Вы здесь

Ночные радиостанции

в храме

барабана небесная плоскость,

где застыл в вечереющей славе немой Пантократор

над барыгой и нищим, прости им юродство, прости им неловкость,

посрамленную твердь и сбесившийся чокнутый атом.

вот те крест! — подошли под причастье, сойдясь, демократ с патриотом,

я ж на паперти попранной церкви молюсь об инаком.

а свеча оплывает, сияя синайской слезою

у меня на щеке, и сизарь благодати присел на скрижаль Моисея.

тишина. полумрак. так случается перед грозою.

и в малиновых тучах сокрыта пустыня-Расея.

пахнет хрусткой антоновкой Яблочный Спас, только пред аналоем

промелькнула свинцовая молния, и, сатанея,

хлынул ливень, смывая

золотистую пыль с изумрудной шинели солдатской

на дорогах Синая,

там, где мытарь с блудницей обнялись по-сестрински-братски,

и летит всеблагая

над колючею проволокой из крестов арестантских

белостенных церквей вдохновенная весть о Свободе и Мае.

дождь идет и идет, и дойти до вершин Араратских

можно, тонко затеплив свечу, словно рыбку, в сетях этих ливней рыбацких,

или Бога увидеть по-новому, не умирая


 

* * *

нам в жизни незаметно открывались

соленый хлеб да сладкая беда,

пускай мы в мире навсегда расстались —

мы в небе не простимся никогда,

и для меня с тобой приносит аист

ребенка, да,

жена моя, ребенок сумасшедший,

в твоих руках наследник мой лежал,

как мало я вас в сердце обожал!

да, на слова и знаки изошедший,

я проклинаю свой бездарный век —

уже не человек,

когда в меня вобьют тоску по горло,

по горло сыт рифмованной бедой,

я попрощаюсь навсегда с тобой,

но попрошу у Бога непритворно,

чтоб мы сошлись, избрав пути иные,

как в небе параллельные прямые —

здесь у меня рифмовки нет другой…

 

весенняя элегия

закат, как ларионовский лучизм,

как чай спитой, грачами полон воздух,

притушен звук, но музыка звучит,

и соула сопливые лучи

проходят рощу, снятую на кодак.

опять один средь выводка собак

иду предместьем. в яму врос бульдозер,

и, как за чередой случайных драк,

я весь потух. но всякий буерак

березками больными куртуазен.

такая красота перелилась

сквозь тютчевскую крынку горизонта —

в распадке этом хочется упасть,

упадок этот хочется проклясть,

а за ветлою — воды ахеронта

и ближе, и понятней, чем москва,

но так тепло на гримпенских болотах,

что от тоски (что, словно тень, близка)

и радостно, и сладко отчего-то


 

«смерд»

не в творчестве (с писательской оглядкою

на критику/цензуру бумазейную) —

он пропадает над капустной грядкою,

и под ногтями грязь редкоземельная.

Не супротивник Бога и не ябеда

на херувимов Кальвина и Лютера,

он — как последний могикан Ф. Купера,

и томагавк его зарыт под яблоней

(так лучше в осень вызревают яблоки),

так легче жить в судьбу и зиму лютую...

а что еще крестьянину христианину и надобно,

чтоб пересилить бездну пресловутую?..


 

в больнице

под вечер пуста процедурка

как вымя коровье

уехали в звонких мензурках

анализы крови

молочная маркая марля

колючие шприцы

и нету на улице марта

но стены больницы

в шкафу оловянном/стеклянном

пробирок стеклярус

плывем в тридевятые страны

нам ширма что парус

пробитого этого (с течью)

кривого баркаса

где шепчет тоска человечья

с безумием Тасса:

за Керчью, за смертью, за речью —

Таласса, Таласса!

 

вот лампочка в сестринской в вечность

зажглась и погасла...


 

* * *

Это какая улица? — Это? В. Б. Кривулина.

Кто он, В. Б. Кривулин? — Очень большой поэт.

Что ж так по карте вьется чертова загогулина?

Я бы всерьез ответил, правда, ответов нет.

Может, поэт свободный так уходил от власти,

жарко дыша на стекла зимнего витража.

Может быть, так уходит и от пророка счастье,

словно з/к(,) бежавший(,) из-под карандаша.

Может, шальная музыка в руки нам не дается

так, как большая птица, что и сама — ловец.

Может быть, так шатает тело канатоходца

страх, не доступный глазу, сглазу людских сердец.

Может, из-под скребущего грифеля карандашного,

пишущий знает истинно: ныне и навсегда,

в прошлом, в сегодня, в будущем будет уже для каждого

улица, площадь, улица, город, болид, звезда.

Может, и мне, отверженцу ряда сего калашного.

Каждому, то-то ведь, каждому сторицей Он воздаст.


 

* * *

там, где греки танцуют сиртаки,

обожают и холят детей,

даже в сварах и уличной драке

хоть чуть-чуть, но теплей.

треплет нить, как загривок, ананке

средь масличных ветвей.

гей, эгейское море, довольно

мусикийским дразнить сквознячком,

оторочено пеной прибойной

в раме перистой тучки, мне больно

видеть небо — ничком

в ковылях или кашках, в болотах

в ледниковых фавелах твоих,

rus! но нет для руси окорота,

и тяжелые гуси в полете

провожают любимых своих.

дозвонюсь, олимпийка-эллада,

до тебя из сибирской зимы,

а другого подарка не надо!

нам и хмарь — неземная отрада.

очень гордые мы!

здесь выходит егорий на гада,

здесь вальхалла снегов — не преграда

для снежков смешков детворы


 

* * *

Отращивали лохмы, брились налысо,

искали смыслы, уезжали в Питер

бессмысленно, безрадостно, безадресно…

И жили жизнь, и становились — фрики.

Повыросли из гоголевской ветоши,

обозначая сильными словами

избыток грусти накануне вечности.

В шинелишке с пустыми рукавами

прошли парадом вдоль пустого Невского

до точки бифуркации — до Лавры.

Почили. А хотели счастья детского

этруски, готы, гунны, саксы, мавры.

Художники-острожники-писатели

(как велики — так падки до магарыча)…

А ноныча все то же, что и давеча:

о доблестях, о почестях, о славе —

прогульщики уроков каллиграфии,

помарочка Акакия Акакиевича.


 

ночные радиостанции

Похоронный оркестрик рок-группы «Сплин»

рвет гитары на невском дне.

Мы на кухне сидим, и, как бел керосин,

ночь бледна в петербургском окне.

Петроградскую сторону злая река

раз за разом уносит в залив.

Что Маркизова лужа, жизнь вышла — мелка,

как мелком силуэт очертив,

за который — ни шагу. И если шаги

донесутся сквозь лестничный марш,

ты поймешь, что ко мне заглянули враги,

в зеркалах углядишь раскардаш

развороченных комнат…Так что ж — приходи?

проходи за стеной — стороной,

мне ребенка роди, чтоб глазами следил:

тех, кто ходит ночами за мной;

тех, кто ржет за фанерной стеной;

тех троих — ленинградский конвой…

 

Здесь бутылка открыта, здесь стынет гарнир,

здесь стучится волна в допотопный гранит…

ветер спорит с FM-волной

 

(трески, шумы):

 

И лампа не горит…


 

* * *

я пропащий, пропащий, пропащий,

пожалей же, поплачь обо мне.

я как есть, словно пить, настоящий

и на сизом сгораю огне.

ничего от тебя мне не надо,

кроме кроткой последней слезы

у решетки, у Летнего сада

в ожиданьи грозы.

может, эта слеза не потушит

разворачивающийся огонь,

но, упав на ладонь,

успокоит и сделает лучше.

так что плачь, безутешная таня,

хоть не тонет резиновый мяч,

я еще и живу, и горяч,

и по-своему странно

не узнать сверхзадач —

уплывает кораблик бумажный

вдоль покинутых дач,

мир всамделишен, жаден, незряч

и по-новому страшен