Вы здесь

На Авентинском холме

Алексей МАКУШИНСКИЙ
Алексей МАКУШИНСКИЙ


НА АВЕНТИНСКОМ ХОЛМЕ



Moscow revisited

В основном все как было — бессолнечные дворцы.
Сколько-то новых башен прибавилось к Вавилону.
Орфей все ищет свою Эвридику в аду метро,
среди серых толп, уезжающих в вечный скрежет.

Прекрасна, конечно, осень, покойный свет.
Осень ведь всякий город делает захолустьем.
Тишина проступает сквозь крик и грохот,
как пятно от лампочки проступает на абажуре.

Здесь кровь сочится из-под камней, здесь дядя
Джо шевелит усами кремлевских стрелок.
В пустыне окраин океанские корабли,
светясь, проплывают фатаморганой. Как же

все это хочет — быть, и не может, стремится — быть,
и не может, старается, безуспешно.
Отраженья в реке убедительнее домов,
отраженных в ней, с их шпилями и гербами.

Но прекрасна, еще раз, осень, огромное захолустье,
всякий раз побеждающая столицы, и эту тоже.
Аллеи бульваров уходят в совсем другую
перспективу — то ли в прошлое, то ли в самих себя.

Что бы ни было в жизни, ты вечно будешь
сидеть под тем абажуром, давно истлевшим.
Те, кого ты не встретишь, идут здесь тебе навстречу,
и время поет свою песню под шелест листьев.


КАССИДИЙ

Все так ясно видишь сразу после
купленных утех, в четвертой книге
«Комментариев», совсем внезапно,
говорит Кассидий. Между миром
и тобой, на миг, твое желанье

не стоит. Ты смотришь прямо: вот он,
мир. И, говорит Кассидий, горек
взгляд твой, этой горечью — отраден.
Люди здесь проходят пред тобою,
люди, лица, то есть складки кожи,

и морщины, говорит Кассидий,
кадыки, чудовищные шеи,
под глазами бряклые мешочки,
то есть вислые зады и груди,
на ногах прожилки и мозоли.

Все хотят чего-нибудь другого,
говорит Кассидий. Все несчастны.
Страсть их гонит, страх и ожиданье.
Ты жалеешь их, ты видишь ясно
их скелеты в будущих могилах,

черепа с бездонными глазами.
Вечер между тем уже ложится
на ступени храма, затихает
форум, из метро несется влажный,
затхлый запах, пьяница привычно

жизнь бранит. А там темнеет небо,
нежною, глубокой синевою,
и печаль рыдает в переулке,
и мечта идет на приступ счастья,
что над ней, с высот своих, смеется.

* * *

Уходишь, уходишь в несметной толпе,
по улице, в никуда.
Здесь каждый, как мог, любил и терпел,
и шел сквозь нет и сквозь да.
Дорожных знаков, кружков и стрел,
лес. Шпили, и провода,

и светофоров изменчивые огни.
Все это здесь, сейчас.
Тормоза скрипят, и трамвай гремит —
скрипки и контрабас.
Знакомые тени стоят одни
у вечных концертных касс.

Так дни проходят, ночи спешат
куда-то — скорей, скорей —
и катится счастья стеклянный шар,
и каменный шар скорбей.
Но важно лишь то, что твоя душа
сквозь смерть говорит моей.


ДОЖДЬ, АВТОСТРАДА, ЧАЙКОВСКИЙ
                                                      Л.Щ.

Как в Pathetique, которую мы слушали вместе,
только ад, ты сказала мне, и более ничего,
ни чистилища, ни проблеска, ни прощенья,
так в этот день только дождь, и рваное небо
над взорванными деревьями, и на автостраде

вообще никакого, но водные вихри, безумные
брызги, но красные фары, вдруг страшно
близко, и белые в зеркале, ниоткуда, в сплошном,
летящем и грохочущем облаке, и конечно,
печаль раздвигает границы, разрывает — отчаянье,

и все плывет, наплывая, все путается, порывы
ливня, никогда, нигде, на бульваре, и влага
над орешником, и трава в том лесу, из которого
я так и не вышел, до которого я никогда не
дойду, не доеду, и не пробую больше, и души,

обгоняя друг друга, мигают, и дворники
скрежещут от ярости. Но, Лариса, прощенье
есть, ты знаешь, всегда, и место, где все, что
было, становится снова таким, каким было,
и те, кто уже не вернется, кого мы не встретим

ни на улице, ни на автострадной парковке,
прощены навсегда, как и мы, уже есть,
Лариса, уже вдруг проступает, как вон
те, на холмах и сквозь дождь, электрические
ветряные вышки, их спокойные крылья.


НА АВЕНТИНСКОМ ХОЛМЕ

                                                      ... how to explain
                           Our happiness then, the particular way our voices
                           Erased all signes of sorrow that had been,
                           Its violence, its terrible omens of the end?

                                                               Mark Strand
На Авентинском холме, где в полдень
у входа в церковь смущенным неграм
раздают даровые спагетти (вкусно
пахнущие, в пластиковых тарелках),
и служка в рясе смеется, считая булки
(по одной на каждого) — счастье смотрит

из облаков над Тибром. А все же тот, кто
нашептывает утешенья, не прав. Утраты
так беспощадны, так тихо время
день за днем отламывает от жизни,
так не сбылись надежды, так все, что было,
было не так... А вот стоишь здесь,

на Авентинском холме, где возле
церкви — мандариновый сад, в котором
на узколиственных ветках каждый
мандарин — неожиданность, и бродячие,
вдруг неподвижные кошки вместе
с тобою смотрят на город, снежный

очерк над городом, — вот стоишь здесь,
ни о чем не спрашивая, потому ли
что спрашивать некого, не с кого, или, может
быть, незачем. Сходя с дарами, почти незримый,
ангел ступает по крышам, кронам
пиний, едва касаясь их, в чистом свете.


Памятник «Пехотному полку принца Карла
(4-ому Великогерцогско-Гессенскому)
№ 118 и его полевым подразделениям».
Поставлен в Вормсе в 1932 г.


Стоящие вместе, повернутые в одну,
они смотрят в разные стороны, но
в общую смерть. Их взгляд
отменяет то, что мы видим, свет

и тени в аллее, лиловые клумбы. То, что
мы видим, не видит их. Облака,
и машины, и люди проходят, как ни
в чем ни бывало, сквозь этот

каменный взгляд, на мгновенье
темнея, смолкая под ним, умирая,
в нем, под ним, на мгновенье, и не
замечая этого, воскресая опять,

продолжая свой путь по бульвару,
к вокзалу, неважно. Каштаны
перерастая их, окружают зеленым
сумраком их щербатые шлемы,

их серые, грозные, горестные,
беспощадные лица. Они стоят тяжело,
всей тяжестью камня стоят они
здесь, опираясь на винтовки, брусками

пальцев сжимая стволы их, но очень
прямо, по-прежнему насмерть, в надетых
навсегда шинелях, со штыками
у пояса. Пять вестников из другого, из не-

мира, пять проклятий этому, пять
отчаяний. Мы обходим их. Под
широколистыми ветвями в игольчатых
шариках — их громадные ранцы,

их спины, сомкнувшиеся в сплошную
стену, уже не стоят, но — уходят,
не двигаясь, в невысокое небо,
прочь от нас, от всего, что есть мы.


БУДДА

Я видел Будду, ехавшего в метро,
золотого Будду, улыбавшегося всем прочим,
ехавшим. Он улыбнулся и мне. Он был
похож, не похож на кого-то, кого я
знал лет двадцать назад, или двадцать

пять лет назад, или нет, на кого-то
другого. Все проходит, неправда,
что не все, все проходит, и все, что
есть, начинает не быть, и почти уже не
есть, и ты сам, и, конечно, ты сам не

очень есть, ты теряешь себя, все, что было
с тобой и тобой, исчезает, уже, вот,
исчезло, эти дни, эти ночи, то утро,
когда ты шел вдоль моря, был счастлив,
те следы на песке и те сосны. Я видел

Будду, ехавшего в метро. Он смотрел
на меня и на всех остальных, улыбаясь,
жалея. Он и был этой жалостью. Был
по-прежнему похож на кого-то, кого я
когда-то знал, или нет, кто исчез или умер,

и мы все были в этом вагоне, и ни-
кого из нас не было в нем, мы сидели
лицом друг к другу, пустота к пустоте,
уезжая все дальше, под землей, в никуда,
в навсегда. Все проходит, струится

и утекает сквозь пальцы, и ночи,
и дни, и конечно, надежды, и даже
отчаянье. И то, что мы помним, исчезнет
вместе с нами, те, кто умер, умрет
вместе с нами, еще раз. Я все-таки видел

Будду, ехавшего в метро. Он был и
не был, как я. Но был все-таки блеском,
и золотом, и золотой статуэткой в руках
у джинсовой девушки, и внезапным
вздохом, и вообще никем, пассажиром,

и жалостью, и облаками над морем,
и тем индийским принцем, однажды утром
вышедшим из дворца, и тем, кого я
уже никогда не увижу, и всем, и даже
ничем. Я видел Будду, ехавшего в метро.


БУДДА (2)

Когда он вышел из дворца, было раннее,
очень серое, очень сырое утро.
Люди, звери и птицы ранены
смертью. Он шел, как будто

уходя от себя все дальше,
каждым шагом зачеркивая прошедшее,
по улице, медленно рассветавшей.
Ничего еще не было, нет еще.

И что будет, неважно. Но боль, но жалость.
Жалость, сжигавший его костер.
Над темными ветками колебалась
и бледнела звезда. Он шел

вдоль каких-то стен, мимо фабрики,
мимо больницы с большими окнами,
вдоль железной дороги. Он вышел на берег
реки, где буксиры кричали грозными

голосами, теряясь в необозримом
пространстве, солнечном и туманном,
и через мост уносились, слепя, машины.
Мир, искаженный своим страданьем,

лежал перед ним, но все-таки —
мир: с дорогами, реками, берегами,
странами, и со сколькими
еще рассветами, с океаном,

ожиданьями — и с огромной
тишиной за всем этим, вздохом, вестью
воздуха. Было, в общем, просто какое-то утро. Волны
ударялись о сваи пристани. Пахло нефтью.

100-летие «Сибирских огней»