Вы здесь

Нездешний свет

Рассказы
Файл: Иконка пакета 05_4urus_ns.zip (13.33 КБ)

Бабушкин бублик

Бублики-и-и-и!

Горячие, шельмы, пышнотелые — прямо девки на выданье. Да румяные, да маком сдобрены — ну щечки с конопушками, ей-богу. Я обычно пару-тройку сразу беру: одна радость в жизни и осталась. Домой их несу, родимых, а дух такой, аж до печенок пробирает. Но я ни-ни!

За порог ступлю, боты скину, чаю со смородишным листом заварю, из шкапчика стакан граненый в серебряном подстаканнике выну и блюдо — само розовое, а по краям сердечки — на него бублики и выложу. Эх, понеслась душа в рай!..

Вот крошки с губы языком смету, на пальчик плюну, каждую маковку соберу, что на блюде задержалась, — и в роток, в роток. Красота-а-а!

А на стене портрет висит бабушкин. Уж больно бублики уважала покойница, светлая память.

Сам бы ел, да детям надо — только и скажет, бывало. Семерых детей выкормила-выпоила — маленькая, сухонькая. Я, говаривала, целиком его, соколика, ни разу не откушала. Куплю, мол, пяток, разломлю кругляши пополам да свою голодную братию и оделю: это дедушке Алеше, это тетке Фекле, а это Нюрке, Стюрке, Верке — и пошла перечислять всех семерых, никого не забудет. А последышек самый махонький себе, мол, и оставлю. Да только кусочек за щеку положу — кабысдох тут как тут, песье ты отродье, и в глотку заглядывает. Ну разве обидишь его?..

Детки-то выросли, думала, уж тогда наемся всласть — где там: внуки пошли. Вот куплю пяток...

Помнится, и я едала те бублики с бабушкиной руки. Эх...

Именины у нее были в Татьянин день. Раз мы с братовьями-сестрами говорим: а давайте бабушке большущий бублик подарим?

Сказано — сделано. Сестрица моя старшая была пекарских дел мастерица. Муку просеяла, сахарку туда с маслицем добавила да на дрожжах опару и изладила. Покуда опара прет, замес поставила.

Опара подошла, она замес туда шмяк — и тесто знай наминает себе. Вот намяла всласть да в покое его оставила: пущай пухнет. А после колобок слепила, почитай с бычачью голову, дырку всей пятерней в нем сделала — и в кипяток.

Обварился тот бублик пуще доброго молодца. Тогда сестрица его медком обмазала, маком обсыпала — и в печь. Из печи достала — да прямо к столу именинному.

Бабушка, как увидала бублик тот, аж прослезилась. Спасибо, говорит, уважили на старость лет. Одно и слово что благодать, грех и съедать. Взяла и повесила его над дверью на гвоздь, навроде подковы. Мы рты пооткрывали да несолоно хлебавши по домам разошлись.

С тех пор нечасто гостила я у бабушки: то хворь одолеет, то еще какая напасть. Да и сестры-братовья захирели начисто. А старушка завсегда веселая, румяная, на бублик поглядывает — завей горе веревочкой!

Девятый десяток доживала — наказала нам, сродственникам: мол, не сегодня-завтра помру, так вы обрядите меня в платье зеленое, я в нем, мол, замуж за Петю своего пошла, платок повяжите на голову цветастый — мужнин подарок — да на грудь бублик большущий положите.

Поахали мы, поахали, но волю ее исполнили. Так и отправилась бабушка в последний путь: лицо светится, а в руках бублик держит, точно колесо.

Встреча

Просыпаюсь утром: голова светлая, глаз горит, тело легкое — пушинка, не тело! Мать честная, вот это да! И главное, мысли ясные как стеклышко. На часы глянула — половина девятого, опаздываю! А сама улыбаюсь, рот до ушей, ну и что, думаю, ну опоздаю, делов-то!

Есть-пить не стала, одежонку на себя какую-никакую накинула — и на работу. Иду, солнце сияет, птички щебечут — красота!

Захожу в нашу богадельню — тетки мои, смотрю, насупились, на меня ноль внимания: разобиделись, видать. И такими они мне жалкими показались, такими одинокими. Эх, думаю, и чего я с вами вечно грызусь, тетерки вы мои пустоголовые? А сама: девочки, говорю, вы уж не серчайте на меня, опоздала, мол. Ни одна ни другая в мою сторону даже не чихнули.

Ладно, думаю, стало быть, крепко я вас задела. Вы, говорю, простите меня, я лиха вам не желаю, а даже наоборот, говорю, дай бог вам здоровья. А те как перекладывали бумажки, так и перекладывают. И я сижу перекладываю.

Что-то, — говорит одна, — наша каракатица не торопится. Двенадцатый час на дворе.

А другая:

Ага, — говорит, — совсем совесть потеряла.

А я с нежностью только на них и глянула: и о ком это, думаю, судачите, тетерушки мои, кому кости моете? А ведь и я сроду ни о ком слова доброго не молвила. Девочки, говорю, милые, вы уж простите меня, бываю, мол, с вами неласкова. Коли чем обидела, так скажите, не таите. А они пуще прежнего дуются.

Хоть бы позвонила, — говорит одна.

А другая ей в тон:

Ага, — говорит, — дождешься от нее.

Ну, поторкалась я, поторкалась — не хотят они меня признавать, и все тут. В другой раз я бы оскорбилась, а нынче на душе благостно и червь сердце не гложет. Мало они, тетерки мои, в жизни хорошего-то хлебнули, чего с них возьмешь?

Встала я да и пошла себе — и не хватились. Как сидели, так и сидят, зубоскалят.

Иду по коридору — Гаврил Иваныч, начальник наш. Кивнула ему, здравствуй, говорю, Гаврил Иваныч. И глаз на меня не поднял. Ишь ты, совсем заработался, бедняга, свету белого не видит. Не жалует он меня особо-то, ну да я на него зла не держу: неприкаянный он какой-то, и жена недавно сбежала. Посмотрела я на него ласково — ты извини, мол, Гаврил Иваныч, коли на работе не горю, — и пошла себе.

За порог ступила — на улице благодать! Я аж запела — а тут звонок: суженый мой. Заскучал, небось. Хочу ответить, а телефон кобенится: я туда-сюда — ни в какую. Бог с ним, думаю, вечерком позвоню голубку моему. Тоже, поди, ему подсуропила, не то замуж бы давно уж позвал. Ну, прости ты меня, милок, коли что не так.

Улыбнулась и дальше пошла: полной грудью дышу, и ноги сами несут — были бы крылья, полетела бы, ей-богу!

А ведь давненько я папашу не навещала. Дай-ка зайду проведаю, как он там. Захожу, а он лежит себе на диване и посапывает в три ноздри, старенький, седенький — жалко и будить! Как же, намаялся папаша, родимый ты мой, жизнь-то была тяжелее тяжкого. Да ведь и я не подарочек! Э-эх! Поцеловала старичка своего в лоб — и в дверь, а на сердце легко, сладостно!

Вот иду, пою и усталости не чую, хоть во рту с самого утра маковой росинки не держала. И мысли дурные все из головы будто повыветрились — один свет в душе, одна благодать.

На скамеечку присела, на солнышко закатное любуюсь: уж больно красота небесная взор радует. Гляжу, женщина какая-то ко мне подсаживается, молодая, черноокая, в цветастом сарафане. Я зажмурилась, а она: доченька, говорит, не признала, что ль, мать родную? И обнимает меня — а рука невесомая, ну просто перышко. До чего хорошо, Господи!

Я рот-то открыла: матушка, говорю, пришла ко мне! Она улыбается: это не я — ты ко мне пришла.

Смотрю на нее и ликую, а в груди точно птица щебечет. Только вот рановато ты, говорит матушка, к нам пожаловала, ну да ничего, мы народ незлобивый, всех привечаем.

Я обернулась: бабушка моя из-за березки выглядывает — платочек беленький, платьице зеленое, под стать березке той. Ой, говорит, и кто это такой хороший, и кто это такой пригожий! Не ждала тебя, внученька, ой не ждала! Но ты не горюй — а я и не горюю, аж свечусь вся! — тебе, говорит, у нас понравится, ладно у нас тут. Я только после смерти и жить-то по-человечьи начала, а то одно и знала, что страдать да мучиться. Мы, говорит, тут дружно всем миром жительствуем (и матушка кивает: дружно, мол), никого не обижаем. И о наших, о горемычных, кто на том свете остался, радеем.

И вот сидим мы втроем на скамеечке, знай посиживаем. Торопиться некуда, суетиться незачем — благодать! И просто как всё, ясно как.

Истинно сказывают: чтобы жить начать, помереть надобно!

100-летие «Сибирских огней»