Вы здесь

Мурлов, или преодоление отсутствия

Роман
Файл: Иконка пакета 04_lomov_mipo4.zip (154.47 КБ)
Виорэль ЛОМОВ Продолжение. Начало в №№ 1 — 3.



Привет благосклонному читателю


МУРЛОВ,
или

ПРЕОДОЛЕНИЕ ОТСУТСТВИЯЗваные и избранные

Роман



Глава 36.
Мертвые листья.

Когда вокруг голо, черно и сыро, на душе сухо и светло не будет, даже в день получки. Особенно если тебе за пятьдесят. Как ни глянешь в окно осень, будь она неладна! Не та, что ох да ах, да золотые листья, а та, что эх да ох, да сопли с поясницей... Скорее бы зима.
Пришел Шалфеев, ночной дежурный, и аптека тут же опустела сама собой.

Янский проверил, все ли в порядке, закрыты ли сейфы, побарабанил по столу пальцами, рассеянно скользнул взглядом по небритому лицу Шалфеева, подумал опять с Зинаидой разругался, и сказал, указывая на растворы:
Тут вот надо смешать. Девчата опять раньше смотались.
Он заспешил в булочную, срезал дорогу и свернул в глухой неосвещенный переулок. В неверном свете луны, просочившемся сквозь плотные тучи, с трудом разглядел, что до закрытия еще десять минут. Успею, успокоил он себя. Чавкали под ногами редкие листья, им тоненько подпевал правый ботинок. Ни одной машины, ни одного встречного, будто все вымерло. Снова пошел дождь. Он и не шел, а висел в воздухе, как в горах. «Если сейчас ударит мороз, подумал Янский, я застыну в воздухе, как жук в каменном угле». Вот последний поворот. Дальше асфальт круто уходил вниз к реке и вливал свои черные густые воды с серебристыми медузами луж в Вологжу. Казалось, что река за городом поднимается по небосводу вверх, как по внутренней поверхности новогоднего шара, вливает свои воды в безграничный океан, который катит и катит черные воды на черные утесы и скалы, шумит вверху, рвет и разбрасывает облака и тучи, и проливает воду на эту дорогу, на этот асфальт...
Из мокрой тьмы проступило желтоватое пятно булочной. Фонарь брезжил сквозь паутину дождя, и оттого на лице было неприятное ощущение липкости. Янский взял хлеб и поспешил домой. Сто метров и переулок тихо влился в Беговую улицу. И тут же прошипел по лужам, как утюг, автобус и кто-то громко засмеялся за спиной. И ветер глухо шумел, и фонари горели тускло, безрадостно.
У Янского был один физический изъян. С войны двенадцать лет прошло, а как захромал он после операции на ноге, так и хромает по сей день. И ладно бы просто хромал, тысячи людей хромают, а тут только ногой ступишь на землю, а она вдруг
дерг! коленкой вперед, точно кто ее бьет сзади ладонью, и весь корпус судорожно приседает, а потом пружинисто выпрямляется. Нехорошо как-то получается. Смешно. И ведь всем не объяснишь, что это после ранения под Будапештом.
Есть люди, которые с яростным наслаждением суют вам в лицо культю или, приблизив свое лицо к вашему, скалят зубы, которых не тридцать два и даже не десять, а всего три и те
гнилые. Им, бедным, больше нечего представить тем, у кого целы руки и зубы. Увечьями калек провидение предостерегает тех, кому еще есть что терять. Янский же стыдился своего дефекта, будто в нем было что-то постыдное. И чем хуже было у Янского настроение, тем заметнее проявлялся этот изъян. Вот и сейчас, ни с того ни с сего, коленка вперед! Корпус резко вниз! вверх! Просто прелесть. Как только язык не прикусил Сзади цокали каблучки. Так и есть женщина в клетчатом пальто, идет и улыбается. Опять проклятая! Вперед! Вниз! Вверх! С такой ногой только этот, как его, кривошипно-шатунный механизм создавать. Янский ссутулился и юркнул на тропинку к своему дому. Он снимал на окраине поселка дом за символическую плату у одной бабки, которую по причине своего медицинского образования пользовал, причем успешно. Бабуля на старости лет перебралась к шустрому дедку, своему соседу, а дом и кота Василия предоставила Янским еще лет пять назад. До этого Янские ютились в коммуналке втроем в пятнадцатиметровой комнате. Кот был привередливый, любил есть свежую теплую печенку, в чем ему постоянно в семействе Янских отказывали. Когда бабка заглядывала проведать квартиросъемщиков, Василий терся около нее и жаловался на этих жмотов Янских. С точки зрения Василия, его новых хозяев надо было каждый день тыкать мордами в их постные щи и ненавистную окрошку.
За спиной раздались шаги. Янский оглянулся. Женщина в клетку шла следом. Борис
Алексеевич почувствовал смутное беспокойство, которое перешло в беспричинный страх. Страхи рождают привидения. Ну что ты будешь делать! Вдруг Янского бросило в жар, он понял, что свернул на чужую тропинку. Резко развернулся и чуть не бегом поспешил выскочить из тупика, в который сам себя загнал. Задел рукой женщину. Та уронила сумку.
Ой, простите, ради Бога! Янский нагнулся за сумкой и увидел знакомые глаза, которые боялся узнать.
Боря, сказала женщина, поднимая сумку.
Это была Вера. Это были ее глаза, ее голос, ее улыбка, ее забавное покусывание нижней губы в минуту волнения... Все было ее. Одно не могло быть ее она сама. Но почему не могло? Чаще всего происходит то, что не должно было произойти.
Разговорились. Подошли к
Вериному жилью. Вера снимала полдома на соседней улице, и странно, что они ни разу не встретились. Жилье как жилье, самое обыкновенное, в котором уютно и телу, и душе.
Это мой сын. Боренька. Ему скоро двенадцать («Через четыре с половиной месяца», уточнил Боренька). А это, Боренька, мой старый друг Борис Алексеевич. Я тебе рассказывала: Борис Алексеевич в сорок четвертом году спас меня от тифа. Он был тогда начальником госпиталя.
А твоя мама спасла меня в сорок пятом, десятого мая, под Будапештом. Война уже кончилась, а взрывы еще нет.
Помнишь, что творилось в ту ночь? Пальба, ракеты, крики, костры, мотоциклетки ревут за окном, танки. Я думала, конец, побьют нас всех. Думала, фрицы откуда-то прорвались. Лежу на койке в полном обмундировании, на табуретке пистолет, в руке пистолет. Думаю, просто не сдамся... Боренька, чай есть?
Да, мам, только что с печки снял.
Вот и чудесно, согреемся.
Посиди, мам. Я соберу, сказал сын.
Посидели чудесно, но мало. Час пролетел, как
мгновение, как эти последние, после войны, десять, нет, двенадцать лет. Если только что мелькнувшие мгновения ничто по сравнению с тем, что было до них, у этих мгновений мерка одна ноль. Борис Алексеевич, глядя на сына, остро почувствовал, как в сущности неправильно он жил. А вот дочка ни разу не сказала ему: «Посиди, пап. Я соберу».
Ты меня не слушаешь? донесся голос Веры.
Нет, нет, я так...
Ладно, Борис Алексеевич, неудобно, дома тебя заждались. Боренька, накинь пальто.
Они проводили Янского до перекрестка. Вера на прощание сказала:
Теперь знаешь, где мы живем. Заходи. Будем рады. Так ведь?
Так, подтвердил сын. Ее сын, его сын, их сын!
Задумавшись, Янский
брел домой. Он кожей чувствовал дуновение времени. Оно летело мимо него, он слышал его шум, он вдыхал его запах. Настоящее это вечный ветерок, что шевелит волосы на голове, вечный момент превращения будущего в прошлое, это мясорубка, перемалывающая будущее, кусок за куском, в фарш прошлого. И из этого фарша потом историки готовят несъедобные котлеты.
Ну а дома было, как всегда и у всех, и все не так. Янский лежал на кровати без сна и думал о Вере. Какие у нее теплые глаза. Они со временем не стали холодней. Она, наверное, уже спит. Бродит одна по темному, теплому царству сна. И темно там, в этом царстве, и светло. Надо тоже уснуть и попасть туда же. Почему бы им не встретиться в том царстве. Встретились же они на войне. На войне все были открыты для всех и скрывали друг от друга истинные чувства. А тут наоборот, скрыты от всех и открыты друг другу. Надо уснуть...
Янский был прав. Если встречаться с любимыми, то только во сне, где нет двух разных внутренних миров, нет совершенно чужого внешнего мира, а есть один, в котором
счастье. Тем более, когда ночь пала на город и мысли где змеями, где светляками или соловьями расползлись, разлетелись по мраку, по ночному жуткому и прекрасному саду сна, беспрепятственно делая то, для чего создала их природа.
Пятнадцать лет назад Янский, разумеется, нравился женщинам. В госпитале было мало
здоровых мужиков, собственно, всего двое, он да его шофер, а он к тому же был еще и начальник. И хотя у него была «Эмка», на которой можно было бы уединяться двум парам в места, отмеченные на штабных картах как рощица, излучина реки и прочее, Янский был страшно далек от этого, причем сам не знал, почему. Ему было как-то совестно заниматься любовью среди страданий и смерти, хотя страдания и смерть невольно толкали к этому. Наверное, так.
Когда Вера заболела тифом и попала к нему в госпиталь, он обратил на
нее внимания ровно столько, сколько обращал на всякого нового раненого или больного, собственно никакого. Поступившими занимался медперсонал. К больным он начинал присматриваться на второй-третий день, если, конечно, больного не надо было тут же класть на стол. Но когда через неделю после ее госпитализации, при очередном обходе, он просмотрел результаты анализов и, устало присев на стульчик возле раскладушки с больной, молча глядел на нее и даже не думал о том, что нет ни лекарств, ни покоя, ни льда, ни еды, ни воды, ни должного ухода, чтобы спасти ее, он подумал о том, что только чудо может спасти больную. Остались спирт и чудо. Не дай Бог перфорация, тогда... Он поймал себя на том, что ему очень жалко эту несчастную. Янский посмотрел, как зовут ее. Вера Сергеевна Нелепо. Да, нелепо, как все нелепо, Вера Сергеевна. И вдруг она открыла глаза и непостижимо ясно для ее состояния посмотрела ему в глаза, и что-то толкнуло его, и он понял, что чудо обязан сделать он. Как это непросто, знают старые врачи, которые провели не одну сотню дней и ночей в землянках, палатках и поездах. Правда, они не любят этого мистического слова «чудо».
Она не умерла. А потом стала карабкаться, карабкаться из засасывающего
ее небытия, буквально как муравей из песчаной ямы, выкарабкалась и у нее пошло на поправку. Янский за несколько недель привязался к больной и проводил с ней свободные минуты своего короткого отдыха, который приходился на любое время суток. Если Вера Сергеевна спала, он сидел возле нее на стульчике и дремал; если она бодрствовала и не имела сил поддерживать беседу, он рассказывал ей о себе, о своем детстве, о своих привычках и причудах, о своей жене, которую никогда не понимал и которая никогда не понимала его, о растерянных за годы войны друзьях-товарищах, об институте. Словом, он «прописался» в изоляторе. Его «слабости», естественно, все потрафляли, и когда он заходил в палату, ему тут же приносили в обжигающей кружке бурый кипяток и давали какую-нибудь газету или листовку, чтобы он провел с выздоравливающей политбеседу. Он обычно сворачивал прессу в трубочку и шутя, но сильно, как по надоедливой мухе, хлопал трубочкой по лбу подносчику.
Когда Вера Сергеевна была расположена к беседе,
то есть имела физические и душевные силы для того, чтобы произнести хоть несколько слов, Борис Алексеевич начинал говорить совершенно абстрактные вещи, удивляясь самому себе, не о войне, не о болезнях и ранах, не о поэзии и любви, наконец, а так, непонятно о чем. И в это время был на душе его мир, которого они жаждали все, и не было и в помине никакой войны со всеми ее страданиями и нелепицей. Когда Вера уже достаточно окрепла, он просто молча сидел и слушал, как она тихо рассказывает о себе, и ему в эти минуты впервые не хотелось говорить самому, говорить прежде всего о себе и своих воззрениях на жизнь, убеждая прежде всего самого себя, что у него именно эти воззрения, а не какие-нибудь другие. Янский наивно полагал, несмотря на весь свой жизненный опыт, что кого-то интересуют его воззрения. Слово-то какое! Хотя в сущности это все такая лажа! Оказывается, мягкий женский голос так хорошо успокаивает. Три года не было такого покоя на душе. Закроешь глаза, и будто вовсе нет войны и этого госпиталя и этих ужасных ран. «То-то у нас лучшие хирурги в мире», подумал неожиданно он.
Вы меня не слушаете, Борис Алексеевич?
Нет, нет, я так...
Я же вижу, что не слушаете, говорила она без всякой обиды и продолжала свое.
Вера долго держалась с ним холоднее, чем он того, по его мнению, заслуживал, прямо как со всеми.
«Война», этим словом она объясняла «зажатость» и «серость», как она говорила, всех своих чувств и то, что душа ее стала, как высушенный куриный пупок.
В соседней палате лежали тяжело раненые, собственно, почти все палаты были такие. Там то и дело заносили новеньких, уносили стареньких, заносили живых, выносили умерших, на
своих ногах редко кто передвигался. Среди вновь поступивших был обгоревший танкист. Он лежал на кровати весь обожженный. Не стонал. Слезы текли от боли сами собой. Танкист умудрился разворочать надолбы, смял несколько пушек и ворвался на немецкие склады ГСМ, где устроил такой кошмар, что немцы подумали, будто наши стали наступать всем фронтом. Каким-то чудом он выбрался из этого огненного кошмара живой и смог довести танк, почти ничего не видя, до расположения наших частей. Из экипажа он выжил один. Янский рассказал о нем Вере Сергеевне. Она заглянула ему в глаза:
Он будет жить?
Янский ничего не ответил.
У Янского с утра выдался трудный день, к тому же он практически не спал две ночи, но все же улучил минутку и вечером заглянул к Вере Сергеевне. Сел на стульчик и, потирая глаза и щетину, признался:

Вот сегодня я точно устал.
Вы бы отдохнули, Борис Алексеевич. Идите поспите. У вас глаза красные.
До-о-охтр... услышал Янский.
Это было первое слово, произнесенное танкистом в госпитале. Янский наклонил к нему голову.
Который... час?
«Последний, брат, последний твой час», подумал Янский.
Десять утра. Пять минут одиннадцатого.
Танкист
заговорил. Через силу, тихо, с длительными перерывами. Для него каждое слово было протяженностью в год жизни. Янский терпеливо слушал.
После… завтра. Когда. Солнце. Попадет. На мое. Лицо. Ровно. В десять. Часов. Я... Умру.
Документы танкиста сгорели. Не сгорел клочок
бумаги. На нем было нацарапано карандашом: «Снарядов нет. Патроны на исходе. Вдали лес черный. Рядом черный снег. Одни лишь трупы в нашем бывшем взводе. Их души в рай идут. Я их прикрою всех. Еще мгновенье, может быть, другое мой палец скрюченный гашетку будет жать и в мясо ненавистное чужое свинец свистящий с силою вгонять. Еще мгновенье о, как это много я вспомню все и все похороню, и долг исполнив, в долгую дорогу, не торопясь, пойду и наших догоню».
Весь
следующий день танкист не приходил в сознание. По его лицу ползли слезы.
А наутро, ровно в десять часов, когда солнце упало ему на лицо за два дня солнце ускорило свой разбег ровно на пять минут, танкист отмучился и лицо его приобрело ясное и спокойное выражение, которое не суждено было увидеть никому из его близких. Увы, рай ему не обещан, но, может, и в ад не попадет. Царствие ему небесное! Янский не сказал об этом, он не хотел, чтобы Вера Сергеевна омрачалась печальными известиями.
Он умер, сказала Вера Сергеевна, взглянув на Янского. Упокой Господи его душу.
Вскоре у Веры Сергеевны нормализовалась температура. Через несколько недель
бактериологические исследования и посевы на желчный бульон дали отрицательный результат, и ее освободили от изоляции. Дальше было уже легче: Вера Сергеевна поправилась настолько, что могла уже и себя обслужить и помогать другим. В госпитале хронически не хватало рабочих рук. Часть, в которой она служила, уже больше месяца была в Венгрии, и, ссылаясь на то, что больная должна еще какое-то время находиться под медицинским наблюдением, Янский оставил ее при госпитале.
А потом время пошло быстрее, победа была не за горами. Янский и Вера Сергеевна не сопротивлялись более чувству, овладевшему ими. Когда Янскому после ранения сделали операцию, она ухаживала за ним. Потом началась мирная жизнь. Послевоенная Москва была полна неясных слухов и ожиданий перемен к лучшему. Родился сын Боренька. Но родился уже после того, как жена Янского решительно заявила на Бориса Алексеевича свои права и Вера Сергеевна, конечно же, не стала драться с нею. Янский приносил в роддом передачи, писал трогательные и смешные записочки, в которых строил планы совместной жизни и прочил сыну славное будущее. В этих записочках он называл сына Борей, Боренькой, Бобом, Бобончиком. У Веры Сергеевны же были свои планы, о них она ему ничего не сказала, а как выписалась из роддома, в тот же день уехала в деревню к родителям. Янский забросал ее письмами, телеграммами и посылками, такими нужными тогда. Два раза приезжал к ней. Очень понравился старикам, они даже стали убеждать ее, чтобы она сошлась с ним, чем очень удивили ее. Но она собралась с силами и однажды решительно заявила Борису, что между ними все кончено, пусть он больше не пишет, не приезжает и вообще не дает о себе знать. «Так будет лучше для всех нас». Так и стало, но отнюдь не лучше для всех. До нее доходили слухи, что Янский живет не с семьей, а с какой-то женщиной. Но это уже Веру Сергеевну действительно перестало интересовать. Накатили обычные житейские заботы, представляющие замкнутый круг: как жить, чтобы выжить, а выжив, как жить дальше.
А тут вдруг, спустя столько лет, эта встреча, такая реальная, что жуть берет, и все вернулось на круги своя. И вот они уже встречаются. И снова между ними близость. Но близость не приносит такого удовлетворения, как прежде. Она даже вроде как отвлекает от того главного, что установилось между ними на войне, отвлекает от духовной близости, которая дается, увы, немногим в этой жизни.
Когда Боренька уехал в лагерь, Янский жил у Веры, и месяц был как сказка. Но однажды она перебирала свой военный сундучок и нашла в
нем, помимо прочего, новый комплект солдатского белья. Вера Сергеевна ни разу его не надевала, так как размер был большой, на солидного мужчину.
Возьми себе, пригодится, сказала она Борису Алексеевичу, и тот, ни слова не сказав, взял и опустил почему-то глаза.
Однажды ей приснился сон.
Ее комната, самая обычная комната с самой обычной обстановкой, только освещена сильнее обычного, точно не одно окно в ней, а два еще и с южной стороны, и будто бы она только проснулась, а в дверях, виновато склонив голову, стоит Борис Алексеевич.
Я тогда тебя не поблагодарил, говорит он. Спасибо, родная. Пригодилось. Все в пору.
Глянула Вера Сергеевна на свои руки а в них стакан граненый с водкой.
Это тебе, говорит она и протягивает Борису.
Тот взял , выпил, но ничего не сказал и глаза так и не поднял.
«Ведь это он умер, обмерла Вера Сергеевна, когда проснулась и увидела свою комнату наяву, в обычном ее освещении. Бедный. Бедный мой. Ты приходил ко мне проститься. Из одного моего сна в другой».
Съездила она в Москву, побывала у него на могилке. Могилу пришлось искать самой, так как жена Янского на похоронах не была и детей проститься с отцом не пустила.

С кем жил, тот пусть и хоронит. Тот пусть и прощается с ним, и прощает. Я его не прощаю. Бог простит хорошо. А вам, собственно, какое дело до него? Насколько знаю, мы с вами в одинаковом положении.
А когда Вера Сергеевна вернулась домой,
ее снова закружила жизнь, в которой заложили наглухо окно с южной стороны, и вот, надо же, приснился опять сон о Борисе, сон, от которого берет жуть, сон об аптеке, какой-то булочной, ненадеванном комплекте солдатского белья, об их несостоявшейся встрече, на незнакомой улице, в неведомый час, но в такой знакомой комнате, в которой она словно бы оставила всю свою жизнь.
Она часто стояла у своего единственного окна и выглядывала в
нем Бореньку, то ли сына, то ли его отца, слились они для нее в один образ, который давал ей силы жить. И когда она видела сына, то вроде как видела и его отца. И еще вспоминала танкиста и его стихотворение, в котором души убитых идут в рай. Это навряд ли. Тела и души солдат не предназначены для рая. В рай могут попасть только их дети. Если они заслужат это.

Глава 37.5
Святая вода.

В том, что вода мировая стихия, разве не убеждает мировой потоп? Согласитесь, всемирный потоп это убедительно. Да что там потоп! Представьте себе на минуту, что русла всех рек изменили направление — что тогда произойдет?
Да
и, в конце-то концов, до начала творения Дух Божий носился разве не над водой?
Боб всегда благоговел перед водой, как бедуин в пустыне, как всякая рыба в реке, а тем
более рыба по гороскопу. Благоговел, как всякий разумный человек, представляющий собой обычную ходячую бутыль, наполненную святой водой, в которой растворено три грамма разума. Ведь всем давно известно, что и моча, и кровь, и лимфа, и мозг, и всевозможные клетки есть вода в воде, водою омываемая, и неизвестно только одно откуда берутся железная решимость и упорство, стальные мускулы и характер. Хотя что сталь, что железо перед мягкой стихией воды?
Когда Боб на третий день своего пребывания в Воложилине, как истинный отпускник,
решил прогуляться по местам своей юности, по местам своей боевой славы, он прежде всего направился к башне. На башне висели транспаранты и лозунги, призывающие граждан одновременно идти в разные стороны. Так раньше раздирали людей пополам конями или березами. Башня являла собой почти величественное зрелище, так как годы превратили ее в исторический памятник. Она стояла на берегу канала, как сторожевая башня древнего города Астрахани или Трои, все равно какого. Ночами внутри ее и наверху мелькали огоньки, но кто ходил с ними урки или привидения вряд ли кто отважился бы проверить, кроме героев А.К. Толстого или А.В. Чаянова. Чтобы не обижались в Европе, добавлю Ч.Р. Мэтьюрина и Э.Т.А. Гофмана.
Боб разделся и прыгнул по мальчишеской
привычке, без раздумий, в холодную воду. Поплавал, понырял, пофыркал, поплевался водой, выпуская изо рта длинные струйки и стараясь сбить ими пролетающих низко стрекоз. Лег на спину и, раскинув руки, зажмурил глаза. Вода приятно холодила тело, закрытые глаза чувствовали солнце. Какое блаженство! Вдруг он вспомнил ту далекую (будто она была и не здесь, а где-то на юге Африки) ночь, Глызю, Саню Ельшанского, свой почти реальный полет к звездам, черное бездонное зеркало, а в нем свою побитую морду. И он невольно вздохнул глубоко, и поперхнулся водой, и закашлялся. Все как в тот раз, двадцать пять лет назад.
Боб вылез на берег и
улегся на травке, подставив солнышку свою белую, слегка оплывшую жирком, выпуклую грудь. Полежав минут двадцать, он встал и, с сожалением глядя на покидаемый им уголок благодатной тишины, в котором, оказывается, еще остались воспоминания молодости, стал одеваться. Нагнувшись, зашнуровал туфли. И когда уже пошел к остановке автобуса, осознал, что у него совершенно не болит поясница и позвоночник гибкий, как в те далекие невозвратные годы. Странно, утром еле сполз с постели и потом час никак не мог расходиться. Боб остановился, повертел корпусом во все стороны, сделал несколько наклонов, легко достал носки ног, довольно хорошо прогнулся назад. Боли нигде нет, клина нигде нет, в ногу не отдает, и кол, что был в позвоночнике уже столько лет, кто-то вынул. Гимнаст, да и только! В задумчивости, Боб прошел мимо остановки и стал спускаться вдоль канала к реке. Вода текла рядом и несла в себе какую-то тайну Бобу показалось, что вода сегодня решила открыться ему, вон шепчет что-то, лепечет о чем-то... Давай соображай, Бобушка, в чем тут дело, что за тайна такая всего в десяти шагах справа от тебя. Он спустился к реке. Выдрал из штанины репьи, постоял, оглядел окрестности. Справа, вверх по течению, посредине Вологжи, желтел остров, где располагался городской пляж, по которому, как красные божьи коровки, ползали отдыхающие, а ниже по течению до горизонта были вода, небо и земля и не было видно людей. Катера и теплоходы, которыми в прежние годы здесь кишела река, стояли на приколе, в них размещались рестораны-поплавки и гостиницы для приезжих из области. И в этом тоже была своя тайна, но разгадывать ее почему-то не хотелось.
Сегодня совсем не болит спина, сказал он матери за обедом. Прямо диву даюсь. Первый раз за последние пять лет. Этой весной так замучила, проклятая.
Дома потому что ты, Боренька, дома. Потому и не болит, нашла объяснение этому феномену Вера Сергеевна.
Сын не стал возражать. Аргументы родителей всегда весомее аргументов детей. Как
минимум на одну жизнь.
Ма, а что с водой на башне ничего так и не сделали?
Да кто с ней делать чего будет? Уж если раньше ничего не смогли, то сейчас и подавно. Хорошо, хоть объявления висят, что нельзя пить и купаться. А вода течет себе. Ей некогда ждать, пока решат за нее что-нибудь. Это мы, люди, привыкли ждать чего-то, пока за нас дядя решит.
Кто привык, а кто нет, сказал Борис. А вообще-то да, ты права, это только человек может ждать сколько угодно непонятно чего.
Потому что он бессмертен, Боренька.
Боб с удивлением посмотрел на мать. Она любила говорить на возвышенно-трогательные темы, но только не о бессмертии. Мать боялась смерти. Она
ее нагляделась в жизни и на войне.
Помнишь?.. спросил Боб и осекся.
О чем? насторожилась Вера Сергеевна.
Да сам не знаю, о чем хотел спросить. Так просто.
Его вдруг осенила догадка, но он не хотел, прежде чем
не уверится в ней наверняка, подвергать ее испытаниям на прочность методом коллективного обсуждения. Боб всегда решал все сам, один, или не решал ничего. Он не был создан для коллегиального органа. Вообще любая коллегия, совет, дума нонсенс. Собирают в одном месте взрывчатку, шнур и взрыватель, подлаживают их друг к другу, состыковывают и ждут мирного разрешения вопроса. Впрочем, если исходить из того, что жизнь человеческая всего лишь пересадка между двумя поездами и ожидание на вокзале, то ее можно продлить, разнеся вокзал, рельсы и подходящий поезд оглушительным взрывом.
Ближе к вечеру Боб
еще раз побывал на башне. День был тихий и жаркий, но в канале никто не купался, даже пацаны. Не было видно и рыбаков. Только сейчас Боб заметил, что вдоль берега канала, от реки и почти до самой башни, стоят щиты с объявлениями, запрещающими купание, рыбную ловлю и употребление воды не только в сыром, но и в кипяченом виде. Удивительно послушный стал народ, решил Боб.
А что, это сточная вода? спросил он у лоточницы.
Почему сточная? машинально переспросила лоточница и с интересом переключилась от унылого созерцания двух попрошаек возле гастронома на видного из себя мужчину. «Сникерса» не желаете?
«Сникерса»? А «юнкерса» нет? «Юнкерса-83»?
Еще не завозили, сказала лоточница.
Подождем «юнкерса». Так как насчет водички?
Распродала всю, с сожалением сказала лоточница. Сегодня мухой ушла. Жарища-то какая!
Да, жарковато. Я о той воде спрашиваю, что в канале течет.
А-а, эта. Это сточная вода, в речку стекает.
Да вот думаю, может, искупаться?
Что вы, что вы! испуганно замахала полными красивыми руками лоточница. Зараза! Упаси вас Бог!
Что, волдырями пойду? Или кожа слезет?
Хуже. Может, «стиморол» возьмете?
«Стиморол» непременно. У него кривая кислотности во рту становится прямой и всегда превосходный результат. Мне, пожалуйста, упаковку. Угощайтесь и вы, Боб протянул ей жвачку. Лоточница ослепительно улыбнулась и задержала свою руку в руке Боба.
А что, «стиморол» заменяет купание? спросил он.
Лоточница серьезно посмотрела на смешливого дяденьку и сказала:
Я вам серьезно говорю, эта вода исключительная зараза. Особенно и исключительно для мужчин.
Для мужчин?
Неужели не слыхали?
Я приезжий.
А, вон оно что. Тогда понятно. А то думаю, чего про воду спрашивает? Короче, она еще с прошлого века течет здесь.
А вам сколько лет, девушка?
Двадцать.
Ах, какая прелесть! И что же, все мужчины погибают в страшных судорогах?
Как вам сказать. Становятся чересчур озабоченными. Ну, этим, мужским, сами знаете каким, делом.
И что же в этом такого уж дурного? поправил Боб усы и подмигнул.
Да то, что остановиться не могут, вздохнула молодка, и погибают от разрыва сердца.
Н-да, Боб озадаченно посмотрел на девушку. Значит, купание отменяется.
Хотите, раз вы приезжий, я покажу, где можно купаться. Сейчас в магазине скажу. Все. Пошли! Скажу вам по секрету... Можно, я под руку вас возьму? Скажу тебе по секрету... Меня Зина зовут. А тебя?.. У меня друг в школе был, тоже Борис. Да, помоложе тебя. Скажу тебе по секрету, тут поначалу ребята больше купались. От них и слух о необыкновенной силе этой воды пошел. Да и без всяких слухов видно было. А потом старички стали приходить, аденомы с простатами лечили. Лечить-то лечили, да в результате лечения становились такими половыми разбойниками, что по городу года четыре назад прокатилась волна насилия и все старики развелись со своими старухами. А еще через год-полтора стали помирать мужики от чрезмерного своего усердия, оставляя женщин одних, как после войны. Как жужжали по телику, сложилась критическая демографическая ситуация в регионе. Понаехало тут комиссий всяких, разбирались. Чего решили не знаю, но все члены комиссий с ума точно сошли, а возле воды выставили кордон. Он тут простоял с полгода, наверное. Я имею в виду кордон. А потом все как-то само собой окончилось.
Старики, наверное, все вымерли? сказал Боб.
А может. Но купаться перестали и даже поливать грядки перестали.
Ну, а ты-то сама купалась хоть раз?
Лет в десять в последний раз.
Ничего такого не заметила?
А чего такого? Нет, ничего не заметила. Разве что холодная очень вода и бодрость от нее дня два чувствуешь. Такое ощущение в эти два дня, что она в тебе разлита и освежает. Летом, понятно. Вон там хорошо в воду заходить, за теми камышами, и там никогда никого нет.
Охолонемся, Зинуля?
У меня купальника нет.
Вот и чудесно, подмигнул ей Боб. Мой тоже сушится.
Они прошли берегом в глухую часть озера и скрылись с головой в камышах, совсем как в популярной песне, и что там было у них, у того камыша и спросите, а лучше песню послушайте. Известно только, что с того дня Боб с Зинаидой в обед и вечером зачастили в камыши и купались в озере без купальных костюмов. И что удивительно, ежедневная выручка от продажи товаров выросла у Зинаиды в десять раз. Может быть, оттого, что глаза у
нее светились по-особому и была она удивительно хороша собой. Боб же чувствовал себя как двадцатилетний пацан, а о спине даже забыл. Раз только, когда помогал Зинаиде забросить мешок в машину, удивился сам себе, как это у него ловко вышло.
Грузчиком, что ли, ишачил где? спросила Зина.
Приходилось, чтобы не разочаровывать девушку, ответил Боб. Слышь, Зин, ты не могла бы свести меня с кем-нибудь из местных авторитетов.
А зачем тебе? насторожилась Зина.
Да мысль одна есть. На миллион.
Смеешься! Кто ж с такими мыслями к ним суется?
Ты не поняла. На миллион баксов.
У тебя есть такие мысли? Слушай, Боря, мне страшно за тебя. Да и за себя. Уж лучше вовсе без мыслей жить, чем с такими.
Не получается. Особенно, когда добро буквально под ногами лежит. Бери, не хочу.
Чего, клад?
Ты меня выведи на кого надо. А то мои знакомые в других сферах вращаются. Высокоинтеллектуальных. От земли высоко, от денег далеко, воздух и тот разрежен. Денег так, молекулы с атомами. Так что они мне не помогут. Даже при всем своем желании. Словом, спонсор нужен. Я тебе потом все разъясню. Если выгорит. А нет и знать тебе не надо. Чтобы не страшно за себя было.
Попробую, задумалась девушка. Через Кирилла Грехова. А, ты его все равно не знаешь. Завтра скажу.
На следующий день, в обед, когда Боб с Зиной вернулись с купания, они увидели возле
киоска «БМВ». Встречающие не представились, а тот, что был за рулем, не снимая черных очков, коротко бросил:
Садись.
Его зовут Иван, напомнила Бобу Зинаида.
Черные очки усмехнулись:
Он сам представится.
Кирилл, как договорились.
Заметано, Зинуль, очки приподнялись вверх, явив на мгновение неуловимые глаза.
Приехали в какой-то офис. Офис как офис. Солидно, но пустовато. Не
было секретарши. И вообще, как потом отметил Боб, не было даже женского духа. В террариуме под отражателем нежились две змеи. У одной дергался в пасти язычок.
Голубев. Иван Михайлович.
Боб от неожиданности вздрогнул, так неслышно подошел к нему сзади этот Голубев Иван Михайлович. Как змея. Боб встал. Оказывается, в стене была еще одна неприметная дверь.
Нелепо. Борис Борисович, прогудел он. И откашлялся. Как бы не подумал Голубок, что он нарочно голос свой загустил, для пущей важности.
Это ваш предок пел императрице Екатерине народные песни?
Мой. А откуда вы знаете?
Из истории. Люблю всякие истории с музыкой. Выйди, спокойно сказал он Кириллу, вздумавшему улыбнуться в неположенном месте. Ну, и что же, Борис Борисыч, вас ко мне привело?
Голубев производил приятное впечатление и не исключено, что он действительно имел
какое-то отношение к музыке да и вообще был не чужд музам.
Боб изложил свою идею: башню переоборудовать в завод безалкогольных напитков, воду из-под башни забрать в трубу,
бутылировать и продавать. Сначала в Воложилине, а потом в регионе и даже за границей. По целебным свойствам эта вода даст фору «нарзану» и «боржоми», не говоря уж о десятках других минеральных водичек. Название подойдет «Нелепица».
Чтобы остался след не на земле, так хоть в воде, пошутил Боб.
Иван Михайлович на шутку не отреагировал, лишь ослабил светлый галстук на белоснежной своей рубашке.
Рекламная компания продумана до мелочей, убеждал потенциального спонсора Боб, включая церемонию «освящения» воды архиереем местной епархии. Целебные свойства воды проверены, и на себе, и на знакомых. Установлен ее состав благо, некоторые школьные и институтские друзья все еще работают, как ни странно, химиками. Не на химии, а химиками. Главное же ее свойство заключается в том, что она «живая». На то имеются официальные заключения двух знаменитых экстрасенсов и одного энерготерапевта, воспитанного в стенах тибетского монастыря.
Я тут, Иван Михайлович, составил ТЭО. Затраты, конечно, потянут на…
Цифири потом. Вы, Борис Борисыч, еще куда-нибудь обращались со своим предложением? В Сбербанк? В холдинг «Русь»? В банк «Центр России»? «Центр России» поддерживает предпринимателей, разрабатывающих природные ресурсы региона. Глава — Сидоров Иннокентий Порфирьевич. Могу составить протекцию. Я думаю, и власти местные поддержат. Главное приобрести право на геологическое изучение данного участка месторождения, а затем и на добычу минеральной воды.
Что ее добывать? Сама в руки льется.
Тем более. Будет дороже стоить.
Вот потому я и обратился сразу к вам, Иван Михайлович, сказал Боб.
«Не прост»,
подумал Голубев. Боб оглянулся по сторонам.
Что-нибудь беспокоит, Борис Борисович?
Жарко…
Прошу меня великодушно простить, Голубев нажал на кнопочку. Кирилл, напитки! Мы, Борис Борисыч, как видите, женщин не держим. Цвета, запахи и слова. Отвлекают. Что будете?
Виски, если не возражаете.
Не возражаем. Борис Борисович, а от нас-то вы что ожидаете?
Все!
Хм. Это несколько расплывчато…
Вы финансируете программу и получаете с нее весь навар.
Позвольте, а в чем ваш тогда интерес, Борис Борисович? Не в этикетке же «Нелепица». Вы не монах, раз протеже Зиночки. Не из ФСБ. Но я вас не знаю. Это и занятно. Ну да ладно. Несите все, что у вас имеется. Эксперты изучат. Виски?
Мне будет достаточно двадцати пяти процентов.
Вот это другое дело. Но математикой, Борис Борисыч, займемся после урока химии. Посмотрим на результаты экспертизы.
Эксперты одобрили идею. Компаньоны встретились вторично. Иван Михайлович дал
свое принципиальное согласие, предложил Бобу стать исполнительным директором завода безалкогольных напитков, ослабил галстук и налил Бобу виски и отдельно в стакан воду «Нелепицу». Себе он налил одну воду. Боб с некоторым удивлением и сожалением отметил это обстоятельство. Он, признаться, возлагал много надежд на неформальное обсуждение всех условий договора, как всегда, за бутылкой-другой крепкого напитка.
Знаете, Борис Борисыч, почему гора с горой не сходится? Потому что землетрясение выйдет. А мы без этих ужасов сошлись, не так ли?
Вы правы, Иван Михайлович. А почему бы нам не выпить за это?
Выпьем, Голубев приподнял свой стакан. «Напитки, они освежают». За удачу! Сколько лет добро пропадало! Мне ваша идея поначалу показалась, извините, несколько нелепой.
Слова Нелепы, не так уж праздны и нелепы, неожиданно для самого себя сказал Боб.
Да-да. Вы стихи сочиняете? Проза меньше подвержена амортизации. Ну, а теперь и займемся подсчетами, предложил инвестор. Кирилл, дай-ка выкладки. Вот она, поэзия! Башню мы оставим в покое. Пусть стоит себе, как стояла. Глядишь, еще и памятником станет. А заводик мы купим уже готовый, в Италии. Дальнейшее, как говорится, молчание, или дело техники. Необходимую сумму я ссужаю вам, Борис Борисович, без процентов. Потихоньку вернете ее. Оклад приличный. Машинешку дадим. С шофером, если пожелаете. Сами водите? А потом... А потом увидим. Дожить надо.
Я хотел посоветоваться с вами, сказал Боб, достав из кошелька визитку. Вот один предприниматель, немец, а может, еврей, предлагает новую технологию очистки...
Не люблю немцев. И евреев не люблю, перебил его Голубев. Куда ни приду, они уже там. А только соберусь когти рвать, их там уже и след простыл.
Так не только с евреями. Так и с хохлами, и с русскими. Да и с китайцами тоже.
А я никого не люблю, кто заслоняет мне перрспективы, отрезал Иван Михайлович.
«Да, тебе бы проспектом быть», подумал Боб.
А я евреев уважаю, ввернул он, они мне всегда работу давали.
Вот-вот.
А потом, как и планировал Иван Михайлович, купили в Италии заводик, развернули его на Воложилинской земле, получили всяческие разрешения у местных властей, прокачали и
забутылировали богатство подземных кладовых, организовали и с успехом провели рекламную кампанию «живой» воды, поставили рядом с заводиком часовенку, освятили водичку, наладили сбыт и получили ощутимый доход. Нелепо, как предприниматель, проявил недюжинные способности: почти рассчитался с кредитом, не без гордости любовался этикеткой, на которой было красиво написано «Нелепица», и собирался уже обзавестись нормальным домом и семьей, для чего готов был сделать Зинуле официальное предложение.
Вера Сергеевна чуть-чуть опечалилась, но благословила сына, хотя на душе
ее было неспокойно и она места себе не находила в последние дни. Дни и впрямь оказались последние. Последние, когда сын приходил домой, ужинал, ночевал, завтракал и она разговаривали с ним, шутила, отчитывала его, как маленького, и была счастлива, как тогда, в военном госпитале, когда смерть стояла у нее за спиной.
Дни оказались последние: Боренька однажды не
пришел ночевать, и нигде не нашлось его следов — ни на земле, ни, тем более, в воде. И живая вода стала для него хуже мертвой. Дальнейшее дважды прав оказался Иван Михайлович молчание, и главное в любом деле дожить надо.

Глава 38.
Первый тройственный союз.

За неделю до этих событий Мурлов встретил в бане Федю Марлинского, которого и забыл уже, когда видел в последний раз.
А я думал, ты в Москве, — сказал он.
— Москва — не по мне. Мелковата будет, — пробасил Марлинский.
Федя был такой же напористый здоровяк, пышущий уверенностью в своей правоте, но в то же время это был совершенно другой человек. И без того резкие черты характера обострились еще острее, он совершенно разочаровался в женщинах, что вообще-то для его лет было странно, в нем появилась нервозность и глаза горели какими-то неоднородными вспышками. Пугали эти глаза. Федя достал бутылку «Кавказа» и луковицу из старой заляпанной сумки.
Жаль, хлеба нет, сказал он. Ну да не впервой без хлеба. А я совсем переквалифицировался в «живописца», он откусил пол-луковицы прямо в шелухе, вторую половину протянул Мурлову. Помнишь, за месяц в общаге мешок лука уговорили. Эх, жареный с салом вещь! Такого разве в столице поешь?! В училище преподаю, технику живой писи. Ничего получается. Совсем как живая. Ты-то как? Там же?
Мурлов вяло стал рассказывать о себе, но вдруг заметил, что Федя его не слушает, весь ушел в собственные мысли, которые Бог знает где рассеял в этой жизни.
А ведь брат мой так и не нашелся! Пропал! вскрикнул вдруг Федя и смахнул слезу с глаз. — Помнишь? Какой ум был!
В этот момент к ним на скамеечку плюхнулся гражданин приличного вида, их годков, с усами и наметившимся брюшком, привыкшим к сладкой еде и питью. В руках он держал бутылку водки и двухлитровую бутылку минеральной воды. Так держал, будто не знал, что с ними делать.
Что-то меня, ребята, к вам тянет, сказал он.
Милости просим, раз тянет, отозвался Федя, заметив дары. Он поставил пустую бутылку из-под портвейна под ноги. Кавказ подо мною. Знал Пушкин, что воспевать.
Незнакомец протянул бутылку Феде, а Мурлову стал объяснять, что эта минеральная вода его минеральная вода, то есть самым натуральным образом. Даже называется его именем, вот...
Сцедил, что ли? спросил Федя.
Нравитесь вы мне, ребята, сказал хозяин воды. Незлобливые вы и не мелочные.
Уж какие есть, согласился Марлинский, отхлебнув добрый глоток «Столичной», и передал незнакомцу бутылку и остаток луковицы. — Шелуху вон там сними.
Борис Борисыч, привстав, представился незнакомец. Боб для вас.
Через двадцать
минут Федя допытывался у Боба, в чем его кредо, а тот не понимал Федю и все говорил про свою воду. Но разговор был чрезвычайно интересен, в том числе и в его мировоззренческой части. У Феди глаза горели и он энергично жестикулировал, как какой-нибудь Лучано из Салерно, совсем несоразмерно своей комплекции. Комплекция уже явно досадовала на разошедшегося хозяина. Боб же, развалившись, как патриций, поглаживал свой живот и благодушно иронизировал над Федей. Это выходило у него гармонично. Марлинский, впрочем, в долгу не оставался. Но отстреливался все-таки как бы на бегу. Казалось, встретились два старых друга, и не Мурлов с Марлинским, а Боб с Федей. Мурлов за это время успел дважды попариться.
Поклянемся, что навек будем вместе! услышал Мурлов после парилки и не удивился. Иных людей, за минуту до этого абсолютно чужих, действительно водой не разольешь. Даже в бане.
На чем будем клясться? У тебя есть что-нибудь эдакое? спросил Федя Мурлова. А то у меня вот, кроме сумки этой пустой, ни черта нет. А у тебя? обратился он тут же к Бобу.
У меня есть, сказал Боб. Момент.
Он принес визитную карточку, на которой рубашка была словно сшита из южного ночного неба так она переливалась в зависимости от освещения, а на лицевой стороне были смешаны цифры, иероглифы, готические буквы с какой-то арабской вязью.
Вот на ней, сказал он.
Федя недоверчиво посмотрел на визитку.
Ты уверен, что на ней можно клясться? Уж тогда лучше на моих отечественных трусах давай. В них святости, думаю, больше будет. А это, что это? Кабалистика какая-то.
Какая кабалистика? Боб даже сел. Это визитка всемирно известного предпринимателя...
Всемирно известного проходимца.
Не надо. Он одних арыков провел черт-те сколько, а ты проходимец! Всю Азию перерыл. Так что можешь на трусах своих клясться, а мне и визитка сойдет. Хочешь знать, он святой человек, человек воды. Знаешь, что он мне сказал? Для меня, он сказал, твоя (моя, значит), твоя святая вода, моя (его, то есть) святая вода, она как Глава о всемирном потопе из священного писания. Святой человек! Жаль, Голубев неправильно отнесся.
Ну, и кто он? Из Штатов, небось, или душман, «дух» какой-нибудь?
Гаучо. Из Аргентины.
Тут даже Мурлов удивился.
Занесло же его, однако!
Да, но язык русский лучше нас знает. Хотя и на гаучо не похож. Я, правда, ни одного гаучо живьем вот так вот не видел, даже не знаю, что это такое. Помню, фильм был, «Война гаучо», а о чем он?.. Такой маленький, рыженький. А может, и черненький? — задумался Боб. — Но крепыш. Не столкнешь. Как влитый на земле стоит, Боб, словно картой, щелкнул визиткой об лавку. Карточка спружинила и отскочила в сторону.
Ладно, давай клясться, согласился Марлинский. Где она, визитка твоя?
Визитка как испарилась. Члены тройственного союза осмотрели все кругом, но визитки нигде не было.
Спер, что ли, кто? Да кому она нужна? сказал Боб. Ну, да черт с ней! Давай твои трусы, Теодоро.
— Вот я потому и с бабами завязал, — сказал Федя. — Только соберусь какой-нибудь поклясться в вечной любви, а она тут же непонятно куда исчезает. Так что у меня целибат.
— Это ты зря, — не одобрил его Боб. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать — так уж лучше от бабы, чем от целибата.
По зрелом рассуждении все-таки поклялись на том месте лавки, где только что лежала эта чертова визитка, вечно быть вместе и никогда не разлучаться ни при каких обстоятельствах. Ни-ни!

Глава 39.6.
Если вам ничего не осталось в жизни, звоните по телефону 665-445.

Вера Сергеевна давно уже знала об этом. По тому, как внезапно появлялись незнакомые люди и внезапно исчезали знакомые. Собственно, она даже не удивилась, что машина времени не только создана, а уже и сдана в эксплуатацию. Иначе чем объяснить ежедневную рекламу: «Такси в любое время и на любые расстояния». Если, конечно, радио не врет в очередной раз. Ну и на том спасибо, что хоть отвлекает от разных мыслей.
Ее в этом году, кажется, никто так ни разу и не спросил: а как твое самочувствие, старуха? Спросить некому. Значит, и пожалиться тоже некому. Был Боренька, царствие ему небесное, и нет Бореньки. И все потеряло всякий смысл, и стало все равно. Каждый день она поднималась еще затемно. Неспешно пила чай и, держась за бок, шла к метро. Стоило ей подумать о Бореньке, как бок, точно ей в наказание, начинал нестерпимо болеть. Но что значит нестерпимо, если стерпела смерть сына! Почему она шла в метро, она и сама не знала. Минут пять она дожидалась открытия станции, спускалась в гулкий, такой чужой зал и проходила к последнему сиденью возле глухой стены. Садилась там лицом к стене, доставала последнее письмо Бореньки, в котором он писал, что навсегда возвращается в Воложилин. Как она была счастлива тогда! Вздохнув и откинув голову, она начинала читать.
«Милая мамулька!» видела она, дальше слезы застилали глаза и она по памяти проговаривала письмо вслух. А когда подходил или уходил поезд, она выкрикивала те строки письма, какие приходились на этот миг, швыряла их из последних сил в глухую безответную стену гранита. И слова эти были одни и те же: «Как я соскучился, мама, по тебе! Когда же мы будем вместе?» Слова эти смешивались с гулом ламп и людей, сквозняков и воспоминаний, смешивались в аморфный ком, утюжимый ревом подземки, и откладывались в прошлом плоскими серыми листами отчаяния. Придя в себя, она по привычке говорила: «Господи! Спаси и сохрани его! Спаси и сохрани!» и шла домой. Вера Сергеевна не замечала, что уже несколько дней кряду за ее спиной сидит и прислушивается к ней, наклонив круглую голову, солидный господин в черном смешном котелке.
Сегодня, уже ближе к утру,
прямо над спинкой кровати появилась жуткая рожа, скалится и тянет к ней руку, прямо к горлу. Она уж и вправо подвинется, и влево, а рука тянется, тянется, все ближе и ближе к горлу. А ей вроде как и просыпаться совсем не хочется, и от непрошеной руки хочет избавиться по-хорошему. Но когда поняла, что это не удастся сделать, не вытерпела, села на кровати и закричала во весь голос:
Да сто чертов! Да сгинь ты, проклятая! и перекрестила ее трижды.
И тут же очнулась. И впрямь, сидит она на кровати и кричит, срывая горло, в направлении входной двери, а рука еще в воздухе крест накладывает. И так зримо-зримо видит она, уже не во сне, что туда тень ширк! и исчезла, еще и занавеска колышется. Она вскочила, насколько бодро еще могла вскочить, и к входной двери. Все закрыто! «Значит, подумала, знак первый оттуда».
А тут еще по два раза на дню, утром и вечером, по радио реклама «Бюро ритуальных услуг». И так бодро обещают весь комплекс услуг, что хочешь не хочешь, а захочешь. Так слушала она их месяца два, если не больше. Стала даже называть их для себя «Бюро добрых услуг» и до того привыкла к ним, что стоило закрутиться и прослушать это объявление, как не по себе становилось. Стали они Вере Сергеевне гарантом ее спокойствия. Хотя, кто хоронит мертвецов, тот сам мертвец. И тут-то она себя и поймала на мысли, что уже вступила на тот путь, который ведет к ним, в эту фирму, и каждый день делает им шаг навстречу. Вот и сон в руку.
И когда радиореклама подготовила
ее по высшему разряду, раздался телефонный звонок и с того конца провода вежливо представились:
Добрый день. Вас беспокоит «Бюро ритуальных услуг». Ваш заказ принят. У нас все готово. Начинать сегодня или завтра с утра?
Вера Сергеевна ничуть не растерялась, для нее это не было неожиданностью. Дело в том, что ей звонили все кому не лень. То требовали от нее какого-то Игорька, то отдел сбыта, то грозились покончить с собой... Один, должно быть, абсолютно глухой мужчина все добивался от нее на протяжении трех месяцев пуска второй очереди метро. Как-то пришел счет на двенадцать пенсий за разговор с Тель-Авивом и каким-то Уогга-Уогга.
Вот и на этот раз
Вера Сергеевна не растерялась, а вежливо попросила подождать пять минут.
Мы сейчас обсудим, и я вам перезвоню. Напомните мне, пожалуйста, ваш номер телефона.
665-445.
Через пять минут позвонила, ответил тот же голос.
На завтра, сказала, слабея, Вера Сергеевна. Лучше с утра.
К восьми?
Лучше к девяти.
Еще раз благодарим вас за ваш заказ. До завтра. Всего доброго.
Несколько минут
она сидела, привыкая к своему новому состоянию. Может, кто пошутил? Да кто же будет так шутить? И, странно, самочувствие вдруг улучшилось: исчезла раздражительность, пропал постоянный свист в ушах, перестали трястись руки. Чудо, бок справа перестал болеть. Грызун, похоже, нажрался и на время уснул.
И снова звонок.
Уточнить, что ли, хотят что-нибудь, подумала она. Оказалось, звонок не из «Бюро», а из таксопарка, который подает «Такси в любое время и на любые расстояния».
Вызывали?
Нет, вы ошиблись, даже улыбнулась она и совсем было положила трубку, да спохватилась. Ужасно хотелось перекинуться хоть с кем-то живым словом. Вызывала, вызывала.
Назвала адрес, фамилию, номер телефона. Попросила заехать через пятнадцать минут.
Окинула взглядом комнату и собралась уже выходить, как раздался звонок. Что-то сегодня
раззвонились... Уточнили заказ и сказали, что машина уже ждет под окнами.
Под окном, у меня одно окно, почему-то рассмеялась Вера Сергеевна.
Тем лучше, обрадовалась девушка в трубке.
Водитель был немолодой любезный человек с приятным лицом и
тонкими руками.
Вы трудились раньше в народном хозяйстве?
Да, был преподавателем в СХИ. Грибков Н.А., он указал на табличку с фотографией. Не помните? С кафедры разведения. А я вас сразу узнал, Вера Сергеевна. Вы многим нравились. И не нравились, улыбнулся он.
Да, все в жизни имеет разные стороны, улыбнулась она. Давно ей не было так приятно общаться с другими людьми. И многие, кто знал меня с той стороны, где был институт, не узнают меня сейчас с этой стороны, где пенсия.
Когда
Вера Сергеевна гляделась в зеркало, она видела себя неизменной Верочкой, какой была много лет назад, а из зеркала, между тем, на нее, на Верочку, глядела страшная старуха, которую даже она не признавала за самое себя.
Ее поначалу озадачил тот факт, что она уже старуха, и это открытие показалось ей внезапным. Но потом она подумала, что же в этом было внезапного? Как часто получается: смотрят люди гибнет человек, медленно, но верно, и все думают, что и он это видит и все знает про себя. А этот человек в это время видит, оказывается, то же самое только в них самих. А потом вместе и гибнут, не успев помочь или хотя бы предупредить друг друга. Ведь все давным-давно видели, как она неизбежно старится, и только она одна все это время смотрела, как старятся другие. А дальше-то уже и стареть было некуда. На рынке вон дед один дал просто так бесплатно три яблока. Бери, говорит, бабка, Христа ради. И она взяла. Взяла как должное.
Куда едем, Вера Сергеевна? Не тревожьтесь, для участников войны у нас бесплатно.
Тогда в Воронеж.
В Воронеж так в Воронеж. Вы там жили?
Да, училась. Перед войной.
Грибков сосредоточился на дороге. Машина выехала с пятачка, проехала перекопанную рощицу, спустилась на трассу и пристроилась к ряду других машин. Куда они ехали все? Она давно не ездила в автомобиле, наверное, уже лет десять. Какое-то время ее занимала езда, встречные машины и общее оживление на дороге, но подспудно не оставляло беспокойство, точно она забыла дома выключить утюг или запереть дверь. Дорога укачала ее и нагнала дрему. До Веры Сергеевны урывками доносилась тихая приятная музыка из приемника, мягкий голос Грибкова, шум и гудки встречных машин, скрежет тормозов на крутых поворотах
Незаметно промелькнула ночь. Настал новый знойный день. Солнца не было видно и стояла страшная духота. Видимо, они ехали болотами, так как парило немилосердно, терпко пахло прелым листом, растительным и животным мускусом. Желтые песчаные барханы чередовались с голыми меловыми горами и круглыми антрацитовыми холмами. Между ними, за стеной черного, рыжего, красного бамбука, а может, еще каких-то экзотических деревьев, в непроходимых и перепутанных зарослях таилась топь и трясина бездонных болот. И вдруг в окне машины Вера Сергеевна увиделаБорю! Он был в военном обмундировании, в каске, десантных ботинках, с автоматом и саперной лопаткой в руке, брел по дороге из последних сил. Видно было, что его мучает смертельная жажда, но воды нигде не было. Вера Сергеевна попросила остановить машину и выскочила из нее. Боренька был уже далеко и полез на песчаный холм.
Она закричала, что было сил: «Бо-оря! Боренька-а!», но он ее не услышал. Да и она сама не услышала себя, точно кричала внутрь себя. Она побежала за ним, откуда только взялись силы, с трудом влезла на этот холм, но Боря уже скатился к зарослям и стал продираться к болоту. Вера Сергеевна сверху видела, что там одна трясина и воды нет. Стала кричать ему, но безуспешно. Он вылез из кустов, бросил автомат, лопатку, сбросил ботинки, а затем, взглянув на черную блестящую гору, содрал с себя и всю одежду. Полез наверх, скатился с гладкой горы, снова полез, как муравей, и снова скатился, и вновь стал продираться к другому источнику воды. Вера Сергеевна уже знала, что и там нет воды, которая утолит его жажду. Кричала ему, но он не слышал, как глухой. И не было птиц, не было зверей, не было лягушек, не было даже комаров, значит, не было нигде и воды. И глухо ворчало где-то в стороне: то ли гром, то ли нутро земли. С вершины холма она хорошо видела, как он подполз к топи, раздвинул руками трясину в надежде вычерпнуть из глубины ее воду, но трясина чмокнула, разошлась, затянула его, и он мгновенно скрылся в ней. Трясина хлюпнула и застыла вновь ненасытным зверем в ожидании новых жертв, новых жаждущих испить из нее…
Слезы текли по ее щекам. Где ты, Боренька, причитала она, иди ко мне, напою тебя пресными обессоленными за жизнь слезами. Мальчик мой, погубили тебя эти ненасытные твари!
Возле
машины Веру Сергеевну ждал обеспокоенный Грибков. Она совершенно выбилась из сил. Грибков помог ей забраться в машину, но в последний момент Веру Сергеевну будто толкнуло, что Боря все-таки там, Боря ждет ее!
Я сейчас вернусь. Подождите ради Бога, сказала она и направилась на поиски сына.
Вера Сергеевна, куда же вы одна, постойте! Грибков захлопнул дверцу машины и пошел за ней.
Местность словно изменилась.
Они оказались возле крутого склона горы, с чернеющим над тропинкой входом в пещеру. Одолев каменистый подъем, они вошли в просторную пещеру с невидимыми сводами, посреди которой на костре три старухи варили в огромном чане какую-то омерзительную бурду. «Вот она где, вся вода», подумала Вера Сергеевна и поздоровалась со стряпухами. Те никак не отреагировали на ее приветствие. Грибков остался у входа, а она подошла к ним ближе. Красные блики от костра придавали их и без того уродливым ликам зловещий вид. Одна из них была совершенно лысая, с шишковатым черепом и жилистыми, синими от набухших вен руками. Этими руками она ворочала в котле громадной поварешкой и бормотала что-то себе под нос. Две другие старухи, седые и косматые, закрыв глаза, сладострастно принюхивались к отвратительному запаху варева. Вера Сергеевна опять поздоровалась с ними, но они не видели ее в упор.
Подбрось-ка в котел кошачьего помета...
И спермы висельника, для аромата
Пену, пену сними! Через край перельется
Отстань, дура! Там самые альбумины с глобулинами!
Вы Бореньку случайно здесь не видели? преодолевая тошноту, спросила Вера Сергеевна.
Но они посмотрели сквозь
нее, как сквозь пустое место.
Младенец, кажись, вякнул? сказала одна.
Хорошо бы его сюда, для навару, сказала вторая. Да и с жирка бы его, глядишь, не ослепли.
Подружки облизнулись и хихикнули.
Цыц вы, девки! Не отвлекайтесь на болтовню! окрикнула их старшая. Подбросьте-ка лучше в костер кизяк бешеного быка и вязаночку сушеного нетопыря. Вот так. Не жалей, не жалей. Смотри, как зачадило славно! Приговаривайте, приговаривайте! Хотя нет, сперва достаньте-ка этого новенького. Осторожно, не повредите его мандрагору. Я потом дудочку из этого корня сделаю. Ты смотри, из болота так приятно козлиным мужским духом несет, прямо как от мэтра Леонардо. Эх, помню, не так давно, лет сто, наверное, назад, а может, двести, на танец пригласил меня любезник с конскою ногой... Ну, волокита! Что рты раскрыли? Тащите же, тащите этого скорей...
У
Веры Сергеевны потемнело в глазах, она чувствовала, что теряет силы и сознание.
Очнулась
она в машине, куда ее принес Грибков.
Ну, как вы, Вера Сергеевна? Вам лучше?
Вера
Сергеевна слабо кивнула головой, облизала языком пересохшие губы, и они снова тронулись в путь.
Кто это был? спросила она у Грибкова.
Кто? не понял тот.
Очнулась
Вера Сергеевна, ударившись на повороте плечом о ручку двери. Черная непроглядная ночь с далекими, как чужие жизни, звездами заполняла все вокруг, и в ней, в этой черноте, остался ее Боренька, ее маленький добрый мальчик. Погубили они тебя, ненасытные женщины!
И снова забытье и
тоска по Боре. Почему она жила в вечном страхе за него? Если знала о его ужасном преждевременном конце, почему не предупредила заранее? Если не знала, почему волновалась всю жизнь?
Пели соловьи. Действительно, соловьи,
она не могла ошибиться. Это были они. Удивительно, в городе поют соловьи. Пахло тополями, пахло яблоками и свежестью. Нет, не дезодорантом, не рекламой, пахло уличной свежестью, в которой мало машин и нет проституток. Машина стояла возле большого пятиэтажного здания. Здание было ей знакомо и с чем-то связано в ее жизни. С чем?
Мы приехали, Вера Сергеевна. Прощайте.
И он
быстро уехал. Она не успела спросить, когда обратно. А впрочем, зачем? Красные огоньки исчезли за поворотом. Ей вдруг показалось, что они и на расстоянии пятисот верст будут такими же неугасимо-красными. Надо было позвонить Любе, предупредить. А то нагрянула, как снег на голову. Может, болеет или еще что-нибудь. Но делать нечего, она пошла к входу. Тут ее окликнули:
Вера! Ты еще здесь?
Вера Сергеевна оглянулась. Люба.
Вот так-так. А я к тебе приехала.
Приехала? засмеялась Люба. Ну, раз приехала заходи, чего стоишь?
Люба бросила беспокойный взгляд назад, по сторонам, обогнула
Веру Сергеевну, высматривая что-то за ее спиной. Вера Сергеевна оглянулась почти в суеверном ужасе.
Симку не видела?.. Кис-кис-кис-кис... позвала Люба кошку. Паразитка! Выскочила в дверь за тобой. Теперь ищи ее на ночь глядя.
Люба, я... Я переночую у тебя, сказала Вера Сергеевна.
Ночуй, ради бога. Ты же в общагу подалась?
Передумала, сказала она. Голова ее шла кругом, и она никак не могла сориентироваться, то ли она спит дома или в машине, то ли у нее, как говорят сейчас молодые, крыша едет. Но она совершенно четко слышала соловьев, ощущала вечер, ветерок в листве и ее волосах, прилипшую к ногам белую юбку. Господи! Срам-то какой! Нацепила белую юбку! Точно, крыша поехала.
Ладно, пошли. Вернется Симка. Чай еще будешь пить? Баранки остались.
Они поднялись к Любе. Все в комнате было так, как и было всегда. Но что ж тогда держало Веру Сергеевну в напряжении?
Причешись, бросила ей гребешок Люба. Шпильки вылетели. В шкатулке возьми.
Вера Сергеевна посмотрела в зеркало. И правда, вылетели шпильки. Такая морока с ними. Ничего другого придумать не могут. Приколов выбившуюся прядь волос, она вернулась к круглому столу. В стакане желтел чай, в сухарнице лежали сушки и баранки, в синей вазочке искрился и белел наколотый щипчиками сахар. Вера Сергеевна взяла остренький кусочек, надкусила его с хрустом и с наслаждением выпила глоток кипятку.
Как хочется пить!
Ты сегодня второй чайник кончаешь. Смотри, завтра у тебя забег на «Приз Коммуны». Хлюпать будет внутри.
Не переживай за меня. Добегу, не расплещу.
С улицы
донесся истошный крик.
О, господи! Люба прикрыла окно. Опять кричат. Вчера, говорят, оттуда выбросился один мужчина. Это он кричал.
А сегодня? спросила Вера.
Завтра узнаем. Утро вечера мудренее. Давай спать ложиться. Мне еще простирнуть надо кое-что. Тебе вода нужна? Быстренько умывайся да зубы чисть.
Вера легла, и умиротворение, которого она не чувствовала уже лет пятьдесят, охватило ее. Ей было спокойно и радостно. На дворе было тепло, легкий ветерок шумел в густой кроне старых деревьев. Экзамены были сданы, все шло отлично. Завтра она должна выиграть забег. Потом поедет домой, к маме и папе, увидит Ксению, Федора, Гришу, Колю, Полину... Как хорошо! Она заснула и ей снился их дом под солнцем, река с чистой прозрачной водой и, то ли звезды, то ли искры в воде, что-то сверкало и переливалось, и падало россыпью в темноту, и вновь возникало из нее, распускалось фейерверком, и снова опадало, и скользило во тьму.
Она проснулась утром со свежей головой, хорошим настроением, бодрая и отдохнувшая. Подскочила на кровати и подбежала к окну. Свежий ветерок из приоткрытого окна поднимал белые шторки. По улице ползла поливалка. Дворник, со значительной миной на лице, дометал последние закутки своего дворницкого царства. Он точно и не мусор мел метлой, а кропил вверенное ему пространство святой водой, как поп. Вокруг него прыгали воробышки, переваливались голуби. По всему видно было, что это незлой человек. Через минуту раздался его озорной голос:
Митрич! Митрич! Слышь-ка, как там сегодня на реке? Много наудил?
Да кукан, вишь, какой! Красноперки, голавлики.
Кошке вон того пузатого, сверху что, дай?
Бери.
Митрич снял с себя тюбетейку и положил в
нее пузатого голавлика.
Хорошо как! всплеснула Вера руками. Свобода! Надо размяться перед тренировкой. Люб, дай тапочки. Пробегусь.
Под кроватью.
Она зашнуровала тапочки и выбежала на мокрую от поливалки дорогу. В тени деревьев она долго бежала к реке, и солнце то и дело вспыхивало меж листьев и било ей в глаза. Но оно не раздражало, а только радовало. День был великолепный. Как начался хорошо, так и завершится хорошо. Ноги не подвели и дыхалка не подвела. А воли ее воли к победе на десятерых хватит. «Приз Коммуны» был ее. Веру поздравили ребята, ректор, а профессор Леонтьев подошел и важно, но и как бы по-свойски, произнес:
Вы такая, Верочка, молодец. И в учебе впереди всех, и в беге. Нигде вас не догнать. Молодец! и, помявшись, откланялся. Потом подошел снова и сделал ей неожиданное предложение:Я знаю, Верочка, кхм, вам предложили остаться на кафедре. Поздравляю вас. Это достойное место. Там можно заняться серьезной научно-педагогической деятельностью. Наработана хорошая база. И кафедра, как на подбор. У Игоря Евгеньевича плохих кадров не бывает. И вы со временем, надеюсь, украсите ее не только своей очаровательной молодостью и спортивными достижениями, но и серьезными научно-методическими разработками.
К тому времени останется что-нибудь одно, смутилась Вера Сергеевна, или очаровательная молодость, или серьезные разработки.
Прелестно! Просто прелестно! Слышали? Верочка, у меня к вам серьезное предложение. Кхм. В этом году у меня в плане стоят два аспиранта. Если надумаете, одно место для вас держу. Поступление гарантирую. Материал вы знаете прекрасно. А сдавать экзамены для вас, да и для экзаменаторов, одно удовольствие. Должен признаться, вы меня глубоко поразили. Когда вы стали ссылаться на мою монографию, я подумал, умненькая девочка. Но когда вы стали слово в слово повторять мои предложения и целые абзацы, а потом и ссылки на пункты и параграфы, я удивился. Я записал все номера страниц и параграфов, что вы называли. Потом сверился. Поразительно! У вас феноменальная память! О способностях я лучше умолчу боюсь захвалить вас. Поверьте, вы окажете мне честь, согласившись принять мое руководство.
Профессора в институте побаивались. Говорят, ему за трибуной жал руку сам товарищ Климент Ефремович Ворошилов и по-свойски желал чего-то. И шептали, шептали беззвучно за спиной профессора, что он вовсе никакой не Леонтьев, и даже не Леонтович или Либерзон, а то ли Горин, то ли Шейнин, то ли Горин с Шейниным. Эйнштейн, одним словом. Вслух, разумеется, никто этого не произносил, но все знали об этом, так как научились читать мысли друг друга.
Профессор подошел к ней в третий раз. Уже ближе к вечеру, когда в воздухе запахло
грозой.
Верочка, я подумал, и у меня к вам будет еще одно предложение. Достаточно забавное, я бы сказал. Ну уж интересное точно. Я вот подумал, ведь вас там совсем не вспомнили, может, вспомните тогда вы здесь.
У Верочки вдруг в голове, как лампочка, вспыхнуло имя и оно сорвалось у нее с языка:

Боренька.
Она осмотрелась все было узнаваемо и все страшно изменилось вокруг. Она как бы со страшной высоты видела все это в мельчайших подробностях, но они ее уже абсолютно не волновали, а душа трепетала и жила ожиданием встречи с неведомым Боренькой.
Если вы хотите увидеть его, сказал профессор, и его рыжие волосы, казалось, даже покраснели, то ли от волнения, то ли от заката солнца, и тут же почернели, — это можно будет устроить. Но тогда вам придется пожертвовать аспирантурой, спортом, молодостью, может, любовью, всем пожертвовать. Даже тем будущим, из которого вас так любезно доставил Грибков.
У Веры сердце выскакивало из груди. Волнение душило ее, и она не могла произнести ни слова в пароксизме счастья.
Я хочу, о, я молю вас! Устройте мне встречу с ним! Мне больше ничего не надо в жизни!
А ничего больше и не будет, спокойно сказал профессор. Вот моя визитка, он протянул ей черно-белую карточку, но не отдал, а зажал между короткими толстыми указательным и средним пальцами, в рыжих веснушках, и стал ловко вращать ее, как пропеллер. Вера, однако, успела заметить, что на ней было слово «Представитель» и фамилия точно не Леонтьев и уж точно не Леонтович, а как бы не Горин вместе с Шейниным. Но не Эйнштейн.
Впрочем, она вам больше не нужна, профессор ловко швырнул карточку от себя, и она, бешено вращаясь, исчезла с глаз. Там вам ее дадут. Если понадобится. Сейчас за вами заедет Грибков и отвезет куда надо. Ему там привет. Презанятный молодой человек, доложу я вам. Почетные грамотки не изволите захватить с собой? Покажете кому, Сестра... Кстати! Чуть не забыл. Память уже не та. Захватите с собой этого младенца. Подбросили, понимаешь, под дверь. Все равно не жилец.

Глава 40.
«Любим, помним, скорбим…»

Не верь эпитафиям, ибо никого, кто продолжал любить, помнить и скорбеть по рабам Божиим Вере и Борису, на земле не осталось. Ну, может, только Зинаида так ее не спросишь об этом, где она?
«Память преодоление отсутствия», говорит «Агни-йога».
Это хорошо. Только вот кто преодолеет его, это отсутствие?



Глава 418 .
Не ходите в кружок «Умелые руки» — если в доме есть умелые ручки.

С возрастом познание мира через его разрушение стало у Колянчика истинной страстью. Колянчик подрастал в арифметической прогрессии, а страсть — в
геометрической.
Особую слабость Колянчик питал к бытовым приборам и телевизионным
антеннам.
Когда в июне съезжали на дачу и волокли с собой все барахло, включая телевизор,
холодильник и стиральную машину, и Колянчик на все лето оставался со всем этим добром один на один, и не надо было отвлекаться на ненужные школьные занятия и на опеку матери, — это был кайф. Задерганная отдыхом бабка к августу худела на семь кг и ходила, пританцовывая, как негритянка, а дед все чаще прятался в городе, в дебрях шахматных и марьяжных комбинаций и в струях пиво-водочных водопадов.
В этом году занятия в школе месяц как уже кончились, а Колянчик всё ещё маялся в городе. На даче жил только дед с живностью, внуков к нему не допускали, так как на него было мало надежды, что он сможет прокормить ещё кого-то, кроме себя и собаки с кошкой. Родители ещё не ушли в отпуск, а Мурлов к тому же был в командировке. Бабушка плохо себя чувствовала, и для дачи была слаба.
За последнюю неделю Колянчик разобрал двигатель стиральной машины «Сибирь-5м», снял заднюю панель телевизора «Рубин», раскурочил электробритву «Харьков», две плойки превратил в два мотка проволоки, снял с петель входную дверь, «отремонтировал» унитаз и посадил семью, что называется, на ведро. После этого Наталья отвела Колянчика на приём к врачу. Врач внимательно осмотрел мальчика и остался очень доволен его развитием. «Живой сообразительный ребёнок!»
- Всё, хватит! - решила Наталья. - Отправляйся на дачу и живи там с дедом! А ты, мама,
давай поправляйся скорей и езжай к ним. А то они там с голоду помрут.
Наташа набрала две сумки еды и не медля отвезла Колянчика на дачу. Она наказала отцу правила поведения сына и не осталась даже ночевать, под предлогом недомогания. «Господи, хоть отдохну дома немного!» Приехала домой и всю ночь прыгала возле внезапно заболевшей Манюси.
Через несколько дней Манюся поправилась, и бабушка укатила с ней на дачу. Бабуля
радовалась: уж сейчас-то она покормит деда с внуками, как надо!
Сегодня у деда была уйма дел: надо было съездить в город, получить пенсию, в военкомате забрать медаль ко дню ВВС, выкупить к завтрашнему финалу на оставшийся талон водку и успеть сгонять с приятелями в парке пару партеиек в преф. До автобуса оставался почти час.
Дед подкрепился традиционным яйцом всмятку, чашечкой какао и стал бриться. Брился он обычно после завтрака. Глядя, как внук с утра уплетает пельмени, сваренные на жирном курином бульоне, он подивился столь ранней прожорливости подрастающего поколения, но только
спросил заботливо:
— Проголодался?
— Угу, — ответил внук, жуя сразу два пельменя.
Бабушка светилась от радости.
Дед вынес мусорное ведро на помойку и побрился. Побрызгав лицо одеколоном, он
похлопал себя по щекам и радостно воскликнул:
— А-а, хорошо!
Выглядел дед свежо, как огурчик, и глазки его блестели, точно он уже принял с утра. Бабуся подошла к нему поближе, с целью
приглядеться-принюхаться.
— Ну-ка, чем это от тебя несет так? — принюхалась она. — Курицей?
Дед свернул нос набок, пытаясь обнюхать себя:
— Какой курицей, мать?
— Ты глянь! И полотенчик курицей воняет. Ведь только что новый повесила!
Бабка изучила лицо деда и заключила:
— Да, дед, курицей несет от тебя! Ты что, супом
умываешься?
— Сдурела?
— Не знаю, кто сдурел, — она пальцами провела по его щекам, понюхала. — Так и есть! —
подошла к рукомойнику и ополоснула пальцы. Потом поднесла пальцы снова к носу, понюхала рукомойник, опять пальцы, дернула язычок, принюхалась, как сумасшедшая, к падающим струйкам воды и подняла на деда негодующее лицо.
— Так и есть! В рукомойнике суп!
Дед подошел к рукомойнику, набрал в ладони воды, понюхал, вылил и поднял руки, не зная, обо что их вытереть.


-
Ты налил? — спросил он Колянчика.
— Я, деда! — звонко ответил тот.
— Зачем?
— Ты же, как яйцо сваришь, кипяток выливаешь в рукомойник, чтобы вода горячая

не пропадала…
Дед вытер руки о внука и ему сразу же полегчало. После этого он укатил в город, всецело
препоручив бабке воспитание внука.
Воспитание, понятно, свелось к тому, чтобы не мешать внуку самозабвенно заниматься
техническим творчеством.
Телевизор на даче показывал ужасно. На полутемном экране перемещались не иначе как
тени Аида. Звук то проваливался, то взрывался, а в остальное время шипел.
К финальному матчу мирового чемпионата по футболу Колянчик решил преподнести деду сюрприз: сделать из подручных средств классную антенну. Он перерыл сарай, кладовку, чердак, все укромные места в доме и на участке, все чемоданы с ненужным добром, и всё, что можно было вывернуть наизнанку, вывернул. К вечеру он нашёл две антенны. С имеющейся это было уже три, так что на завтра у Колянчика было много творческой работы.
Толком не отдохнув от поисков,А до этого он Колянчик сделал полезное дело и для дома. Когда подали воду для полива, он увидел, что из крана бежит струйка воды. Колянчик так саданул по нему молотком, что кран заклинило и из него стала хлестать вода, заливая веером все вокруг. Сосед битый час чинил кран, промок до нитки, потом перекрыл воду и сказал, что кран можно выкидывать и нет ли чего «для сугреву».
Ближе к вечеру Колянчик наделал арканов — ловушек для котов, которые ходили к кошке Лизе и гнусно орали ночи напролет, мешая спать. Колянчик делал петлю, привязывал к ней
изнутри приманку — кусок сыра или колбасы. Стоило коту потянуть приманку, на него сверху обрушивалось ведро воды, кот шарахался в сторону и сам на себе захлестывал петлю, а затем подвергался линчеванию.
Процедуру пленения котов Колянчик шлифовал на собаке. Он подбирал веревку
определенного вида, нужной длины и толщины, вид узла и диаметр петли, массу приманки и способ ее крепления, высоту площадки для ведра и усилие, достаточное для его опрокидывания, защиту от нанесения травмы при этом. Эксперименты проводились рядом с крыльцом. Вода бралась из бочки для полива. Собака на первое ведро отреагировала, как всякая собака, с испугом, но после третьего ведра водные процедуры в душный вечер ей стали нравиться, и она вертела хвостом и бодро лаяла в ожидании очередной порции колбасы и последующей за ней воды. После приятного душа она тряслась и возбужденно носилась по всему участку, потом заскакивала в дом и ползала по коврику, обтирая с брюха, боков и спины остатки влаги. На эксперименты ушла вся вода.
А тут и бабуся пришла от соседей, чтобы успеть на сон грядущий полить из бочки грядки.


-
О, господи! Откуда воды столько? — воскликнула она, наступив в потемках в лужу и чуть не растянувшись возле самого крыльца.
— А где вода? Вода где? — в бочке было пусто.
Когда она зашла в домик, ей стало совсем плохо: вода из бочки, оказывается, была в домике, а еще тут же — половина гумуса с участка.
Старенький же ковер был вообще похож на апрельскую грядку. Два проголодавшихся божьих создания, внук и собака, сидели в обнимку в углу и грызли что-то одно на двоих. Когда бабка как следует отругала их обоих и, сжалившись, полезла в холодильник за колбасой, колбасы там не оказалось — вся она ушла на эксперименты по пленению котов. Лиза же в это время шлялась где-то по закоулкам общества и ей колбаса для пленения кавалеров была совсем не нужна.
Дед, разумеется, этого раздрая не застал, так как приехал навеселе с последним автобусом, когда в доме уже все было прибрано и все угомонились.

У бабки от минувших событий тюкало в голове, а дед в честь мирового финала заказал ей на завтра пельмени.
— Да что же я вам — пельменная машина! — воскликнула бабуся, но где-то часа в два ночи
затолкала в морозилку сотню пельменей.
Уснув с мыслями о пельменях, с этими же мыслями дед и внук проснулись и уже с
раннего утра были голодны, как волки. Они сидели за столом и ждали, когда бабуля их накормит.
— Знаешь, как в походе требуют еду? — спросил дед. — Смотри, — он перевернул миску и
легонько постучал по ней ложкой.
Колянчик сделал то же, но от всей души.

Сначала они били вразнобой, а потом стали дружно отбивать такт — дед тихо, внук громко — и оба самозабвенно.
— Да тише вы! — бабка вынесла из домика кастрюльку. — Оглохнешь с вами! Как в вас только с утра пельмени лезут?
— Хорошо лезут, — сказал дед. — И лезут, и вылезают — не жалуемся.
День, словом, начался хоть куда. Вот только у бабки не прошла от вчерашнего голова. Ну, день длинный, может, и пройдет. Ей бы, конечно, тишину, и все бы образовалось. Человек
предполагает, а Бог располагает. После завтрака бабушка легла отдохнуть, пока не припекла жара, а дед устроился в тени яблони в старом уютном кресле с историческим романом в руках. Окунувшись в век семнадцатый, он размягчился, пару раз уронил голову на грудь и закемарил. Дремала и бабушка в избушке.
Внуку одному не спалось. Подготовив антенны, инструмент, провода, проволоку, гвозди, три шеста различной длины, фанеру и несколько дощечек, Колянчик, как живописец-баталист, стал вдохновенно готовить экран к четкому и ясному изображению решающего футбольного
сражения.
Бабка проснулась сразу, а дед чуть позже, пока выбирался из XVII века. Проснулись от громкого стука молотка. Внук, как дятел, висел под крышей и приколачивал шест.
— Сорвешься! — дико заорала бабка, и внук действительно от испуга чуть не
сорвался.
Пять часов Колянчик искал оптимальный вариант сочетания трех антенн —
последовательное, параллельное, смешанное соединение, замкнутый и разомкнутый контуры, одно-, двух- и трехметровые шесты, алюминиевые, стальные и медные провода. Пять часов в воздухе висел непрерывный стук молотка и визг ножовки, два раза внук отдирал от карниза доску, изрешеченную гвоздями, и прибивал новую, пилил и сколачивал шесты необходимой длины (как потом оказалось, из черенков лучших лопат).
У бабки, понятно, головные боли от его рукотворья только усилились, а деда стали
мучить недобрые предчувствия. Как бы не похерил внучок ему долгожданный финал.
Дед в третий раз предупредил внука, чтобы свое телемастерство он закончил, как минимум, за час до матча. Испробовав тысячу и один способ соединений, Колянчик остановился наконец на одном, который позволял отличить белое от черного и мертвое тело от живого. Деду и этого
было достаточно. Не увижу, так хоть услышу, решил он. Не привыкать!
Но внук продолжал дерзать. Он достал со дна мусорного ящика две банки из-под сгущенки и тушенки, вымыл их, прокалил на костре, в который пошла вся растопка для баньки, включая березовый веник, обкрутил проводами и заменил основную антенну на крыше этими жуткими рогами. Вторая программа стала показывать почти идеально, были видны даже зубы ведущего, а первая — как показывала, так и продолжала показывать, вернее, не
показывать.
И вот до матча осталось
пятнадцать минут. Кресло придвинуто к телевизору, на столике нарезан сырок, лучок, огурчики, помидорки, черный хлебушек, справа под рукой в холодильнике пивко и водочка. Одна рюмашечка уже пропущена. Деда, будто тренера сборной, охватывает лихорадочное возбуждение. Он вожделенно поглядывает на пустую рюмку, что она скажет — не пора ли приголубить ее еще разок.
И черт же его дернул сказать, что в банки, для лучшей видимости, надо насыпать соли или
налить крепкий соляной раствор!
— Деда, сейчас! — сорвался Колянчик, и дед не успел еще выговорить и слова, как антенна была уже сорвана с крыши, разобрана, а бабка металась по домику в поисках соли, которую она уже вторую неделю просила всех привезти из города. За солью ей пришлось бежать к соседям, а от них к другим, так как столько соли ни у кого не было.
Колянчик насыпал в банки соль, но соль была тяжелая, и две проволоки, на которых
качались банки, под их тяжестью прогнулись, и банки повяли, как цветы, и почти вся соль из них высыпалась. Внук лихорадочно стал заменять проволоку на более толстую. Матч уже начался. Потом сгреб с земли соль и стал готовить соляной раствор. У него ничего не получалось, так как соль не растворялась. Колянчик мешал раствор, а дед сидел возле черного, вспыхивающего то светом, то громом, ящика и ругал телевидение, себя, бабку и внука последними словами.
В конце концов Колянчик заменил банки на комнатную телеантенну, но в ней
отпаялся один провод и припаять его было нечем. К тому времени и матч закончился.
Так и не поняв, кто выиграл, дед от расстройства забылся неспокойным сном. Это
нездоровый предзакатный сон. Он рождает иллюзии и кошмары. Приснился деду кошмар, будто опять начался финал, а внук вдруг взялся ремонтировать антенну.
В это самое время Колянчик неосторожно снял дверцу со шкафа и, повертев ее в руках, стал прилаживать обратно. Дверка не прилаживалась, и тогда он стал колотить по ней всевозможными инструментами, пока бабка не отобрала их все до единого. Пришлось будить деда и из кошмара снов возвращать в кошмар
действительности.

Глава 3942..
Визит к графу Горенштейну.

Мурлов пошел за хлебом, а Наталья с детьми задержалась в «Детских
товарах».
— Купи хлеб и для мамы! — крикнула она ему вслед.
Манюся сказала:
— Милая мамочка, купи мне, пожалуйста, вот эту книжку-раскраску.
Наталья купила книжку-раскраску.
Колянчик заорал:
— А мне купи вот этот велосипед на двух колесиках!
Наталья ему тоже купила книжку-раскраску, чтоб не орал.
Сделали крюк и зашли к деду с бабкой. На полу в прихожей у них, как всегда, был завал обуви, точно тут жили армяне-сапожники или сороконожки. Одних тапок было не меньше десяти пар. И тут же в углу стояли унты и изъеденные молью валенки.
— Мама, да выкинь ты эти валенки!
— Не надо. Отец устилок наделает.
Отец подмигнул. Наделает, мол, наделает.
Жди. Ха-ха!
На стене висели, будто ноги манекена, капроновые чулки с луком. Отец указал на лук и как-то с
заигрыванием предложил Наталье чашечку кофе.
— Что, кофе купили?
— При чем здесь «купили»? Кофе желаете? Во всех фильмах, когда кто-то заходит в дом, его тут же спрашивают: «Кофе желаете?» Ни разу не видел, чтобы щи предложили, котлету, компот.
Непременно кофе, — и он погладил шуршащие женские ноги, набитые луком, и опять многозначительно предложил: — Кофе не желаете?
«Выпил, что ли?» — подумала Наталья и тоже подмигнула ему — мол, а как же,
желаем!
А отец снова погладил набитый луком капроновый чулок и позвал:
— Мать! Чего ушла?
Пойди сюда!
— Чего тебе? — послышалось из кухни.
— Сюда пойди, говорю!
— Ну, чего тебе?
— Слышишь, шуршат как. Когда тебя по ноге гладишь — не шуршит. А все почему? Лук
сухой, а нога женская жирком покрыта.
«Точно — выпил», — решила Наталья и рассмеялась.
Бабка плюнула и вернулась на кухню.
В комнате возле трюмо Мурлов надевал новый костюм. На нем уже были брюки с искрой, нашлепкой на заду и строчкой легкой и прочной, как из стихов Пушкина. Соседский мальчишка вертелся возле Мурлова и допытывался, какой фирмы брюки. Мурлов
отмалчивался.
— А все-таки какой фирмы штаны? — в третий раз спросил пацан.
— Хм, — сказал Мурлов.
— Ну что ты пристал к нему? — не выдержала Наталья. — Он же ни одной фирмы не знает. Он штаны различает по двум признакам: целые и драные. Эти — целые.
— Йесъ, мэм! — сказал Мурлов.
Он долго перебирал в шкафу рубашки, точно их там была не одна дюжина. «Да и откуда они здесь? Отцову, что ли, ищет?»
Рубашка была новая, с искрой и пуговками-кнопками, а на плечиках погончики. Не наша рубашка. Мурлов не стал заправлять рубашку в брюки, а выпустил фалды и вместо галстука
нацепил большую бабочку, вроде той, за которой гонялся Паганель. Он долго рассматривал ее, поворачиваясь к зеркалу и правым боком, и левым, и снова правым.
— Бабочку надо подбирать с особым тщанием, — напевал он, — все-таки женщина.
«Куда это он так?» — подумала Наталья.
Сверху Мурлов надел пиджак — и тоже с искрой. И весь стал — прямо «из искры возгорится пламя» — сверхторжественный. «Может, ему орден дали? Но рубашку мог и попроще надеть. Эту можно было бы и Димке подарить». Наталья удивилась собственным мыслям.
Ее, однако, так и подмывало сказать, чтобы он все-таки надел рубашку попроще, но Мурлов пару раз крутнувшись, совсем как она сама перед выходом на люди, стряхнул с височков невидимые пылинки-соринки и пошел, ни слова не говоря, прочь.
— Куда это ты так выпендрился? — спросила она.
— А в
музей, остановился Мурлов. Разве я тебе не говорил?
— Чего в музей-то?
— Да к графу Горенштейну.
Кто такой?
Мурлов пожал
плечами:
Вот визитка, он подал ей прекрасно выполненную визитную карточку, атласная рубашка которой переливалась, как южное ночное небо (вот почему он так тщательно подбирает себе рубашку!), а на лицевой стороне изысканным шрифтом было начертано: «Граф Горенштейн. Специальный и Полномочный Представитель». Ниже шли всевозможные реквизиты, которые почему-то никак не запоминались, сколько ни смотри на них. Наталья рассеянно повертела ее в руках и сунула куда-то.
За мной сейчас пришлют машину.
На работу берут? В загранку! воскликнула Наталья.
Мурлов прижал палец к
губам, постучал им о тумбочку и трижды сплюнул налево.
Наталью, однако, подмывало сказать, чтобы он надел рубашку попроще, но Мурлов пару раз крутнувшись, совсем как она сама перед выходом на люди, стряхнул с височков невидимые пылинки-соринки и пошёл, ни слова не говоря, прочь.
Подожди-ка, яичек сварю, вдруг прямо оттуда куда-нибудь надолго. Чует сердце, спохватилась Наталья. Намазала пару бутербродов, отварила пяток яиц, в спичечный коробок насыпала соли. Зря от курицы отказываешься.
Что я, на Дальний Восток еду? В музей иду. Невидаль!
Еще неизвестно. У меня лично ум за разум заходит, зачем это ты графу Горенштейну понадобился? Если время будет, позвони. Телеграмму, письмо само собой.
Само собой, Мурлов недоуменно смотрел на жену. Куда это она его провожает?
Лифт, как всегда, не работал, в нем кто-то отчаянно колотился в дверь и глухо и односложно орал. Мурлов, высоко держа голову, проплыл мимо ошарашенных соседей, не поздоровавшись с ними.
У двери лифта на первом этаже на опрокинутом ведре сидела прилично одетая старушка в черном платье с протянутой рукой.
Мурлов отдал ей свой пакет. Старушка перекрестила его вслед и сказала:

Спаси тебя Христос.
Мурлов улыбнулся про себя. «Искупление грехов спасет меня. Спасет?»
У подъезда растеклась огромная лужа, через которую для удобства граждан была переброшена доска. Едва Мурлов вышел из подъезда, подкатила огромная, больше лужи, «Чайка», окатив скамейку водой. В машине, помимо шофера в фирменной кожаной фуражке с кокардой, очках-велосипедах, перчатках раструбом и кожаном фартуке, завязанном высоко под мышками, сидели три холеных породистых господина с белыми мясистыми бородатыми рожами. У двоих были толстые, как они сами, сигары во рту, и ароматный дым от сигар втягивало в подъезд, словно кто-то в подъезде вдыхал его в свои необъятные легкие. Господа были удивительно похожи друг на друга, как братья или матрешки, или представители новой невиданной дотоле расы.
На черной полировке машины, в которую хоть глядись, были свежие лепехи грязи,
образовавшие весьма затейливый вензель, похожий на министерский.
Шофер спрыгнул прямо в лужу, стер рукавом
пол вензеля и открыл дверцу.
— Прш! Всс! — любезно пригласил он Мурлова.
— Здравствуйте, господа! — сказал Мурлов, перепрыгивая лужу и стараясь попасть в открытую дверцу. Прыжок был не совсем точен, Мурлов судорожно вцепился в открытую дверцу и,
раскачиваясь из стороны в сторону, повис на ней.
Господа притронулись к головным уборам, напоминающим шапочки альпийских стрелков.
— Куда это он? — спросил появившийся откуда-то Димка, сочувственно следя за
попытками Мурлова удержать равновесие.
— Не знаю. К графу Горенштейну. Наверное, в карты играть.
Мурлов сорвался в лужу. Вместе с дверцей.
— Черт! — произнес он. — Безобразие! Где дворник? Чтобы убрал немедленно!
Он залез в автомобиль и вылил из башмаков воду.
Димка поднял оторвавшуюся дверцу и протянул Мурлову.
— Благодарю вас! — сказал отчим, заехал дверцей водителю по уху и передал ее толстому
соседу справа. Тот бережно положил грязную дверцу себе на колени. Машина отъехала, Мурлов важно кивнул провожающим.
Все семейство Мурлова выстроилось у подъезда и махало вслед «Чайке» руками и
платочками.
За машиной катил на трехколесном велосипеде Колянчик, зацепившись крюком за бампер.
— Вот бандит! — радостно сказал дед, а бабка брякнулась на скамейку и заревела.
— Да держите же его! — восклицала она.
— Ничего, прокатится и отстанет, — успокоила ее Наталья.
Через несколько минут из-за поворота показался Колянчик. Он бешено крутил педалями и что-то орал.
— Это, деда, тебе! — протянул он деду коричневую с золотой росписью коробку, в которой лежали красивые ароматные сигары с золотым ободком и каким-то гербом — видимо, табачной
фабрики.
Дед водил носом взад-вперед по раскрытой коробке и говорил: «А-а-а!» Он оглядел всех, и взгляд его говорил: «С какими людьми мой зять!»
— Ты же подполковник в отставке! — напомнила бабка.
— Оттого и нюхаю, — отрезал дед. — Это ж не порох и не портянки. И даже не керосин.
— Я и тебе сейчас что-нибудь привезу! — крикнул Колянчик бабушке и покатил за
поворот.
— Не смей! — зашлась в кашле бабка. — Я кому говорю, не смей!
Она помолчала и вдруг добавила:
— Если, конечно, духи будут — «Красная Москва».
«Бред какой-то», — подумала Наталья.
— Там, когда Димитрию Николаевичу будут у графа кофе предлагать, лук, наверное, на стене в чулке висеть не будет, — предположил отец.
— У них там бананы в колготках висят. Это ж рабовладельцы с плантаций. По рожам видно.
— Вот бы догадался кофейку у графа спросить.
— Папа! — возмутилась Наталья («Зациклило», — подумала она). — Это деловая встреча. Какой кофеек?
она нащупала в кармашке кофточки какую-то картонку и достала ее. Это была визитка графа. Наталье показалось, что рубашка карточки не то потемнела, не то как-то переливается по-другому. Словом, оптический эффект.
— А что? В войну войне табачок не помеха был. И в мирное время миру кофеек не помеха.
— Стыдись, отец! — сказала бабка. — Не нужен мне кофе турецкий! Ты же кровь
проливал!
— А-а-а! — снова провел дед носом по коробке с сигарами. — А табачок турецкий нужен.
Вернулся Колянчик. У бабки загорелись глаза.
— Не догнал. Скорости не хватило, — сказал внук.
— Не смей больше цепляться за бампер! — приказала бабка.
Колянчик пискнул, а дед рявкнул: «Есть!», козырнули одновременно друг другу с
разворотом на начштаба.
«Чайка» тем временем прошелестела полупустынными центральными улицами города мимо ресторанов, театра, универмага, обогнула горисполком и мягко подкатила прямо к историческому музею, где и остановилась бесшумно, но не у парадного крыльца, а возле служебного входа.
Из дверей выкатился мохнатый сторож и распахнул со стороны толстых соседей Мурлова дверцу автомобиля. Обогнув машину, он встал перед Мурловым, изучил проем, лег к Мурлову на колени, взял дверцу из рук соседа и вытащил ее, заехав шоферу по уху. Отнес дверцу к
служебному входу и прислонил к стене, а затем подскочил к дверце водителя и тоже распахнул ее. Шофер свою дверцу захлопнул, но сторож опять открыл ее. Шофер снова захлопнул дверцу и нажал на кнопочку. Сторож, пыхтя, попытался все-таки открыть ее.
— Ослеп, мохнатка? — повертел шофер пальцем возле виска.
Мохнатка радостно закивал ему головой, сказал: «Ы-ы!» и тоже повертел пальцем у своего виска, а потом ткнул в кнопочку — подними, мол, вверх. Шофер в ответ сделал непристойный жест.
Господа и Мурлов вышли из машины. Оркестра и ковров, однако, не было. Господа, хоть и братья, напоминали все же больше матрешек, вынутых одна из другой. Самый маленький,
Мурлову по плечи, а внизу — в два раза шире плеч, зашел первым, за ним средний брат, последним — самый крупный. За ним последовал и Мурлов. Во всяком случае, если не в ширину, особенно внизу, то ростом он был выше последнего. Так что вхождение в храм муз произошло по ранжиру и с маленьким отклонением в конце — по жиру. Мурлов тщательно соскоблил грязь с ног о ребро гранитной, а может, мраморной, ступени, чем придал ей более жизненный вид.
Пройдя по ковровой дорожке узкой лестницы на второй этаж, они все разом с шумом втянули носом запах вареной курицы, доносившийся из каморки под лестницей (там было не иначе как купе экспресса «Воложилин — Москва»), и громко сглотнули слюну. Затем они оказались в небольшом зале, задрапированном вишневым и зеленым плюшем. Перед занавесом из плюша на квадратной сцене за длинным столом
сидело несколько человек в той же господской униформе. Мурлову в первое мгновение показалось, что и эти люди были словно бы плюшевые. Господа прошли в президиум, а Мурлову кивнули на первый ряд кресел.
Мурлов, поколебавшись, сел в кресло по центру. Прямо перед ним на сцене сидели, вместе с вновь прибывшими, семь господ матрешек. Впереди, на острие атаки — самый маленький, самый толстый, самый красивый и самый бородатый. «Он всегда внутри и потому знает больше других. Все обо всех, — подумал Мурлов. — У него богатая внутренняя жизнь».
— Граф Горенштейн, — едва заметно наклонил голову малыш. И тут же почесал себе нос. — Нос чешется, — обратился он на левый фланг к самому крупному из братьев, очевидно, за
разъяснением.
Крупняк разъяснил:
— Переносица — к покойнику. Кончик носа — к выпивке или смотреть на пьяного.
— Ноздря.
— Правая — кто-нибудь родит сына. Левая — дочь.
— Исключено. Граф Горенштейн, — снова представился он.
— Товарищ Мурлов, начальник участка, — представился Мурлов.
— Очень приятно, господин начальник участка. Участок большой? Заливные луга? Остров? Хм, хм...
«Товарищ» бывает прокурора, а также, как это у вас, у серого брянского волка.
— Товарищей не выбирают, — пояснил Мурлов.
— Я понимаю: их назначают. Но это не суть дела. У меня к вам, господин Мурлов, есть
деловое предложение. А если по-дружески: одна маленькая просьба. Так, даже просьбица. Просьбишка. Просьбушка. Сущая безделица...
— Просьбишенция, — сказал крупный брат.
— Проехали, — не согласился граф.
— Ради бога, граф. Я весь внимание.
Ради бога не надо. Ради вас. Но прежде — две-три минуты для расслабления. Как у спортсменов перед стартом.
Граф хлопнул два раза в ладоши.
Стол, как в театре, развернулся на круге сцены на девяносто градусов, представив графу со свитой для обзора плюшевую стену. Бородатые братья дружно налили себе воды из графинов и, как по команде, выпили. Заиграла латиноамериканская музыка. На сцену на цыпочках вышли две девицы в наглухо застегнутых у шеи плотно облегающих костюмах и стали под музыку
раскрывать молнии от шеи до пояса и снимать с себя полосы, как шкурки от банана. Когда девицы обнажились до пояса, явив благодарным зрителям груди немыслимой белизны и налитости, а вокруг их бедер повисли юбочки из очищенных банановых шкурок, граф встал, подошел к ним, никак не совпадая своими круглыми движениями с ритмом танца, и «очистил» их до самых пят, отшвыривая изящным жестом шкурки в сторону Мурлова. Лицо его при этом было совершенно бесстрастным, как и у самих танцовщиц. Из бровей, из ноздрей и за ушами у Горенштейна задорно торчали рыжие пучки. А может, черные. Освещение какое-то тусклое. В младенчестве граф наверняка имел такое тельце, о котором бабушка говорила: «Пузцо сытенькое, голова тыковкой — генералом будет».

— Или я спутал с чем? — посмотрел на меня Рассказчик.


«Бал матрешек, — подумал Мурлов. — Он точно преподает мне какой-то урок».
— Спасибо, девочки. Угостите теперь господина Мурлова. Он хочет выпить. Вам коньяк, виски, шери?..
— Божоле, пожалуйста. Во Франции божоле пить начинают 30 октября.
— Божоле, девочки. Мне, правда, говорили, что вся Франция начинает пить божоле в третий
четверг ноября в полночь...
— Вот и прекрасно, значит, сейчас 30 октября, третий четверг ноября, полночь.
— Мне еще говорили, — закончил мысль граф, — что именно в это время вся Россия начинает дружно пить
водку.
— Совершенно верно, граф, если Россия что начинает, она это никогда не кончит.
Девочки, как два яблока «белый налив», принесли Мурлову на расписном подносе
бутылочку «божоле», приличествующий случаю стакан тонкого стекла с кучерявой гравировкой «Дима» и две конфетки «Красная шапочка».
— Только что из Франции, — сказал граф, имея в виду вино. — Оно хорошо совсем молодое. Как я! Правда, девочки? А конфетки чеховские, кажется. Не польские. Нет-нет, Антон Павлович такие не любил. Он предпочитал крыжовник. Крыжовник с Ликой, значительно подмигнул он невидимому слушателю, чуть ли не самому Антону Павловичу.
Да,
наши коровки нарисованы. Буренки, родненькие. Вот «ко-о-ров-ка-а» написано.
Девицы уселись по обе стороны от Мурлова. Одна налила ему в стакан вина, а другая протянула конфетку, предварительно развернув ее и чуть-чуть откусив для проверки на свежесть и отсутствие яда.
Мурлов приподнял стакан.
За каждый третий четверг ноября!
При желании у вас весь год может состоять только из таких четвергов, назидательно и со значением произнес граф.
Да, как у Честертона, а у Робинзона из Пятниц. Ну, за субботу для человека! сказал Мурлов иОн залпом выпил молодое вино, закусив его свежей конфеткой. — Божественно. Вот, оказывается, где корень этого слова. Божо-ле.
— Вообще-то «божоле» не закусывают, но у вас конфетами закусывают даже водку, — сухо заметил граф. — И это правильно.
В это время девица, подавшая конфетку, нащупала пальцами ребра Мурлова и пощекотала его. Мурлов вздрогнул и едва не поперхнулся.
— Ревнивый, — сказал зам. по приметам. — Но в меру. Не зарежет.
— Это хорошо, — сказал граф и что-то записал в своем еженедельнике.— Ну, а теперь быстренько посмакуйте еще один стаканчик и приступим к делу.
Время- не- ждет, Майкл, брат Джерри.
— Джек Лондон?
— Совершенно верно. Отлично. Вашу зачетку.
Девицы испарились, оставив Мурлова со стаканом в руке. Он только успел увидеть, как они на секунду задержались на сцене, выставили в прорезь плюшевого занавеса две атласные попки и синхронно качнули ими пару раз. Правая была идеально круглой, а левая натуральнее. На правую лег глаз, а на левую — так легла бы рука. Мурлов допил вино.
Стол вернулся в прежнее положение.
— Деловая обстановка от минуты-другой расслабления становится только более деловой. Не так ли, господин Мурлов?
— Да-да, разумеется, господин Горенштейн. У вас замечательный персонал.
— Благодарю вас. Я это знаю. Итак, приступим. Подайте господину Мурлову контракт. Из него вы все поймете, — пояснил он гостю.
Шофер, но уже переодетый, без фуражки и очков, без перчаток и фартука, а в очень
приличном костюме-тройке и тоже с бабочкой, подошел к Мурлову, почтительно поклонился ему и, раскрыв бордовую папку, подал ее вверх ногами.
Мурлов долго смотрел на разворот, силясь прочитать, что же там написано.
— Разверните, — осторожно подсказал шофер.
— Развернули? — спросил граф. — Читайте.
— Контракт...
— Заголовок, дату, место и прочие общие места пропустите. Они нам знакомы. Где
подчеркнуто, пожалуйста.
— Так,
контракт... Ага, вот тут... между господином Мурловым Дмитрием Николаевичем, который, со своей стороны, обязуется со своей бригадой в свободное от основной работы время достичь зала № 6, в котором ему будут даны дальнейшие распоряжения, подлежащие неукоснительному исполнению в течение отпущенного на это срока, а граф Горенштейн, со своей стороны, обязуется выплатить господину Мурлову с бригадой за проделанную работу 125.000.000 $ (Сто двадцать пять миллионов долларов), в том числе за первый этап — достижение самого зала № 6 — 50.000.000 $ (Пятьдесят миллионов долларов), за второй этап — выполнение дальнейших распоряжений — оставшиеся 75.000.000 $ (Семьдесят пять миллионов долларов). Вся сумма выплачивается разом при выполнении обоих этапов работы. При не выполнении условий контракта господин Мурлов с бригадой не получают ничего и обязуются оплатить издержки по процедуре оформления документов в размере 233 руб. 48 коп. (Двухсот тридцати трех рублей сорока восьми копеек). Ссылка на форс-мажорные обстоятельства в контракт не включается по обоюдному соглашению.
— Дальше можете не читать. Там ваша подпись уже стоит, а также адрес и паспортные данные, хотя это, как полагает наш юрист, совершенно излишне.
Там еще одно примечание. Как видите, вы рискуете немногим, но приобрести можете целое состояние. Кстати, для ясности, я не альтруист. Я тоже кое-что поимею на этом дельце. А это что у вас? — он хлопнул один раз в ладоши.
Явилась девица, угощавшая конфеткой (та, что была создана для руки), с иголкой и вдетой в нее переливающейся ниткой.
— Вот теперь она одета с иголочки, — заметил Мурлов.
Граф благосклонно улыбнулся.
— Где-то зацепился, — замурлыкала девица, усевшись Мурлову на колени. — Придерживайте меня, а то еще свалюсь. Не робейте.
Она стала пришивать оторванный треугольник ткани, болтавшийся на плече. Пришивала, не торопясь, елозя и устраиваясь удобнее на коленях. Наклонившись,
зубами перекусила нитку и погладила ладошкой зашитое место.
— Теперь хорошо, — и шепнула в ухо: — Небось,
хочется?
— Зашивать одежду на человеке — зашивать память, — констатировал зам. по
приметам.
— Когда на коленях сидит такая девушка, память ни к чему, — успокоил зама граф. — Руки
добрые, нитки прочные — шов будет что надо. Итак... Благодарю вас, — кивнул он девушке. — Если понадобитесь, вас позовут. Готовность номер один. Ну-с, на чем мы кончили? Ах, да, на самом главном. Деньги будут перечислены на ваш счет в банке...
— Но...
— Мы открыли вам счет. Вот реквизиты банка. Вот предписание на выполнение работ. Если угодно — наряд с красной полосой, или приказ, если так хотите. Через пять минут... — граф задумался на мгновение. — Нет, вы чересчур любопытны... Потом минут двадцать пять туда-обратно...
— Тридцать, — поправил графа крупняк.
— Хорошо, тридцать. Правильно, ведь еще звонок! Э-э, нет-нет, никакого звонка! Да еще этот картридж... Через сорок пять минут вы должны явиться в музей и получить у директора музея инструкции, как поступить дальше. Впрочем, он может
ограничиться бегунком. Одна просьба...
— Я весь внимание.
— Никаких этих штучек. Вам понятно каких? — граф два раза хлопнул в ладоши, в прорези
занавеса опять закачались две белые задницы. — На языке символов это призыв номер три. Именно это полностью исключается, равно как и все остальные номера. Пятьсот семьдесят, что ли, их всего? — обратился он к крупняку. Тот кивнул головой. — То есть призывов может быть хоть сто тысяч, отзыв должно быть один. Как в любимых ваших произведениях о разведчиках: на всякий пароль — отзыв. Пароль: да? Отзыв: нет! Пароль: ну же! Отзыв: нет! На все призывы диета одна, номер один. Повторим: значит, на призыв номер три — диета номер?..
— Один!
— Превосходно! Именно один и никакой другой! Иначе контракт будет
нарушен. Я понимаю, иногда женщина бывает почище цунами, но, увы, вы читали контракт — форс-мажор не пройдет. Но пасаран! Этот пункт, господин Мурлов, по соображениям морали, а также чтобы лишний раз не попадать под длань налогов и закона, — в столь серьезный документ не внесен, но я полагаю, что наше джентльменское соглашение будет иметь силу закона. Не так ли?
— О, нет-нет. Разумеется, нет. Надо быть идиотом...
«Почему я говорю «нет», ведь надо говорить «да», — подумал Мурлов.
— Я был уверен в вашем благоразумии. И потом — между нами — это будет в некотором роде искуплением ваших грехов. Так что вам же на руку. Искупление грехов, насколько я знаю, в
условия контракта не вносится?
Зам. по приметам подтвердил это.
— Чтобы вам было понятно, откуда такое требование, принесите устав Союза.
— Скажите, граф, а члены моей бригады — что, тоже?..
— Вопрос понял. Нет, господин Мурлов. У членов вашей бригады будут другие
ограничения.
— А что, уже?..
— Не торопитесь. Все узнаете в свой срок. Каждому дан свой срок.
Шофер принес устав. Горенштейн издали показал его Мурлову и потыкал пальцем:
— Вот тут написано. Женщина — только бизнес-партнер. Из всех видов близости с ней
допускается только близость мысли, близость глаза и близость руки. Расшифровки не требуется? Зрелища, вроде только что продемонстрированных вам, не возбраняются, а скорее даже приветствуются, так как служат воспитанию чувств и закалке духа и тела. Наш Союз спасет мир.
Мурлов согласно кивнул головой.
— Он его осчастливит, — сказал он, откашлявшись.
— А вот этого не надо. Ирония здесь неуместна. Мне говорили, что вы ироничный человек. Иронию забудьте. Оставьте ее юмористам и сатирикам, не отбирайте их хлеб. Запомните:
ирония и успех — две вещи несовместные.
— У вас далеко идущие параллели, — заметил Мурлов.
— Благодарю за комплимент. Итак, господин Мурлов, — Горенштейн встал, а за ним следом и весь президиум, — надеюсь увидеть вас в полном здравии и поправившим свое материальное
положение в самое ближайшее время, после чего буду счастлив посвятить вас в звание Черного рыцаря Союза. А сейчас — прощайте. Маэстро, — обратился он к появившемуся шоферу, — подготовьте господину Мурлову один экземпляр контракта, с печатью, и приказ о назначении.
— Слшс-с...
— Господин Горенштейн, еще
параодин вопросов.
— Слушаю вас, — граф сел, а за ним и вся его братия.
— А... что мне, собственно, делать?
— Ничего.

— ?
— Абсолютно ничего. Более того. Любое ваше действие или противодействие удлиняет ваш путь и отодвигает дату возвращения. Созерцайте — и вам дано будет узреть
истину.
— Хорошо, я буду созерцать. Но жить-то я должен? Жить — по заповедям мирским или...
— Жить-то вы, конечно, должны, но не это главное. Насколько я знаю вас, людей, людей
вашего круга, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Вот так и живите, по уставу. Вопросы исчерпаны?
Пока один. Про жизнь это так, в общем. Что там за «примечание»? Вы изволили упомянуть о нем вскользь.
Экий наблюдательный! С ним надо ухо держать востро! Есть, есть в тексте примечание. Так себе, примечаньице. Но оно так, на всякий случай. И этот случай к нашему случаю, уж поверьте мне, не имеет никакого значения!
Ну, а все-таки?
Хорошо. Покажите ему еще раз, хоть это и не по правилам.
Шофер во второй раз с поклоном подал Мурлову бордовую папку, и опять вверх ногами. Прокуренным пальцем ткнул в нужное место.
Ага. Примечание. Господин Мурлов вправе отказаться от получения вознаграждения и заменить его любым другим, эквивалентным сумме, выраженной в долларах США. Процедура замены может оговариваться как письменно, так и устно, либо по телефону. При этом должно быть неукоснительно достигнуто взаимное согласие и понимание. Все!- Хорошо, граф. Благодарю вас. С вашего позволения разрешите откланяться. Я запомнил: жить, созерцая, а устав, жить продолжать, как требует устав!
— Прелестно! Прощайте, сударь!

Куда теперь?
Минутку, а приказ? граф поманил коротким пальцем шофера.Я просил приказ. Приказ где?
Картридж изволил кончиться. Не печатает принтер.
Что? Ну все не слава богу! Горенштейн вскочил, побежал куда-то за портьеру, оттуда послышался треск, радостный вопль. Появился граф весь в черном порошке.
А это что? схватил он шофера за грудки. Не картридж?
Картридж, каркнул шофер.
Проехали. Ладно. Придется вам, сударь, немного пройтись. Через парк есть телеграф, знаете? Так вот, не парадный подъезд, а со двора, полуподвал. На двери «Отдел кадров» написано. Поняли? Туда-обратно вам полчаса.
А домой позвонить можно?
Горенштейн
поднял вверх палец.
— Я же говорил: звонок! — граф
посмотрел налево.
Слева почесали затылок.
Тц... А пусть, разрешил граф. Но не оттуда. Позвоните из этого здания, когда вернетесь. Телефон внизу, где другой служебный вход, в соседнем подъезде. Восемь ступенек, кажется. Там вахтер, пенсионер, спросите. Только не задерживайтесь возле него. Он вас до второго пришествия может продержать своими баснями, граф довольно рассмеялся, а за ним и вся его родня.
Под этот смех Мурлов и покинул концертный зал. Великолепная семерка привстала и отдала Мурлову честь одним пальцем.
«Наверное, ритуал такой»,
подумал он и прихлопнул себе макушку левой рукой, правой тоже отдал им честь, но всей пятерней, по Уставу ВС СССР.
Если что забудете, заглянете во вторую главу...
В третью, поправил левофланговый.
Да-да, в третью, в третью, великодушно прошу простить меня. Я всегда путаю эти числа, названия... А главы — их столько, этих глав!.. и все силятся открыть глаза и осмотреться.
Когда Мурлов выходил из зала, великолепная семёрка отдала Мурлову честь одним пальцем.
«Наверное, ритуал такой», - подумал он и прихлопнул себе макушку левой рукой, правой тоже отдал им честь, но всей пятернёй, по Уставу ВС СССР.
В длинном коридоре, освещенном зеленовато-коричневым светом, как бы наполненном водой из брянских речушек, были сдвинуты столы, на которых стояли рядами коньяки, вина, ликеры, а в огромных вазах лежал виноград: черный, красный, зеленый, фиолетовый, белый, желтый, круглый, продолговатый, пальчиками, с косточками и без косточек, с огромными, как слива, виноградинами и жемчужным бисером мелких, кистями и россыпью. В беспорядке тут и там были разбросаны гроздья бананов. Те же самые две девицы, не обращая на Мурлова внимания, сервировали столы, передвигая вазы и гроздья с места на место.
— Благодарю за службу! — бодро рявкнул Мурлов.
— О, мсье! — радостно подпрыгнули, как в балете, на мгновение зависнув в воздухе и
несколько раз ударив на лету ножка о ножку, девицы.
Мурлов ответно подпрыгнул и скатился по лестнице вниз, успев прихватить бутылку «КВК» и отменную гроздь бананов.
Их сейчас черта с два где купишь.
Как только Мурлов вышел из музея, с ветки сорвалась Ворона и села к нему на
плечо.
— Дай банан! — чревовещнула она.
— Отстань! — Мурлов тряхнул плечом. — Бог подаст. Видишь, детям несу.
— Др-ря-ань! — натурально проорала Ворона и полетела.
Ничего тогда не скажу!
Да на! На! крикнул ей вслед Мурлов, протягивая банан. Ворона вернулась. Мурлов очистил банан, протянул его птице. Банан вильнул бананово-женским телом, подмигнул Мурлову на прощание и тут же исчез в вороньей глотке.
Не ходи туда! каркнула Ворона.
Ты свои сказки оставь для Буратино, отмахнулся от нее Мурлов.
Как знаешь. Не пожалей потом.
Во дворе центрального телеграфа были бомж в оранжевой куртке у мусорного ящика и дворовая команда серых собак с тусклым взглядом на жизнь. Бомж предлагал беременной суке краюху хлеба, а та скалила зубы и беззвучно рычала. Что ж, часто собаки очеловечивают людей, а сами звереют от них.
Спустившись по ступенькам, Мурлов прочитал на двери «Отдел кадров. Входить без стука». Мурлов постучал и вошел. В нос крепко ударил запах олифы и свежей стружки. В полупустом помещении был один верстак, весь в пятнах, на котором с краю стоял бюст Ленина с нахлобученной на голову кепкой и тумбочка, на которой свернувшись спала кошка. Из соседнего помещения доносился визг циркулярной пилы.
Мурлов заглянул на визг.
Есть кто?
А кого надо? из кучи опилок вылезла копия графа, но только со средним образованием. Вылитый браток. Отключила пилу.
Да мне никого не надо. Приказ о назначении надо.
Вот, ящики мастерю, прекрасная профессия! сказала копия и уныло оглядела помещение. Отвратительная должность!
Кадровик прошел в первую комнату. Открыл тумбочку, извлек из нее кружку, смятую пачку грузинского чаю, кипятильник, папку с тесемочками. Положил все это на пол, погладил кошку и засунул ее в тумбочку.
Совсем не ловит мышей!
Не торопясь, развязал тесемочки, нахмурившись, покопался в бумажках.
Мурлов, что ли?
Мурлов.
Распишись. Твой коньяк? Не любитель. А бананы оставь.
Мурлов похлопал себя по карманам. Ручки, как всегда, не было.
Кадровик подошел к Мурлову и неуловимым движением полоснул его бритвой по
подушечке большого пальца.
Не дергайся. Нервные все пошли! Вон туда приложи. Сюда, сюда, он подвел Мурлова к верстаку и приложил его палец к поверхности стола. Вот, минуту подержи, кровь впитается и вся информация будет у него, он ткнул пальцем куда-то вниз, в папке с файлами «Дактилоскопия».
Мурлов, приглядевшись, понял, что пятна на верстаке отпечатки пальцев.
Лейкопластырь-то хоть есть?
Так затянется. Не боись, спида не занес. У нас его нет.
Надо бы как-нибудь занести. Позвонить-то можно?
Сказали тебе, от вахтера позвонишь. Все? Ар-риведерчи! Коньяк забыл.
Из тумбочки вылезла кошка с мышью в зубах.
В парке Мурлов сорвал листик с дерева и, плюнув на него, обмотал кровоточащий палец.
В каморке из ДСП сидел вахтер, и Мурлов, кивнув на разбитый телефон, спросил:
Можно?
Вахтер
молча протянул Мурлову трубку.
Извините, как позвонить Горенштейну?
Вахтер молча ткнул пальцем в список под стеклом. Какие басни имел в виду граф?
Мне графа. Граф? Это Мурлов. Мне больше подходит примечание.
И что же вы хотите взамен? донесся с хрипотцой, но сочный, как груша, голос Горенштейна. Не забыли про эквивалент?
Не забыл. Я полагаю, для вас это не будет превышать сумму, указанную в контракте.
Вы сильно рискуете, голубчик. Откуда вам знать мои расценки на услуги? Я вам показывал прайс-лист? Ну, да как хотите. Прощайте.
Дома все сели за круглый стол и стали есть бананы. Когда Мурлов очистил свой, тот вильнул бананово-женским телом и подмигнул ему. Мурлов отправил его целиком в рот.
- Подавишься, - сказала Наталья. - Куда торопишься? Всем хватит.
Мурлов набрал домашний номер.
Дима? Наконец-то! Ну, рассказывай, рассказывай, глухо, как из другой жизни, послышался голос Натальи.
Любопытство не порок, сказал Мурлов и с ужасом подумал, не относятся ли устные условия контракта и к родной, что называется, жене. Наверное, нет. Да ну, абсурд! При чем тут жена? Он рассказал ей все, даже о девицах, не посвятив лишь в последнее свое решение. Еще начнет переубеждать.
— Ну, что там, что было еще? — допытывалась жена, когда .
Не забудь Сизикову позвонить. Скажи... Придумай сама, что сказать. Коньяк пообещай, пару бутылок.
Вахтер, казалось, не прислушивался к разговору и читал толстую книгу в потертом коленкоровом переплете. они остались одни. На маленькой плиточке закипел чайник. Старик привычными движениями, не отрываясь от книги, заварил в стакане чай.
— Как граф? Он тебя берет на работу? Понравился ты ему? Что обещал? Загранку? А семья? Или один? снова и снова спрашивала она, хотя он обо всем уже подробно рассказал. Дима, тут у меня его визитка. На ней слово какое-то. «Пора». На рубашке, белым по черному. Что пора? Куда пора? Дима!
Что это она? Боится, что он положит трубку? Мурлов замолчал.
Дима! Димочка! Не клади трубку! Ради Бога! Ради всего святого! Любимый! Родной! донеслось из телефона.
Мурлов испуганно посмотрел на вахтера и тихо опустил трубку на аппарат. Аппарат явственно сам произнес:
Вот и все.
У вахтера в глазах промелькнуло сожаление.
Вот это вы зря. Никогда не надо спешить, сказал он. Время-то зачем раньше времени закрывать. Оно само закроется, когда ему надо будет. И без скрежета закроется. У него дверь всем дверям дверь! Вы, по всей видимости, к директору? Директора еще нет...- Ой, не тарахти. Я же ещё не разделся. Думал, что это так душно мне.
Мурлов с наслаждением разоблачился. Хорошо зашила. Незаметно. Где она такие груди
нагуляла? На каких таких пойменных лугах?
- Во, весь мокрый. Сижу, а под мышками прямо струйка бежит.
- Ну, рассказывай, рассказывай, - дёргала его Наталья.
- Любопытство не порок, - сказал Мурлов и с ужасом подумал, не относятся ли устные
условия контракта и к родной, что называется, жене. Наверное, нет. Да ну, абсурд! При чём тут жена? Он рассказал ей всё, даже о девицах, не посвятив лишь в последнее условие контракта. В семье это как-то само собой подразумевается.
- Что, прямо таки 125 миллионов долларов?
Наталья стала переводить доллары на рубли и вся раскраснелась и похорошела.
- Ну-ка отойди вон туда, - попросил Мурлов.
- Куда?
- Да вон туда, к окну.
Наталья отошла.
- Погляди в окно.
Поглядела.
- А теперь задери ночнушку повыше и покачай своей женей.
- Ты чего, сдурел?
- Да нет, я серьёзно. Ну, правда, это главное условие контракта.
- Что, тебе надо возле окна задницей качать?
- Я тут при чём? Не я - мне могут качать, а я - ни-ни, кремень. Иначе контракт к
чёрту.
- И ты согласился? - Наталья, по девичьи смущаясь, задрала ночнушку и повиляла бёдрами. Она повернула к нему порозовевшее лицо. - Может, свет погасим? Ну, как?
- Прав был граф. Искушение велико. Иди ко мне. Нет, лучше оставайся там.
- Может, останешься, Дима, - возобновила через какое-то время разговор Наталья.
- Что, беспокоишься за меня?
- За тебя не беспокоюсь. За доллары беспокоюсь.
- Их ещё заработать надо. Только за то, что я буду индифферентно смотреть на это, денег мне никто не заплатит. Надо будет что-то делать.
- А что делать? Граф говорил?
- То-то и оно, что нет. Наоборот. Говорит, делать ничего не надо. Может, дачные домики строить, из готовых конструкций собирать. Тогда действительно, делать нечего. Тогда надо не меньше пяти человек, и то тяжко будет. По двадцать пять мильёнчиков на брата выйдет.
- Бригадирские не забудь.
- Не забуду. А, может, баржи какие с радиоактивными отходами, например,
разгружать...
- Брось. Какие баржи? Какие отходы? Ты думаешь, Горенштейн будет иметь дело с
отходами?
- Нерон же имел. Или Веспасиан? Не помню уже, кто.
- Нерон - не он. Горенштейна там ищи, где есть не отходы, а доходы. И вообще, подумай, граф , музей - с одной стороны, и баржи, отходы - с другой. Слова-то в один ряд не ставятся.
Тоже мне, писатель-поэт! Граф - и отходы.
- Ладно, Наталья, меня всю жизнь учили именно этому: граф - он и есть отходы, дерьмо, словом... Может, он как наш царь Пётр?
- Горенштейн?
- Ладно, спать давай. Завтра дальнюю дорогу цыганка нагадала.
- Когда?
- В детстве. Н-да. С завода-то я не уволился.
- Ой, господи! Нашёл, из-за чего волноваться! Из-за участка своего поганого. Сизикову
позвоню. Уволит, как миленький!
- Ящик коньяку пообещай. Не поганого только.
- Обиделся? Чего обижаться-то? А коньяку и пол ящика хватит. И этим запьётся.
- Не скупердяйничай. Тут миллионы в руки плывут. Всё, спим, спим.
- Не спится что-то.
- Слышь, времена трудные грядут. Отойди-ка ещё раз к окну...
Утром Наташа быстро собрала Мурлова в дорогу. Намазала пару бутербродов, отварила пяток яиц, в спичечный коробок насыпала соли.
- Зря от курицы отказываешься.
- Ой, что я, на Дальний Восток еду?
- Ещё неизвестно. У меня лично ум за разум заходит, где это у нас такие деньжища можно
заработать. Если время будет, позвони. Телеграмму, письмо - само собой.
- Само собой.
У подъезда на скамейке сидела прилично одетая старушка в чёрном платье с протянутой рукой.
Мурлов отдал ей свой пакет. Старушка перекрестила его вслед и сказала: «Спаси тебя
Христос».
Мурлов улыбнулся про себя. «Искупление грехов спасёт меня. Спасёт?»


Глава 43.0
О домовом Филе.

Когда Мурловы переехали на новую квартиру, Наталья захватила с собой и домового Филю. Для этого она на старой квартире поклонилась всем четырем углам спальни и сказала:
Филя, малыш! Пойдем жить с нами на новую квартиру. Тебя там никто не станет обижать и ты будешь полным хозяином! Пошли, а?
Филя поселился на их старой квартире с
незапамятных времен, года через два после свадьбы Мурлова и Натальи, а может, и раньше. Началось с того, что Наталья стала вдруг слышать какие-то звуки, шорохи, которые раньше не слышала, и замечать тени и движения воздуха, которых до этого не было. Лежит она, например, в спальне, читает и слышит, как из кухни ее зовет кто-то:
Ната-аша!
Чего? Чего вам? спрашивает она.
А из кухни опять:
Ната-аша!
Она поднимается, идет на кухню.
Ну, чего вам надо? спрашивает, а спрашивать-то не у кого, никого нет на кухне.Ты, что ль, звал? спрашивает она Мурлова.
Когда?
Ты? — спрашивает Димку.
Нет, мамочка.
И так чуть ли не каждый день.
Вы ничего не слышали?
Ничего.
А раз ничего не слышали, как тут объяснить свои галлюцинации. А то стряпает, а ее за юбку кто-то сзади вроде как дернет или потреплет легонько. Посмотрит никого нет. Кошка на шкафу дрыхнет. Собака в кресле свернулась. Через месяц таких «кажимостей» Наталья стала усмирять Невидимку.
Филя! (она назвала его Филей) Филя, не безобразничай! Не отвлекай меня от дел!
И Филя переставал безобразничать и смолкал, и не дергал ее за подол до следующего вечера. Но ночью вздыхал на кухне, открывал и закрывал дверцы шкафов, шлепал босыми ногами по полу, таскал тапки с места на место, вздыхал и бормотал что-то себе под нос. Наталья сообразила, что Филя неспроста шарашится всю ночь по кухне, видать, проголодался. Кто ж его накормит, если не она? С чего бы это он стал пересыпать то рис, то гречку из одной банки в другую, а перловку вообще высыпал в мусорное ведро. И она стала оставлять ему то баранку, то конфетку, то вафлю, то булочку. Филя был явно сладкоежка, так как все съедал до последней крошки. А больше всего ему нравились торты и всякая выпечка.
Смотри, Филя, от ожирения придется лечиться! предупреждала Наталья.
А еще он любил вина кагор и клюковку. Сходил по ним с ума, как кошка по валерьянке.
Однажды Мурлов с тринадцатой зарплаты купил в ресторане «Центральный» огромный торт, оставшийся от свадьбы прокурора области. Он взял в руки нож и со словами: «Режу на шесть
частей, двенадцать мне не осилить», разрезал торт на шесть огромных кусков. Большому куску рот радуется. Но шесть радостных ртов, включая рот бабушки, смогли осилить только половину кулинарного гиганта. Наталья забыла убрать на ночь оставшуюся половину торта в холодильник. Торт и банку с айвовым вареньем Филя воспринял с чувством глубочайшей благодарности, он всю ночь чавкал и гремел посудой, а весь следующий день охал от рези в животе; а дети и Мурлов искренне недоумевали, куда же подевался торт, и косо посматривали на сладкоежку бабушку.
А месяца через два Филя пристрастился к телевизору.
Встанет где-то справа от Натальи и сопит. Сопит и хнычет.
Не гунди! скажет ему бывало Наталья. Сядь в кресло!
Сядет Филя в кресло и смотрит дальше телевизор молча. Чтобы Филя не отвлекал от просмотра передач, пришлось поставить ему отдельно старое кресло, и если кто, позабывшись, плюхался в него, Филя тут же начинал хныкать и дергать его за рукав. Гостей раз и навсегда предупредили, что это кресло стоит исключительно для кошки и собаки, чем вызвали у знакомых и родственников достаточное количество пересудов, замешанных на легкой досаде.
Потом он стал спать в ногах у Натальи, где
всю жизнь спала кошка. В первый раз Наталью охватил ужас, когда она увидела, как кошка вдруг изогнулась дугой, все волосы на ее морде встали торчком, глаза дико округлились и она соскочила с постели и убежала, а на ноги Натальи опустилась такая же тяжесть, как от кошки. Наталья полночи боялась ногой шевельнуть. Потом уснула и проснулась оттого, что ее кто-то бил по ногам тук, тук-тук! тук, тук-тук! Она ноги отдернула перестали постукивать. Потом в полудреме забылась, ноги вытянула, видно, прижала Филю, и тот снова застукал тук, тук-тук! А кошка с того дня стала худеть, перестала есть, совсем извелась, бедняга. Наталья в сердцах отругала Филю:
Ты что же, бессовестный, мучаешь бедное создание? Перестань сейчас же! Считай, что Лиза твоя. Твоя мохнатая игрушка. Только не обижай ее. Прошу тебя!
Филя перестал, и кошка пришла в чувство и стала быстро набирать вес. У нее с того времени образовался прямо-таки зверский аппетит. И она охотно спала в Филином кресле, и Филя не сгонял ее и не хныкал.
А через пару недель Филя что учудил: ляжет за спину к
Наталье, прижмется к ее спине и сопит, как собака. Наталья спрашивала Мурлова: «Тебе не кажется, что в комнате кто-то есть?» Но тот отвечал: «Не кажется, сударыня, а есть. Мне «кажется» неведомо», после чего засыпал и сопел, как Филя, собака и принц Гамлет вместе взятые.
Бабушка, помнится, говорила, что домовые появляются перед каким-нибудь событием или несчастьем, и Наталья сперва со страхом ждала каких-то бед. Но месяц
шел за месяцем, год прошел, другой, никаких бед и приключений, слава богу, не случилось, и к Филе все привыкли, как к полноправному члену семьи, хотя верила в него на все сто процентов она одна. Остальным Филя давал лишний повод иронизировать и состязаться в остроумии.
И вот когда они переезжали на новую квартиру, первый, о ком позаботилась Наталья, был, конечно же,
ее Фильчик. После официального приглашения, не дождавшись от Фили никакого ответа, она повернулась в сторону сопения и сказала ему строго:
Филя! Мы сейчас все переезжаем. Не вздумай остаться здесь! Как только расставим на новой квартире мебель и разбросаем шмотки, я испеку штрюдель, обещаю тебе. Настоящий штрюдель со сливовым вареньем и грецкими орехами, много-много грецких орехов! Сварю вареники с кисловатым творогом, двадцать пять, нет, пятьдесят штук, залью их топленым маслом и к ним поставлю много-много густой сметаны в глиняном горшочке. Не забуду и острый соленый огурчик. Я помню. Два? Хорошо, два огурчика на блюдечке. И разрезанные вдоль, да-да. Клюковку, разумеется. Все это я оставлю тебе на ночь на кухне, а кошку и собаку запру в детской комнате, чтобы ты спокойно мог насладиться своим кушаньем. А в первую же ночь оставлю рюмочку кагора, у меня припасен.
Филя сопел. Это он так думал. Сопел всю ночь, но на новую квартиру перебрался вместе с Мурловыми. Оказалось, прежние хозяева своего домового не забрали с собой, и между ним и Филей произошла форменная драка за место под солнцем, то бишь за кресло под торшером. Они грозно вскрикивали, отвешивали друг другу оплеухи, пыхтели и катались по полу, пока Филя не
изгнал-таки старого домового, потерявшего еще до этой битвы много сил от удара судьбы, имя которому была «черная неблагодарность». «Где-то он, бедняга, скитается сейчас?» думала Наталья и спрашивала Филю:
И тебе не жалко его? Изверг ты, окаянный! Зима на дворе! Уж перезимовали бы и вдвоем с ним, места теперь много.
Филя ничего не отвечал, а только сопел от обиды. Наталья вздыхала, шла на кухню жарить блины, а на ночь клала в Филину миску три самых поджаристых блина и поливала их медом. Утром миска была вылизана так, что не надо было ее мыть.
Филя, сегодня будут тебе обещанные штрюдель и вареники. Смотри, не переедай до того.
Когда Наталья готовила
«кондер», Филя так и вертелся под ногами, как кошка.
Да уйди ты! то и дело гоняла его Наталья.
Барабашку гоняешь? насмешливо спросил Мурлов. О! Сегодня у нас полный отвал! Ухожу, ухожу, не мешаю, и он удалился с песнями в самом прекрасном расположении духа.
Утром тарелка, блюдечко и миска были пусты, как три студенческие головы.
Ну, что, Филя, оторвался наконец?
Филя довольно мурлыкал
себе под нос…
Прошло несколько лет.
Может, ты покажешься мне, как-то в шутку попросила Филю Наталья. А то уже столько лет вместе живем, а ни разу тебя в лицо не видела.
А ты не испугаешься? вдруг спросил Филя и напугал Наталью и самим вопросом и звуком своего голоса. Он обычно сопел, вздыхал, бормотал, звал ее откуда-то из другой комнаты, но никогда не опускался до внятного разговора с нею.
А почему я должна испугаться тебя?
Да вы, женщины, все такие чувствительные!
О, господи! Знаток женщин! Не боись, не испугаюсь. Я много чего в жизни повидала.
Ну, смотри, сказал Филя и предстал перед нею мрачным худым мужчиной благообразной внешности, в черном костюме, белоснежной рубашке с черной бабочкой, черном котелке и черных же туфлях, над которыми виднелись белые полоски белых носков. Белый же носовой платок делал аккуратный косой надрез на левой стороне черной груди.
Какой ты траурный весь! не удержалась Наталья.
По случаю, сказал Филя, изящно сдернул с рук черные облегающие перчатки, снял левой рукой с себя дурацкий котелок, сделал скорбное лицо, а правой рукой вытащил из нагрудного кармашка и протянул ей несколько телеграмм. Белый платок исчез. Наталья посмотрела на ноги Фили носки остались на прежнем месте. Послания с разных мест выражали одно и то же соболезнование по случаю тяжкой утраты, постигшей Наталью, смерти ее...
Она лишилась чувств.

Глава 44.
Которая могла стать последней, но не стала ею.

Ничто не меняется в природе скачком. Скачкообразной бывает только человеческая дурь и ее придумки. И время, если судить житейски,функция непрерывная и монотонная, вот только непонятно, возрастает она или убывает. Понятно, что это зависит от системы координат, только, опять же, непонятно какой. Так вот, что было в восьмидесятых, то было и в семидесятых, то есть и в девяностых, и все повторится в грядущие десятилетия грядущих столетий. Меняется только взгляд на эволюцию и революцию, но оба этих понятия не отрывают от понятия толпы, хотя, как утверждает Агни-йога, эволюция через толпы не совершается. Значит, толпе остается одно: революция. Достойное занятие для толпы.
Странно, почему нет математической теории эволюции и революции? Математики могли бы к революции, как ко всякой секущей линии в истории, применить дифференциальное
исчисление, а к эволюции интегральное, и в итоге получить в рафинированном виде ад и рай. Такой подход мог бы дать новый взгляд на эту старую проблему не только в истории и географии, но и в богословии...
В восьмидесятых, как, впрочем, и в
других обозримых десятилетиях, на трезвенника смотрели, как на покойника или идиота, а не пил разве что верблюд в пустыне. Собственно, это качество неизменно культивировалось на Руси еще с Петра Великого, а если копнуть поглубже то и с князя Владимира Красное Солнышко. Лояльность и деловые качества измерялись в градусолитрах и литроградусах, как кому удобнее, а очередное скачкообразное порождение пьянства «общество трезвости» было нонсенсом, так как в «общество» вступали исключительно пьяницы, поскольку трезвенникам «общество» вроде как ни к чему. Стала расхожей фраза: «А ничего они там так это посидели!» В ней вмещалось все: и роскошь человеческого общения, и богатство мира, и щедрость Создателя, и величие человеческого духа.
Петров, лучший механик цеха, последние тридцать лет пил. Пил крепко даже по
пролетарским меркам. Его неоднократно брали чуть живым, предупреждали, грозили, но он упорно шел своим путем. Пока в конце этого пути не сгорел. На робу механика попала раскаленная стружка от токарного станка, и Петров вспыхнул, как факел. В надгробии у него стоит камень с надписью: «Сгорел на работе». И жизненно, и афористично. На поминках было что вспомнить.
На втором этаже
материального склада хранилась столитровая бочка с техническим спиртом. Бочка была вделана в пол. Петров просверлил с первого этажа отверстие в потолке, врезался в бочку, присобачил «крантик» и наливал себе столько спирта, сколько было надо. Как он не взорвал все к чертовой матери, когда мастерил, удивлялись долго. Как-то созвал он на пир друзей, больших любителей халявы, и пил с ними непрерывно с вечера пятницы до утра понедельника. В понедельник во время утреннего обхода цеха их в бесчувственном состоянии обнаружил Сизиков. Дружков Петрова уволили, поскольку они были уже пенсионерами, а его самого, как незаменимого работника, оставили, но присудили ему выплатить двадцать процентов от нанесенного ущерба.
Для промывки особо ответственных деталей материально ответственному товарищу
Малюге ежедневно выдавали два литра спирта. Кладовщица, трясясь над каждой каплей, наливала Малюге в две литровые кружки спирт и тот нес их к месту работы. За Малюгой, в трех метрах позади него, для бдения, шел мастер Кондаков. Коридор был извилист и шел уступами, как в детективе: налево, направо, вверх, вниз... И стоило Малюге завернуть за угол, как его там уже ждал со своей кружкой Петров. Не замедляя шага, Малюга отливал Петрову спирт, Петров прятался в шкаф, а за следующим поворотом Малюгу ждал с пустой кружкой Сидоров, друг Петрова, и операция повторялась. К рабочему месту «спиртоносец» обычно доставлял один литр спирта, но его вполне хватало на технологические нужды, так как нормы расхода всегда завышали именно в два раза. Такая была норма норм.
Конечно же, вспомнили на поминках и о том, как Петрова однажды заловили на проходной. Это было аккурат на другой день после того, как с центрального склада пропало 17 кубов
первоклассного леса. Тогда у всех женщин проверяли их сумочки, а у мужиков выворачивали карманы. Петров сварил себе десятилитровую канистру из нержавейки по форме своей спины, приделал к ней лямки, наполнил спиртом, прицепил канистру под полушубок и с выправкой английского морского офицера бесстрашно пошел через проходную. И все бы сошло без заминки, не столкнись он в кабинке с приятелем.
Привет! Что это у тебя там? стукнул приятель Петрова по спине, и спина Петрова гулко загудела и булькнула.
Петрову ничего не оставалось, как скинуть полушубок, снять канистру и протянуть ее приятелю:
Да вот, Вася, тебе нес!
А когда Петрову было сорок лет, он заработал
остеохондроз в области шеи и косоглазие, так как рядом с ним целый месяц промывали детали в спирте и он вынужден был все рабочее время косить туда глаза. Да, много чего можно вспомнить на поминках и выпить за это.
Очередное «принятие» намечалось на 7 ноября. После демонстрации вместе с
женами собирались у начальника цеха Сизикова. Понятно, мальчишник получился бы душевнее, без этих завистливых бабских восклицаний и шмоточных разговоров, но и с семьями надо же когда-то посидеть совместно, тем более праздник, святой день для выпивки. А гаражи и капоты автомобилей никуда не уйдут. Свое можно взять в другой раз. Тут все-таки коллектив, это хорошо. Это даже душевно.
Продрогнув основательно в ледяном «Икарусе» и на продуваемых ноябрьским ветром
мостовых, все рысцой двинулись к Сизикову. Целенаправленно и скученно, как на Зимний. На этот раз были все его замы, начальники участков и служб и парочка старших мастеров.
Где там советское игристое? возбужденно потер руками Сизиков, доставая бутылки «Пшеничной» из бара. «Пшеничная» на зерне, как слеза. Надо выпить с морозцу, пока он, морозец, из ног не ушел. Надо его по мозгам, по мозгам!
Раз надо выпили.
А-а-а, хорошо-о... Вот тут вот сразу согрелось, от горла до поясницы. Поясницу не тронуло? И ноги? Еще, значит, надо. Теперь тронуло? Вот теперь можно и на стол собирать. Чего там не хватает? Надюха, ну-ка, грибочков, грибочков не забудь. Вон тех маленьких и груздочков, груздочков обязательно! Сам собирал. Возле дачи накосил. Утром выхожустоят. Кошу. И так все лето. А огурчики? Те, с пупырышками?.. Смородинный лист в этой банке? Ага, помидорчики, перчик, можно и фаршированный, вот сюда его. Колбаску, селедочку сюда. Жирная! Надюха! Лучок забыла! Головок пять колечками, даже десяток можно, ребята любят. Так, курица где? В холодильнике? Левом? Индейка? Ага, вот она. Духовку включили? Кудыкин, пельмени занеси. Морс в ведре? Петя, жбан с пивом достань. Ага, оттуда. Семен Семеныч, хлебца порежьте, пожалуйста. А ты, Дима, воблой займись. Дай-ка перышко посмоктать. Внутри прямо праздничные колонны трудящихся и все гудят и бурчат, и-эх! Ну что, товарищи дорогие, меньше слов больше дела. Чебутыкин, у всех? Ну, поехали! С праздником, с завоеваниями!
Команда есть
поехали. В поездке хороша беседа. Древние говорили: беседа сокращает дорогу. Добавим, а дорога сокращает жизнь. Мудрые были люди. Как и мы. Они просто пили по пещерам, а мы по гаражам Полилась беседа. Пиво беседа, водочка, пиво беседа, водочка... Хорошо обсуждается любой жизненно важный вопрос. Обсудили производственный план. Без этого нельзя. План это святое, это долг, это черт его знает что! Покостерили заводскую службу снабжения, обсосали, как воблу, секретаря парткома, которого тихо сняли за то, что не смог тихо поставить себе финскую сантехнику, а теперь оказался весь в отечественном дерьме. И заслуженно. Потом обсуждали ежемесячную отоварку в магазинах ОРСа и беднее она стала, и ассортимент не тот. В какой уже раз пошумели о травматизме в цехе и его причинах.
Ну-ка, быстро за работу без травм и аварий! А-а, хорошо пошла, и-эх! В молодости, Сизиков пригладил лысину, у меня была вот такая копна волос, Сизиков показал. Не преувеличиваю. В кино я обычно шапку не снимал. А как-то раз сзади попросили снял. Голова сразу в два раза выросла. Наденьте, попросили сзади. Надел. Спасибо сказали.
Женщины в это время обсуждали «женский вопрос»: шмотки, цены, шуры-муры и прочая мура. В их кружке было пестро и галдежно, как в клетке с волнистыми попугайчиками.
Потом пили за мир во
всем мире, объединив мужские и женские усилия. Поскольку у каждого было свое понимание мира, пили, выходит, за что-то другое.
Мурлов же, чем больше пили и чем бессодержательнее
шел треп, все больше замыкался в себе, словно с каждой рюмкой, с каждым произнесенным словом надевал на себя, как матрешка, очередное более просторное подобие себя самого. И это подобие пялилось и слушало окружающих, но ничего не брало из этой болтовни близко к сердцу. Наталья с беспокойством поглядывала на него, но ничего не говорила. Мурлов кивнул ей головой, чтобы не беспокоилась понапрасну, и перестал пить, а просто поднимал рюмку и шумно ставил ее, расплескивая водку на стол.
У моей знакомой муж всю жизнь астмой мучается. Достала она лекарство американское. Так астма у него отлегла, а ногу нечаянно подвернул она и сломалась.
Я уж лучше с астмой жить буду, резонно заметил астматик Семенов и пошел покурить.
А у нас нового учителя черчения Кесарев зовут, вылез вдруг из детской подслушивающий взрослых Вовка Сизиков. Он в среду вызвал Баринова к доске и говорит: «Ну-ка, Баринов, сделай-ка мне вот тут сечение по этому предмету», а Баринов отвечает: «Богу богово, а Кесареву сечение».
Много вы понимаете, перебила его мать. Одни дискотеки в башке.
А я сегодня мимо рынка иду, сказал задумчиво Мурлов, воспользовавшись минутой затишья, — там на углу есть библиотека для незрячих, а я в аптеку зашел, она дальше. Выходят из этой библиотеки старичок со старушкой, оба интеллигентные, сухонькие, с палочками. Уверенно спустились по обледенелым двум ступенькам (я еще хотел поддержать их) и пошли через дорогу на рынок. «На рынок зайдем?» спросил старичок. «Зайдем, сказала старушка. Посмотрим, что там есть».
Посмотрим! Га-га-га! загоготал весельчак Кудыкин. Слепые! Га-га-га!
На Кудыкина все привычно поморщились, не ведая того, что он через десять лет станет
директором завода и все станут привычно подгогакивать ему, а на Мурлова посмотрели с удивлением, впрочем, тоже не ведая, что с ним станется через десять лет. Что-то не пьет, а пьяный.
Потом с полчаса танцевали и тряслись под оглушительный
рев, называемый музыкой. У Сизикова неплохо получался танец живота, поскольку для того, чтобы получался танец живота, надо, как минимум, иметь живот.
А под компоты водка вообще пошла за милую душу. Пока пили и мыли косточки новому замдиректора по экономике, Мурлов обсуждал с замом Сизикова по общим вопросам
Чебутыкиным, большим любителем театра, проблемы театральных постановок и причин, по которым сейчас почему-то совсем нет трагедий, точно их все уже написали Еврипид, Эсхил, Софокл и Шекспир, ну а в двадцатом веке Лорка.
И сейчас бы нашелся автор, чтобы написать трагедию, но сейчас все так измельчало, да и трагедию о муравьях не напишешь, сказал Чебутыкин.
Почему же не напишешь? возразил Мурлов. Впрочем, она тоже уже написана. О муравьях. «Илиада». Ахилл был мирмидонянином, а по-гречески это значит муравьем. «Мирмидоняне» была и такая пьесочка. Да и что трагедии! Ты, Сергей Александрович, все трагедии на театре ищешь. Вон посмотри в «Рекламе» («Реклама» как «Рамаяна»!) объявления из раздела службы знакомств. Вот где трагедии. Каждое слово трагедия. Высечено из камня одиночества, выгрызено зубами. Всю жизнь высекалось, всю жизнь выгрызалось. «Где ты мой хороший добрый уставший от одиночества человек?» Какую еще тебе трагедию надо? Одинокий человек в комнате это ужасно. Да если еще и потолки два сорок Достоевский сразу на память приходит. А одинокий человек в жизни?.. Ведь жизнь со временем сжимается, как кулак. Где взять силы, чтобы разжать этот кулак? «Faust» читал? Одному его не разжать. Нужен Мефистофель. Это так страшно, когда ты один ищешь выход, а выхода нет.
Чебутыкин с настороженным любопытством слушал Мурлова
кто бы мог подумать, что его, такого замкнутого, молчаливого и, как казалось многим, недалекого человека, могут интересовать проблемы трагедии. И не просто на уровне житейского трепа, а на уровне, скажем, необходимости хора в современной трагедии, буде она создана. Или чего стоит одно его замечание, что без мифа нет и трагедии, а сегодня мифологическая картина мира напоминает кабак. Оттого и трагедии происходят по кабакам, которые многим заменяют родину, семью и душу. «Хорошо бы поболтать с ним трезвым, подумал Чебутыкин. Не станет, однако».
А за столом продолжалось «принятие».
«У нас на предприятии одни мероприятия: то в партию принятие, то в гараже «принятия».
Эх, грибки в этом году слабые! Щас бы грибков жареных! вскрикнул вдруг Сизиков.
Грибы с картошкой, зажаренные на громадной сковороде с тефлоновым покрытием, были любимым блюдом
Сизикова.
Грибы очень хороши от рака. Рак их боится. И после них испытываешь удивительное чувство полета, когда сидишь на унитазе. Вот как орел замирает в воздухе
Сизиков любил все, но мучного старался не есть, разве
что пяток-другой пирожков в два-три укуса и хороший кусок торта. «Большому куску рот радуется», говорил он в таких случаях. А еще у него было свое правило деления на три: три золотое число, на троих делится любое число и любое количество без остатка. Прямо не Сизиков, а Хирон.
Сотрудники и
подчиненные хорошо знали его основной тест при найме на работу новых работников что ешь и сколько ешь за один присест, а также его знаменитое высказывание: «Я узнаю людей по тому, как они едят. В еде сразу виден весь человек. Друг тоже познается в еде». Когда они ходили в заводскую столовку вместе с Сизиковым, то старались явить себя за обеденным столом эдакими Пантагрюэлями со слабыми инженерными задатками и уплетали общепитовскую похлебку с таким завидным аппетитом, что даже раздатчицы начинали пробовать еду и находить в ней утерянный на плите времени вкус.
Мурлову нравились гедонисты, и потому он спокойно воспринимал шутки Сизикова, которые не простил бы никому другому. Все помнили, как однажды на недвусмысленный намек, касающийся профессиональной честности Мурлова, зам. заводского секретаря по идеологии получил прямо за трибуной, с которой вещал, аккурат в глаз, за что Мурлова месяца два трепали на всяких собраниях и чуть не лишили должности начальника участка. Хорошо, заступились Сизиков и главный инженер завода. Мурлову, правда, пришлось пожертвовать местом в списке на выдвижение, и производство на уровне завода потеряло неплохого технолога и организатора, что не всегда гармонично совмещается в одном человеке. Идеологу же, для равновесия на заводе, пришлось пожертвовать партийной карьерой, но это пошло на общую пользу, и прежде всего на пользу производству.
Праздники отгуляли, отоспались, и снова покатились дни, как
бревна в реку, уносящую их далеко-далеко от тех мест, где они росли ввысь и где были спилены под корень.
Мурлов продолжал жить двойной, а может, и тройной жизнью, как живут все нормальные люди. Это только у сумасшедших одна нормальная жизнь. Он часто, почти осязаемо, ощущал себя деревянной, кем-то не очень умело расписанной матрешкой. Снаружи был Мурлов для работы, для общества, для всевозможных формальных и неформальных организаций. Под внешней отлакированной, хоть на выставку, скорлупой был Мурлов для дома и семьи, для ближних и дальних родственников. Под этим черепаховым панцирем было пространство уединения в редкие минуты добровольного одиночества, не того, разумеется, о котором он говорил Чебутыкину. Это пространство напоминало заводь у реки: песчаную косу, плакучие ивы, белые облака в синей воде, неясные, как дуновение ветерка, мысли и фантазии... Еще глубже располагалось что-то постоянно гнетущее и напоминающее о себе в мгновения пробуждения страшным сердцебиением и еще не растаявшими голосами из сна. Но и сердцебиение, и эти голоса находили, в свою очередь, успокоение где-то еще глубже, на самом дне Мурлова, в чем-то вечном, до чего он никак не мог докопаться. Видимо, к этому дну надо было не опускаться вниз, а взмывать вверх.
Человек меняется с годами неизбежно, незаметно и
завершенно, пока вдруг не скажет самому себе: «Стемнело». И даже если он очень сильно захочет стать, например, светлее, сделать он этого уже не сможет, так как все сильней и сильней погружается во мрак.
Работа начальника участка тяготила Мурлова, тяготила с первого же дня, как он дал на
нее согласие, частично, конечно, обуреваемый честолюбивыми замыслами, но более прельщенный возможностью увеличить свою зарплату сразу на полторы сотни. Он называл свою должность «начальник однообразного разнообразия безобразий».
День его был занят, как говорится, от сих и до сих. Первый «сих» начинался в восемь,
второй «сих» кончался в пять, а в промежутке был один «псих».
В восемь утра его ждали как отца родного. И если всю дорогу от дома до завода у него от быстрой ходьбы булькал в желудке жидкий завтрак, то на заводе всю дорогу у него от мышиной
беготни в голове булькали жидкие мозги.
«Отец родной» начинал свой день с того, что не имело никакого отношения к его
должностным обязанностям, к совести и чести специалиста. Он вынужден был заниматься этим только потому, что другие плевали на свои должностные обязанности и были нечестны и бессовестны. Впрочем, точно так же все думали и о нем. По-другому думать в замкнутом объеме общества никак нельзя: в нем одна и та же мысль прыгает, как мячик, многократно отражаясь от непробиваемых стен. Ему же, прежде чем заняться своим делом, приходилось поневоле заниматься этими чужими делами. Он не мог работать спустя рукава, так как в высшей школе ему повезло с преподавателями и они сумели вложить ему в голову кодекс чести инженера, кстати, хорошо изложенный в циркуляре Морского технического комитета 15 от ноября 29 дня 1910 года:
«Никакая инструкция не может перечислить всех обязанностей должностного лица, предусмотреть все отдельные случаи и дать впредь соответствующие указания, а потому господа инженеры должны проявлять инициативу и, руководствуясь знаниями своей специальности и пользой дела, прилагать все усилия для оправдания своего назначения».
Копии этого циркуляра висели почти во всех кабинетах завода, но поскольку сам циркуляр не давал никаких конкретных указаний и, главное, никак не контролировался никем, да еще и был по другому ведомству из незапамятных времен, для заводских господ и инженеров он был бесполезной бумажкой, наклеенной на стену.
Опоздания, прогулы, пьянство, воровство, дебоширство, хулиганство, разврат, халатность, сквернословие, мошенничество, разгильдяйство, бездарность, грубость, невежество
вот далеко не полный перечень имен существительных, которым несть числа. Они являли собой грамматический стержень предложений на день. Еще десяток глаголов повелительного и сослагательного наклонения, в зависимости от направления речи глаголющего, и остальные в успешно разрабатываемом в последнее время язвительном наклонении. Из остальных частей и частиц речи больше всего, гораздо больше, нежели в словаре современного русского языка, было междометий, преимущественно эмоциональных и бранных. И, несмотря на ежедневный кропотливый анализ всех грамматических категорий и форм, которому, несомненно, отдали бы должное Шахматов и Виноградов, Мурлов чувствовал, как с каждым днем беднеет его речь, как он деградирует и скатывается с позлащенных солнцем вершин русского языка к каменистой серой россыпи междометий. Ему стали сниться сны, в которых грязные люди с плоскими бледными лицами мели метлами по улице слова, сметали их в канавы и утрамбовывали в мусорные ящики, а затем вывозили за город на свалку, где в них рылись грязные руки, где их с раздражением топтали и разбрасывали. Ему снились помойки, на которых слова прели и гнили, свинарники и курятники, в которых слова были брошены в качестве подстилки. Словами набивали курительные трубки, ими разжигали камины, в них заворачивали селедку и использованные прокладки. Слова продолжали общаться друг с другом. Они объединялись парами, семьями, коллективами и общинами. У них были свои законы и границы, был храм свой, где они молча взывали к Богу. Но и они волей-неволей с каждым днем все более и более походили на свору бродячих собак, брошенных хозяевами и объединившихся с единственной целью выжить в мире мрака и холода, в мире, где их отлавливают и уничтожают, в мире, который не нуждается более в Слове.
И только разобравшись в этих словах, можно было разобраться в людях и их делах. «А кто я такой? Кто дал мне право разбираться и судить? Должностная инструкция? Но это же, право, смешно». Надо было разбираться с людьми,
которые, не освоив даже азбучных истин, прогнали от себя нормальные слова и довели себя до полудебильного состояния. Кто-то, не дождавшись своей очереди, выхватил из рук профорга талон на австрийские сапоги и не желает возвращать его. Кто-то избил дочь, сотрясением мозгов внушив ей правила хорошего поведения. Кто-то подсунул в отдел кадров липовую справку о том, что он де отработал в колхозе, хотя все знали, что он все это время добросовестно отрабатывал на даче кладовщицы Любы. Кто-то ради хохмы включил рубильник, когда на станке ремонтировали суппорт. Кто-то пристроил под мышку рулон с марлей и пытался пронести его мимо честного вахтера. А кто-то, как свинья, провалялся неделю пьяный на работе на чердаке между трубами, в то время как дома с ума сходила семья. Все это не имело ни малейшего отношения к выпускаемой продукции, все это отвлекало, раздражало, и Мурлов, явно не чувствуя в себе призвание санитара леса, с каждым днем ощущал все сильнее, как он деградирует и захлебывается и как специалист, и как личность, и как просто физическое тело в сточной яме человеческих нечистот.
После этой общечеловеческой прелюдии начинали грохотать пушки на общественном фронте. Фронт этот нанес разрушений и унес человеческих жизней не меньше, чем три
Белорусских фронта.
Перед обедом надо было и поработать: отэкушки забраковали партию продукции, без
которой не будет плана, а значит, и премии. А тут еще звонит из «конторы» куратор и требует одних данных для главного инженера, а других для главка. И строго так требует, представитель «ставки» на высокой ставке! А еще просит, но настойчиво, найти прошлогодний отчет. Мурлов, взвинченный тем, что чудом удалось избежать несчастного случая, резко бросает, что поиск прошлогоднего снега не входит в перечень его должностных обязанностей. А буквально за две минуты до обеда опять звонит бездельник на куриной должности и официальным тоном предупреждает, что выходит в цех вместе с командированными москвичами.
Я уже на обеде, говорит Мурлов. Подождите меня в кабинете или на участке, и прекращает разговор, с удовольствием представив себе мину на кураторском лице.
С Чебутыкиным и Кудыкиным Мурлов рысью летит в столовку. Гарцует от нетерпения в очереди. Бросает на поднос, а потом с подноса в рот жидкое и
твердое малокалорийное горючее. Заливает их компотом, чтобы изжога началась не сразу, а через пятнадцать минут. И так же рысью обратно. Но не ради удовольствия лицезреть постную физиономию «управленца» и самодовольные рожи сытых москвичей, а чтобы успеть сгонять пару партий в шахматы. А бездельники подождут. В цехе конторских терпеть не могут, а столичных гостей из ведомственного института и вовсе на дух не выносят. Проку от их научных разработок цеху никакого, а вот во Франции и ГДР уже побывали и поделились там опытом, как надо работать. Что ж, одних судьба возносит на смотровую площадку Эйфелевой башни, а других опускает ниже нулевой отметки выгребать масло и эмульсию в приямках под станками. А вместе они делают одно большое общее дело.
После москвичей, глубокомысленно анализирующих данные ОТК, представляющие собой несусветную чушь, начинается «УРА»
«Усовершенствование. Роботизация. Автоматизация». Как положено, все идет на ура.
На закусь рабочего дня
ознакомление с документами. Документы! О, это песнь песней! Это бесконечная змея, заглотившая свой хвост и закручивающая Вселенную в штопор, вокруг которой, как пена, растет энтропия. Входящие, исходящие, согласующие, утверждающие, внедряющие, грозящие, наказующие, награждающие, отменяющиев основном ненужные. Мурлов проанализировал эффективность полученных им за четыре года документов, имеющих непосредственное отношение к его работе. Их к.п.д. оказался ниже паровозного 2, 7 %.
«Бог ты мой! Чем я занят?
часто думал Мурлов, забившись в свой кабинет и радуясь пятиминутной передышке. Неужели все человечество занято вот таким же бессмысленным времяпрепровождением? Или оно частично рассеяно еще по борделям и базарным площадям...» Он достал замызганный листок и с наслаждением в десятый раз перечитал «Заявление от коллектива мастера Шибалкина». Коллектив все как один просил перечислить с каждого члена бригады по одному отгулу «в счет нашего мастера тов. Шибалкина Л.И.» И только-только Мурлов размягчился, только-только пришел в себя, а голову перестал сжимать обруч, как зашла вся в слезах и соплях Саша Распутина и ну жаловаться, как Зинка Волочаева, «зажигалка третьего цеха», отбивает у нее мужа. И что теперь она хочет идти в партком. Пусть его вздрючат там, как следует. Вот только пусть Дмитрий Николаевич посоветует, как ей лучше написать.
Александра, говорит Мурлов. Успокойся! С чего ты взяла, что Волочаева отбивает у тебя мужа?
Она... с ним!
А-а... Ну, все равно не ходи ты в партком. Не унижайся ты, ради бога, сама перед ними и мужа не позорь, какой бы ни был он. Сама разберись. Тебя же и затаскают. Ты мне честно скажи: сама-то к Петру как относишься? Любишь его?
Кого? Петра, что ли? Да за что его, паразита, любить? Пустила на свою голову в квартиру! Хорошо, в ордер не успела вписать.
Ну вот. И на кого жаловаться пойдешь? Разберись-ка ты лучше сперва сама с собой.
Вам хорошо, Дмитрий Николаевич. У вас образцовая семья. Вместе на демонстрацию ходите. Сами-то вон и не пьете, и по бабам, извиняюсь, не треплетесь, и жена вон какая, преподает, и дети здоровые. Наверное, еще и хорошо учатся?
Да, Саша, мне хорошо. Мне жутко хорошо. И дети отличники. Но и тебе должно быть хорошо. Разберись, разберись сначала сама в себе.
Хорошо, Дмитрий Николаевич, я разберусь. А в партком я схожу устно.
Саша уходила со своими проблемами и подсохшими слезами, и оставался Мурлов со
своими проблемами и невыплаканными слезами, так как не привык плакать да и некому было плакаться в жилетку. И вообще, слеза она ведь женского рода. Прав, прав был Сливинский: сильнее всего на свете человеческие слабости. Где он сейчас, Василий Николаевич? Говорят, с севера укатил в Азов. Начинать все с азов. А где мой Азов? Где мой вечный Азов?
И что это так беспокойно на сердце? Когда в него вошло оно, это беспокойство, и что
означает оно? Давно это было, ох, давно! В детстве. А то, что было в детстве, кажется, вообще не было или было не с тобой. Вот только привкус чуть сладковатый с горчинкой на губах, будто только что пил ледяную обжигающую воду из кувшина с названием «Детство».
Жил тогда Мурлов в Ростовской области на хуторе, утопающем в садах. Речушка делила
хутор на две части. Перед самым хутором речушку преграждала каменная гребля, одним концом упиравшаяся в песчаную косу, песок которой был чистый сахар, а другим в крохотную электростанцию и мельницу. Между греблей и обоими берегами вверх по течению образовалась заводь, которую называли ставом. На дне става, рассказывали, еще с войны был танк, да еще жил каких-то страшных размеров сом, таскавший уток, изловить которого не могло уже какое поколение хуторских рыбаков. Жизнь на хуторе была спокойной и тихой, как вода в ставу. Мурлов тогда был маленький и потому спокойствие наружное воспринимал как естественное продолжение спокойствия внутреннего. Все было для него и волшебным, и незаметным. И вот как-то раз соседку, милую добрую старушку, зарезал какой-то мужик. И в душе Мурлова как ветку плодоносящую надломили, и вошел в нее беспричинный страх. Чем спокойнее себя он чувствовал потом, уже будучи взрослым, тем беспокойнее у него становилось на сердце, в ужасе замершем еще с тех пор от такой предательской обманчивости покоя.
А если к этому начальному беспокойству, беспокойству покоя, добавить суету сует
что получится?
Мурлов сегодня плохо спал и с утра никак не мог вдохнуть воздух полной грудью, будто держал его невидимый кто-то в крепких своих
объятиях. Мурлов забился в свой кабинетик и в полудреме, благо никто больше не приходил, непонятно в какой связи вспомнил свои студенческие годы, которые лежали в памяти, как желтые фотографии в заброшенном альбоме. Кажется, это было на втором курсе. Да, электротехника была на втором. Мнемоническое правило: трамвай ходит на постоянном токе, так как рельсы прямые, конденсатор работает на переменном токе, так как две пластины может преодолеть только волна, а индукционная катушка на постоянном, так как сквозь нее может проникнуть только постоянный ток. Преподавали на потоке, читали лекции и вели семинарские и лабораторные занятия два старых фронтовых друга, оба имевшие ранения. Один, с простреленной левою ногой, был похож на гоголевского городничего из Миргорода, другой был, как Кутузов, с одним глазом. Одноглазый доцент читал на потоке лекции, а одноногий ассистент вел за ним практические. Оба они были неразлучны, жили на одной площадке преподавательского дома и постоянно находились в гостях друг у друга. На кафедре их называли Кастором и Полидевком. Студенты, не разобравшись, по-свойски называли их Касторкой и Полудевкой, причем без четкой привязки прозвища к преподавателю. Сегодня доцент был Касторкой, а завтра мог стать Полудевкой, и наоборот. Друзья любили и ценили шутку и постоянно подтрунивали друг над другом. Неизменно на всех экзаменах Диоскуры проделывали одну и ту же штуку, и она создавала особую атмосферу на экзамене атмосферу благожелательности, ироничности по отношению к себе, своим заблуждениям, своему честолюбию. Запустив студентов в аудиторию и раздав билеты, доцент скучал минут пять, а потом вдруг спохватывался, что не хватит бумаги для второй партии экзаменуемых, и посылал ассистента в деканат за бумагой, сопровождая просьбу репликой:
Только побыстрей, Илья Данилыч, одной ногой здесь, другой там.
Городничий, орудуя левой ногой, как циркулем, в дверях поворачивался к Кутузову и
громко восклицал:
А ты тут, Николай Семеныч, смотри гляди в оба!

Вот такая она, небольшая история о Диоскурах, сказал Рассказчик.

Мурлов с болью в сердце подумал, ах как хорошо было бы написать об этом! Вот только кому, кому это надо? Кого заинтересует очередная загубленная обстоятельствами и всем своим укладом жизнь? Разве из старых знакомых кто-нибудь скажет: «А что это с Мурловым? Написал че попало!» Ах, как режет сердце. Где этот чертов нитроглицерин? Что-то похожее есть на него... Нитротолуол. Что это весна на дворе? Или уже лето? Выходишь с работы день кончился. Вот так выйдешь когда-нибудь и жизнь кончится.
Я вдаль с надеждою глядел с морского мола, а за спиной запал горел к заряду нитротолуола.
Мог ли Мурлов двадцать лет назад предполагать, что
свое сорокапятилетие он будет встречать начальником участка в одном из цехов крупного завода; в двухкомнатной малогабаритной квартире, обставленной полированной по блату «достатой» мебелью местной фабрики, с видом на балку с желтым ручьем и разноцветными, в зависимости от времени года, склонами; главой семейства, состоящего из пяти человек, в котором главной была жена, задерганная непрерывными заботами и страхами (так непохожими на заботы и страхи Долли Облонской), а пасынок был ближе и понятнее родных детей, так как его не затронули как-то эти шмотки, пластинки, безделье и удивительное равнодушие к чужим проблемам и болям родных людей.
Мог ли Мурлов двадцать лет назад вообразить, что к сорока пяти годам он не станет
доктором физматнаук, членкором академии, лауреатом госпремии, директором нового института; что у него не будет коттеджа возле пруда с винтовой лестницей на второй этаж, «Волги» в трехуровневом кирпичном гараже, яхты, пяти очаровательных одуванчиков-девочек, нежной, как яблоневый цвет, не знающей забот и потому постоянно заботливой, не знающей рваных колготок, донашиваемых зимой, жены; не будет ни Пегаса, ни Парнаса, ни фей с музами; и не будет друзей, членов-корреспондентов, членов Дома ученых.
А будет нечто иное, но тоже имеющее право на существование.
Мог ли Мурлов двадцать лет назад подумать, что он в сорок пять лет будет вставать в
половине шестого под будильник, точнее даже вперед будильника; будет бегать на базар, давиться в очередях за всем на свете, кроме, разве, пока самой жизни (хотя все шло к этому); будет на работе инженером, лаборантом, начальником, машинисткой, экономистом, дружинником, агитатором, духовником, снабженцем, матершинником, передовиком, победителем и ударником, и вообще непонятно кем, а именно: всем, кроме самого себя. Будет подрабатывать, калымить и все равно едва-едва сводить концы с концами, хотя он вовсе не был похож на гоголевский персонаж.
Мог ли представить себе, что он будет решать не проблемы единой теории поля или
черных дыр во Вселенной, а примеры и задачки из школьного учебника, печатать жене ее методички, а дочери «шпоры» для выпускных экзаменов в школе; мучиться от камней в почках, болей в сердце и сомнений в голове по поводу того, что у него теперь уже, наверное, никогда не будет ни друга, ни любовницы, ни врага; и что вместо бескорыстного служения человечеству он будет дуться на весь мир, как мышь на крупу; что он будет мечтать напиться в стельку, как тогда на Кавказе, и не сможет выпить лишние сто-двести граммов, так как алкоголь был ему противен, точно у него была не одна, а десять печенок, чутко реагирующих на любую гадость, которой и так накопилось в нем до состояния насыщения.
Мог ли Мурлов тогда знать, что ничего нет вечного: ни любви, ни дружбы, ни
привязанности, ни стремлений, ни успеха, ни молодости, ни жизни.
Двадцать лет назад Мурлов мог это знать, подумать, вообразить, представить себе. Но в двадцать пять лет считают себя сильнее обстоятельств и
все кажется бесконечным, как собственная жизнь. В двадцать пять лет не знают еще, что сильнее всего на свете человеческие слабости, объясняемые какими-то непонятными словами «генотип», «карма», «менталитет», а бесконечной может быть одна только лень, плодоносящая червивыми надеждами и несъедобными иллюзиями.
Мог ли он подумать тогда, в двадцать пять лет, что всего через двадцать лет на доске
объявлений за проходной завода повесят его фотографию в черной рамке и некролог. Кто бы вообще мог подумать, что на той фотографии он счастливейший из смертных в счастливейший день его жизни, дельфин, взлетевший над серой житейской волной, об этом знал один он. И все напряженно всматривались в фотографию, будто она, как портрет Дориана Грея, несла в себе какую-то тайну, будто он, который был на ней, мог дать ответ, куда он ушел. Не найдя ответа, они все уходили от него в противоположную сторону, уходили в полной уверенности, что им уже никогда не придется встретиться с ним или идти одной дорогой; они думали, что их дорога не его дорога; они еще не знали, что у всех дорога одна.
Мог ли он подумать, что однажды услышит над собой странно изменившийся, ставший вдруг неузнаваемым голос:
Сдается мне, кхм… Что он того… Кажется, немножечко мертв.
И этот ставшим вдруг чужим голос будет как-то странно таять, как тает в тумане зримый образ, оказавшийся за невидимой чертой видимости, причем будет таять не сам голос, а составляющие его части слова. Они, как капли срывающиеся в воду, падали одно за другим на невидимую громадную плоскость где-то за головой, расходились кругами и исчезали навсегда. И не имели слова эти никакого к нему отношения, хотя говорили так о нем.
И когда его хоронили, то прощались с ним так, точно навсегда.
Сидели на табуретках, стояли в дверях, как-то в
пол-оборота смотрели на него, точно боясь повернуться, как на дуэли, всем разворотом груди. И опять никто не находил в его лице ответа: где же он сейчас? Странная вещь они все (даже те из них, кто равнодушно или лукавя, навесил на себя скорбную маску) скорбели больше его самого. Неожиданный уход непостижим, им поверяют себя, а значит, ему не верят. Некоторым казалось, что он дышит и даже улыбается. А что, он дышал по-своему и даже улыбался.
Только когда его накрыли крышкой, из него навсегда ушло лицемерие и он впервые
не понял, нет почувствовал, как могут чувствовать все умершие, что больше он никому ничего не должен, что он, наконец-то, свободен.
Увы, истину в этой жизни находят, когда кончается эта жизнь.

Занятно выходит: строишь планы будущего и оказываешься вдруг в развалинах прошлого. Только выберешься из развалин прошлого, глядь а ты уже в руинах будущего!

Глава 45.
Домовладелец.

В Англии Гвазава лишний раз убедился в том, что английская поговорка «Мой дом — моя крепость» соответствует истине, а сама Англия гораздо больше, чем кажется при взгляде на карту мира. По рекомендации своих лондонских партнеров он жил в замке отошедшего от
профсоюзных дел лидера довольно крупного тред-юниона, мистера Гризли.
Мистер Гризли не был джентльменом в уайльдовском или моэмовском смысле этого слова, не говоря уже о мнении на сей счет пэра Англии Байрона, лорда Честерфилда или герцога Веллингтона, но был вполне приличным человеком. То обстоятельство, что мистер Гризли являлся владельцем
роскошного замка на юго-восточном побережье Англии, наполняло его такой значительностью, что коренастая и несколько грузноватая фигура британца выглядела рослой и стройной, а манеры — безукоризненными. Вещи совершенно немыслимые в российском гражданине, даже очень высоком и стройном и имеющем ученую степень или заслуженное звание на поприще искусств. Россиянина — посели его хоть во Дворце дожей в Венеции и накачай значительностью под самую завязку — узнаешь за версту. Копна значительности с вороватыми глазами. В мистере же Гризли эта значительность была естественна, как в Англии английский туман, которого, впрочем, за все время пребывания Гвазавы в Новом Альбионе не было и в помине. И — надо отдать должное мистеру Гризли — значительность не переходила у него в снобизм. Мистер Гризли и замок подходили друг другу, как добропорядочная семейная пара из Ноттингема или старинная чайная пара из китайского фарфора. Он мог не произносить фразу «мой дом — моя крепость», это было видно и так, без всяких слов.
Замок располагался в живописном месте под Брайтоном на берегу Ла-Манша. Это были места, издавна не обиженные ни богом, ни историей. В проливе — на протяжении суток то сером, то черном, то белом или бирюзовом — весело белели треугольники парусов сотен яхт, и они
вносили в душу покой и свежесть одновременно.
На этот раз туманов и чопорных англичан не было. Ночное мраморное небо было, была бледнолицая, типично английская луна, а тумана — нет, не было. Каждое утро Савву будило яркое солнце. Оно играло в прорези величественных портьер на огромном окне, из которого был виден Ла-Манш. Солнце играло на воде, в листве и на газонах, ничему и никому не отдавая
предпочтения. А после обеда Савве не давали вздремнуть часок-другой яркие, как подсолнухи, женщины, играющие на лужайке на музыкальных инструментах, послушных им, как воспитанные мужчины. Трудно старому холостяку соснуть в раю хотя бы часок! Какой там сон, когда сигнал «Подъем»!
Мистер Гризли был с мистером Гвазавой на дружеской ноге. Собственно, они равноценно представляли два достойных профсоюза двух достойных, связанных не простыми, но прочными отношениями стран. Правда, спроси мистер Гризли Гвазаву, какой профсоюз представляет его гость, думаю, сударь бы слегка замялся. Но не это было главным. Главным было то, что уставы обоих профсоюзов не были чрезмерно отягощены пуританскими заповедями. Мистер Гризли был много старше мистера Гвазавы, но достойно сохранил в своем бренном теле присутствие
добротного британского духа. Попади он на глаза Киплингу, несколько славных строк обессмертили бы его не менее славное имя. Но, хотя мистер Гризли и чувствовал себя по-прежнему молодым и здоровым, жизненный путь его, независимо от его желания, уже приблизился к берегу неведомой туманной реки, уносящей в невозвратные дали. Тем охотнее он разделял с жадным до удовольствий кентавром из туманной России последние свои прихоти и услады. Кентавром он прозвал Савву, так и не сумев понять, кто же тот на самом деле: русский, грузин, джигит, мулат, метис, кавказец, горец или просто «советик». И когда Савва с пафосом говорил ему о гении Пушкина, видимо проводя некую аналогию с собой, у мистера Гризли почему-то и всплыло в голове это дикое, непонятное, такое далекое от всего уклада его жизни, но красивое и гордое слово «кентавр». «В России, наверное, все такие, — подумал мистер Гризли, — там бескрайние ковыльные степи и кентавры, а на них с неба, как кучерявый бог, смотрит Пушкин». Расставались мистер Гризли с мистером Гвазавой друзьями, заверили друг друга в искренней и взаимной симпатии и обещали наезжать друг к другу, как только позволят дела или по срочному вызову.
Когда Савва летел в Москву, ему предложили виски, от которого он со вздохом отказался, подложили подушечку, разули и укрыли ноги шерстяным клетчатым пледом. Савва закрыл глаза и, под мерный гул двигателей, в полудреме, позволил себе задуматься о себе и своем стиле
жизни. В голове его нарисовался какой-то фантастический замок, среди дубов и вязов, на прозрачном озере, чистые аллеи, широкая поляна, кусты сирени и роз... Белокурая женщина вдали под солнцем, вся в голубом, нарядные девочки в шляпках с бантами и гольфиках с бонбончиками... А потом семейный портрет в золотом интерьере: он сам, белокурая женщина — его жена, девочки погодки, тесть с твердым подбородком и твердыми процентами в английском банке, чуть легкомысленная теща, на несколько лет, как положено, моложе своего зятя...
«Пора менять жилище», — решил он, сходя по трапу и глядя на черные и блестящие
каменные, стеклянные и бетонные стены, полосы, дорожки и башни огромного аэропорта в золотых огнях. Быстренько и с прибылью решив в Москве московские, а значит, денежные дела, Гвазава не стал задерживаться в столице, где вопреки Веспасиану все-таки пахло довольно дурно, особенно после свежего воздуха Ла-Манша, и полетел на ближайшем рейсе в Воложилин.
За бортом была воложилинская полночь. Аэропорт был, конечно же, не такая громадина, как Шереметьево, и, понятно, гораздо меньше «Хитроу». И хотя ночь так же мокро блестела
черным и золотым, это был все же другой, провинциальный, провинциальный даже в России, блеск. Но когда такси въехало в черту города, Савва почувствовал, что приехал домой, и успокоился.
Едва зайдя в дом, Савва бросил чемодан у порога и сразу же, не переодеваясь, взял с полки подборку рекламных газет и журналов, сел в кресло и аккуратно отметил красной ручкой
телефоны риэлтерских служб и компаний по продаже недвижимости. Утром он проснулся рано, и утро не изменило его решимости сменить свой стиль жизни на более достойный. Сколько можно, в самом деле, жить в двадцати семи бетонных квадратах, в подъезде, где пахнет нищетой и общественным туалетом? Вообще-то правильно: деньги не пахнут, пахнет их отсутствие. Даже иногда воняет. И хватит снимать на вечер молоденьких пластиковых пустышек. Пора обзаводиться настоящим домом. Вон уже седина виски тронула.
В лучшем агентстве города, по имени первого известного крупного жулика, «Меркурий», Савву сразу же предупредили о том, что цены у них несколько выше рыночных, но зато
гарантирован полный сервис. Тут же составили договор, по которому «Меркурий» обязался подобрать ему искомый коттедж, а Савва обязался не пользоваться больше ничьими услугами. Расчет наличными, «колдунчиками», два процента скидка.
Собственно, только в агентстве и нарисовался окончательный вид потребного Гвазаве
жилья: двухэтажный коттедж в пригороде, недалеко от дороги, но и не на самой автотрассе, с подземным гаражом, сауной, бильярдом, лесом за спиной и озером перед глазами, газонами, без всяких этих «культурных» посадок и теплиц, и чтоб из окон не было видно, как в соседних хижинах пьют чай или водку и наскоро занимаются любовью, а по тесным участкам шарашатся оборванцы в спортивных костюмах и телогрейках.
Шефом оказалась старинная знакомая по институту Сливинского, которую он не видел уже много лет. «Да, надо же, столько лет!» — оба воскликнули они, когда остались одни, и засмеялись. Обменявшись новостями, они расстались, оба довольные таким приятным началом трудового дня. Виктория обещала подобрать достойный объект не позднее середины следующей
недели.
Савва в хорошем настроении катил по загородному шоссе и по-новому приглядывался к коттеджам, выросшим по обе стороны автострады за последние годы, как грибы. Нет, это он
правильно сделал, что решил взять дом в пригороде и не на трассе. Так и спокойнее будет, и чище. С Викторией они поговорили об общих знакомых. Их оказалось на удивление много. Фаина Сливинская в институте больше не работала.
— А, ну она же еще тогда ушла, как только Буров
заступил, — вспомнила Вика.
Фаина вроде как защитилась и читает лекции по разным школам и
университетам. Одна, не замужем?
— Наверное, одна, — засмеялась Виктория. — Во всяком случае,
фамилию не сменила.
— Фамилия — ее гордость, — сказал Савва и почувствовал, как защемило сердце.
Гвазава свернул на проселочную дорогу, проехал метров пятьдесят и остановил машину. Вылез из нее и уселся неподалеку на поваленную березу. Вдали неслышно текла река, за спиной с шипением проносились машины. Кто-то прогудел встречному. Встречный отозвался. Савва не слышал этого. Он весь оказался во власти воспоминаний. И из огромного прошлого, населенного, как детдом, одинокими индивидами, Савва явственно видел одно лицо — лицо Фаины. Она была на переднем плане полотна его воспоминаний, как центральный образ в картинах Ильи
Глазунова. И вдруг он почувствовал поистине мистический ужас. Ведь в последних его снах та белокурая красивая женщина была она — Фаина! Савву охватил озноб. Он поднялся с березы, сел в «Чероки», круто развернулся и с бешеной скоростью поехал в город. Дома он выпил коньяка и немного согрелся. Достал альбом со старыми черно-белыми фотографиями и долго разглядывал несколько карточек, на которых была Фаина — с ним, с Мурловым, с Филологом, со своим отцом. Одной ее нигде не было. «Она может существовать только в диполе с мужчиной, противоположного, но равного ей по заряду, — подумал он. — Интересно, где она сейчас? И жив ли Сливинский? Бедняга…» Гвазава как-то по-новому взглянул на академика, и тот представился ему уже не всемирно известным ученым, а обыкновенным дальнобойщиком, каких много на продуваемых всеми ветрами северных трассах. Зашибает деньгу, возит чьи-то грузы. Вот тебе и вся механика, академик! В нем и тогда была какая-то обреченность: вон какие складки у рта. И в глазах робость, что ли... Впрочем, Савва погрешил против истины: такие пронзительные и умные глаза бывают только у победителей.
Лет пять назад Савва столкнулся с Фаиной нос к носу. Помнится, был праздник, День города. А ведь она была тогда одна и он один. Это на Дне-то города! А что ж они тогда разошлись? Савва вспомнил, как они стояли возле какой-то серой скучной стены без окон, возле какой-то урны, трепались ни о чем и разошлись, не обменявшись даже телефонами. И непонятно, были они
тогда рады этой неожиданной встрече или нет? Она была все так же великолепна, не обрюзгла и не погрубела, а годы нанесли на нее непонятно откуда взявшийся прямо-таки аристократический налет. «Это, наверное, оттого, что никогда не была замужем», — подумал Гвазава. А ведь он тогда, сразу после встречи, пошел на больничный — первый раз в жизни. «Да, мне каждая встреча с ней дается тяжело, — вынужден был сознаться самому себе Гвазава. — Вот и сейчас — и не видел, а только подумал о ней — уже сердце колотится и места себе не нахожу. Как романтически влюбленный семиклассник. Интересно, сколько ей сейчас лет? Она на семь лет моложе меня. Неужели сорок два? Господи, как бежит время! Куда бежит, от кого бежит, кого догоняет? Тогда ей было тридцать семь, а выглядела на двадцать».
Савва приготовил себе яичницу с ветчиной, машинально поел и продолжал сидеть за
кухонным столом, глядя в окно и собирая со стола на указательный палец хлебные крошки. «А Фаина-то, наверное, дура, — подумал он. — Умные быстро старятся».
Через неделю, как и обещала Виктория, ему нашли приличный коттедж, полностью
отвечающий его запросам.
Когда Савва переехал в коттедж и несколько пообвыкся в нем, отметил новоселье и уже
пригласил на ужин по очереди несколько знакомых женщин и одну новенькую, секретаршу компаньона, он, сидя вечером в кресле-качалке и глядя на золотые дали заката, вдруг понял, что коттедж этот один к одному воспроизводит коттедж Сливинского. Он даже содрогнулся от этой мысли. Да, все было в этом коттедже так, как он хотел: пахло хорошими духами, хорошим табаком, хорошим кофе, хорошим шоколадом, хорошим коньяком, хорошими новыми книгами, даже хорошими манерами, — но это были запахи бара, и не было запаха дома, о котором он недавно стал думать. С другой стороны, надо знать запах, чтобы не спутать его с подделкой. А какой он, запах дома, кто ж его знает? Гвазава не знал, но смутно догадывался, что не такой во всяком случае, как в баре. Не было того, что было у Сливинских. А ведь их коттедж практически не был обжит ими, жили они вдвоем в таких огромных апартаментах, и то больше ночевали, а вот запах их дома до сих пор щекотит ноздри своим неповторимым ароматом, который Савва трансформировал словом «уют».
Савва жил в коттедже уже десятый месяц. Начиналось лето, и оно сулило тепло и отдых, хотя бы от лишней, сковывающей тело одежды. Он перестал думать о прошлом и силой изгонял непрошеные мысли, и в этом единоборстве с самим собой терял много сил. Но
настоящее, нет-нет, да и блеснет какой-нибудь черточкой и напомнит то невозвратное прошлое, которое не принадлежит уже никому. То блеснет по-особому озеро на закате, то беззвучно прочертит в ясном небе траекторию ласточка, то воздух пахнет чем-то знакомым, то почудится вдруг, что вон там, у озера, стоит под ветлами белокурая женщина в голубом платье... И то, о чем мечтал он в преддверии своих перемен — как будет выходить он утром на веранду, бежать по мягкой тропинке, на которую свешивается с обеих сторон высокая трава, с восторгом глядеть на восход солнца и благодарить Бога за его щедрость, опрокидывать на разгоряченное тело ведро с холодной водой и вообще вести исключительно здоровый образ жизни, не думать ни о ком плохо и не делать никому ничего дурного, и даже не плевать и не сморкать на землю, как советует Порфирий Иванов, как советуют все мудрецы с того света (как говорила когда-то юная Фаина, ссылаясь на Сократа, стремись быть хорошим человеком, ибо самое священное — это хороший человек, а самое скверное — человек дурной), вечером качаться в кресле-качалке, глядеть на спокойный закат и прощаться с ним до завтра и в то же время навсегда, смотреть, как синеет и чернеет частокол леса за озером, заходить в дом и делать ритуальный круг по холлу на велосипеде, брать с малахитового столика португальский ликер и наслаждаться несколькими его каплями, всего несколькими каплями, раскусывать орешки или грильяж в шоколаде, и из дома сего отойти в дом свой вечный, — ничего этого не хотелось, абсолютно ничего!

А с чего вы, собственно, взяли, что этого хотелось Савве? Это и не его вовсе желания были, а так, кое-какие соображения Автора. Из всей этой муры Гвазаву привлекали по-настоящему лишь коттедж, женщина в коттедже, ну и ликер с орешками — к женщине в
коттедже. Да и потом, прав Гоголь: «...видно, и Чичиковы, на несколько минут в жизни, обращаются в поэтов...» Вот только минут этих мало — из-за того, что сердчишку очень уж тяжело в такие минуты...

И как-то так само собой получилось, что перед Саввой из всех жизненных вопросов остался всего один, наиболее жизненный и, значит, чисто схоластический: что первично — Фаина или
коттедж, то есть коттедж куплен для того, чтобы в него можно было привести Фаину, или для Фаины, и только для нее одной, куплен коттедж. Но вопрос этот никак не решался, а ночной скрип и ночное молчание дома, одиночество и ежедневный закат — стали невыносимы. И словно из той дурацкой юности досада пришла и с нею злость, что вот она, Фаина, рядом, а не откусишь. Савва стал тяготиться женским обществом и по воскресеньям перестал бриться. Сидит целый день напротив окна, рассеянно слушает местное радио и тянет, тянет джин, ликер, бренди, только не водку — он терпеть ее не может, это доступное забвение горькой жизни.
«На пирсе тихо в час ночной. Тебе известно лишь одной, когда усталая подлодка из
глубины идет домой», — поет Юрий Гуляев из глубины полузабытых советских лет.
«Дом — это место, где уют и где от тебя никто ничего не требует. Это крепость, где ты полный хозяин», — думает
Гвазава.
Давно уже ночь, давно уже смолкло местное радио, работающее до полуночи, а Гвазава все сидит, глядит из кромешной темноты в кромешную же темноту, его пустота, по закону
сообщающихся сосудов, соединяется с пустотой вне его, приближаясь к абсолютной пустоте, он цедит виски и бормочет:
— На пирсе тихо в час ночной… На пирсе тихо в час… На пирсе тихо… На пирсе… На…
На длинном-длинном пирсе, конец которого теряется в ночи, тихо-тихо… Слева — громадная черная туша моря. Шкура его искрится в темноте. Морское чудовище дышит во сне и еле слышно ворочается. Об этом движении скорее догадываешься, чем слышишь его. Как-то бочком
выплывает из-за облака луна и заливает пустынный пирс голубовато-белым казенным светом, и на пустынном пирсе, на его блестящей в этом свете глади, под чудом уцелевшей лампочкой, стоит стройная, красивая и такая желанная женщина, с золотыми волосами и в голубом платье, и глаза ее сияют, глаза у нее мерцают, и полны глаза ее крупными, не пролитыми до конца слезами.
— А я усталая подлодка из глубины иду домой, — бормочет Гвазава. — Из глубины иду домой… Иду домой… Домой… Ой...

Или ему только кажется, что это происходит с ним? А с кем же еще, господа? Другого-то просто нет. Ни Филолога нет, ни Мурлова. А с кем-то ведь должна происходить вся эта чертовщина?

С неба в море сыплются то ли искры, то ли звезды, они неслышно ударяются о шкуру
черного зверя, перекатываются по ней и гаснут в ее складках и густой шерсти. Эти же искры падают Фаине в глаза, устремленные к небу, и искры эти острые и ледяные, и смертельным холодом веет от них.

Глава 46.
Рухнувшие надежды.

Утром Гвазава проснулся поздно и никак не мог сообразить, когда он разделся и как
оказался в кровати. Потом вспомнил ледяные искры из сна и поежился, точно они попали ему за шиворот пижамы. И было страшно тоскливо, будто он только что безвозвратно потерял что-то очень важное.
«Да, я тут жить не смогу, — решил он. — И Фаину сюда привести тоже не смогу. Ей нельзя
показывать даже этот коттедж, засмеет». Гвазава взял бутылку настоящего французского шампанского, огромную коробку шоколадных конфет и с охапкой роз заявился к Виктории.
— Как коттедж? — спросила прозорливая Вика.
— Коттедж замечательный. Лучшего не бывает. Но, увы, с
работой... Хотел бы поменять.
— Две трехкомнатные на одной площадке в «Дворянском гнезде» устроят? Четвертый этаж. Дом пятиэтажный. Косметический ремонт.
Архитектора-дизайнера порекомендовать?
— Спасибо, сделаю сам. Жить-то мне, а не архитектору.
— Смотри. Если передумаешь, звони. Прежде, чем составлять смету, прочитай «Сагу о
Форсайтах». Первый роман. «Собственник». Если будешь читать внимательно, то обратишь внимание, что смету и сроки строительства надо удваивать. Совет бесплатный. Ну что, поехали?
Квартиры были полногабаритные, очень просторные, хотя и требовали капитального
ремонта. Дом был старый, довоенной постройки, с толстенными стенами и колоннами. Место тихое, зеленое, хотя самый центр. Как говорится, центрее не бывает. В этом и близлежащих домах, так называемом «пятачке», или «Дворянском гнезде», гнездились не так давно ответственные партийные, советские и хозяйственные руководители, а сейчас селятся все, кому не лень выкинуть миллион ненужных денег.
В домашней библиотеке Голсуорси не оказалось. Не откладывая в долгий ящик, Савва
купил собрание его сочинений и за вечер и ночь прочитал первый роман. Под утро, зевая и потирая глаза, он захлопнул книгу и швырнул ее на стол. Подумать только — сколько суеты из-за нескольких сотен фунтов! Голсуорси несомненно большой талант, но он явно продешевил. Виктория права: смету и сроки надо удваивать. И я прав, самому надо все делать, без этих разных Босиней!
А все-таки где сейчас Фаина?.. (Фаина-то будет не хуже Ирен. Нет, куда ей, Ирен! Она тень, только тень Фаины. Англичанки не стоят и тени наших баб. Воспитание не то!) На
Стрельбищенском, наверное. Помнится, ей тогда дали там однокомнатную панельку... (А Сомс дурак. Разве можно было упустить такую женщину?) «А ты? — вдруг спросил его внутренний голос. — Ты сам разве не упустил Фаину?» Нет, еще не все потеряно. Через пару месяцев схожу к ней домой, приглашу на новоселье и там предложу ей руку и сердце. А в придачу — огромную квартиру в центре, которая ей и не снилась. Скажу: бери, они твои, твои — с тех наших юношеских лет. Главное, чтобы пришла. Приде-ет! Куда она денется? На старости лет... Приткнется. Где она лучше-то найдет?
Явно, на Гвазаву подействовал
Голсуорси.
Савва посмотрел в зеркало. В какое-то мгновение ему показалось, что на него смотрит из
зеркала незнакомый мужчина, с хищным носом, сочными яркими губами и большими, блестящими, чуть навыкате глазами. Такой мужчина должен нравиться женщинам, даже с аристократической присыпкой.
— Придет, — сказал ему Гвазава.
И мужчина повторил:
— Придет.
Две следующие недели Савва был занят исключительно штудированием журналов по
интерьеру жилища и составлением проекта и сметы затрат. Он практически не спал, не ел и не брился; то есть спал, когда его сваливала усталость — за столом, на полу, в кресле, а ел исключительно сладкий черный кофе с какими-то сухарями, потерявшими индивидуальность, и абрикосовый португальский ликер. Когда дней через десять затворничества он посмотрел в зеркало, того незнакомого мужчину сменил косматый тип с горящими и опухшими глазами, с бородой седой, как у Вахтанга Кикабидзе. И этот тип охрипшим голосом повторил то же: «Придет!» И в голосе его не было неуверенности.
Наконец проект был составлен, смета подсчитана. Черновой вариант был изображен на
миллиметровке, беловой — на ватмане. Отдельно прилагались рабочие эскизы и альбом фотографий с образцами сантехники, мебели, стеллажей, дверей, панелей, кафеля, паркета, плинтусов, обоев, кухонных агрегатов и радиоэлектронной аппаратуры. На отдельных листах были изображены камин, аквариум, грот и прочие Саввины придумки.
Савва помылся, побрился, плотно пообедал в ресторане и прошелся по своим знакомым, зорко приглядываясь к интерьерам их офисов и квартир, затем побывал на трех
выставках по дизайну, городских ярмарках, объехал все мебельные магазины и фирмы, занимающиеся евроремонтом, после чего внес незначительные изменения в свой проект и, по рекомендации директора «Земельного банка», нанял комплексную бригаду строителей, отделочников, электриков и слесарей. Бригадир был толковый и расторопный, три года проработавший на отделке и ремонте квартир в Бремене и Гамбурге. Сегодня в России этот опыт многого стоил. Бригадир показал альбом с фотографиями интерьеров — до и после ремонта, провез Савву по квартирам и офисам, отделанным его бригадой. Савва остался доволен. Бригадир тоже был доволен и замыслом хозяина, и подробным планом. В замысле чувствовались хороший вкус, широкий взгляд на вещи и размах, возможный при очень солидных капиталах, и видно было сразу, что хозяин не вылезает из-за границы. Бригадира, правда, несколько смущала чересчур радикальная переделка площадей и увеличение нагрузки на межэтажные перекрытия, но Савва заблаговременно запасся от ЖЭУ разрешением на реконструкцию помещений. Условились о цене. Составили договор. Расписались. Выпили по рюмке коньяка. Пожали друг другу руки. Савва сказал: «С богом!». Выдал аванс на приобретение стройматериалов. И работа закипела. 20 августа срок сдачи. Преддверие бархатного сезона. Тогда и отдохнем!
А между тем, пока Гвазава осваивал профессию дизайнера, все дела оказались в
запущенном состоянии. В бизнесе один упущенный день надо наверстывать двумя, одну упущенную неделю — месяцем, а упущенный месяц — может и жизни не хватить. Гвазава был одним из учредителей и директором Воложилинского филиала московской фирмы «Best — West». Дела он вел ловко и в городе практически не засветился, а в Лондоне, Бремене и Роттердаме открыл счета в крупных банках, о которых вряд ли кто догадывался. Вот эти-то дела и требовали неустанного внимания и рвения. Но дела делами, а ремонт ремонтом. Быстро сказка сказывается, а ремонту два месяца отдай. Бригадир свое дело знал и ему вполне можно было доверять, но Савва, тем не менее, каждое утро заезжал на «объект», давал ценные указания и только тогда ехал дальше по своим делам.
Два месяца пролетели, сделался, как бы сам собой, и ремонт. Квартирка получилась даже по европейским меркам на славу. Не замок, конечно, но вполне приличное для делового холостяка жилище. Савва тут же послал мистеру Гризли факс, в котором благодарил его за подарок ко дню рождения — охотничье ружье — и приглашал его в Воложилин на утиную охоту.
Когда в квартиру завезли и расставили мебель, пожитки и аппаратуру, Савва приступил к составлению списка приглашаемых на новоселье лиц. В гостиной за столом, исполненном в виде мальтийского креста, размещалось шестнадцать персон, две из которых были известны Савве давно — это он сам и Фаина. Предстояло из внушительного числа богатых и влиятельных людей города выбрать для золотого списка еще четырнадцать персон грата, а это задача нешуточная, хотя бы потому, что состоит из одних неизвестных. Промучавшись со списком целый вечер и с кровью в сердце тоненько (вроде как не навсегда) вычеркивая каждую лишнюю фамилию, Савва наконец очертил круг избранных и
мысленно перекрестился. В круг избранных, а потому, званых, вошли:
1. Сидоров Иннокентий Порфирьевич. Президент банка «Центр России».
2. Сидорова Валентина Семеновна. Супруга президента.
3. Гроза Иван Иванович. Зам. начальника Воложилинского УВД.
4. Скуратова Ольга. Корреспондент «Независимой газеты» и ведущая телепрограммы «Бизнес-шок».
5. Метейло Григорий Константинович. Генеральный директор машиностроительного
завода.
6. Нина. «Сестра» Метейлы.
7. Зеленер Борис Михайлович. Президент холдинга «Русь».
8. Людочка. Референт Зеленера.
9. Голубев Иван Михайлович. «Сизый», Ваня.
10. Буздяк Еремей. Директор рекламного агентства «Все на продажу».
11. Беседина Нина Федоровна. Невеста Буздяка. (Дочь директора компании «Воложилинские авиалинии». Беседин, в свою очередь, брат вице-премьера).
12. Рыжов Николай Константинович. Зам. мэра.
13. Рыжова Анфиса Петровна. Жена Рыжова.
14. Еремеев Глеб Иннокентьевич. Спикер областной Думы.
Естественно, многие, даже из числа очень хороших знакомых Саввы, оказались за
пределами круга, который вписывался в мальтийский крест дубового стола из Австрии, но, увы, новоселье не прихоть, это деловая встреча с возможными компаньонами и визитная карточка Гвазавы. Как говорится, кто за бортом, тот — от винта! А если честно — всех бы утопил, как котят!
Итак, за столом были места для самого Саввы с Фаиной, для пяти уважаемых пар и трех временно одиноких мужчин, которых, по мысли Гвазавы, вполне могла завести и расслабить
одна одинокая же Ольга Скуратова, второй год пишущая под журналистским псевдонимом «Малюта». Так в сердцах прозвал ее бывший мэр, которого она прошлой зимой отделала в местной прессе и на телевидении, как мальчишку.
Утром Савва заказал у Еремея Буздяка красочные приглашения, по случаю новоселья, на 14 часов следующей субботы. Обслуживать должны были вышколенные мальчики и девочки от
ресторана «Центральный», с директором которого Гвазава детально обсудил меню и церемониал новоселья. Выйдя из ресторана, Савва сел в джип, развернулся и рванул в прошлое, в сторону Стрельбищенского жилмассива. Фаина, как он и думал, обреталась в старой своей однокомнатной квартирке. Стрельбищенский — он и в Африке Стрельбищенский — бетон, сквозняки и свалка на вытоптанных газонах. Драные кошки и бездомные собаки. И полон жилмассив надеющихся на что-то граждан. Жил — массив, сдох — пассив. А в итоге нуль. Простая бухгалтерия. Вот он, ее дом родимый, панельный, девятиэтажный, серый, асфальт провалился, бордюр выворочен, хилые деревца ободраны и торчат, как обломки крестов на погосте, ступени в подъезде выкрошились, в почтовых ящиках черный пепел сожженных слов и фраз, лифт исписан, во всевозможных смыслах, все о’кей, моя рыжая красавица, гордая ты моя недотрога. Вот и седьмой этаж, седьмое твое небо. Каково-то тебе тут, вдали от озера?
Фаина была дома. «А где ей еще быть?» — подумал Савва.
— Кто там?
У Гвазавы пропал голос. Он просипел:
— Я.
Дверь открылась, и Гвазава пропал. Вслед за голосом. Что за женщина такая, эта Фаина,
скажи, господи!
— Заходи. Чего встал? — насмешливо сказала Фаина. Она была, как всегда, в чем-то
голубеньком и была, как всегда, хороша.
— Здравствуй, Фаина. Я на минуту, — просипел Гвазава.
— Простыл, что ли? — спросила она.
— Да, разгоряченный сунулся в реку, — сказал Савва. — Ничего, пройдет.
— Пройдет, — согласилась Фаина.
Квартирка была миленькая, правда, совсем крохотная. Савва сел в кресло и сразу же
почувствовал тот памятный аромат дома Сливинских, который ассоциировался у него со словом «уют».
— Уютно тут у тебя, — откашлявшись, уже тверже произнес он.
— Сакля как сакля, — махнула рукой Фаина. — Приют наш мал, зато спокоен. Ты-то, слышала, коттедж на «Сороковом»
купил.
— Уже продал.
— Что так? Ой, извини, я кофейку. Будешь кофеек?
— Борщечку нет? — всплыл вдруг из памяти чудный вопрос.
— Почему же нет. Есть. Хочешь борщ? Правда?
— Да нет, спасибо. Это я так.
— Подожди минутку. Поставлю кофейник... Я Викторию как-то встретила… («Тесен мир», —
подумал Гвазава) ...и она мне рассказала о твоей покупке. С видом на озеро.
Савва посмотрел на нее, но в лице Фаины не было иронии или насмешки.
— Да, хороший был коттедж. С работой неудобно, пришлось продать.
— А где же сейчас ютишься?
«На ловца и зверь идет», — подумал Гвазава. Ему вдруг стало казаться, что вот так вот, с
бухты-барахты, взять и пригласить Фаину на новоселье — будет выглядеть как-то ненатурально и натянуто.
— Да купил тут по случаю квартирку. Вот, на. Приглашаю тебя на новоселье.
Придешь?
— Симпатичное приглашеньице. У Еремея делал? Ты смотри, адресок-то у тебя — на «пятачке». Славное место, славное. Поздравляю. Во сколько сбор? В два? Сейчас погляжу
расписание. У нас на той неделе как раз занятия начнутся. Я в Гуманитарном университете. Филологию преподаю. Можешь поздравить меня — ВАК этой весной утвердил мою докторскую.
— Поздравляю, — сказал Савва.
— А скажи, Савва, с чего это ты вдруг надумал пригласить меня?
— Да ни с чего, — ответил Гвазава. — По старой дружбе.
— Я так и подумала. Да, у меня вторая пара, так что я свободна... Слышала, в Англии был?
— Угу. Пришлось вот на старости лет английский осваивать. Круг общения шире стал. В бизнесе надо английский знать. Как Филологу.
Помнишь?
— У Филолога был несколько иной курс общения. Насколько я знаю, у всех деловых людей самая распространенная фраза: «Ваше предложение интересно». Представляешь, Филолог
обращается к Оскару Уайльду или Байрону: «Сударь, ваше предложение интересно!» Или к Хемингуэю. Папа его просто убил бы, — Фаина засмеялась. — Что смотришь? Не мой папа. У моего такой шикарной бороды не было.
Фаина была все та же. Ничто ее не брало — ни годы, ни невзгоды, словно наелась где-то
молодильных яблок. А заодно и стервозных. Савва отклонился вправо и посмотрел на себя в зеркало. Фаина улыбнулась:
— Тебе, Савва, височки уже припорошило. Это, говорят, от мудрости. А меня господь не сподобил, — вздохнула она и тоже погляделась в зеркало. — Правда, как будто и не прошло больше двадцати лет?
— Где бы я тогда набрался мудрости? — возразил Савва. — А вот ты
действительно…
— Что? — выжидающе глядела на него Фаина.
— Все такая же. Юла!
— Знаешь, в чем мой секрет? Он очень прост. Я еще в шестнадцать лет решила, что не буду стареть. Вот и не старею. Но ты не переживай. Ты еще тоже о-го-го! Возле теплой стены
постоишь — и как молодой. А? Как говорится, стар гриб, да корень свеж. Ладно, ты-то хоть обзавелся семьей? Ой, прости, забыла, у тебя вроде как была семья, где-то в горах, орлиное твое гнездо?
Гвазаву задели эти вопросы за больное место. «Эк тебя, — подумал он и посмотрел на
диван. — Завалю сейчас...»
— Все, не буду, не буду! Прости. С лица даже сошел, бедненький. Прости, ради бога. Я
думала, ты давно уже перестал на меня обижаться. Давай ликерчику вмажем! Абрикосовый — мой любимый. Мировую! — и она достала португальский ликер, и этим ликером достала его. Это был и его любимый ликер.
«Так чей же это вкус первичен, мой или ее?» — подумал потрясенный Савва. Иногда такие вот мелочи могут доконать даже такую крупную, но неустойчивую психику, как у Гвазавы. Сначала коттедж, теперь вот ликер. Интересно, что там еще припасла судьба, какую
мину?
Однако после рюмочки сладкого ликера горький ледок между ними не растаял, и они,
потрепавшись, как в старые добрые времена, ни о чем, с облегчением распрощались. Опомнился Савва уже возле гаража. (Когда Фаина сказала об орлином гнезде, в Гвазаве будто прожектор вспыхнул и сразу же высветил то безумное лето в горах. Как он тогда ревновал ее сначала к тому покойнику, потом к Мурлову, потом к партайгеноссе Блинову!) Сегодня Савва не смог даже смотреть телевизор и завалился спать, а Фаина ворочалась в постели до утра, вспоминая молодость, Филолога с Мурловым, отца. Царствие им всем небесное!
«Остаток жизни отдала бы, чтобы встретиться с вами хоть на часок», — думала она.
Проснулся Савва в пять утра и стал бродить по своим апартаментам. Включил телевизор, там с утра медведи лазили по деревьям. Спустя какое-то время Савва с удивлением поймал себя на том, что впервые в жизни не подумал о женщинах. «Однако хватит!» — покончил он с минутной слабостью. Для чичиковых слабости, даже минутные, как правило, плохо кончаются.
Наконец-то пришла и суббота. Уже час пополудни. Мальтийский крест накрыт на 16
кувертов. Пингвины в бабочках и бабочки в лосинах в готовности № 1. До начала церемониала они сосредоточились в лоджии, чтобы не резать глаза гостям. Как только Савва свистнет в трубку, тут же из ресторана возникнут горячие блюда. А закусочки уже истомились в ожидании падких до них рук и зубов, и напитки густеют в фигурных бутылках, и подпирает пробки французское шампанское.
Засвиристел «Panasonic».
— Да, — Савва нажал кнопку громкой связи.
— Але! Гвазав! Сав! Сенто! Салут! Это из Грызлы! Путчкин! — по-русски прокричал мистер Гризли, хотя собственно русским было одно только слово «это». Далее Гризли радостно сообщил Савве, что получил его факс, и вот он здесь, готов к утиной охоте. Просит прощения, что
нагрянул без предупреждения, как снег на голову. Это сюрприз. Савва в последний день говорил, что любит сюрпризы.
— Ты где? — спросил Гвазава, чувствуя, что у него от сюрприза слабеют ноги. Принес же черт именно сегодня! Колонизатор!
— Я здесь! Здесь! В аэропорту! Ты сможешь приехать за мной?
— К сожалению, не могу. Важная встреча. Бизнес. Шестнадцать человек через сорок минут. Не успею. Я пошлю за тобой своего человека. Через полчаса, без десяти два, возле справочного бюро. Жди. Никуда не уходи. К тебе подойдет большой парень, лысый, в спортивном костюме. Его звать Ник. Он по-английски ни бум-бум.
— Вот и хорошо: а я по-русски ни бум-бум. Он скажет бум и я бум. Ха-ха!
Так, ровно два часа. В холле глухо пробили четырнадцать раз громадные, под потолок, часы из тихого бельгийского городка Шарлеруа. Привыкшие к размеренному ходу времени в
Шарлеруа, они и здесь не думали торопиться и поспевать за сумасшедшими русскими, привыкшими за десять лет строить и ломать целые эпохи и за четверть часа справлять свою вечную любовь. Таким часам отмерять бы века между колоннами у расписной стены где-нибудь в храме Фив или Дендераха. Нет, видно, не судьба.
А вот и первые гости. А-а-а! О-о-о! У-у-у! Первые минуты всегда напоминают встречу
глухонемых. Первым пришел генеральный директор самого крупного завода Воложилина — Метейло, с сестрой Ниной, моложе его на 32 года. Григорий Константинович обнимал сестру шахтерской рукой за полные белые плечи и с обожанием заглядывал ей в шаловливые раскосые глазки.
Через несколько минут заявились супруги Сидоровы. Иннокентий Порфирьевич месяц тому назад вновь сошелся со своей старой супругой Валентиной Семеновной, было отринутой им полгода назад из-за воспитанницы каких-то там женских курсов, оказавшейся последней тварью.
Следующим, как и предполагал Гвазава, прибыл мистер Гризли. Мистер Гризли в
аэропорту оказался в затруднительном положении, когда возле справочного бюро нарисовались сразу шестеро амбалов, так называемых «кровельщиков», лысых и в спортивных костюмах, и все смотрели на него, как на родного дядю. Надо отдать ему должное, он не стал спрашивать «племянников» ни о чем, а благоразумно подождал, когда к нему подойдет седьмой и пробумкает: «Я из Ник. Гвазава. Ферштейн?»
Борис Михайлович Зеленер, президент холдинга «Русь», вкатился веселым колобком, как в старой доброй сказке, со своим хорошеньким референтом Людочкой, которая была, за счет своих ног, выше его на целую голову и хорошо известна всем предпринимателям региона.
— Таки нас тут не ждали! — то и дело радостно восклицал Зеленер, лупая на всех выпуклыми глазами. Лупал радостно, поскольку его законная супруга Маня (О!) в настоящее время
находилась в США у родственников, а теща Юлия Исааковна (О-о!!) укатила на постоянное жительство в Израиль к своему сыну Моне (О-о-о!!!), избранному депутатом в Кнессет.
— Таки вас только тут и ждали, ох как ждали! — воскликнул радостно Гвазава и представил вновь прибывшим гостям мистера Гризли.
Одновременно заявились: в меру суетливый, похожий на леща, Еремей Буздяк с богатой невестой Ниной Федоровной, имеющей непробиваемый тыл; спикер областной Думы Еремеев, слегка
озабоченный противостоянием левых и правых, верхних и нижних, передних и задних, — недаром его в народе звали «очумелый шкипер», или более правильно было бы «очумелый шкипер очумелого народа»; и не озабоченный ничем, кроме своих служебных обязанностей, зам. мэра Рыжов с домовитой супругой Анфисой, вывезенной им еще в бытность его комбайнером из села. По прогнозам, Рыжов должен был на ближайших выборах обставить не только мэра, но и самого губернатора.
Последними, как и ожидалось, пришли обворожительно нахальная и сексапильная
Малюта, Иван Иванович Гроза — гроза шпаны и уркаганов, рэкетиров и бомжей Воложилина, и Голубев Иван Михайлович, известный больше как Сизарь или Ваня Сизый, похожий на обаятельного выпускника консерватории по классу скрипки. Сизый был один в светлом костюме и белых туфлях. (Во всякое время одежды мои светлы, шутил он). Прочие гости предпочитали даже летом одежду более темных тонов.
Фаины не было. Савва не мог в полной мере прочувствовать факт ее отсутствия, так как произошла досадная накладка с Гризли, и теперь это было даже Савве на руку. «Ничего, придет попозже. Оно даже лучше будет. Эти все уже накушаются и приподнимут свой интеллект до уровня духовной пищи. Ей будет тогда интереснее общаться с ними», —
подумал он.
Гости сосредоточились в просторном холле, где в приятном рассеянном освещении было несколько диванчиков, столиков с журналами и напитками, а в
напольной раковине поднималась, ломалась в воздухе и рассыпалась брызгами струйка фонтанчика.
— Оленька, — шепнул Савва в настороженное ушко Малюты. — Вот этот господин, что с
Зеленером о чем-то беседует, — англичанин, мистер Гризли.
— Англичанин? Ну и что? Что, я не видела англичан? Они мне напоминают лягушек. Этот,
правда, больше похож на немца. То есть на жабу. Любитель пива?
— Это, Оленька, ты напрасно. Это, Оленька, не простой англичанин. Портретики его еще
висят по всей их аглицкой стране. У него маленький трехэтажный дворечик, миллионов на двадцать фунтиков, а может, и на все сто, на Ла-Маншике. Знаешь, проливчик такой в Европочке. Между прочим, бобыль. Но любит не одно только пиво. Счетик в Бристоле и Лондоне. И ладно, так и быть, открою тебе страшную тайну: он ищет в России жену. Детишек нет, так что наследники докучать не будут.
— Что ты говоришь! Это уже интересно. Представь!
— С превеликим удовольствием! Слушай, у тебя роскошные духи. Где берешь? Мистер Гризли, эта обворожительная дама — цвет нашей словесности, мисс Ольга, — по-английски сказал
Гвазава.
— О! Путчкин! — по-русски воскликнул мистер Гризли.
— Он обожает в нашей словесности Пушкина, — пояснил Савва.
Малюта ловко оттерла мистера Гризли от Зеленера и Гвазавы и забумкала с ним на квазихорошем английском. Нахальство заменяет знание. Глазки у Гризли заблестели, значит, все будет в ажуре. Глядишь, по осени свадебку в Англии сыграем, чем черт не шутит. Савва успел и
Гризли шепнуть, что Ольга — та самая женщина, за которую можно и имение промотать и на каторгу идти. Как у Достоевского. Хорошо ссылаться, когда не хватает своего опыта, на чужой опыт или хотя бы на пример из литературной классики.
— На вашу каторгу я идти не хочу, а вот твое имение могу и промотать, — пошутил мистер
Гризли.
Интересно, Сизый с Грозой сидят рядышком, потягивают коньячок и шушукаются, как
старые друзья. Кто бы подумал! Сизый несколько лет назад ходил, говорят, в подручных у Сани Ельшанского, пока тот таинственно не исчез куда-то. У Сизого, говорят, один из самых крутых особняков в России. Савве не доводилось бывать у него дома, может, оно и к лучшему. Как-то к особняку Сизого припарковался незаметный «Москвичок», оттуда выскользнул незаметненький человечек в кепке (его потом нашли уже без кепки под мостом с проломленной головой), а через пять минут «Москвичок» так рванул, что рухнуло три близстоящих коттеджа и на триста метров в округе вылетели все стекла. О числе пострадавших ходили противоречивые слухи, так как дело происходило в воскресное утро, когда основная масса горожан была за городом. Дом Сизого даже не шелохнулся. Оказывается, он был поставлен на антисейсмической подушке, изготовленной в Японии по проекту японского архитектора, который всю свою жизнь занимался строительством жилых зданий в зоне повышенной вулканической деятельности.
Сизый и Гроза поглядели на Малюту с Гризли, которые, забыв обо всех, ворковали, как два
голубка, и глаза у Грозы потемнели, а у Сизого посветлели.
Что ж, пора начинать показ — и за стол. Савва позвонил в ресторан и попросил через
полтора часа доставить горячие блюда.
— Дамы и господа! Минуту внимания! — бодро сказал он. — Отвлекитесь друг от друга и от напитков. Предлагаю всем покинуть этот холл. Я вам быстренько покажу мое скромное жилище и — за стол! Стол уже скучает без нас! Да и мы, гляжу, тоже погрустнели вдали от него.
Гости согласно засмеялись.
— С грустью хорошо бороться за столом, — весомо сказал Гроза, внушительно посмотрел на всех и потер одну о другую здоровенные пухлые ладони.
Буздяк хихикнул и тоже потер свои узенькие ладошки.
Малюта, цепко взяв Гризли под руку, переводила ему слова присутствующих. Тот улыбался и радостно кивал ей и Гвазаве. Он был явно доволен началом банкета, поглаживал Малюте ручку, а та источала из своих бесстыжих глаз пламенное
обожание.
— С вашего разрешения пойдем против часовой стрелки. Я как-то привык все делать против, — сказал Гвазава. — Ванная, кабинет, кухня, столовая, в которой мы задержимся пока всего на
минуту, лоджия — кстати, в длину 19 метров, потом спальня для мистера Гризли, если он соблаговолит остановиться у меня, потом туалет, моя спальня и маленький сюрприз в конце.
Когда Малюта перевела, мистер Гризли воскликнул по-русски:
— О! Сюрпрайз! Это карашо! Это вэри карашо!
Савва понимал, что ничем особенным он гостей не удивит, разве что припасенным
напоследок сюрпризом, но пусть они перед обедом разомнутся.
Не будем утомлять читателей перечислением всех новомодных штучек, которыми была
напичкана квартира, — их в любом салоне навалом. В ванной — обыкновенная «Джакузи», а вот унитаз был оригинальный, с подогревом, компьютером и дисплеем, на который тут же выдавался результат экспресс-анализа мочи и рекомендации по сдвижке кислотно-щелочного баланса в ту или иную сторону. Почти все гости незамедлительно пожелали узнать о рН своей мочи, и до конца осмотра оживленно обсуждали состояние своего здоровья друг с другом.
— А где вы такой достали? — спросила Валентина Семеновна.
— В Японии. Японская техника — самая надежная.
— Кеша! — обратилась Валентина Семеновна к мужу. — Нам такой нужен?
Иннокентий Порфирьевич задумчиво пожевал губами.
В кабинете был камин, демонстрировать работу которого в это время года было излишне. На стеллажах красиво, как полки на Гатчинском плацу, стояли тома энциклопедий, собраний
сочинений и древних фолиантов.
— О, «Британская энциклопедия»! — пощелкал по корешкам толстыми пальцами мистер Гризли. — У нас далеко не у каждого есть она. У меня есть.
Малюта перевела присутствующим основные мысли британского гостя.
— Кеша, — обратилась Валентина Семеновна к мужу.
Тот пожевал губами и сказал:
— Зачем она тебе? Она же на английском.
— О! — снова воскликнул мистер Гризли. — Урусов! Князь Урусов. «Книга о лошади». Два тома. Это раритет. Это лучшая книга о лошади в мире!
Малюта дословно перевела. Валентина Семеновна снова беспокойно взглянула на супруга, но, увидев его жующие губы,
успокоилась.
Савва с благодарностью взглянул на мистера Гризли и в порыве великодушия сказал:
— Мистер Гризли, дарю ее вам! А перевести ее на английский вам поможет наша прелестная Оленька.
— Какие миленькие обои! — зашумела Малюта. — Это что, самоклеющаяся лента? Да это же
лиры! Господи, да это же лиры! — Малюта захохотала. — Лиры! Итальянский зал! Кабинет муз!
— Пг-релестно, — прокартавил Зеленер, заставив в какой уже раз Валентину Семеновну
вцепиться в суровую руку мужа.
— Это оригинально, мистер Гвазава! — воскликнул по-английски мистер Гризли (Малюта
перевела). — Я, пожалуй, у себя тоже каминный зал оклею рублями. У вас какая самая большая купюра — пятьсот? Вот ими.
— У него каминный зал десять метров на десять и в высоту четыре с половиной, — пояснил Гвазава гостям размер замысла. — Зачем оклеивать? Вы ими лучше, мистер Гризли, топите камин. Они прекрасно горят, как березовые поленья.
Гости довольно засмеялись.
— Да, я знаю, что быстрее всего можно спалить российские рубли, — согласился мистер
Гризли. — Меня ваши соотечественники не перестают удивлять.
— А вот это каминный столик для щипцов. Уральский гранит, инкрустирован, если можно так выразиться, коллекционными монетами — от цента до
доллара.
— Оригинально! Оригинально!
— Мы тут задержались, господа. Проследуем далее. Ну, это кухня как кухня. Все самое обычное. Пластика нет. Дерево. Это столовая. Прошу не смотреть и не вдыхать, а то, боюсь,
слабые останутся здесь. Не волнуйтесь, через десять минут мы уже будем за этим столом.
— Стол из Австрии? Тот самый? — спросил мистер Гризли.
— Тот самый.
— Я, пожалуй, тоже закажу себе такой, — почесал ухо Гризли. — Конечно, мне надо будет
немного побольше. Мест на сорок. А то не будет смотреться в моей столовой.
— У него столовая двадцать метров на десять, потолки под небесами, а в окнах Ла-Манш, —
пояснил замысел Гвазава.
— Кеша! — не унималась завистливая Валентина Семеновна.
Кеша жевал губами и сопел. Двадцать на десять с потолками — еще ладно, но где он ей Ла-Манш возьмет! Он уже, наверное, жалел, что вновь сошелся с прежней супругой. С ее запросами с ней
впору сходиться разве что самому Зевсу. Но, с другой стороны, не она, так Зойка.
Из столовой вышли в гигантскую лоджию, уставленную пальмами в кадках. Пальмы
реагировали на людей и ежились. Проследовали в спальню мистера Гризли. Мистеру Гризли она очень понравилась. Он многозначительно поглядел на Малюту. Та многозначительно потупила глаза. Затем зашли в еще один туалет, уже с обычным унитазом, без подогрева и компьютера, предназначенный для более естественных надобностей. Столпились в Саввиной спальне. Спальня тоже была самая обыкновенная, правда, на компьютере можно было задавать освещенность и цветовую гамму комнаты, дезодорирование, музычку, от Вивальди и Дебюсси до медитативной восточной, по желанию — мужской или женский — шепот, вздохи и вскрикивания, менять форму, жесткость и температурный режим матраца, ширину, длину, высоту и угол наклона, а также период и амплитуду покачивания дивана, включать массажер, противомоскитную сетку и балдахин. Создавалось впечатление, что можно было заказывать даже сны.
— Это дань будущей хозяйке дома, — сказал Гвазава, демонстрируя, как раскладывается и складывается балдахин из настоящего синего китайского шелка на четырех резных столбиках из
слоновой кости.
— А что, такая уже имеется? — округлила глазища Малюта. — Можно присесть? —
указательным пальчиком она попробовала упругость постели. — А при-ле-ечь?
«Эх!» — подумал не один только Гвазава.
— Кеша! — ужасным шепотом сказала мадам Сидорова. Ей было, видимо, уже
дурно.
Иннокентий Порфирьевич цыкнул зубом и незаметно дернул супругу за руку.
— Ну, а теперь, господа, обещанный сюрприз! Прошу вас! — Савва вывел гостей в холл,
подвел их к глухому углу на стыке двух спален, нажал на что-то в стене и стена поехала вправо.
— Ой, у меня, кажется, уже едет крыша! — засмеялась Малюта.
Гризли уже был без ума от ее
остроумия и чертовски привлекательного славянского тела. Да, ковыль, кентавры и женщины!
Гостям предстал залитый светом, весь в сияющем до потолка кафеле огромный, по нашим меркам, зал, половину которого занимал бассейн четыре на пять метров. Бассейн был наполнен водой уже почти до ватерлинии. Со дна бассейна и по периметру шла подсветка. В этой
подсветке красиво переливались поднимающиеся большие пузыри воздуха и жемчужная россыпь мелких.
— Метр двадцать глубиной. Достаточно, чтобы плавать и не утонуть, — сказал Гвазава. — А вон там, отдельно, аквариум с рыбками, раками, водорослями и прочей гадостью. Вот на этом пульте можно регулировать яркость освещения, концентрацию соли и температуру воды. А в этой половине парилка, сауна, кеттлеровский тренажер, солярий… Думаю, после обеда можно будет и размяться, и попариться, и позагорать, и искупаться, кто как пожелает. За это время
бассейн как раз наполнится до нужной отметки.
Валентина Семеновна онемела. Иннокентий Порфирьевич все равно раздраженно
посмотрел на супругу, видимо, уловив все-таки ее немой вопль «Кеша!» Малюта уже не иронизировала, а Ваня Сизый впервые с любопытством взглянул на устройство бассейна. Гризли благодушно кивал головой.
— Потх-рясно! — воскликнул Зеленер.
Буздяк суетливо осматривал тренажер и то и дело вскидывал голову, намереваясь спросить о чем-то Гвазаву.
— Этот тренажер для всей мышечной системы? — спросил тщедушный Еремей.
— Даже для той, которой нет, — ответил Гвазава.
Малюта расхохоталась и перевела Гризли. Гризли тоже рассмеялся, широко расправив грудь.
Смех смехом, однако пора и за стол. И все там, на мальтийском столе, было изысканно, вкусно и, что немаловажно, обильно и плотно. Над столом стоял шум, гам, хохот и звон.
Официанты летали, как тени, не допуская ни единого прокола.
Средь шумного бала, случайно — Савва заметил, как один за другим выскользнули из
столовой Малюта и мистер Гризли. «Сработало!» — подумал он. Жаль только, нет Фаины. Савва посмотрел на жилистую супругу Сидорова и подумал: «Вот если бы она заметила исчезновение этой парочки, сказала бы или нет: «Кеша!»
Однако все накушались почти до поросячьего визга. Во всяком случае, некоторые
временно потеряли интерес к происходящему, а другие пили водичку, вяло жевали фрукты и сыто отрыгивали.
Меньше всех, как ни странно, нагрузился выпускник консерватории, он холодно и светло оглядывал присутствующую братию. Весь день он преимущественно молчал,
поддерживая общение легкими кивками головы и односложными «да» и «нет», ел сдержанно и, кажется, не пил вовсе. Рассеянно скользнув взглядом по Гвазаве, неожиданно тихим и ясным голосом он спросил:
— А где наш английский друг? — спросил на чистом английском. — И наша юная
леди?
— Там же, — ответил по-английски Гвазава.
Сизый улыбнулся и предложил Савве выйти в лоджию выкурить по сигаре.
— Курите здесь.
— Нет, там нам будет удобнее.
Проходя мимо спальни для гостей, Сизый приостановился, наклонил голову и
прислушался.
— Верх блаженства, — кивнул он на дверь. — Хрустящая палочка. Пардон, парочка.
Они уселись в плетеные кресла между пальм напротив друг друга. Пальмы растопырили свои пальцы. Сизый аккуратно закинул ногу за ногу, стряхнул какую-то пылинку, выбрал из
протянутой Саввой коробки сигару, покатал ее тонкими длинными пальцами и задумчиво произнес: «Плотная». Поднес ее к носу: «Свежая».
Савва предложил ножичек, чтобы отрезать конец сигары.
— Благодарю, — отмахнулся Сизый и, откусив конец сигары, ловко выплюнул его в
раскрытую фрамугу. Прежде чем зажечь сигару, он аккуратно, как кошка, лизнул ее с откусанного конца и сказал:
— Табак из Греции, — закурил, с удовольствием затянулся и выпустил длинную струйку дыма. — Меня интересует англичанин.
«Так я и думал», — Савва знал, что этот интерес неизбежен, но не хотелось этим заниматься
сейчас. Вдруг еще придет Фаина.
— Интересный тип, — сказал он.
— Я это заметил, — согласился Сизый.
— Он сейчас не у дел. Ищет утех и жену.
— С нашей красавицей он может это успешно совместить, — снова затянулся сигарой Сизый. — А дела, ведь они никогда не кончаются, даже если их и кончил. Не так ли?
— Может быть. Но, насколько я знаю, он безвылазно живет в своем замке…
— И это я знаю, — спокойно сказал Сизый. — Да вы не старайтесь. Я все знаю о нем. Впрочем, как и о вас, Савва Сандрович.
Гвазаве вдруг стало тесно в кресле, точно его привязали к нему насильно. Он встал и
потянулся.
— Сидите, — спокойно сказал Сизый. — Разговор еще не закончен. И будет лучше, если мы его закончим здесь, у вас, — светло улыбнулся он. — С хорошими людьми я люблю беседовать в
непринужденной обстановке, без моих коллег. Из них многие страшно необразованны. Не ожидал, что среди воложилинских обывателей может быть такой отменный вкус. В вашем кабинете можно, никуда не выходя, спокойно писать любую энциклопедию или искать утраченное время. Поздравляю. Признаться, вы как-то выпали из моего поля зрения. То есть я предполагал, но, выходит, не располагал. Это недоработка моих коллег. Но это исправимо. Не так ли?
Савва понял, что лучше всего будет продолжать беседу в непринужденной светской
манере.
— Конечно же, Иван Николаевич, все поправимо на этом свете.
— Вот именно, — Сизому понравилась подобная трактовка проблемы. Он благосклонно
кивнул головой. — Ну, так как, Савва Сандрович? Сегодня меня интересует исключительно ваш, вернее, уже и наш общий английский друг. А о наших с вами делах мы поговорим, если не возражаете, как-нибудь потом, за рюмочкой ликера. Я вижу, вы предпочитаете его другим напиткам.
— А что, собственно, интересует вас в мистере Гризли?
— Собственно, собственность. «Собственность это кража». Так, кажется? Если коротко, все интересует. А от этого всего ровно 25 процентов. В одной четверти заключено нечто
магическое.
— Серьезные замыслы.
Сизый светло улыбнулся:
— Нам ли мелочиться, Савва Сандрович. Как это говорится:
пожалеешь лычка — отдашь ремешок? У нас ведь тоже есть свои интересы и в Англии, и в Бремене, и в Роттердаме.
«Н-да, влип похоже», — подумал Гвазава.
— И что требуется от меня?
— Не спешите, во вторник приезжайте ко мне, вот вам адрес, там и поговорим. А
сегодня, не исключено, к вам еще может прийти дама. Не будем портить праздник. Хотя, насколько могу судить о вашем образе жизни последних недель, вам до чертиков надоели все эти ненасытные твари. Я имею в виду женщин. Я тоже устал от них, — и он неожиданно развязным движением потрепал Савву по колену. — Пойдемте к гостям. Они, наверное, жаждут омовения? Бассейн-то уже набрался?
«Хрустящая парочка» уже сидела за столом. Они склонились над тарелкой и
копались там.
Гости меж тем изрядно нагрузились. Зам. начальника УВД Иван Иванович Гроза, глядя в стол, пел. Он вскинул голову, мутно оглядел мистера Гризли и, тыча в него вилкой, громко
спросил у Саввы:
— Это мистер Гризли из Англии? Гризли — это такой медведь. Небольшой, но
хищный.
Малюта взяла в пальчики косточку с тарелки и, указывая на Грозу, о чем-то с улыбкой зашептала Гризли.
Зам., у которого все мысли постоянно были заняты раскрытием преступности, а при их
отсутствии — охотой, понял, что мистер англичанин — большой любитель охоты. Причем на медведей. Медведь, понятно, не лев, и до нашего охотника на львов майора Трепоуха британцу будет слабо, но охота — она, конечно, и в Англии охота. Пущай себе охотятся. Гроза встал на стул и, наклонившись над англичанином, проревел:
— А я, мистер Твистер, прошлой осенью завалил во-от такого медведя, — и он, раскинув руки, как медвежья шкура, повис над столом,
поворачиваясь во все стороны. — Вот такого вот!
Гризли вопросительно посмотрел на Малюту.
— Изображает размеры преступности, с которой он ежедневно борется, —
сказала та.
Мистер Гризли решил, что в России после литра водки на брата принято залезть куда
повыше и доложить о своей профессиональной деятельности. Он, кряхтя, взгромоздился на стол и, раскинув руки тоже на манер медвежьей шкуры, нечленораздельно взревел.
— Изображает английскую преступность, — пояснила Малюта заму. — Она у них поменьше, чем в России, но тоже грозная.
— Это так, — согласился зам. и вдруг рявкнул. — Вижу горы и долины! Вижу реки и
моря!..
— Это русское раздолье! Это родина моя! — подхватило еще пять-шесть голосов.
Гроза с Гризли слезли с трибун, чокнулись, выпили и запели каждый на своем языке и не своим голосом.
— Ну, и как у вас охота? — проорал зам.
— О-о! — ревел англичанин. — А-а!
— Конечно, климат у вас сырой! — орал, как на вокзале, Гроза. — Туманы! Смоги! Смокинги!.. Зато у нас! Все здоровое! — он закатал рукав рубашки, показывая бицепс. — Во! Железные
мускулы! Железные нервы! — он постучал себя по лысой голове — голова загудела, как полый шар. — Понимаешь? Железо должно быть! Же-ле-зо! Фер-ру-ум! Фер-ру-ум здесь! Один фер-ру-ум! И ни хрена больше! Вот она, охота!
Малюта перевела Гризли, что с преступностью надо бороться железной рукой и железной логикой. Такими, как у товарища Грозы. Мистер Гризли подошел к Грозе, пощупал
бицепсы, изобразив губами восхищение, похлопал его по кулаку, сжимающему вилку, и поцеловал борца с преступностью в лысину.
— У вас на десерт, случаем, не припасен фейерверк? — крикнула через стол Малюта.
— Я думаю, сударыня, нам всем больше подойдет прохладный бассейн, — ответил Гвазава.
Сизый одобрительно кашлянул.
«Так, он уже одобряет или не одобряет мои слова, — подумал Савва и ему стало
тоскливо. — Куда же запропастилась Фаина?»
— Господа! Сейчас будет сеанс очищения! — закричала Малюта. — Вода из Ганга? Айда
мыться! — и первая смылась из столовой. Следом за ней, сказав Грозе «пардон», вывалился мистер Гризли. Однако до бассейна они не дошли, застряли в спальне, видимо, с целью поправить детали одежды.
Сытые и пьяные гости собрались в бассейне.
— А как мы будем купаться? — звонко
воскликнула раскрепощенная двумя бутылками отменного вина невеста Еремея Буздяка.
— Голыми, Нина! Голыми! — радостно сообщил ей жених и первым стащил с себя рубашку, штаны и трусы. В бассейн прыгнуло длинное синее тело директора рекламного агентства «Все на продажу». Видел бы его дядя невесты, вице-премьер Беседин, точно сказал бы: «Прыгучий,
стервец!», а мама невесты так точно всплеснула бы руками: «Худющий-то какой!»
— Может, погасим свет? — спросила Валентина Семеновна. — Кеша?
— Обойдется! — крикнул, сдирая с себя одежду, пьяный Кеша.
— Но Кеша! — растерянно и строго сказала супруга.
— Что Кеша! Кеша, Кеша, Кеша!.. Что я тебе — попугай? Раздевайся,
говорю!
— А я думал: он — жвачное, — сказал Гвазава.
— Он и есть жвачное. Животное, — сказал Сизый, передернув плечами. — Сжевал три банка, пять заводов и двадцать три фирмы, включая семь муниципальных.
Последние гости яростно срывали с себя одежду, точно она душила их, и, как лягушки, прыгали в бассейн. Сизый и Гвазава смотрели на них сверху. У Саввы дернулся пару раз уголок рта.
— Вот поэтому я и хотел бы сойтись именно с вами, — сказал Сизый Гвазаве, показывая на жирные и тощие тела, мелькающие в подсветке. Он оторвал кончик пальмовой веточки, пожевал его и сплюнул в бассейн. — А вы, смотрю, не любите
дорогих гостей?
— Боюсь, продешевил, — сказал Гвазава.
— Мы, собственно, можем сойтись с вами на одной информации об этом британском
медведе. Как вы думаете, если бы они не застряли в спальне, они прыгнули бы сюда вместе со всеми?
— Прыгнули! — уверенно сказал Гвазава. И снова у него дернулся уголок рта. Что ж, пришла пора и дергаться.
— Вот и я думаю так же. Значит, порешили. Во вторник, тоже часа в два, приходите ко мне и приносите в клювике все, что о нем вспомните. Если потребуется что-то уточнить, съездите к
нему в гости. Погостите в замке.
В это время что-то глухо треснуло, вроде как где-то протащили бревно или стали рвать
мешковину. Сизый вопросительно посмотрел на Гвазаву. Но все смолкло.
— А вы вообще купаться любите? — спросил Савва больше для проформы, так как его
несколько озадачил этот странный утробный треск.
— Вообще люблю. Но без этих частностей.
Тут треснуло во второй раз. Уже сильнее и дольше тащили бревно и драли
мешковину.
— Вода уходит! Вот здесь! — раздался из бассейна чей-то истошный крик. Лохань
наполнилась женским визгом. Мужчины уже застыли голым строем на бортике.
— Что ж, приятель, — светло улыбнулся Сизый. — Пора рвать когти. Как говорится, полундра. Что-то в последнее время у всех моих компаньонов серьезные проблемы с водой.
Он схватил Гвазаву за рукав и буквально вытащил его за собой.
— Что-то не так рассчитали твои архитекторы! Где тут выход?
Они оба вылетели на лестничную площадку. Впереди мелькал голым крутым задом мистер Гризли. Англичанин так ловко несся по стертым русским ступенькам, будто всю жизнь бегал по ним босиком. Голая же Малюта свесилась в пролет лестничной клетки и громко кричала ему вслед по-русски:
— Эй, дядя! Куда же ты с голой жопой? — и дико хохотала при этом.
Сизый шлепнул ее по ягодице и подтолкнул в плечо:
— Чеши отсюда, дура! Сейчас
перекрытия рухнут!
Малюта перестала смеяться, оглянулась, но Сизого и Гвазавы уже и след простыл. Из квартиры на лестничную площадку выскакивали голые мокрые гости и длинными скачками мчались вниз по
лестнице…
В дверях подъезда Савва нос к носу столкнулся с удивленной Фаиной. Первой его
мыслью было: «Как хорошо, что я не голый!» Фаине только что навстречу из подъезда, выбив дверь, вылетел голый упитанный гражданин, на полном ходу выхватил у нее из рук букет желтых мимоз (совершенно немыслимый в это время года в наших северных широтах), разделил его на две части, прикрылся спереди и сзади, стремительно промчался через весь двор и скрылся за кухней детского сада. Савва молча схватил Фаину под руку и оттащил в сторону. Переводя дыхание, он сказал:
— Современное пятиборье. Там, — он ткнул большим пальцем назад, — только что закончилось плавание, сейчас вот — бег. А там, за углом, оседланы лошади.
— Но он же, вроде, сухой?
— Быстро бежит. Чемпион Англии. Обсох. Сейчас появятся и мокренькие.
Сизый в первый раз рассмеялся. Фаина удивленно взглянула на него.
Действительно, появились и мокренькие. Из подъезда, толкаясь и наступая друг другу на пятки, с шумом и визгом, сопением и кряхтением вывернулась наизнанку, как из кишечной оболочки, гостевая масса голых граждан и кинулась через двор следом за
фаворитом.
— Смешанный забег, — засмеялась Фаина.
Савва без сил присел на какой-то ящик. Последней появилась красивая Малюта с растрепанной прической. Она указывала на бегущих пальцем и
хохотала.
— Тоже сухая, — сказала Фаина, с любопытством глядя на нее. — Это Скуратова, что ли?
— Она.
— Ее подсушили, — бросил Сизый.
— Сейчас и ее омоет, — пророчески изрек Савва.
И тут же из подъезда хлынула вода, поддала Малюте под ноги и поволокла по
земле.
— О! — захохотала та пуще прежнего, болтая в воздухе ногами. — А вот и водичка!
В доме что-то затрещало, заорало, забухало и забулькало.
— Поздравляю, коллега! — Сизый пожал руку Гвазаве. — Сидите, сидите. У вас возникли
небольшие проблемы. Думаю, справитесь. Значит, до вторника? — и он помахал им ручкой и пошел к своему автомобилю, высокий и стройный, и очень спокойный мужчина.
— Простите, что здесь происходит? — подковыляла пенсионерка из второго
подъезда.
Савва мрачно посмотрел на нее и ничего не ответил.
— Кросс, бабуся. Кросс. Бег ради жизни, — сказала Фаина. — Ты мне это хотел показать? —
обратилась она к Гвазаве. — Это и есть твой сюрприз? Дай, я тебя поцелую. Я уж было решила — Булгакова снимают. А это кто? Я его где-то встречала.
— В консерватории, наверное. Только он скрипку закончил, а ты фортепьяно. («А я медные тарелки, твою мать!»)
Краем глаза Савва увидел, как сверху на них падает что-то темное и
неотвратимое, как судьба.
— Фаина! — заорал он и слишком резко (слишком!), схватив Фаину за руку, дернул ее к себе. Но та уперлась, как кошка, и в этот миг ей на голову со страшной силой упало что-то темное и неотвратимое, и
Фаина упала, как подкошенная. Рядом послышался взрыв, и еще, и еще...

(Продолжение следует)


100-летие «Сибирских огней»