Артем Боровик. Все-все повыспросил, все-все обфотографировал — а в своем «Огоньке» потом — ничего, ни строчки. Формат не тот, не вошли в формат. Помню, что вошло: огромные воздушные змеи на берегу Тихого океана, дамочка с голыми коленками на стадионе в Портленде… Такой формат.

А в Орегоне наши русские живут согласно поговорке: как у Христа за пазухой. Как могли бы жить и в Верхнем Уймоне. Могли бы…

 

* * *

Многие орегонские русские начинали свою жизнь в Америке — где бы вы думали? В Нью-Йорке! Я видел фотографии: женщины — в европейских платьях, мужчины — в костюмах и галстуках. Хотя древнюю веру свою не теряли, но тем не менее пытались стать «стопроцентными американцами». И дело шло успешно: работали в Нью-Йорке на заводах и фабриках, хорошо зарабатывали, и почти сразу автомашины заимели. Один орегонец рассказывал мне, как выезжали «гонять таксистов» — так он выразился. Погоняться с таксистами вперегонки, поддразнить их — и себя потешить, русскую удаль показать!

Представляете?! Были, оказывается, в начале 1960-х такие русские гонки на авеню и стритах Нью-Йорка! Машин еще не так много, пробок нет — можно разогнаться, «таксистов погонять»…

Но и работали, конечно… Фёдор Овчинников, например, работал на стройке. Дело это само по себе тяжелое: в дождь, холод, зной, под всеми ветрами. Вот уж где — круглое кати, плоское тащи! И квалифицированному работнику нелегко, а уж неквалифицированному — вдвойне, втройне. И никаких роздыхов и перекуров — на Западе этого не любят. Домой Фёдор приходил совсем без сил, такой усталый — чуть не до слез…

Теперь у Фёдора Овчинникова свой строительный бизнес в Орегоне. В конце концов русские решительно оставили «американский образ жизни» в Нью-Йорке — и переехали с Атлантического побережья на Тихоокеанское, из каменных джунглей Нью-Йорка на зеленые поляны западного штата. Многие занялись сельским хозяйством, а Фёдор проявил деловую хватку в строительной сфере.

Познакомились мы с ним еще в 88-ом в Москве, а через год вдвоем стояли в притворе церкви: ему, как и мне, не разрешалось переступать его — «трогает» бороду, подстригает… Нарушение заветов старины! Перед этим все равны — а я видел, как Фёдор передавал батюшке толстую пачку долларов на нужды церкви…

Но не только в церкви мы с ним виделись: однажды он пригласил меня и супругу пожаловать к нему на именины. Я знал, что именинник — человек состоятельный, мне даже сказали — миллионер, но увиденное прямо поразило. Двухэтажный особняк Фёдора Овчинникова находился на высоком пригорке, и вся столица штата, город Сейлем — там, внизу, у подножия…

В просторном светлом зале собрались несколько десятков человек, русских, и нам в основном незнакомых. Но и здесь почти все выглядели как настоящие староверы: бороды, косынки, тканые пояса…

Выпьем, господа! — провозгласил хозяин.

И выпивали, и как следует закусывали, и веселые разговоры вели, именинника поздравляли. И на гармонии играли, и шары на бильярде катали, и по широкому двору гуляли… Но если б вы знали, как необычно, как интересно было слышать это слово: господа! Люди Господа то есть. Мы-то в Советском Союзе были все до единого — товарищи, и думать не думали, и представить себе не могли, что когда-нибудь, а тем более — в скором времени, станем господами.

Раз уж упомянул о господах-товарищах — тут и к месту будет сказать о бесконечных и повсеместных тогдашних разговорах о нашей «перестройке».

«Перестройка», как и «демократия», — только в кавычках, только в кавычках, по-другому никак нельзя! Поскольку, как потом выяснилось, левые «демократы» — коммунисты — стали «демократами» правыми, «либералами». Перекрасились, «поменяли ориентацию» — только и всего.

А народ попал из огня да в полымя!

Но тогда, тогда, в конце 80-х — сколько было разговоров, ожиданий, надежд! Всем очень понравился Горбачев, и люди ему сочувствовали: как же трудно человеку приходится после 70-летней диктатуры. Именно такой разговор состоялся у меня однажды со священником, отцом Тимофеем — прямо на улице. Он ко мне подошел, и с полчаса мы с ним стояли-толковали. Батюшка всё упирал на личные качества Горбачева: какой живой, простой, энергичный, смелый человек!

Но трудно ему придется, трудно…

Оказалось — легко. Оказалось, вместо перестройки — развал, вместо свободы — новое рабство, вместо демократии — власть олигархов. Бес хитёр! Недаром одно из его названий — отец Лжи…

А специфика советской «демократии» — советской жизни, повседневной жизни — для обычного, рядового человека заключалась прежде всего в тотальном дефиците всего и вся. Говорю об этом еще и еще раз. У меня есть большой блок заметок, написанных к 20-летию «демократической» революции 1991 года, где я уделяю этому особое внимание, поскольку, как и многие аналитики, считаю: советскую власть обрушил именно дефицит.

Так что можете себе представить, какое впечатление на меня произвели американские магазины. Американцы, зная это дело, время от времени устраивали нам туда поездки. Хотя… Хозяева относились к этому делу с опаской: как-то поведут себя в магазинах гости?!

«Но вот я набрел на товары. “Какая валюта у вас?” — говорят. “Не бойсь”, — говорю…»

И т. д. Слова из песни Владимира Высоцкого — когда его герой оказался в валютном магазине со списком товаров для родственников…

Орегонцы уже сталкивались с таким явлением, когда советские люди полностью теряли в магазинах голову и начинали хватать всё подряд. А хозяева, почесывая затылки, доставали из карманов все свои доллары — «зеленые рубли».

Но случалось — не только смех, но и грех. Увы… Была у Галины Васильевны одна знакомая, из благочестивой старообрядческой семьи, из Москвы. Галя даже называла ее подругой, и когда от нее пришла просьба сделать вызов на поездку в Америку, с радостью согласилась. Выслала приглашение и — ждет-поджидает гостью. Та приехала… и ни разу даже не посетила свою подругу, не зашла к ней! Были в Орегоне другие знакомые, которых она и предпочла — тех, которые побогаче.

С другой стороны, тут не так и просто — судить. При удачном стечении обстоятельств ведь можно было и целое состояние советскому человеку заработать! В материальном плане всю свою жизнь изменить. Бог судья…

Вот и я, стараясь повысить свое благосостояние, чуть не каждый день выходил на ежевичные плантации. Чего греха таить, про себя надеялся, что «плантаторы», умилясь моему старанию, дополнительно «зеленых» подбросят… Я-то ведь, потратясь на поездку в Америку, вообще оказался гол как сокол! Зато местный пенсионер, Прохор Григорьевич Мартюшев, пока я тут ягоду корячился-собирал, успел на несколько дней в Австралию слетать, религиозные вопросы пообсуждать. Такие вот дела…

Вожусь я как-то в ежевичных кустах, смотрю — ко мне по полю идет Семён Созонтьевич Фефелов: в шортах, рыжая борода по пояс, банка пива в руке.

Зря не поехал! — говорит он мне. — Пятьдесят не пятьдесят, а по сорок пять тысяч долларов взяли!

Это он с Аляски вернулся. Вскоре Семён с гордостью показал мне свой новый шикарный автомобиль, со всякими, как бы сегодня сказали, наворотами: например, оставишь дверцу открытой, а приятный женский голос тебя о том уведомит. И мы все эти навороты разглядывали-испытывали…

Вместе с ним приехал аляскинский житель, сын Прохора от первой, покойной жены — Владимир. Первый раз я его увидел из окна дома: какой-то мужик с большим ножом за столом орудует, что-то большое и белое режет-рубит — мне показалось, капусту разделывает. Оказалось, это не капуста — огромные куски палтуса (его все называли: халаба), привезенного с Аляски.

Приехал со всей компанией рыбаков и аляскинский батюшка, отец Конрад — он же, если попросту, — Кондрат. Довольно молодой, рыжий, энергичный, а в церковных делах, как мне сказали, — несколько либеральный: позволяет «трогать бороду», слегка подстригать, и в храм заходить с такой бородой не запрещает. Отца Конрада мне довелось потом встретить в Москве, и по телевизору увидеть, и в прессе о нем почитать. Все прошедшие после моей поездки годы русская Аляска мелькает то тут, то там. Хотя это всего лишь один поселок — Николаевск, несколько десятков русских переселенцев-старообрядцев. Коренных русских там нет, а те, что были, давным-давно ассимилировались. Зато в Орегоне русских — несколько тысяч — и ноль внимания со стороны российских СМИ. Думаю, это чисто журналистский подход: привлекает словосочетание «русская Аляска» — вот и все. Экзотики — полным-полно, все репортажи — интересные, ничего не скажешь. Интереснейшие статьи были у Василия Пескова в «Комсомольской правде».

Хотя эта «русская Аляска» — можно сказать, составная часть большой орегонской общины, у них сохраняются самые тесные связи. Жениться-то и выходить замуж надо, а предпочитают своих! Где их взять? Прежде всего — на Аляске да в Орегоне. Хотя, конечно, и российских женихов-невест находят, и румынских, и австралийских — русских. Но случаются и американцы! Я сам одного видел: и бороду отрастил, и домотканым поясом подпоясался, и в церкви стоит, и молиться пытается по-русски. Старовер! Да рослый такой, могучий парень — наш, наш…

С приездом гостей с Аляски (да и румынские гости к этому же времени подгадали) наши застолья-разговоры участились. А соловья, как известно, баснями не кормят, и гости за стол — пироги мечи на стол… Но пироги — это так, к слову, хотя и пироги, конечно, бывали. А угощались мы в основном — да почти всегда — барбекю. Там, в Орегоне, я впервые его и распробовал — мясо, жаренное на решетке. Покупается в магазине специальное мясо, в эдаких невысоких пластиковых блюдах, закатанных полиэтиленом, приготавливается как для шашлыка, только жарится на решетке. Куски — размером с ладонь, а мясо вкусное, сочное, тает во рту. Съесть можно много, много… При этом я не помню, чтобы когда-то что-то заканчивалось — мясо ли, выпивка ли…

Барбековать сегодня будем! — провозглашал Прохор Григорьевич — и мы барбековали — жарили барбекю.

Прямо перед входом в дом стоял большой, сколоченный из досок стол, с такими же скамейками — на любую компанию хватало. В огромной таре мариновалось мясо, ставились на стол полугаллоновые бутылки канадского виски, да еще кока-кола, для разбавки. Вина не было вообще никогда, а пиво — так, мелькнет иногда баночка. Дымила жаровня, шкворчало мясо — барбекю. Это, как и в России шашлыки, — целое действо, а не просто еда! Общение, разговоры.

Общался я в основном с людьми, которым было уже за 60. Крепкие, энергичные, какие-то очень устойчивые, основательные люди. В большинстве крупные — цвет русской нации! И выпить молодцы, и в этом устойчивы, хотя и предпочитают всем напиткам виски. Не курят — разумеется!

Русская компания здесь, в России, отличается от орегонской-аляскинской прямо-таки разительно. Самое главное отличие — мат, мат, мат, за каждым словом мат, надо и не надо — мат. Понятия не имеют, что это — грех. Что касается количества выпитого, то пили мы в Орегоне, пожалуй, побольше нашего… Но при этом не было цели именно выпить, напиться! Пили через какие-то интервалы, закусывали — и разговаривали. Никто не клевал носом, не раскисал — и даже не облокачивался на стол! Всегда — прямая спина, ясный, пусть и хмельной, взгляд, твердая речь и походка. А ведь это — самые простые люди, не имеющие никакого понятия о «правилах приличия», «поведении в обществе», «умении держать себя»… Ведут и держат себя так, как это делали их отцы, деды и прадеды.

И еще: даже если разговор шел о каких-то проблемах, то никогда никакой безнадёги, горестного махания рукой — пропади оно всё пропадом… Ну вот, пожалуйста: во время нашей гулянки позвонили по мобильному телефону из комиссионного магазина, позвонили русскому румыну, который еще ни бе ни ме по-английски. Переговоры пришлось вести орегонцу — и он всё убеждал и убеждал продавцов снизить цену.

Вы понимаете — у человека совсем машины нет?! И денег нет.

В итоге сторговал машину за смешную цену. И мы радостно отметили такое событие. Была проблема — и нет проблемы. И так — во всем.

А какое барбекю устроил Кирилл Васильевич Бабаев в честь моего дня рождения! Гостей собралось много, и женщин было много, так что всё — чинно-степенно, и виски — не из пластиковой бутылки, а из красивой, фигурной, стеклянной. Сам же Кирилл Васильевич за стол почти не садился: так, подсядет на минуту — и опять к жаровне. Смотрю я сейчас на фотографии с того дня рождения — Боже, какая благодать! Широкая лужайка, красивый дом, яркий цветник, гости в русских нарядах за столом, Евдокия Тарасьевна что-то на блюде подносит — и Кирилл Васильевич голову от жаровни поднял, мне в объектив улыбается… Хорошо.

Все помнится хорошо, и несколько особняком в этом калейдоскопе воспоминаний находится у меня поездка в Калифорнию с Перфилом Тораном. Как-то вечером он мне говорит:

Я завтра еду по делам в Калифорнию — поехали со мной, тебе же, наверное, интересно посмотреть…

Раным-рано, часа в четыре, мы с Перфилом и двинулись в путь. Подъехали к банкомату, установленному в бетонной глыбе, на перекрестке дорог, едва ли не в чистом поле, сняли деньги. Это мне было уж совсем в диковинку.

А если на тракторе своротит кто-нибудь — и деньги украдет?!

Не успеет своротить, как полиция приедет, — сказал Перфил, укладывая доллары в бумажник.

Подъехали мы к магазину, закупили чего надо в путь, а также ящик пива на дорожку — поставили его в ноги. Позавтракали в нашем микроавтобусе, за столиком: кофе, бутерброды. Стояла у нас и бутылка ликера «Южный отдых». Нет-нет, не подумайте, с утра до вечера орегонцы не хлещут! То виски, то ликер… Это ради гостя, ради гостя. Хотя, вообще-то, западную привычку пропустить глоток средь бела дня, да без закуски, они приобрели…

К ликеру Перфил начал нарезать… ветчину. Я удивился.

А чем же закусывать надо?

Ну, фруктами, шоколадом…

Сходили еще за фруктами и шоколадом.

Ликеру хозяин налил и мне, и себе. Я опять удивился: а ничего, что за рулем? Вдруг полиция остановит?

А с чего она остановит? Я же не поеду вот так, — он изобразил рукой зигзаги.

Ну, поехали. Да с каким ветерком поехали: Панамериканское шоссе — скорость, широта, простор! Равнина — и гладь океана. А потом пошли горы — невысокие, поросшие лесом. Похожие на Алтайские… Однако — северная Калифорния. Я даже гигантские секвойи увидел, и даже в местный музей мы зашли.

А дело, по которому Перфил сюда поехал — такое: по горам растет смешанный хвойно-лиственный лес, хвойный — нужен, лиственный — не нужен, однако лиственные деревья растут быстрее хвойных, заглушают, мешают — их нужно спиливать, чем и занимается бригада все тех же мексиканцев, вооруженных мотопилами. Перфил взял у фирмы подряд на расчистку леса — нанял мексиканцев. Я их видел, общался с ними: невысокие худощавые робкого вида мужички.

Заехали мы с Перфилом в контору фирмы, он пошел к хозяевам, а я остался ждать в машине. Вышел мой друг озабоченно-озадаченный:

Недовольны, что нанял мексиканцев — почему не русских? А где я их найду? Русские взяли по пятьдесят тысяч долларов на Аляске, и сейчас на Багамах да на Гавайях!

Пошли мы с Перфилом посмотреть, как идут дела у мексиканцев. Ничего, нормально, дело-то не особо мудреное, сложное или тяжелое; кустарник опиливать — это ж не лесоповал. Так что мы спокойно двинулись осматривать местные красоты: лес, речушку, бегущую по камешкам. На дороге обнаружили большую кучу ягодных косточек.

Медведь наложил, — пояснил мой спутник.

Самого медведя мы, слава Богу, не встретили, и вернулись к вагончикам мексиканцев, которые охранял пёс на цепи, изнывающий от скуки — он явно нам обрадовался. Я сел перед ним на корточки, посмотрел в добрые глаза, погладил-потрепал его:

Ах, морда твоя, морда… калифорнийская!..

Переночевали мы — и двинулись в обратный путь, который мне запомнился купанием в океане — я попросил Перфила остановиться: как же не отметиться! Было мелко, вода холодная, волна большая, но я все же залез — искупнулся в Тихом океане.

После Калифорнии мы начали помаленьку подсобирываться в обратный путь. А вообще в Америке мы пробыли ровно 50 дней! Для советского времени — дело невероятное, притом я даже не пытался звонить на работу: человека, улетевшего на другую планету, не уволят. Так оно и случилось…

Чемоданы свои мы паковали долго, сто раз всё укладывая и перекладывая: народ продолжал и продолжал приносить подарки — в том числе громадные чемоданы. Вон они, стоят на антресолях. Память… А главная память — вышитые рубахи-косоворотки, яркие тканые пояса, блестящие платья-талички.

Накануне отъезда я ночью вышел на крыльцо, во двор, посидел, глядя на звезды, за столом, вспоминая наши «барбекования», встречи, разговоры… Неподалеку шумела свадьба — и звонкие девичьи голоса распевали советскую песню «Катюша»! Мелодичная песня — весь мир любит.

Прощай, Орегон, прощай, поселок Вифлеем!

 

* * *

Тем же маршрутом, на автобусе, двинулись в обратный путь, в Нью-Йорк. Теперь у нас уже были адреса, где можно остановиться, переночевать. Быть в Нью-Йорке — да не погулять по нему хотя бы несколько дней?! Этого не поняли бы даже те, кто увольнял бы нас с работы. Как писал один известный советский диссидент:

Да не собирался я никуда сбегать! Я просто доехал до Парижа и побродил по нему несколько дней…

Такие же планы были и у меня насчет Нью-Йорка. У меня в кармане был авиабилет с открытой датой вылета: вот нагуляюсь — и пойду заполнять эту дату. А пока — в Нью-Йорк! Позвонили по адресам, и приехали на один из них. Евреи, молодежь, а также их родители, недавно уехавшие из Советского Союза. Молодежь, совершая автопробег по Америке, заезжала к русским на Аляске — отсюда и знакомство, адреса. Приняли нас радушно, в разговоре — полное взаимопонимание… До тех пор пока не затрагиваешь серьезные темы — любые. Тут — стоп! Полная противоположность во всем. Да я и не затрагивал… Даже когда хозяева вскользь обронили: их там не очень-то любят… Их — это русских на Аляске. Хотя понятно — это мысли самих новых американцев: зачем косоворотки, церкви, молитвы? В Америке-то, свободной стране! Мучают себя, как при царском режиме. Впрочем, это сейчас я понимаю, что к чему, пройдя через «демократическую революцию», а тогда я был еще вполне советским, сибирским человеком.

Вот поднял я сейчас эту тему — и сижу, в который раз сокрушаюсь: какая же это беда, что мы уже почти сто лет барахтаемся в «демократии»: то в левой — коммунизме, то в правой — либерализме… Снова и снова позволяем водить себя за нос. А нужна власть людей умных, честных, справедливых, понимающих, что такое Добро и что такое — Зло. И выбирающих Добро — самым естественным образом.

Ну, а пока — в город Желтого Дьявола, в каменные джунгли. Есть у Нью-Йорка и другое название, символ — Большое Яблоко. Город мне понравился, а потому я принимаю Яблоко! Рассмотрел, распробовал я это Яблоко неплохо, пусть и хотелось бы подольше-получше. Желтый Дьявол? Ну, это, в общем-то, пустяки. Каждый из нас находит свое место, свое дело в жизни, при этом каждый знает: с деньгами лучше, чем без денег. Каменные джунгли? Да нет каменных джунглей! Есть высокие, очень высокие дома, а внизу, на земле, — уютно, просторно, всё благоустроено и красиво. Просторно — ведь было где погоняться с таксистами нашим русским новым американцам в 60-е годы.

Прошлись мы по 5-й авеню, по Таймс-сквер, заглянули в дорогие магазины, где все продавцы со всех концов зала поворачиваются к тебе, входящему — и делают улыбку. Чудо чудное, диво дивное! Ну, а я, позабыв про товары, горел одной мыслью: побывать на вершине Эмпайр-стейт-билдинга. И побывал! Вознесся на 86-й этаж, на смотровую площадку, посмотрел на все четыре стороны, на небоскребы, на океанский простор, на мириады желтых божьих коровок — нью-йоркских такси. И на 102-й этаж съездил — ну, это вовсе не этаж, а маленькая застекленная площадка: идешь по кругу, глянешь за стекло — и спускаешься по лесенке вниз. На дюралевой полоске вдоль стекла я успел разглядеть прокарябанную надпись: «Вася». Молодец, Вася, отметился. Нет, я не шучу, я понимаю простого человека, Васю, которого занесло в Нью-Йорк, вознесло на 102-й этаж — и он не стал мелочиться, писать карандашиком, а достал перочинный нож — и увековечился. Понимаю…

А я еще на статую Свободы в бинокль поглядел. Потом уже узнал, что хоть она из Франции, но… сделана из русского, уральского, нижнетагильского металла!

Планировал я сплавать к ней на кораблике, а также побывать в музее Рериха, Метрополитен-музее, да много еще где. Но… Пошел в кассу «Аэрофлота» уточнять дату вылета, а там сказали: или завтра — или только через две недели. Пришлось лететь завтра. Однако Большое Яблоко я все-таки распробовал, распробовал — и город Нью-Йорк, его «вкус», остался в памяти навсегда.

Улетая на «Боинге» из аэропорта имени Джона Кеннеди, снова посмотрев с высоты на великий город, я вспомнил первые услышанные мною здесь слова:

Ты свободен!

Я-то, конечно, свободен, но лечу навстречу грандиозному спектаклю по заморачиванию и одурачиванию, порабощению, а режиссеры этого спектакля находятся как раз в Америке. Трагедия…

Придя на работу, первым делом направился к своему начальству — в партийный комитет. Открываю дверь, а там — в задумчивых позах сидят секретарь парткома и заместитель.

Ну, слава богу! — вскричали они. — Мы только что собирались звонить в райком партии: сбежал в Америку редактор, номенклатурный работник…

Так я, номенклатурный, и вернулся на работу, проставив себе в табеле 20 дней за свой счет. Поехал в типографию, а там сразу окружили коллеги-редакторы: ну, как она, Америка?!

Я рассказал. Надолго стал героем дня — «занял верхнюю строчку рейтинга».

Когда все разошлись, ко мне подошел один из коллег.

Послушайте, я хочу спросить… Вы были в Америке, а почему все-таки не остались?

Я объяснил. Он недоверчиво выслушал, отошел… Потом вернулся.

Нет, не понимаю. Вы же всё видели, могли сравнить — почему не остались?!

В голосе его были удивление и досада. Человек всю жизнь мечтал о Западе, а вынужден был жить здесь, писать о социалистическом соревновании, перевыполнении плана, ударных вахтах… Казалось, это враньё — и притом бессмысленное — не закончится никогда. А я, который мог разом покончить со всем этим, вернулся, чтобы вновь тащить этот дурацкий хомут… И на дурачка вроде не похож. Непонятно…

Так что этого коллегу-редактора можно понять. Однако я не сомневаюсь: именно из-за непонимания — по самому большому счету — он и рванул, когда пришло время, голосовать за Ельцина и Собчака, и на «демократические» митинги бегал, и «демократический» Ленсовет бежал защищать в августе 1991-го… Попался на дурилку картонную. Не понял, что участвует в создании одной из форм диктатуры, установленной в октябре 1917-го. Такие, как он, обдурили-облапошили самих себя — и всех утащили за собой в «демократическое» рабство. Взгляните на нынешние СМИ, и коммунистические, и «демократические»: наше «социалистическое соревнование» по сравнению со всем этим — невинный пустяк…

Коллега мой, думаю, не был бы таким, если был бы верующим. Ну, какой из Ельцина президент, скажите на милость, какой президент?! Достаточно пять минут посмотреть-послушать его по телевизору — и все понятно… Понятно, если ты различаешь черное и белое, Добро — и Зло. Если в 1991 году хотя бы 10 процентов населения были бы православными — не случилось бы «демократической» катастрофы. Но какие там 10 процентов, когда и сегодня — от силы два…

Впрочем, если честно, вспоминал я, вспоминал слова моих орегонских родственников и знакомых:

Оставайся, поможем…

Стоило мне только согласиться — и я оказался бы на другой планете. Хотя в 1989 году Америка уже не оставляла у себя «невозвращенцев», как раньше — но можно еще было, можно… Вспоминал я, вспоминал предложения остаться — когда оказался в своей десятиметровой комнатенке с видом на серую стену, с крысами и клопами да пьяным рёвом со всех сторон. И безо всяких перспектив… Самому завыть-зареветь можно!

Я писал заявления в райкомы-исполкомы, тщательно продумывал-излагал аргументы, факты, цифры… А мне в ответ всегда приходило несколько слов: отказать. Хоть головой об стенку бейся! Ведь только чудом, истинным чудом я решил впоследствии свой «квартирный вопрос». А большинство «демократизированных» россиян остались в клетушках-клоповниках навсегда…

Где-то недели через две после нашего возвращения в Ленинград приехала большая группа орегонцев и аляскинцев. Визит носил официальный характер, имелась программа пребывания русских американцев в городе на Неве. Так, побывали они в Покровской старообрядческой церкви, в институте русской литературы Академии наук, где увидели рукописи легендарного протопопа Аввакума; им даже разрешили взять их в руки, полистать! Вместе со всеми ездил и я: и на службе в церкви стоял, и на обеде сидел — и книгу пламенного борца за старую веру, протопопа Аввакума, старовера № 1, в руках подержал… Положил ладонь на листы, постоял с закрытыми глазами, подумал…

Жили наши американцы не в гостинице, а у родственников, друзей — в коммуналках, так что имели возможность познакомиться со всеми сторонами нашей жизни. Мне своего крестного, Прохора Григорьевича, вести было некуда… А вот икону свою старую алтайскую я привез туда, где он жил — и услышала моя икона обращенные к ней слова древней молитвы — через столько десятилетий!

Погостив в Ленинграде несколько дней, русские американцы отбыли на Урал, а моя орегонская эпопея все продолжалась. Случайно увидел в газете объявление: Ричард Моррис, доктор этнографии университета штата Орегон, выступает с лекцией. Я поехал послушать. Зал неожиданно оказался полон, а сама лекция превратилась в дружескую советско-американскую встречу — это же было время первых свободных международных контактов! Доктор этнографии из Портленда рассказывал, естественно — о старообрядцах штата Орегон. Показывал слайды, фотографии, легко и просто — по-русски! — отвечал на вопросы. К моему особому удовольствию, поведал собравшимся и о том, какой у него есть замечательный знакомый: и в Китае-то он жил, и тигров ловил, на руке у него даже есть тигриная отметина — и много, много еще чего интересного и хорошего о нем рассказал. О Прохоре Григорьевиче Мартюшеве, моем крестном отце.

Когда лекция-беседа закончилась, я подошел к Ричарду Моррису, представился, сказал: только что прибыл из Орегона, от Прохора Мартюшева.

Эх, как бы мы сейчас пошли посидели, выпили — как в Орегоне! — воскликнул гость из Америки. — Но я уезжаю в аэропорт…

Проводил я Ричарда Морриса до автомобиля, а вскоре увидел по Ленинградскому телевидению большую передачу, где он во всех подробностях рассказывал о жизни старообрядческой общины в Орегоне.

Там высокая моральность — я знаю их, я подружился с ними… И я стал вести себя довольно прилично, — пошутил ученый американец.

Добрая, теплая, душевная вышла передача — я записал ее, и время от времени смотрю: много фотографий, видеосъемок… Смотрю, вспоминаю моих дорогих орегонских староверов.

 

* * *

Бийск, родной Бийск… Что же я первое помню, от рождения? Деревенский дом, угол в нем, полосатый матрас — всё наше с матерью имущество, теснота, людской гомон, масса всякого чужого народу, неуют… Мне и места там не было.

Потом другая изба, старая бабка-хозяйка, тишина. Ни друзей у меня, никого. Летом я частенько сидел на дереве или на заборе — и глядел на воду, на Мочищенское озеро. Есть в Бийске такой район — Мочище, а озеро давным-давно исчезло, пересохло. А тогда я в нем купался, с утра и до вечера. На ногах у меня были цыпки, от воды и грязи — полвека назад жизнь была намного проще, внимания на всякие там цыпки не очень-то обращали.

Жили мы и в других избах — обычно вместе с тетей Тасей, её семьей. Но вот однажды подъехал грузовик, и мы в кузове, на узлах, поехали в новую жизнь — на свою квартиру! Хотя… Какая там «своя квартира»! Просто мужик, с которым дядя Ваня, муж тети Таси, работал в одной бригаде грузчиков — бригадир, получил двухкомнатную квартиру в деревянном двухэтажном доме, и одну комнату, маленькую, уступил своему товарищу. Такие были времена и нравы! И случилось это летом 1957 года… Те летние дни я, кажется, помню все до единого.

Приехали мы на улицу Социалистическую, в районе новостройки (хотя и на Мочище улицы назывались типа «Ударная», и тому подобное). Кучи песка, жара — ах, эта бийская летняя жара, когда во время налетающей грозы лужи просто кипят! А в остальное время — запах полыни, горячих досок, волны раскаленного воздуха…

Поселились мы сначала… в сарае, потому что дом еще не готов, к тому же он был «прорабский» — прорабы там сидели, так что мы все лето в сарае и прожили. Сараи назывались стайками: меж домов стояли длинные ряды сараев-стаек, для каждой квартиры — своя стайка. Но не только мы так жили: люди перебивались в сараях, карауля свои квартиры. Чтобы не захватили! Случалось, в только что построенном доме раздавались крики, в открытые окна летели вещи — я видел и слышал.

А как же ордера? Да бог его знает, может, и ордеров поначалу не было — а простота нравов была: Ваське и Вовке дали квартиру — а я чем хуже?!

Наконец, зашли и мы в свою комнату, в кухню. Помню, дядя Ваня осторожно повернул кран: есть ли вода? Ой, есть! Потекла прямо на вещички, сложенные в раковине. Я впервые увидел, как из крана течет вода… Но прожили мы все вместе в этой комнате, кажется, лишь несколько дней — и слава богу. Из дома напротив уезжала молодая пара, освобождали такую же комнату, и предложили нам с матерью въехать: надо было только купить у них деревянную скамейку и жестяную ванну!

Такая вот жисть… Тут надо вернуться к истории нашего семейства, немного рассказать еще, как мать оказалась в таком невеселом положении, ведь она была, по общему мнению всей родни, красавицей, и могла отлично устроить свою судьбу, личную жизнь. Кстати, ее миловидность и спокойствие приметили еще Рерихи, и просили отдать им в дети — и это, кажется, не легенда — я встречал упоминание этой истории в мемуарной литературе. А среди родни разговоры ходили такие: американцы просили отдать им Олю в дети. Просили не американцы, а Рерихи, и… в дети — не в дети, а, наверное, на воспитание.

И вот такая жизнь, по чужим углам, в сарае, с ребенком…

Вообще, судьба матери не один раз менялась — и самым несчастным, печальным образом. После Нарыма они с тетей Тасей оказались в детдоме, в хороших условиях — но вскоре за ними приехал родственник и отвез на родину. Мать говорила мне: она так не хотела, так не хотела ехать… Но Тася заусилась: едем!

Родственника тут же, по приезде в Уймон, арестовали — и обе внучки Вахрамея Атаманова оказались никому не нужны. Еще печальная усмешка судьбы: в доме Вахрамея власти устроили интернат — и сестры Атамановы пришли в свой дом уже как воспитанницы интерната…

Но всё же детям новая власть не давала пропасть: они и выросли, и школу закончили. Пришло время взрослую жизнь начинать, замуж выходить, и женихи были, но тут — война…

Иду утром по Усть-Коксе, — рассказывала мать, — еще ничего не знаю, и вдруг вижу плакат, черными буквами: война!

Время наступило черное, страшное. Женихи все ушли на фронт — и не вернулся никто. Приходили письма, одно из них мать запомнила на всю жизнь — из Сталинграда:

«Ходим в атаку, — написал ей парень, — впереди танки, по горам трупов, как по волнам, а сзади идем мы…»

Наверняка в одной из атак упал и он на эту гору трупов… Не вернулся никто.

А в Усть-Коксе собрали девчонок, провели курсы медсестер — и тоже отправили на фронт. Из этой группы домой вернулись две: одна без ноги, другая беременная… Мать тоже окончила эти курсы — да ее оставили работать в Коксе, валенки для фронта катать.

День и ночь катали, здесь же ели и спали. Бывало, только соберешься хоть чуть-чуть поспать или домой сбегать — появляется мастер: «Девчонки, надо еще смену поработать…»

Тася — решительная, боевая Тася — ушла через горы в Казахстан, добралась до Усть-Каменогорска. А мать всю войну без выходных-проходных отработала на промкомбинате — и не получила даже справки, не говоря уж о трудовой книжке. И — никого и ничего, ни кола ни двора. Уехала в Горно-Алтайск, устроилась в столовую военного училища. Можно было подумать о любви и семье — но стала болеть, начали опухать ноги, да и училище вскоре перевели в другой город.

Врачи посоветовали матери уехать с гор на равнину. До Бийска — сто километров, здесь болезнь и прошла. И Тася сюда же приехала, и еще немало родни — сбегали от рабской жизни в деревне, в городе все-таки было чуть полегче.

Сняла мать угол у старухи, в районе вокзала, а дом этот оказался… воровской «малиной». Воров и всякого «деклассированного элемента» после войны в стране было пруд пруди. Да еще чем-то не угодила ворам, стали они ей угрожать… А жиличка-соседка ее подчистую обворовала — и сбежала.

Поистине: хоть караул кричи! Было у матери такое присловье, частенько я его слышал…

Через некоторое время встретила она свою соседку на улице — под ручку с офицером. Та сама к ней подошла, сунула деньги, прошептала:

Только молчи…

Однако всё равно: хоть караул кричи. И тут встретился мой отец. Вершинин Иван Васильевич… Солидный мужчина, бывший офицер, майор, но примерно в таком же положении. Находился в госпитале, в глубоком тылу, в чужом городе, а вышел из госпиталя — и неизвестно куда ехать. Семья, жена и двое детей, погибли в блокадном Ленинграде, и возвращаться туда он не хотел…

Сошлись, стали жить вместе. Пожили, пожили — и надумали ехать к его родителям, в город Керчь, а потом и в Краснодар. Поехали через Среднюю Азию, заезжали зачем-то в Алма-Ату — в этом городе сфотографировались, оттуда у меня единственная фотография моего отца…

Ехали они, ехали и доехали до Ашхабада. И угораздило же их оказаться на вокзале именно в тот момент, когда произошло страшное, вошедшее в историю ашхабадское землетрясение 1948 года. Мать с отцом, правда, уцелели, но в суматохе у них украли все вещи, все подчистую, даже сумку с документами. Пришлось возвращаться в Бийск. Разговор с начальством наверняка был короткий:

Какая такая Керчь? Может, еще в Москву хотите? В Бийске живете, туда и отправим. Скажите спасибо…

Скорее всего, так и «поговорили», слово в слово. Времена-то — глухие, послевоенные, сталинские.

Вернулись назад, а вскоре и я родился. В это время снимали угол вместе с другими дорогими и близкими мне людьми: моей двоюродной теткой Лепестиньей Фёдоровной Ерлиной и ее мужем Дмитрием Леонтьевичем. Долго, долго они вспоминали, какими заботливыми родителями были мои мать и отец. Это была их любимая тема разговоров: как меня мыли каждый вечер, как отец бегал на рынок, покупал свежей рыбки, чтобы сварить бульонцу… Когда я, уже совсем взрослый, прожив много лет в Северной столице, приезжал в отпуск, когда позади оставались «Петербург, снега, подлецы» (слова Гоголя), когда я, весь измочаленный — живого места не было — сидел с ними за одним столом, одно только их присутствие было самым лучшим бальзамом на все мои раны…

Рассказы о детстве, воспоминания — это для многих бальзам; но тут все-таки особое: сами люди, мои дорогие тетя Лепа и дядя Митя, мои родные староверы…

Собирались ли мои родители пожениться? Наверняка да! Такого понятия — «гражданский брак», в те времена не существовало. Однако я сомневаюсь, был ли у матери паспорт, не числилась ли она «беглой крепостной»? Жителям советского села вплоть до 60-х годов паспортов не полагалось! Да тут еще эта история в Ашхабаде. Канитель с паспортом продолжалась где-то до 65-го года! Имелся какой-то временный, который надо было постоянно продлевать, ходить в милицию…

Отец неожиданно умер летом 1953-го: раны, война, тяжелая жизнь… Перед этим отослал все свои деньги родной сестре, куда-то на Урал, на покупку дома.

А мы еще заработаем!

И остались мы с матерью… Даже не у разбитого корыта — голые люди на голой земле. Отца я какое-то время помнил: вот тут мы с папкой сидели на бревнышках! — а потом забыл. Раскатились бревнышки…

Потолкавшись по углам тут и там, все мы, вся родня, в конце концов оказались в районе новостройки, промзоны. Даже автобусный маршрут был такой: «Центр — Промзона». Кстати, в Бийске сохранился прекрасный исторический центр. Уникальные деревянные, каменные дома, церкви, особняки — целые улицы. Бийск — большой город, и в самом конце советской власти, как я читал, он мог стать областным центром: область фактически существовала — только оформить документы — да помешали очередные исторические пертурбации.

Итак, мы — на «31-м квартале», тетя Лепа с дядей Митей — на «тресте», другие — на «1-м участке» — это всё новостройка, промзона.

В начале своих заметок я упоминал, что это такое было и для чего: создавался комплекс оборонных предприятий — химкомбинат, олеумный завод, машиностроительный завод и тому подобные «лесные братья». Вырубались березы и сосны, рылись котлованы — подземные цехи устраивались! — возводились бетонные и кирпичные стены, дымили трубы, на город валил «химдым» — то рыжий, то синий… Гробилиы материальные ресурсы, деньги, человеческие жизни — ради сохранения «стратегического баланса».

Людишек, конечно, жалко — зато какую экономику построили! — сказал большой советский начальник.

Пришел момент — и рухнуло все к чертовой матери! Господи прости. Так, кое-где дымок еще курится. Да вздохи слышны, как здорово работали…

Создавал все эти заводы-предприятия строительный трест № 122 — вот там в основном и трудились мои родственники. Разнорабочими, подсобными рабочими, грузчиками… Наверняка можно было пройти какие-нибудь курсы — и стать токарями, слесарями — каменщиками, в конце концов! И работать легче, и платят больше, и начальство уважает — ордена-медали дает. Однако мои родные-староверы, как я понимаю, инстинктивно сторонились всего этого. Ну, не могли они, по своей крестьянской натуре, по восемь часов в день да каждый день, не поднимая головы, класть кирпичи! И уж тем более, не видя солнечного света, стоять в цехе у станка, точить железяки. Правда, дядя Митя Ерлин был сварщиком — что называется, квалифицированным рабочим. Сварному делу научился он еще в деревне, и дальше так и «выявлял себя» в этом направлении. На «промышленные гиганты» не стремился, а трудился в разных мелких шарашках, при тех же гигантах: отремонтировать, приварить-прихватить. Причем дядя Митя был «летун»: полгода-год на одном месте — потом на другом; сегодня он в каком-нибудь СУ-15, завтра на автобазе, в «дикой дивизии» — и так далее. Была такая организация: «дикая дивизия»! Рабочему и знать не надо, что называется она, скажем, «Запсибстройметаллконструкция». «Дикая дивизия» — и всем понятно, что это и где.

У меня в трудовой книжке задолго до выхода на пенсию появился вкладыш, а у дяди Мити трудовая — наверняка в палец толщиной. И палец этот указывает на любовь к свободе! Совершенно серьезно заверяю-заявляю: уж дядю Митю я знаю. Не станет долго он терпеть начальственные указания, нотации да попреки: сходи туда, принеси то, сделай это… Да побыстрее! Пошлет куда подальше — и свободен. Благо, советское время имело одну особенность: перешел дорогу — и устроился в другую шарашку. Тем более что везде платили примерно одинаково.

Характерный момент. Уже в наше время, в отпуске, еду в Бийске на трамвае, смотрю — дядя Митя на остановке стоит. Я выскочил — обнялись, поговорили. Оказалось, дядя Митя, уволившись, едет домой. Будучи на пенсии, подрабатывал сторожем где-то у «лесных братьев». Не сработался.

Я им говорю: тут вот так-то надо… А они мне: не-е-т, надо вот эдак… Да пошли они все!..

А дядя Ваня Жмак, муж моей тети Таси, всю жизнь проработал на ТЭЦ — грузчиком, на угольном поле. Одно-единственное лето он уходил в трамвайный парк — рельсы и шпалы менял — а потом снова ТЭЦ, какой-то «Котлоочист»: кувалдами оббивал изнутри нагар на тэцовских котлах. Ад…

Когда я начал хорошо учиться в школе, вся родня хвалила, радовались за меня: вырастешь, выучишься, не будешь вкалывать, как мы, в жаре, на холоде, в грязи! В чистом будешь ходить, на стуле посиживать.

Сильно подозреваю, что, как многие простые люди, всякий умственный труд они и за труд не считали: в кабинете сидит, в костюмчике да в галстуке ходит — какая же это работа?!

Не знали, простые души, известную истину: человечество за всю свою историю не придумало ничего более трудного, чем пустой лист бумаги — и необходимость писать на нем. Сейчас мне — ровно шестьдесят, гораздо больше, чем каждому из взрослых вокруг меня в то время. Сижу, пописываю, поглядываю на петербургский дворик, вспоминаю бийский. Мы, дети, находились под женским присмотром: стариков и старух в новостройке не водилось, а женщины были в основном домохозяйками. Готовили еду, стирали белье в корыте, на стиральной доске, развешивали на улице — миллион дел! — и за детьми приглядывали. А жизнь у детей вся проходила во дворе. В любом дворе: московском, ленинградском, бийском. В ленинградском-петербургском дворике, куда я гляжу из окна, только-только, несколько лет всего назад, кончилась традиция: приходила весна — и асфальт расчерчивался на «классики», девчонки прыгали по квадратикам. Сейчас, во-первых, всё заставлено машинами, а во-вторых… Во-вторых, в-третьих, в-десятых — закончилось всё! Закончилась дворовая жизнь. Дети, молодежь, даже пьяницы — сидят по домам. По-научному это называется «атомизация общества». «Демократы» говорят об этом просто как о факте, патриоты — об умышленной, злонамеренной политике. Я — патриот…

Игр во дворе было множество. Футбол, городки, лапта, догонялки, прятки, «война», «чижик», «ножички»… Как с утра начиналось, так весь день и продолжалось. Надоест одно — начинается другое. Футбол я любил до самозабвенья — и бескорыстно: у меня не всё получалось, а некоторые пацаны были прямо виртуозы. Зато городки!.. Тут мне равных не было. Я и сейчас, к удивлению моего 16-летнего сына, запросто могу влепить, почти не целясь, снежком или камешком в далеко стоящее дерево. Это — от городков.

Сейчас мой бийский дворик — обычный пустырь. Иногда на его краю сидят, зевают и кряхтят с похмелья местные алкаши — вот и все события. Нет, на самом деле — ничего, я ведь захаживал в свой дворик чуть не каждое лето: пустота и тишина.

Среди детских игр тех лет запомнилась еще особая пасхальная игра: биться крашеными яйцами. Зажимаешь яйцо в кулаке и по очереди стукаешь: тупым концом — острым концом. У кого яйцо осталось целое — тот победитель. Вот и всё.

Кстати, кроме покраски яиц на Пасху, ведь никаких других отзвуков религиозных праздников не было. Да и что такое Пасха — мы не знали, и многие взрослые наверняка не знали! Не видели икон, не знали молитв, не умели креститься…

Читаю сейчас, по ходу дела, ученого человека, его слова про те времена: «общинный крестьянский коммунизм» как версия «народного православия»… Дальше тоже интересно пишет: «к концу 70-х годов на арену вышло поколение, в культурном отношении очень отличное от предыдущих».

Очень, я бы сказал, очень отличное. С чем бы сравнить? Ну, как жители Северной Кореи — это советское поколение 30—50-х годов; а Франции, Германии, Англии — наше поколение 70-х. Притом образованное! Очень, очень отличное. Перед нами вся эта политбюровская орда, Горбачев с Лигачевым да Ельцин с академиком Яковлевым — тёмное дубье да зверье, загнавшее нас в рамки дикого «дефицита». Впрочем, идея краха коммунизма была заложена еще на старте — в 1917-ом, и наше поколение это понимало. Как бы сейчас ни мудрили философы.

У меня же — ностальгические заметки, рисующие живую картину — надеюсь, интересную и познавательную для читателя. Ну вот пожалуйста: во время написания этих строк исполнилось 50 лет с того дня, когда безграмотный лысый толстый дядька — Хрущев — объявил о строительстве коммунизма, и о том, что через 20 лет коммунизм будет построен. Заявляю как свидетель: никто, ни один человек — а я слышал все разговоры вокруг — не поверил ни в какой коммунизм!

Помню, мы, дети, приставали к учителям: и что, я смогу зайти в магазин и набрать конфет сколько захочу?!

Не-е-е-т, — объясняли нам, — ты будешь сознательный…

В 1961 году конфет в магазинах было — завались, а в 1981-ом — шаром покати…

А «великий и мудрый» Сталин? «Вождь народов»? Я, правда, его не застал, но достаточно посмотреть кинохронику, фотографии… Как-то я даже его сочинения почитал. Боже мой, какая дурь, дикость, варварство! Северная Корея…

Кстати, постаревшие «северокорейцы» в 1991-ом бегом кинулись на избирательные участки голосовать за Ельцина. Понравился он им. «Великий и мудрый».

Во многом они и привели «демократов» к власти. «Отличное в культурном отношении» поколение при виде Ельцина испытывало оторопь и шок: этот человек способен на всё… Так оно и вышло, для того и выставили его «демократы» перед собой — как таран…

А Горбачев… Было видно: человек анекдотически глуп… но забавен. В 2011 году у него случился юбилей. Ну, думаю, цирк: сейчас вручат ему новомодный орден «За заслуги перед Отечеством»! Нет, догадались выдать другой. А сам он так до сих пор и не понимает, что натворил, и что говорит, и что городит…

И продолжается наш бег по кругу, под присмотром «все тех же лиц того же круга» — только уже безо всяких лозунгов. Бег в никуда, без цели и смысла. Хотя вроде и храмы строятся, и купола золотятся.

Но это будет время зла и лжи, — сказал в свое время православный святой, преподобный Серафим Вырицкий.

Ну, а мы тогда, в конце 50-х, в 60-х годах, — все были молоды, силы кипели — жили как могли. Не всё же работа, работа, школа да игры во дворе — случалось и нечто необыкновенное — праздники, приезды родственников, в основном из Горного Алтая, а то и вообще бог знает откуда: вон у меня до сих пор сохранилось фото с Василием Вахрамеевичем Атамановым и кучей родственников, у дома на 31-м квартале. Нет среди них только меня… Это было, видимо, то несчастное лето 1962 года, когда меня сначала отправили в летний лагерь при интернате, где я всю зиму прожил, а потом — в пионерский лагерь «Ключи», всё с теми же интернатскими пацанами. До сих пор живы те чувства: горе, хоть и детское, но горе. Настоящее… Пропало лето!

Помню я Василия Атаманова при каких-то других обстоятельствах. Мне он запомнился как очень спокойный человек с внимательным взглядом. Теперь понимаю: это взгляд человека, много, много повидавшего, испытавшего на своем веку… Другие родственники с Горного Алтая, такого же возраста, не говоря уж о более молодых — все шумливые, говорливые, веселые, певуны и плясуны — хоть и староверы!

А вот речью, манерой говорить — они отличались от городских, слова произносили мягко и неспешно.

Всю зиму пролежала в больниси, — жаловалась одна гостья.

И совсем молодой парень тоже толковал про «больниси»: справки в больнице собирал для чего-то. Кстати, народ долго не говорил слово «поликлиника»: слишком уж мудрено, язык сломаешь! А разговоры, как у всех простых людей, шли про здоровье да цены на продукты. В самом деле, не новинки же литературы обсуждать, не политику! Но когда Хрущева сняли, это обсуждали: «лысый полетел». Не любили почему-то Хрущева! А знаете, я думаю, почему? Слишком много болтал, слишком лез на глаза. Народ этого не любит. Вот Сталин, хоть и настоящий палач был, но упоминали о нем осторожно и уважительно. И вовсе не из-за победы в войне или страха, а из-за того, что не видно и не слышно его было… Таковы люди, такова жизнь!

Привозили гости из Горного Алтая подарки, гостинцы: листья бадана, золотой и красный корень, да еще какую-то «щетку» — тоже заваривать, всё — вместо чая. Про золотой корень при этом обязательно вспоминали стародавний случай: одна баба в Уймоне выпила целую кружку крепкой заварки — и у нее «жилы полопались»; осторожнее с ним надо!

Непременно привозили кедровые шишки — кедровые орехи. Откуда ж всему этому добру в Бийске взяться, кроме как с Горного Алтая?! Особенно бадан, помню, не переводился: чай-то денег стоит, а тут — бесплатно! Помню разговоры:

Вот приедет Ванька Зубакин — он еще бадану привезет.

Ванька Зубакин — двоюродный брат матери и тети Таси, очень близкий человек, они и жили в детстве вместе. Вспоминается мне и смешной случай. Когда тетя Тася получила квартиру в пятиэтажной хрущевке, Иван Зубакин искал адрес по бумажке: дом такой-то, подъезд такой-то, квартира такая-то. Вот он — дом, а что за «подъезд» номер третий? Обошел вокруг дома — нету никакого третьего — один к дому подъезд!..

Долго и весело все смеялись, когда встретились, и много лет со смехом вспоминали этот случай — и сам Иван Зубакин, про это «третий подъезд»… Иван Зубакин — отец моего троюродного брата Семёна Зубакина, который тоже является правнуком Вахрамея Атаманова. Семён достиг больших государственных должностей, был председателем правительства Республики Алтай…

А с Иваном мы в последний раз встречались в Горно-Алтайске в 2006. Был он уже старенький, больной, но в здравом уме. Хорошо посидели, поговорили о жизни, о прежних временах, о наших родственниках — староверах…

 

* * *

В советское время, заполняя разные анкеты — в школе, на работе, в институте — я всякий раз морщился, натыкаясь на строку: социальное происхождение. Варианта всего три: из рабочих; крестьян; служащих. Не из тех я, не из других, не из третьих… Используя советскую терминологию, мне надо было писать: из люмпен-пролетариев, притом с полной пауперизацией — обнищанием то есть. И это было бы чистой правдой. Но приходилось врать: из рабочих, из служащих…

Ну вот, перебрались мы с матерью в пустующую (чужую!) комнатёнку, и пошла она «устраиваться на службу» — уборщицей, в трест № 122, чтобы закрепиться в этой комнатёнке — и официально устроиться на работу, наконец! Как и на что жили мы до того, я еще скажу. Заручилась бумажкой за подписью аж самого заместителя председателя горисполкома: «прошу изыскать возможность трудоустроить гражданку»… Вон она, до сих пор лежит у меня, эта бумажка — со следами материных слёз… Пороть бы надо начальничков за такие формулировки! До усёру пороть, до полного образумления…

Трестовский начальник, взяв такую «бумажку-рекомендацию» в руки, злобно произнёс:

Я вышвырну тебя из этой комнаты…

Но это он просто от злобы… Потому что «вышвырнуть» не имел права: мать с ребёнком. А уборщицы-то всегда и всюду нужны, мог бы и принять — получить добросовестного работника. Нет, сильнее оказалась злоба на бумажку, злоба на своё бессилие. Злоба, равнодушие, бессердечность.

Морока, неопределенность продолжались — и с комнатой, и вообще… Да! Так на что же мы жили-то, после смерти моего отца? Дело в том, что еще в довоенной жизни он был прекрасным портным — и мастером по ремонту швейных машинок. Перед отъездом из Бийска он и жил этим ремеслом — чрезвычайно востребованным, — и мать обучил: машинки ремонтировать. Почти в каждом доме тогда была швейная машинка, чаще всего «Зингер».

Портновское дело слишком кропотливое, сложное, а вот машинки — это тебе кусок хлеба на всю жизнь.

Трижды ах: как же отец оказался прав!

Год шел за годом, но ни жилья, ни профессии, да и я еще маленький — а тут сходил, две-три машинки отремонтировал — и деньги на какое-то время есть. Так мать и втянулась в это дело, и со временем стала великой мастерицей, на «вызов» частенько ходила с одной отверткой в кармане:

Да там только отрегулировать надо…

Но и запчастей всяческих имелась целая сумка.

Так что когда в нашей жизни в 1960 году появился Измайлов Валентин Алексеевич, учитель у него оказался прекрасный. Измайлов до войны окончил финансово-экономический институт, был немалым начальником на Дальнем Востоке, войну прошел офицером. Имел в Бийске жену, сына. И вот — сошел с круга. Спился. Сёстры — врачи — устроили ему первую группу инвалидности, 120 рублей пенсии — целая зарплата! К нам он явился с галстуками, костюмами, хорошими пальто и ботинками. Поначалу устроился в трест 122 каменщиком (комнатёнка!), но быстро вылетел.

Руки золотые — рот говёный, — выдал характеристику мастер со стройки, пришедший узнать, что с его работником.

Семейная жизнь как таковая быстро закончилась, Измайлов пустился во все тяжкие (хотя не валялся и не блевал), никаких денег не хватало — тут он и обучился у матери ремонтному делу.

Вспоминаю сейчас… Прости меня, Валентин Алексеевич, но второго столь же пьющего человека я в жизни не встречал! Норма — шесть бутылок креплёного вина в день. Почему я помню? А в торец кухонного стола умещалось ровно шесть! Ближе к ночи ставилась последняя пустая бутылка, Измайлов брал под мышку кошку — и брёл спать. И так каждый день. Да: любил еще почитать газеты, поиграть со мной в шахматы. Но это когда я был ребёнком, подростком, тогда ещё был для него чем-то забавен, интересен. А так… Типичная картинка советской жизни. Бездуховность — даже неловко писать это слово, настолько оно здесь наивно звучит.

Бессмысленность, полная бессмысленность существования. Пожалуй, так… Никогда и нигде за всю историю человечества — безусловно! — не пили так, как в Советском Союзе в период «развитого социализма» — где-то с 1965-го по 1985-й год. Притом пили-то, пили-то что! Бормотуху. У нынешнего поколения глаза бы на лоб полезли от её запаха и вкуса.

От такой «личной» и «коммунальной» жизни и мать в конце концов серьезно заболела и тоже получила группу инвалидности — с грошовым пособием. Так что швейные машинки давали ей кусок хлеба до самого конца.

Единственным везением, даже чудом в её жизни можно считать то, что однажды вся двухкомнатная квартира стала нашей — и даже ордер выписали на мать. Я уже учился в 10 классе, однажды сижу, делаю уроки — и в комнату (комнатёнку!) входит компания сиятельных женщин — нарядных, благоухающих.

Да, да, условия неподходящие, — произнесли сиятельные феи…

Дело, значит, такое. Соседи наши получили квартиру, освободилась комната, и никто бы нам её не отдал, но бийская сестра-врач Измайлова дала знать сестре-врачу, начальнице, из краевого центра. И та лично приехала «проверить условия»…

Сейчас, бывая в Бийске, заезжаю к матери на кладбище — вот и в 2010 был. Пока другие родственники выдирали буйное алтайское разнотравье, я красил оградку на лютой жаре. Фотография на памятнике повисла — я булыжником аккуратно гвоздик подколотил, закрепил. Потом всё оглядел: ну что ж, не хуже, чем у других!..

 

* * *

А еще обязательно бываю у дома, в доме, куда мы приехали в 1957 — и между сараями прохожу. Без этого мне не жизнь! Постою на площадке-пустыре, повспоминаю друзей детства, футбол, городки, догонялки — и на дом посмотрю. Боже, какой же он ветхий, старенький, выцветший, ободранный, обитый там и сям рейками, разномастным толем! Похожу, похлопаю перила, поглажу досточки, подберу камешек, выпавший из фундамента — на память. Он помнит меня! Подержу его в кулаке в трудную минуту, обменяемся с ним памятью и теплом — и на душе легко.

Именно этот дом я считаю домом своего детства, поскольку всё время проводил здесь — у тёти Таси. И все друзья жили здесь, и все интересы — здесь. И самая-самая первая любовь — и смерть…

Любовь… Я и думать об этой девочке не смел, и глядеть на неё… стеснялся, что ли: она была чуть постарше, и даже не разговаривал с ней ни разу. О чём?

Смерть… Да, это была первая смерть, которую я увидел. И — почти ничего не понял. Просто вдруг побежали к дороге взрослые, рядом с домом. На обочине валялся большой велосипед — и возле него девочка: чистенькая, беленькая, в розовых носочках. Лежала — и не шевелилась.

Из разговоров услышал: ехала на багажнике, наверное, с папой. Сбил самосвал… Я, конечно, тогда не осмыслил: что это значит — умерла? Когда вокруг тихий вечер, когда под ногами тёплая мягкая пыль, а кругом — друзья, родные, мама… Сегодня, глядя на себя тогдашнего, хочется еще написать: когда по самые вихры на макушке наполнен счастьем…

Из тихого счастья вспоминается летнее утро, я спускаюсь — конечно, босой — по тёплой деревянной лестнице, а всё вокруг заполняет солнечный свет. Тоже свой, родной!

А однажды нам, ребятишкам, пришла фантазия: ночевать на чердаке. Большой чердак, под шиферной крышей. С длинными стропилами, тёмными углами, таинственный и загадочный. Взрослые разрешили. Мы притащили матрасы и разные тряпки, улеглись, лежали в темноте, болтая разную таинственную чепуху. Запомнилось навсегда!

Бурное счастье было зимой, когда мы вечером играли в общем коридоре и на лестнице, прячась за стойки перил и развешанные пальтишки — и лупили друг в друга мячиками! Визгу и крику было столько, что взрослые нас в конце концов разгоняли.

А на улице — мороз градусов под 40, и синяя снежная гора, прямо у входа, где мы отводили душеньку уже днём, устраивая штурмы — или тихо прокапывая туннели и ходы. А весь дом, как большая гора счастья, смотрел на нас и радовался…

Радовался дом и за взрослых — когда звучали песни на праздниках. Не всё же бадан пили, кедровые орехи щелкали да про «больниси» говорили. Такую дробь каблуки выбивали — стукоток на весь дом стоял! И песни пели — какие в провинции до сих пор на гулянках поют: «Вот кто-то с горочки спустился…», «Ой, рябина кудрявая, белые цветы…», ну, и коронное — «Огней так много золотых на улицах Саратова-а-а-а… Парней так много холостых, а я люблю жена-а-а-а-това-а-а-а!»

На столе — брага, вареная картошка, селёдка да квашеная капуста — целый таз; всё самое простое, самое дешевое. А за столом — самое дорогое: искренняя радость, настоящее веселье. Счастье…

«Программу» пытались разнообразить тётя Лепа с дядей Митей: песнями и частушками собственного сочинения. Впрочем, пели они всё, что им нравилось: и своё, и народное, и эстрадное. Так, услышали они по радио песню про «город мой солнечный Сплит» — и пели-прославляли этот неведомый никому «солнечный Сплит».

 

К себе зовёшь ты меня,
О, Сплит, жемчужина моря!

А уж весёлых-шутейных песенок-частушек в их репертуаре было поистине море.

Завлека-а-тельный Серёжа, — начинает ласковым голосом Лепестинья Фёдоровна.

Нос рябой, ко-ря-ва харя! — грохает Дмитрий Леонтьевич.

А далее — хором:

Ой-лы, чиндалы, лычка-чинда чечевинда — ох, кручинда-чиндала!

Десятки лет они пели-сочиняли, и только в двадцать первом веке, когда уже и дяди Мити не было, их творчество получило известность: бийское телевидение, услышав однажды про народную певунью-сочинительницу, наведалось к ней, рассказало про неё…

А дядя Митя был еще и настоящий воин-герой: всю войну прошел в пехоте! До Будапешта дошел, и даже там, в страшнейших уличных боях, сумел остаться живым.

Пробираемся вдоль стенки — и вдруг оказываемся — как на расстреле! — рассказывал дядя Митя. — Стрельба, кирпичная пылища такая, что ничего не видно. Пыль малость осядет, вижу — всех перебило… А я цел!

Однако, как сочинитель, хлебнув лишнего, дядя Митя мог пуститься в такие фантазии — только держись! Тётя Лепа и удерживала: от погони на танке за Гитлером, например. Хотя это было не хвастовство, а фантастическое сочинительство — все относились с пониманием.

Ну, и еще про один бой Дмитрий Леонтьевич рассказывал… Закончилась война, вернулся он в Горный Алтай, в свою деревню. К молодой жене. Легли спать… И тут на них напали… полчища клопов!

Да во-о-т такие клопы! — показывал дядя Митя свой здоровенный ноготь. — Ну всё, думаю — пропал, погиб!

И в старости он рассказывал как-то за столом эту историю, надев военную фуражку и китель — весь в орденах и медалях.

Хохотали до слёз…

Если тётя Лепа с дядей Митей — певцы-сочинители, то тётя Тася — искусница по всяким словечкам и выражениям. Это и по характеру ей подходило: острая на язык, решительная, боевая. Крутясь целый день по хозяйству, она и сыпала этими словечками. Обожглась, укололась:

Куток!..

Случилось что-нибудь поострее:

Ёкарный бабай!..

А когда я швырнул в коридоре новенький резиновый мяч, и он тут же напоролся на что-то острое, мигом и непоправимо сдулся, тётя Тася произнесла своё коронное:

Надолго собаке блин…

Порвались ли новые штаны, раззявились ли новые ботинки, поломались ли новые санки:

Надолго собаке блин.

Нехорошую женщину тётя Тася могла назвать так:

Сука меделянская!

А мужчину:

Уразбай покровский!

Но это — только словесные характеристики за глаза: открытых скандалов с кем-нибудь я не помню.

Хотя нравы вокруг — именно вокруг, в жизни — были грубые, жестокие. Бедность — мать всех пороков… С получки, аванса — новостройка вся гудела и шаталась от пьяного разгула. Доводилось мне видеть и жестокие массовые пьяные драки мужиков… Застал я, кстати, и времена, когда пацаны — подростки — ходили улица на улицу и даже район на район: орали, кидались камнями, наступали-отступали. Кажется, это повсеместно закончилось к 1970-м годам, когда пришел телевизор.

 

* * *

Осмысленно я приехал в Верхний Уймон первый раз в 1983 году, в отпуск, из Питера. Помню, мой тогдашний приятель, аспирант ленинградского вуза, сам — из Бийска, представлял меня своим друзьям-знакомым на невских берегах так:

Атаманов — наш сибирский князь!

Имея в виду, конечно, мои корни — от Вахрамея Атаманова.

Осмысленно-то осмысленно, да только вот религиозные, духовные вопросы оставались для меня закрытыми наглухо, напрочь, абсолютно. И поговорить на эти темы было не с кем. Так, какие-то отголоски, самые первые шаги, небольшое приоткрытие. Иду по улице, а навстречу парень, голый по пояс, не местный. Уймонская старушка при виде парня крестится, отворачивается в сторону, пытается его усовестить… Потом и на меня обращает внимание: а ты кто таков, чей будешь?

Атаманов, правнук Вахрамея Семёныча.

Старушка глядит на меня пристальней, выдает приговор:

А ты на него не пох-о-ож…

Но тут же спохватывается: да, каждый таков, каким его Господь создал, у каждого свое лицо. А потом и поговорили мы с ней хорошо, душевно: признала своим. Но отошел в сторону — и снова житейская суета и страсти, грехи и пороки… А я ведь еще и журналистом был, газетчиком. Вспоминаю сейчас с ужасом всю белиберду, которую выводило моё перо про социалистическое соревнование, трудовые вахты, перевыполнение плана… Ничего этого в природе не существовало! Не просто враньё — фантасмагория, притом напряженная, жесткая, жестокая… Как в таких условиях умудрился написать очерк — путевые заметки для журнала «Нева» — ума не приложу. Под пьяный рёв соседей по коммуналке в Питере, да со всех сторон — да еще и сам, голубчик, хорош: я же говорю — все грехи и пороки. Я был для них полностью открыт — беззащитен. Мотало меня — как соринку в Катуни! Только молитвы моих родных-староверов, пребывающих — я надеюсь — у престола Божия, меня и спасали.

Они меня вымолили. Только так могу объяснить своё второе рождение — во Христе, и открытый взгляд на мир.

В 2010-ом году еще раз приехал в Верхний Уймон. Снова прошелся по усадьбе Вахрамея Семёныча Атаманова. В самый туристический сезон попал — вместе со мной ходила англоязычная группа, и всё-то было слышно: Рерих, Рерих, Рерих. Я — с полным пониманием: если бы не заехал сюда Рерих в 1926 году, вероятнее всего, вообще бы никаких туристов и музеев в Уймоне не было, и про Атамановых никто бы не узнал. Как они здесь жили, добывали хлеб в поте лица своего, молились. И как за своё трудолюбие, благочестие, цельность натуры и справедливость — перед советской властью поплатились.

Теперь здесь красиво и спокойно: растут цветы, бродят по траве-мураве мирные туристы со всего света, слушают экскурсоводов, покупают сувениры. Расходятся по миру книги и открытки, звучат имена и названия: Горный Алтай, Верхний Уймон, Николай Рерих, Беловодье, Вахрамей Атаманов…

Реальная жизнь, однако, очень и очень сложна. И своим подвигом мои предки показали миру, как надо стоять за правду, отстаивать Добро — и хранить свою веру.

Теперь и я сподобился молиться за моих родных староверов.

 

100-летие «Сибирских огней»