Вы здесь

Окаяние

Василий ДВОРЦОВ
Василий ДВОРЦОВ



ОКАЯНИЕ
Роман


ЧЕТВЕРТЬ ТРЕТЬЯ. ОСЕНЬ.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Хорошая вещь «копейка». Такая желтая-желтая, такая своя-своя. Купленная у инвалида, у которого она практически простояла все двенадцать лет в гараже. Дедок-то и пользовался ею только летом. От гаража до дачи. Движок тянет ровно, нежно, и даже этот, уже пятикилометровый подъем нисколько не чувствуется. Сергей только свечи поменял, а так все родное. После поворота вышли на плато. Далеко позади голубели две вершины, огибаемые ртутной ниточкой стремительной Селенги, а впереди дорога идеальной прямой бежала через чуть холмистую долину к пока невидимому, но все приближающемуся дацану. И денек-то сегодня отменный. С утра он даже боялся, что прижарит, но набежали округлые облака, то и дело перекрывающие далекое солнце, и от этого в салоне была просто благодать.
А кроме прочего, еще и оттого, что рядом, так что Сергей все время видит его боковым зрением, сидит Витек. Да, да, тот самый друг туманной юности из родного Новосибирска. Сколько ж они не виделись? Семьдесят шестой, семьдесят восьмой тире девяносто второй... итого... почти четырнадцать лет? Боже мой, что с бедной лошадью сделали! Самого-то себя каждое утро в зеркале видишь, и вроде все если и меняется, то незаметно как-то — уголки глаз провисли, зубы пожелтели. А вообще-то еще герой. Вполне герой. Чего про других никак не скажешь. Но Витек не просто изменился, а изменился совсем: поправился как-то по-бабьи, точнее обрюзг, отпустил длиннющую, узенькую, как у Хоттабыча, бороденку, а череп выбрил до блеска, оставив только тонкую косичку, убегающую за шиворот. А сегодня с утра просто ввел в изумление: собираясь в дацан, вместо рубашки и брюк надел, точнее накрутил, пару простыней. Желтую и красную. А на лбу, промеж бровей «Y» нарисовал. Ну, да, конечно, он уже тогда, пятнадцать лет назад, это начинал. Морковку есть, кожу не носить. А теперь, судя по всему, окончательно мужик продвинулся. Просто за облаками скрылся. Кто бы мог подумать, что простой советский грузчик с ликеро-водочного станет в Новосибирске известным гуру, чтобы учить и лечить толпы ищущих и алчущих истины и чистоты? Как оно там называется? «Новая эра», «Век водолея»? Витек вчера что-то бубнил весь вечер про изучение «ведической культуры», но Сергей, мучившийся вопросом — чем можно угостить дорогого гостя, если он вегетарианец? — до сегодняшнего утра особенно в его речь не вникал. Вера — дело интимное. Если, конечно, она не форма приработка. Захотел друг в дацан, значит доставим. Желание друга — закон во всех религиях. Но, конкретно для Сергея, от этих желто-красных простыней совсем другим веяло. Когда русский проживет восемь лет среди бурят... Да, тем более, если в семье... Тогда вся эта кришнаизмика, сахаджа-йога, трансцендентальная медитация, неоведантизм, теософия, «живая этика» — не просто результатом комплекса неполноценности, а национальным предательством кажется. Уж лучше бы в культуризм подался. Или в гусары.
Выжженная за лето степь стала совсем рыжей, рябой от торчащих бурых клочков иссохшей до хруста полыни и частых белесых озерков мелкого ковыля. Пустынную щербатую шоссейку нет-нет, да и перебежит уже отправившееся в свое осеннее путешествие перекати-поле. Темно-серые снизу и ослепительно-белые сверху, округлые облачка равномерно распределились по всему бледному небу. Хорошо, не жарко... И все же он страшно рад встрече. Рад и тому, что Ленка не навязалась с ними, отпустила в дорогу вдвоем. Хоть поговорить по-мужски, без оглядки.
— Ты помнишь, как ты тогда телеграмму переслал? Йог-ибн-Витек? Или как тебя теперь? Прости, не упомню.
Витек только покровительственно улыбнулся. Чему? Сергею-то плевать, что у него теперь какое-то новое замысловатое имя. Пусть для лам побережет.
— Я в тот же вечер на поезд и сюда. Оттрясся четверо суток, вышел ночью на пустой перрон, конверт с адресом в руках. И влип. У меня же представление об Улан-Удэ было, что тут деревня в три улицы. Подумаешь, проблемы — какую-то Геологическую найти? Но, ладно, не это важно. Важно, что пока я в ту ночь по городу плутал, Петя в больнице умер. Опоздал буквально на три часа. Три часа. Говорят, он в бреду меня звал. Не маму, не папу, а меня. Они рядом сидели, а он ведь так за неделю ни разу и не пришел в сознание. Я потом пять ночей вокруг автовокзала кружил. Увидел бы кого похожего по описанию, уложил бы не раздумывая. Всех бы живьем под асфальт закопал, сколько бы ни было. Всех. Это ведь подумать только: Петя — здоровенный бугай, сильный, смелый... И, главное, такой правильный... Вот, когда годики пройдут, начинаешь по-настоящему понимать: второго такого правильного не встретить. Глыба. И какие-то зачуханые говнюки, подонки, мразь бакланная — раз, и все. Заточка в позвоночник... Главное, что тетки, за которых он заступился, как сразу убежали, так потом и не нашлись... Бог им судья... На похоронах люди из театра были. Столько народу собралось, что даже в фойе не вмещались. А на улице еще присоединялись. Венками всю могилу закрыли. Я тогда там, на кладбище, и решил: останусь. Буду его репертуар играть. Сейчас думаю: это Петя сам мне тогда прошептал, сам. Директор и режиссер просто очумели. Представь: московского актера, без всяких предварительных условий, в Забайкалье заполучить. Мечта и сказка. Так же не бывает. Но и загвоздка: я ведь помельче Пети раза в два. Фактура, видите ли, не та. Как, мол, публика воспримет? И что скажет коллектив? Министерство? Княгиня Марья Алексевна? Но я их сломал. Начал входить. Тексты зубрил по ночам, днем одна сценическая сверка с партнерами, и вечером уже в бой. Вот так и воспринимал весь репертуар — как бой. Бедный Мазель! Чего он только не тащил: тут и тринадцатый председатель, и Штирлиц, и Отелло, и Макар Нагульнов, и страстный сталевар, и увлеченный конструктор. А еще сельский учитель и полярный летчик. Ведь, чем меньше театр, тем больше он вынужден раздувать репертуар. У меня по премьере в неделю было. Как не свихнулся? Но зато к концу сезона Русская драма без участия в спектакле Сергея Розова зрителей уже не привлекала... Я их заставил, всех заставил. Полюбить себя. А на следующий год мы с Ленкой сошлись. Вот, Катьку воспитываю... А ты что, Ленку действительно не помнишь? Ну, она же с нами училась, я, вроде, знакомил? Или, может, Петя?.. Только ты, это, не подумай, что она после репертуара через запятую. В наследство. У нас с ней действительно вдруг новая любовь произошла.
Разжиревший, завернутый в яркие простыни и с бычьим тавром на лбу, Витек все только улыбался. Одними губами. И от этой его молчаливой улыбочки в теле чувствовался холод. Чего он так? Серегина-то душа просила не монолога. А тут иллюстрация ко второму закону термодинамики: «тепло только вытекало из горячей точки в холодную, и никогда наоборот». Чем Сергей больше суетился, тем острее чувствовал пустоту. Космическую дыру. Чему Витек не верил?
— Ленка на первые спектакли со мной не выходила. Играла с другим составом. И вообще, первые месяца три-четыре мы только здоровались и прощались в коридоре. Я себе тоже тогда установку дал: я здесь ради памяти Пети Мазеля, и мне до нее дела нет. Специально даже потаскался по теткам, чтоб языком никто не молотил. Ну, про то, что они и знать не должны были... Кстати, ох, и потаскался! Раньше я даже не представлял своих возможностей. И местных потребностей... Впрочем, тебе это не интересно. Или интересно? У вас это как, возбраняется? Или не грех?
Витек даже на такое не подцеплялся. Понятно, что надо бы заканчивать про личное. Перейти, ну, на вселенское, что ли. На классовую непримиримость или озоновые дыры, например. Но, вместо этого, Сергея совсем понесло. Чего, собственно, тот так круглосуточно улыбается? С высоты своей святости? Ботхисатва, в натуре? С каких же это пор? Между прочим, помнится, что в прошлой жизни кто-то раз пять пытался жениться, но, при этом почему-то от него через месяц все невесты сбегали без оглядки. Все. Ну, да-да, конечно, Витек при этом никому не исповедывался. Но факты, факты-то принадлежат истории!
Впереди и слева в далеком солнечном просвете россыпью ярких детских игрушек засветился комплекс дацана.
— П-приторм-мози!
Сергей отпустил педаль, свернул на обочину.
— До него ж еще два километра.
Но Витек уже вывалился в догнавшую их пыль. Сергей смотрел, как он, упав на коленки, вознес в небо голые руки, как потом, уже поднявшись, стал кланяться во все стороны, подвывая заклинания. Сергей смотрел, слушал, и его понемногу отпускало. Обиду сменяла брезгливость. Это же вовсе не тот Витек. Это совершенно чужой, незнакомый ему человек. И чего он, дурак, вчера слюни распустил? Подумаешь, оболочка похожа. Это же по-ихнему майя, обман, видимость. А по-нашему? Как там, у незабвенного Гумилева?
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Вот и здесь явная смена души. Витек, или, точнее, некто в теле Витька, более для проформы или ритуала, обернувшись, поклонился, выдавил «бл-лаг-годарность», и мимо дороги, напрямую, быстро-быстро зашагал к дацану. Снова набежало облако, ударил с разлета ветерок, и в потемневшей, мгновенно охладившейся серо-бурой степи яростно затрепалось алое полотнище. Там все удалялся и умалялся тот, кого Сергей вчера принял за друга. Раздуваемые ветром одеяния, блестящий голый череп с тонкой косичкой, меленькие шажочки по мечущемуся серебристыми волнами ковылю — словно в сандалиях по воде... Где же было искать того чудака-библиофила, диссидента и водочного грузчика из туманной юности?
Три месяца уже не курил, терпел, даже выпив, а вот сейчас стало невмоготу. Инстинктивно похлопал по пустым карманам, зло огляделся: эх! Разгрыз толстую, сухую соломину, сплюнул пыльную горечь. Попинал колесо. Сел, отжал сцепление и повернул ключ. Стартер надрывисто подзавыл, но справился. Пора менять аккумулятор. Потихоньку покатил к монастырю. Сколько раз он уже бывал здесь? Практически с каждым гостем. В Забайкалье хороша только природа. Что еще, кроме огромной ленинской головы, черной пятиметровой глыбой торчавшей прямо из асфальта центральной площади, можно показывать в Улан-Удэ? Хм. Но их Ленин и вправду покорял. Причем все стереотипно вспоминали про ночной бой Руслана, и, оглядываясь, кощунственно шептали: «Молчи, пустая голова». Улан-Удэ, Улан-Удэ. Столица, ешкин корень. Город бестолковый, насквозь азиатский, хоть и со сталинскими понтами. А вот природа действительно завораживающая: обжигающая Селенга, сопки с багульником. Слева Саяны, а вокруг степь, та самая Великая степь, которая вслед за солнцем высылала к самой сердцевине Западной Европы своих смуглых, крепких, наивных и бесстрашных сынов. Необратимые волны бесчисленных табунов низкорослых лохматых лошадей, подгоняемые скрипами верблюжьих кибиток, втаптывали в пыль все, что родилось до их нашествия, и не знающая своих границ и календаря степь расширялась до пределов римлян и чехов. Великая степь...
Судя по отсутствию на автобусной стоянке торговцев позами и шашлыками, туристов сегодня не ожидалось. Сергей оставил машину в метрах ста от раскрашенных желто-зелено-красными полосками ворот и, не дожидаясь еще шагающего где-то Витька, вошел внутрь. В огромном, огороженном бесконечно ровным забором пространстве ни души. Аккуратно выметенные дорожки, торчащие вразброс, так похожие на космические корабли и неизвестно для чего предназначенные, невысокие ступы-обелиски. У дальней стены — прозаические жилые и хозяйственные постройки. Центральный храм, четыре года назад заново отстроенный после пожара, грузно возвышался, увенчанный напряженной, словно птица перед взлетом, трехъярусной китайской крышей посредине двора. Центральные красно-бурые двери были приоткрыты. За дверями темнота и продымленный воздух. Впускают всех, главное, чтобы не забыли пожертвовать на содержание храма. Да только все это интересно в первый, ну, во второй раз: и одинаковые гигантские скульптуры разодетых, улыбчивых будд, и разнообразная атрибутика странного культа поклонения бесконечному космосу и мелким демонам. А после второго-третьего посещения все перебивает неизбывное чувство чуждости всему этому. Ощущение неуютности и отчуждения в полумраке, окружающем сладкие картинки и чудовищные скульптуры.
Снова налетел западный ветерок, и длинные медные трубочки колокольцев, подвешенных по загибающимся углам храмовой крыши, нежно-нежно зазвенели. «Ти-ти-ти»... От этого их чуть слышного перезвона у него по спине прокатился озноб, и словно прояснилось, заострилось зрение: вдруг все вокруг обрело неимоверную плотность и неоспоримую материальность. «Ти-ти-ти»... Частые облака, разглаженная степь с пожухлой травой, дощатый круговой забор и кирпичные строения перестали прятаться за своими видимыми поверхностями и оболочками, проявив свое истинное наполнение и сущность. Из-под ядовитой раскраски дацана наружу просочились камни, железо и дерево. И даже сама земля под ногами словно чуть-чуть дрогнула в ответ на эти нежнейшие, шепчущие стоны, и от этого ее почти неуловимого толчка Сергей поймал момент времени, своего личного, суетного, отчаянно смертного времени — а вокруг все было таким вечным! Почему? Почему он смертен? А потому, что не имеет под своей оболочкой ничего, абсолютно ничего собственного, только лишь своего, человеческого, розовского. Того, чего нет ни у облаков, ни у булыжников, ни у травы. У его тела не было своей, только своей и ни чьей более сути. Его тело — все та же вода, тот же кремний, клетчатка... И поэтому он, вот как этот самый звук, проскользнет и проплывет из ниоткуда в никуда, а затем рассыплется, распылится, вернув чужое чужому. А степь, ковыль, синяя сопка вдали, и даже эта упорно повторяющаяся форма периодически сгорающего и восстанавливаемого древнего дацана — они-то будут и дальше. Как и были. «Ти-ти-ти»...
Он прошел мимо высоких вращающихся барабанов, наполненных записками с молитвами, так всегда напоминающих ему театральные тумбы. Крутанул пару, внутри зашуршали бумажки, необъяснимым образом ускоряя путь его перерождений. Остановился перед беседкой с огромным металлическим блином, выкрашенным в красный цвет. Но в гонг не ударил, слишком хорошо теперь знал: звук, родившись, прожив и затихнув, никогда не повторится. Ударишь снова, это будет новый звук, совсем уже другой. Очень, очень похожий, но другой. Враки все о реинкорнации.
Отойдя к забору, осторожно присел на корточки, оперся спиной о шершавые крашеные доски, щурясь, подставил лицо выглянувшему солнышку. Зря он вчера столько выпил. Держался же, почти месяц честно продержался. Недели три точно. Но так ведь и Ленка тоже поддалась всеобщему настроению, расслабилась: такой гость из Новосибирска, да из юности, да старый друг и его, и Пети. Стол накрыла по полной: салфеточки, ножички, вилочки. И рюмочки. А Витек-то и не поддержал. Только пригубил разок для приличия. И мясного он не ел. Так и получилось, что Сергей один столько выпил. Болтал почти до утра, жаловался, плакался. А о чем? И кому?.. Ну, да. Да, есть кое-что на дне каждой души, то, что никакой карьерой или творчеством не умалишь. Имя этому «кое-чему» — досада. М-м-м, понять-то все это смог бы только отец. В смысле тот, кто сам отец. А не этот полумонах-полусултан...
С Ленкой у них все случилось через полгода после его переезда в Улан-Удэ. И похорон. То есть, четыре года тому назад, в восемьдесят восьмом. Сергей, действительно, тогда что-то лихо загулял. Начал со свободных барышень из их русского театра и находящегося в соседнем подъезде того же здания бурятского, потом из оперного, из института культуры. А дальше в очередь встали уже полусвободные барыни из сфер обслуживания, медицины, образования и бесчисленных местных республиканских главков и министерств. Дальше пошли замужние экономистки и завскладами, и ... город пошел под метлу. Он же числился в их «столице» первым героем-любовником! Такое уж амплуа, по крайней мере. Рестораны, гостиницы, общаги, чьи-то хаты, дачи, бани и пикники, пикники. В памяти почти все слилось, слиплось, слежалось в единую беспросветную, неразличимую ночь. Оставался только мыльный привкус этой тьмы и собственного безволия. Грязь? Нет, грязь — это въедливое, от чего не можешь ни отделаться, ни отскоблиться, а тут была муть, внешний поток мути. Все всегда получалось предсказуемо пошло, и, главное, не нужно, совсем было не нужно сопротивляться. Утро, день, вечер. Ночь. Карусель, безумная, почти веселая карусель из наглости, вызова и безнаказанности. Со всеми карусельными атрибутами электрического счастья. Он даже не пьянел и не испытывал похмелья, а только пребывал в состоянии тупого горячечного озноба. Как при температуре — все эти месяцы. В редкие минуты неожиданной трезвости, сжигаемый изнутри известковой тоской от предчувствия неотвратимого позорного или страшного конца своего загула, Сергей бессмысленно зло мытарил каких-то постоянно прислуживающих ему коллег по сцене. А те не только охотно терпели, но даже хвалились друг перед другом полученными унижениями. Забавно, но в добровольные холуи к нему шли и достаточно уважаемые в иных компаниях люди. Солидные, состоявшиеся в своей среде мужики охотно бегали за водкой, платили в машине, уступали места за столами и в кровати. Любой шутке хохотали заранее, напряженно вслушивались в любые его рассуждения, восторженно следовали советам. Ну, да, да, он же из Москвы. Самой Москвы! Повидал там. Пообщался и поучаствовал... И в какой-то момент он поймал себя на том, что стал бояться. Бояться устать от жизни. Эта, все нарастающая, все накапливающаяся боязнь постоянно караулила его по утрам в зеркалах.
Как ни странно, но как раз в это время на сцене к нему шел, тек, валил успех. Искренний, ошеломляющий, будоражащий весь их, вроде бы такой глухо провинциальный, такой азиатски непуганый городок, успех. И кто бы мог подумать, что здесь столько театралов, завзятых театралов? Но успех, действительно, был таков, что в труппе никто даже не завидовал. А администрация, обслуга и цеховые так и просто его обожали. Это дорогого стоило: билетерши, бухгалтера, одевальщицы, бутафоры и монтировщики не рекламе верили. И если уж кого любили, так изнутри, без подсказок и приказов. Из-за кулис. Правда, было за что: ибо входя в текущий репертуар и принимая роли с «чужого плеча», Сергей как-то сразу и совершенно безошибочно нашел именно ту самую, тонкую и единственно верную фокусную точку входа в актерское лидерство, точку, за которой все местные народные и заслуженные, с их периферийными действами без понятий о сценречи и сценодвижении, и все их плакатные фарсы с самыми совковыми нравоучениями, со всеми малеванными стройками, игрушечными самолетиками, резиновыми шариками и песочными пирожками в его присутствии становились Искусством. С большой буквы.
А что он делал? Да, что? А чему учили, чему учился. И еще то, что чувствовал. Он один заводил зал. Как? Да так. Просто заставил играть зрителей, не партнеров, а именно зрителей. Играть вместе с собой, то есть, играть собой. Как? В кошки-мышки... Публику платить заставляет только голод. Пусть эмоциональный, но голод. Беда, если она загодя пресыщена и равнодушно настроена. Тогда этот голод, вернее, чувство, ощущение голода, нужно вызвать искусственно, возбудить, раздразнить, стимулировать. Растравить желание. Как? Да так же, как это делается в дорогом экзотическом ресторане. Прежде всего, гурман должен увидеть уготованного ему живого карпа, живого гуся. Или обезьянку. Гурман изначально должен прочувствовать их обреченность. Уловить запах крови, жира и пота жертвы. Поэтому Сергей, каждый вечер затевая новую игру, в буквальном смысле, с первых шагов по авансцене, только и делал, что поощрял распаляющийся в коллективной чревной похоти гигантский черный зев зрительного зала. Глаза в глаза — «экспозиция героя» — да какая, к черту, школьная грамота, когда им интересна вовсе не легенда твоего появления на свет, а энергоемкость — калорийность. «Экспозиция героя» — это когда карп выгибается, гусь вырывает крылья, обезьянка скалится. «Завязка конфликта»? Ха, да это просто отход в глубину — ну, сравните меня с другими. Посмотрите на меня справа. Слева. И сравните. Видите: я без изъяна. Я лучше всех. Видят. Вот первый нервный шепот от задних рядов — гурман захотел... «Развитие»? Это разведение огня, шинковка специями и шипение масла. «Конфликт»? Повар заносит нож, видите? — карп брюхом вверх, гусь прикрыл глаза, и только обезьянка кричит... Главное, поймать момент. Не раньше, не позже. Пауза... «Апофеоз». Ну! Пауза невыносима. И вот они все там, в темноте, единой массой, с остекленелыми глазами, враз скривили губы, удерживая бой колотящегося сердца и задерживая дыхание. Вот и все. Все. Пора! «Финал». Зал ахал, и давился, и захлебывался овациями. «Финал».
...Да, зрители хотели и пожирали его и, допьяна ублаженные, расходились по домам до следующего его спектакля. Остывали выключенные прожектора, монтировщики убирали конструкции, уборщицы выметали мусор из-под кресел... Но, почему же он, стягивая в гримерке насквозь промокшую рубаху, чувствовал себя победителем? Владыкой? Проглоченный-то и поглощенный....
Они впервые в тот вечер играли с ней одним составом. Конечно же, Чехов. Конечно же, «Чайка». Днем была сверка, и Елена достаточно дежурно уточняла детали мизансцен с ним и помрежем. Сергей тоже не усердствовал. Warum? Всему свое время... После обеда они маленькой мужской компанией погоняли шары на старом, с разорванными сетками, бильярдном столе в холле центральной гостиницы, и на спектакль он пришел совершенно трезвым. Крохотная, светлая от большого, во всю стену окна, крепко прокуренная, воняющая потом, канифолью и пудрой гримерка, им, как премьером, делилась только с народным СССР Тютьяковым. Но тот, как полный народный и лауреат всех возможных республиканских премий, как депутат Хурала и почти отец-основатель театра, появлялся здесь один раз в месяц — в день получки. В других подобных закутках артисты теснились по четверо, а совсем молодь и вовсе гримировалась у одного зеркала, по очереди. Так что основная жизнь происходила в общем братском коридоре или же на лестничной площадке, меж двух скамеек, над вечно дымящейся урной. Там рождались и умирали новости, начинались романы и плелись интриги, сталкивались партии и симпатии. А сюда, к Сергею, доверенные лица приносили уже только профильтрованные отжимки фактов и хорошо проверенные версии. Сергей любил гримироваться в чьем-либо присутствии, не смущался и переодеваться. Но в тот день он отчего-то дважды тщательно повернул ключ изнутри и, повесив полотенце так, чтобы нельзя было заглянуть в щелку, затаился. Дверь пару раз недоуменно подергали, потом нарочито громко поругались. Но, ни фига, перебьются.
На стене приколотые булавками к обоям висели две старые выцветшие премьерные афиши с портретами Пети Мазеля. «Берег» и «Чайка», в гриме и образе. Мазелевский Треплев был белокур, с маленькой кудрявой бородкой, взгляд за облака. Очень молодой Хемингуэй. Ну очень молодой. Восторженный-восторженный. Такому все прощалось заранее. И с таким заранее все понятно. Но только неправда это. Враки для девятиклассниц. Мало ли что министерством среднего образования одобрено. Враки! Никакой Треплев не романтический герой, «остро чувствующий пустоту и косность окружающего быта». Антон Палыч о такой трактовке и не догадывался, когда писал в определении: «ко-ме-дия». Милые девятиклассницы, наплюйте вы на замученную программой, допнагрузками и вашей успеваемостью учителку, и читайте сами, своими собственными милыми глазками: Треплев, по Чехову, — злой, ленивый, интеллектуально неразвитый идиотик, с выпирающим эдиповым комплексом. Последнее до гениальности откровенно прописано: главный герой этой незамысловатой пасторальной истории в свои, достаточно уже бородатые, двадцать пять лет от боязни сознаться в бездарности злобно ревнует мамочку ко всему мало-мальски творчески состоявшемуся. Но ревнует, ох, как не по-детски: этакий комплекс духовной импотенции и физической инфантильности. И как только Чехов мог вот так точно предчувствовать выкладки Фрейда? Как доктор доктора?.. Или как пациент?.. И отсюда такая же бездарная Ниночка Заречная — злобная и убогая треплевская попытка отомстить Аркадиной за отвергаемую ею, очень уж не сыновнюю любовь. И еще стрельба, стрельба... Тоже месть, но за страх. При чем тут чайка? Просто больше не в кого, место пустынное. Пустое.
Если б позволено было изменить постановку или, хотя бы, просто глубже раскрыть не особо спрятанный авторский подтекст, то какой же можно было бы закрутить дуэт с Макарян, игравшей Аркадину! Мать — талантливая, красивая женщина — и бестолковый сын-недоносок. Она стыдится его, он понимает и психует. И от чувства этой своей «недоделанности», он то вроде как еще «по-детски», но чересчур сильно целует дядю, то пытается прижаться к ее груди. Или грудям? Антон Палыч, Антон Палыч, с раннего детства считавшийся в своей семье самым бездарным, не способный играть на скрипке — как отец, рисовать или писать — как братья, выдал здесь многое. Треплев плюс Тригорин — почти равно Чехов. А Заречных вокруг тысячи. Но ведь надо же, когда, действительно, наконец-то сталкиваешься с пьесой, откровенно и честно написанной драматургом «про это», то почему-то всегда выходит так, что какой-то, неведомо когда и неведомо как заехавший в Бурятию безымянный ленинградский режиссер, именно этот чисто фрейдистский спектакль ставит «про совсем другое». Более слащавой соцреалистической плюшечки об «убитой бездуховной социальной средой развивающегося капитализма на фоне гниющего феодализма девушке» встречать не приходилось. Разве что если слить «Аленький цветочек» с «Аленькими парусами». И присыпать «Крошечкой-хаврошечкой». Что ж, Сергей как мог, перекроил своего Треплева, беспрестанно причесываясь перед маленьким зеркальцем и грызя ногти, доводил до истеричности его прописанные в авторских ремарках чувственные лобызания с дядей и заламывания рук в присутствии «гадкого-гадкого» двойника-соперника Тригорина-Пашина. Партнеры искренне впадали в кому, а недоумевающие поначалу зрители в итоге восторженно соглашались с обнаруженной вдруг чеховской правдой. Понятно, что все цветы и «бисы» были только его.
Но до сих пор Нину играла не Елена. Беззастенчиво перетянув одеяло на себя, Сергей считал такое положение дел просто призом себе от себя за ум и талантливость. Тем более, он уже был признан так, что за развал ансамбля винили не его, а партнеров, тупо теряющихся в непредсказуемых смысловых смещениях мизансцен. Никто из них так и не смог объяснить, как и почему именно в «Чайке» Сергей стабильно имел феерический успех на фоне их очевидного провала: «Розов опять спас спектакль»! Бедняги, их бы на «Гамлета» в куклах! Да чтоб узкая деревянная скамейка задницу перерезала. Сюсюкали бы после этого о «вечном свете в душах маленьких людей». Нет никакого там света. Серость. Животная, крысиная серость. Ведь, на самом-то деле, люди — это единственно те, кто творит. Много, мало, лениво или с похмелья, изысканно или буйно, но творит, вдохновенно творит. Творчество — смысл человека, по Чехову. Пусть это из последних сил молодящаяся провинциальная актриска и заранее утомленный признанием беллетрист. Но в пьесе только они — люди. Остальные для Антон Палыча — обезьяны. Бандерлоги, не имеющие огня. И Нина Заречная в их числе. Размечтавшаяся бездарность.
Эх, Ленка, Ленка! Какая же тут должна быть раскручена язвительная комедия! Какое купание в пошлости! Только бы не испугаться раскрывшейся вдруг бездны, ведь кто герой, тот и комик... Спасибо столице, спасибо ТЮЗу, киношной безработице и ремесленной дедовщине — вот где ему пригодилась эта испепелившая провинциальный вьюношеский лунатизм школа самоунижения и самоистязания, позволяющая ему теперь играть разом и героя и отношение к герою. Отношение сверху... Провести спектакль как всегда? Но Ленку так обеднять было нельзя. Нельзя. Должно же быть и ему кого-нибудь за что-нибудь жалко. И как тогда быть? Ведь она не сумеет выйти за рамки срежиссированного образа ... честной дуры, чтобы стать просто дурой. Да и не захочет. Ко всему прочему, Ленка за эти годы умудрилась подрастолстеть. Не то, чтобы уж очень, но такая пухленькая Заречная даже внешне была уже на грани ... м... пошлости. Бог с ним, когда это на фоне гиганта Мазеля, но Сергей-то, Сергей, с его «метр-семьдесят-два»!
До первого звонка только час. Взять, да и завалиться к ней в гримерку? Пусть сыграет если не совсем слепую, то хотя бы слабовидящую. Это было бы смешно. Нет, не поверит, раньше надо было. Пятьдесят семь, пятьдесят шесть минут до начала. На стене Петя восторженно глядел в облака. Или из облаков? Эх, Петя, Петя... Из-за всего этого спектакль представлялся мало увлекательной головоломкой. Как же ему удастся выкрутиться? Если удастся.
Свои цветы он разделил между Макарян и Еленой. Благо, что их столики в гримерной были рядом, получилось вполне даже естественно. По три тюльпана. Седьмой он оставил себе. За тайное благородство. Бедные девочки из библиотечного училища, они купили эти тюльпаны заранее, наверняка в складчину. Перевязали каждый цветок ниточкой, чтобы не раскрылся раньше времени. Глазки вовсю накрасили, губки обрисовали, чтобы на сцену выйти — к нему, к Розову!.. А тут такой провал… Макарян держалась молодцом, богатый жизненный опыт с лихвой восполнял ей душевную простоту. Хрипловатый низкий контральто под Вишневскую, шуточки тоже под нее. Мало ли что бывает, спектакль на спектакль не приходится. Ладно, проехали. И, помянув вечные накладки осветителей, забывших вовремя вырубить красные глаза, осудив как всегда перевравшего текст Тригорина и присутствие наблюдателей из горкома, разговор плавно перешел на то, ради чего он зашел. И ради чего он может их немного проводить: есть ли смысл им самостоятельно изменить первые две сцены? Тогда финал сконтрастирует и выстрелит. Для этого можно взять за образец спектакль «Красной армии». Макарян была просто душкой: «конечно же, пусть Сереженька им все подробно расскажет»! И первая подхватила его под руку. Они вышли из театра втроем, деланно весело болтая, поднялись по медленно остывающему от дневной жары асфальту проспекта Ленина на два квартала, и там так же чрезмерно дружески попрощались с Макарян около деревянного фонарного столба.
Сергей и Лена подождали, пока она войдет в подъезд и помашет им из окошка на площадке второго этажа. Дальше пошли совсем по темну: редкие фонари не пробивали густо-синюю сентябрьскую ночь. Пара пролетевших туда-сюда автомобилей, группка спешащих на набережную подростков с врубленным «на полную» переносным магнитофоном. Да неизвестно откуда бредущая стреноженная лошадь. Лошадь? Центр, однако. Столица, однако. Ленка то и дело поднимала к губам цветы. Тяжелые, полураспустившиеся тюльпаны ничем не пахли. А Сергею вдруг стало неуютно-неуютно. Вроде бы еще совсем ничего не произошло, пускай там Макарян что хочет себе выдумывает, но он совершенно явно услыхал, как за спиной у него коротко и беспощадно лязгнули бронированные двери. Вот и все. Все. Вот уже он в новой для себя ситуации без ключей и какой-либо надежды отворить, оттолкнуть эти двери и вырваться назад, вернуться туда, где он был всего-то полчаса назад.
Ослабевшими пальцами с трудом вытащил сигарету, прикурил. Ленка что-то тихо говорила о том, кто и где здесь поблизости живет, кто откуда переехал или как получил квартиру в престижном районе, а он даже что-то отвечал, поддакивал, переспрашивал. И тосковал. Их сталинский дом был на Ранжурова. Она жила с родителями и дочерью на четвертом этаже. Там, на кухне ярко и уютно-уютно желтел абажур, а в гостиной за складками тюля подрагивал голубыми всполохами телевизор. Подошли к подъезду, ведущему на крутую гранитную лестницу, с претензией на ампир. Там светло, а тут темнотища-то какая. Ленка блестящими, влажными глазами выжидающе смотрела на докурившего и молчащего Сергея сбоку и снизу. Вот, и что теперь? Потянул за гуж. Что-что?! Всем все понятно. И принято. Но, опять же, не молоденькие — на улице целоваться.
— Ты приходи завтра к обеду. Познакомишься с моими. К трем?
— Хорошо.
— Ты только ничего особенного не бери. Папа после операции не пьет.
— Опять хорошо.
— А для нас мама собственную наливочку выставит.
— И это тоже хорошо.
Обед, то бишь смотрины, проходил как в худшем зощенковском рассказе. Или в лучшем. Это в зависимости от того, читатель ты или главный герой. Все началось с вешалки, около которой он — в белой рубашке, с букетом и тортом! — предстал перед безжалостным трибуналом, точнее, чрезвычайной тройкой, состоящей из невысокой, совершенно обесцвеченной, но с накрашенными бровями и губами химической блондинки, столь же невысокого, пузатого и кривоногого бурята и застенчиво смаргивающей худенькой девочки-подростка с неожиданно яркими голубыми глазами. Галина Кузьминична, Сергей Никанорыч и Катя. Ленка выступала в роли конвоира. Галина Кузьминична сначала с чувством понюхала мелкие желтые розы, но потом спохватилась: это же Лене. В свою очередь Лена передала торт Кате, а Сергей Никанорыч в это время подал гостю, вероятно, свои, почти новые тапочки. Сам стоял в старых. Разобравшись после естественной в таком случае заминки, гуськом прошли в гостиную, где посредине был уже накрыт большой, с модным «каскадом» из настоящего хрусталя, овальный стол. Тяжелая темно-красная скатерть была перекрыта другой, одноразовой, из узорчатого белого полиэтилена. Пять полных приборов из японского сервиза, чешский хрусталь, отечественные холодные закуски и салаты. Сергея посадили рядом с Леной, с другой стороны расположились ее папа и дочь. Галина Кузьминична, обозначив свое место с торца, в основном порхала между столом и кухней, пока они не откушали «первого» и «второго», а Сережа еще и «добавочки». Гостиная была проходной, две двери за спиной Сергея плотно прикрыты. Кроме ореховой «горки», огромного, во всю стену, золотисто-охристого ковра и тумбочки с «Горизонтом», все пространство между вздутым югославским диваном и креслами занимал какой-то слишком свободно вьющийся мелколиственный цветок. Вернее, куст. Над диваном, в золоченой раме, большая фотография Лены в средневековом костюме. Из театрального фойе или с афиши. В общем-то, семейка явно состоятельная. С видом знатока похвалив почти невесомый и прозрачный японский фарфор и узбекский ковер, гость в полную меру смог отдаться интеллектуальной беседе с наконец-то присевшей со всеми хозяйкой. ...как он прижился в их труппе?.. что говорит о квартире директор?.. остались ли связи с Москвой?.. его родители еще работают?.. сколько от Улан-Удэ до Новосибирска?.. а поездом?.. да, кстати, Катенька недавно видела его в фильме по телевизору...
Сергей Никанорыч почти все время молчал. Он много и с удовольствием ел, в перерывах оттопыривая огромные губы и почесывая шею мизинцем, всем видом демонстрируя полную приемлемость и терпимость к ситуации. И чокался с их наливкой минералкой: еще полгода ни-ни. Ленка тоже молчала, но вид у нее был гораздо менее благожелательный. С равной периодичностью она метала стремительные взоры из-под бровей в сторону то матери, то дочери. Галина Кузьминична, занятая поминутным промакиванием уголков губ розовой салфеточкой, принципиально ничего не замечала, а Катя так была подавлена, что после каждого маминого взора только снова роняла вилку, крошила хлеб на скатерть или кусала торт с середины. Откуда у нее такие голубые глаза?.. Сергей, ни на секунду не теряя апломба столичной штучки, отдувался как мог: коллектив достаточно разнороден и все-таки есть, с кем дружить... однокомнатная пожалуйста, заселяться можно хоть сейчас, но это окраина, так что лучше подождать до нового года... звонили недавно, возможно в отпуск придется ехать на пробы... и так далее. Пока не опустел электрический самовар и «богемский», сверкающий многочисленными гранями графин с чересчур сладкой, густой «малиновкой».
За это время его рассмотрели вдоль и поперек. Наверняка даже отметили мешки под глазами и несвежий носовой платок. Вместе с новой рубашкой и сильным запахом туалетной воды после бритья — это составляло верные приметы холостяка. Но зато пил он только после Галины Кузьминичны, и только по ее просьбе. Плюсы-минусы. А вот надо было б по такому случаю надеть медаль. Что уж просто так терпеть? Хотя и он, в свою очередь, тоже время не терял, занимаясь дедукцией, и поэтому, когда деды с внучкой пошли «в универмаг, а потом к Братским, они ведь сегодня на годовщину приглашали», то ничего нового от Ленки про них не услыхал. Только мелкие уточнения.
Сергей открыл балконную дверь, с удовольствием прикурил после полуторачасового терпения, но не вышел, встал в проходе, далеко выдувая дым в разогретый послеполуденный воздух «бабьего лета». Воскресенье, в городе пустыня, во дворике только две старухи, прикорнувшие на скамейке в жидкой тени рыжей акации. На высоком выцветшем небе ни облачка. А там, за тюлем, в квартирной полутьме, ждет Ленка. А чего? Что уже ждать? — бери. Твое. Вот она подошла и сквозь толстое кружево тихо прижалась лбом к плечу. И Сергей опять, как вчера вечером, почувствовал тоску, тоску необратимости. Только бы не слеза! Он же первое время за столом все боялся наткнуться взглядом на фотографию Мазеля. Потом понял, что они специально для него из гостиной убрали все, что хоть как-то могло его зацепить. Спугнуть.
Дожидаться обещанную театром квартиру они стали в угловой комнате, с двумя окнами на восток и север. За стеной — крохотная Катина. У «родителей» комната с отдельным входом из коридора и видом на юг. Любимица тестя трехцветная кошка Изаура предпочитала независимо спать в гостиной. Что такое семейная жизнь? Утро начиналось с истошного вопля «Союз нерушимый», вырывавшегося из кухонного радиоприемника. Галина Кузьминична должна была вставать в шесть, чтобы успеть приготовить завтрак и не опоздать на службу. Остальным давалась получасовая фора. «Завтракать у нас принято вместе», но... Очередь Сергея в туалет и ванную была последней, после Кати. Побрившись, он почти никогда не заставал за столом старшее поколение. Впрочем и младшее при его появлении обычно допивало молоко и уходило собирать сумку в школу. В спецшколу — у Кати с пяти лет врачи, знахари и ламы безуспешно боролись с эпилепсией. Тонюсенькая, с каждым днем все заметнее вытягивающаяся в длину девчонка, почти уже подросток, ходила в шестой класс и единственной ее радостью была музыка. Звуки фортепьяно были главным признаком ее присутствия в доме.
Так что завтракали они с Еленой обычно вдвоем. Слушали местное радио: «аюрен час, хаюрен минута», от овсяной каши до кофе с гренками неспешно и беззлобно перемалывали что-нибудь из «труппной» жизни — кто, чего, кому, как, когда. Темы вечные, очень даже утренние: жулик завпост, пьяница художник, хам администратор. Главный режиссер вот так прямо бросил все посреди начатых репетиций и умчался в Челябинск, в Цвилинга. Ну да, ему же опять к годовщине не разрешили постановку на госпремию, так как в этот раз наступила очередь ТЮЗян. А директор, жук, ничего, не стал удерживать... Театр не портил настроения, не отнимал аппетит. Да и что им-то требовалось? Оба ведущие, репертуар по полной. Ей, вообще, в этом сезоне подали на звание. Потом, глядишь, если все будет как сейчас, на тот год и ему подадут. Сейчас поскорей бы решилось с квартиркой. Как только получат ордер, тесть ее тут же сдаст на нужды своего министерства и через год она превратится в двухкомнатную. И можно будет отделиться. Тогда и ужинать тоже только вдвоем. Посему после завтрака, если не было общей репетиции, они разбегались. Ленка в светлое время суток вообще не могла лишней минуты находиться дома. Катькой занималась Галина Кузьминична. А она халтурила. В кружках, в СТД, в каких-то комиссиях и жюри.
А Сергей в гримерку теперь приходил тютелька в тютельку. И так же спешно уходил: слишком резкая перемена его личной жизни не всех убеждала в ее необратимости. И если женщины, вздыхая, еще как-то постепенно смирялись с неожиданной оседлостью столь нежадного на ласки общественного героя-любовника, то мужики тупо пытались повернуть реку вспять. Впрочем, Сергей по этому поводу не психовал, а тоже точно так же тупо скрывался. Даже ключ на вахту не сдавал. Не объясняться же со всеми... Деды приходили со службы после шести, теща приводила из «продленки» Катюшку. Поэтому до пяти часов, в одиночестве, он чувствовал себя комфортно. К радиоприемнику добавлял на полную громкость телевизор и, вдобавок, ловил что-нибудь в приемнике. Главное — не зацикливаться. И тогда кайф. Еще бы курить в доме разрешалось. Были деньги — брал из-под полы в распределительной кооповской точке разливное пиво, нет — обходился всегда имеющимся в буфете хорошим индийским или цейлонским чаем. Книжки что-то не читались. Просматривал две-три газеты, по диагонали бегал по годовым подборкам «Огонька» и «Науки и жизни». Вернувшись с перекура, равнодушно крутил переключатель каналов. И не психовал. Не объясняться же со всеми.
Его статус-кво был определен в самую первую неделю. Необходимые для жизненного функционирования пространство и время, ритм исполнения потребностей и неизбежный минимум интеллектуальных контактов — его индивидуальные привычки были с очень даже небольшими компромиссами вписаны и вплетены в устоявшийся общий устав. К полному взаимному удовольствию. Похоже, что Галина Кузьминична и Сергей Никанорович даже не особо-то съежились: видимо, после смерти первого зятя, они приготовились к гораздо большему отступлению. И поэтому вслух ни на что и не претендовали. Иногда только обменивались мгновенными взглядами за его спиной. Вот и было бы все хорошо. Все, кроме детского Катиного упорства.
Задним умом все крепки. Возможно, их разговор состоялся слишком рано. И нужно было бы хоть немного подождать, исподволь подготовив ее к восприятию неожиданного и ошеломляющего даже для взрослого известия. Или ему самому дать возможность проявить себя добрым, честным, сильным и умным героем, который достоин приписываемого ему звания. Но матери уж очень тогда не терпелось обрадовать дочь. Дочь, доченьку, дочурку, — ту, которая должна была, так же как она, вдруг запеть, заплакать и, раскинув руки, взлететь в розовое от близящегося заката, распахнутое в бесконечность небо. Ибо к Кате вернулся отец. Ее отец. Не тот, которого она всегда звала папой, которого помнила с самых первых отдельных картинок: как качал ее на огромных руках, мылил спинку в ванночке, как водил в новом платье в парк и учил наряжать елки. Не тот, который мог, слегка царапая небритой щекой, почти бегом вознести ее, и свой, и мамин рюкзак на гору, когда она, смеясь, натягивала ему на глаза панаму — «чтобы он не запоминал дорогу назад». Не тот, которому можно было жаловаться на удушливые боли и уколы злых докторов, и не стесняться того, что описилась во время очередного приступа... А настоящий.
Что значит — «настоящий»? Как — «вернулся»? Откуда? И... зачем?
Катюшка обращалась к Сергею на «вы» и всегда только по заданию Лены или тещи: «дядя Сережа, зовут ужинать», «дядя Сережа, перенесите швейную машинку». И все. У нее самой к нему никаких дел не было. И никаких личных просьб. Когда он впервые попробовал погладить ее волосы, Катя дико отстранилась, ошпарив взглядом таких же голубых, как у него глаз, и долго еще не подходила ближе, чем на вытянутую руку. Сергей, дав необходимую временную выдержку, попытался начать приручение заново, самыми маленькими порциями, во всем демонстрируя покорность ее доброй воле. Самое большее, чего он добился, — Катя перестала его бояться, не зажималась до сбоя дыхания и пятнистой красноты, когда они оставались в доме один на один. Но между ними продолжала возвышаться совершенно нетронутая китайская стена бесчувствия. Он никак не мог уловить ритм ее сердцебиения. Чтобы настроить свое.
Ленка переживала страшно. И плакала, и злилась. И стыдилась. Чего стоило Сергею удерживать ее от совершенно ненужных и бессмысленных ссор с дочерью. Тут время, только время сможет что-то изменить. Просто не нужно было раньше срока сжигать лягушачью шкурку.
Правда, был все же и у него самого срыв. На следующий после какой-то очередной премьеры день он с утра взял пивка и заодно, по счастливому случаю, «беленькую». Шла борьба за народную трезвость, и в городе даже у блатных начались перебои с «горючкой», так что приходилось слегка подмазывать. Даже популярность не все решала. Горбачевские прибабахи доводили толпы одуревших от жажды мужиков до почти полного помутнения разума, тысячные толпы, осаждавшие «точки», готовы были убивать и убиваться. Им вождя недоставало. Дежурившие в местах отоваривания алкогольных талонов усиленные ментовские наряды, дабы избежать межнациональных конфликтов, «отоваривали» буйных строго по расовым признакам: буряты били бурят, а русские русских. Толпа гудела, шарахалась, затаптывая слабых и увечных, но все-таки подчинялась. Из-за разлива желчи Сергей и близко туда не подходил. Чтобы не стать этим самым «вождем». Слишком уж руки чесались.
В тот день из Катиной комнаты выстреливали, вылетали и выливались постепенно срастающиеся кусочки бетховенской «К Элизе». Па-ра-ра, ра-ра, па-ра-рам. Па-ра-ра-рам. Па-ра-ра-рам. Вообще-то сам композитор на нотах написал «К Терезе» — «Zum Teresa», но проклятый плохой подчерк помешал желанию увековечить его тогдашнее увлечение. И вот так на свет появилась некая Элиза, которую биографы, не удосужась усомниться в прочтении авторского посвящения подслеповатым издателем, искали по всей Германии лет сто. Бедная Тереза! Сергей никак не мог найти удобную позу на диване. Телевизор не смотрелся, газеты не читались. Выданная вчера на зрителя сырая, едва сведеная очередным кочевым режиссером мерзость не отпускала. Была бы горячая вода, можно было бы принять душ. Но откуда она в центре перед первым сентября? «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». Из-за экономических соображений они уже в третий или четвертый раз выпускали подобное говно. Но зритель-то ел! Рай для дирекции: никаких декораций, никаких костюмов. Репетиций — неделя, много — две. Даже текст не заучивали. Да какой там текст! Сопли и ненормативная лексика. Но зритель-то хавал!! Культурный феномен «перестройки» и «нового сознания». Неужели это и есть то «оно», о чем нам «не давали»? То есть, когда русская актриса с русской сцены посылает зал в тюркском направлении? Хохочущий, нет, ржущий зал. А нас-то зачем-то в детстве учили: театр — храм, сцена — алтарь. Верили не верили, но как-то все же втайне надеялись, что проклятые совки не дают сказать о Боге... А на поверку вышло — о черте... Фиг с ним, со зрителем. И с директором. Главное то, что последние полстакана нужно всегда оставлять на догонку, на точку через часок, ибо не вовремя завершенное возлияния ведет к ... незавершенному возлияния.
Пьеса наконец-то прозвучала целиком и почти без запинок. Сергей постоял перед закрытой дверью, задержав дыхание, вслушался в свою и ее тишину. И вошел. Катя не оглянулась, только плечики опустились. Он, проведя пальцем по цветным корешкам детской энциклопедии, мимо как всегда идеально заправленной кровати прошел к столу. Выдвинув стул, присел так, чтобы можно было разговаривать почти лицом к лицу. Девочка, все так же не оборачиваясь, запахнула истертые по краям ноты из школьной библиотеки, осторожно опустила на клавиши коричневую крышку «Петрофа».
— Ты вольна меня слушать или не слушать. Но прошу: пожалуйста, удели хотя бы пять минут. Я ведь так скучаю по тебе. И боюсь. Вот. Понимаешь? Готовился, готовился, слова подбирал. И все забыл. Как-то непрофессионально. Пять минут. Без других — без дедушек и бабушек, которых я почему-то стесняюсь. Ладно. Буду говорить что и как получится. Приключилось это давно-давно и далеко-далеко. Мы с мамой были молоды и бестолковы. И от этой бестолковости сложился любовный треугольник. Что было потом? Для меня — ужас. Для Пети — счастье. Для мамы? Думаю, что для мамы счастье возможно теперь. Возможно, если ты сможешь простить меня. Не говорю «полюбить», но только простить. Чем я могу оправдаться? Но это действительно так: я даже не подозревал ни о чем! Неужели ты не веришь, что я бы тут же приехал?.. Тут же бы... Чем еще оправдаться? Что я тогда не любил? Это сложно для тебя сейчас. Рано. Но ты подумай о том, что мама все это время любила меня. Все это время любила и ждала... Неужели она должна страдать дальше? И еще, я могу искать себе оправдания в будущем. Нашем общем на троих будущем... Ведь ты моя дочь. И ты так похожа на меня. Катя, Катенька, прости. Я так скучаю без твоего прощения. Доченька, я ведь твой отец. Твой настоящий папа.
Сергей протянул руку, чтобы погладить совсем склонившуюся к груди головку. Катя рывком отдернула голову, чуть не упав с винтового стульчика. Мутнеющие от приближающегося приступа глаза загнанной в угол сиамской кошки голубыми лазерами резали: «Никогда»!
Чем хороша провинция, так только тем, что до нее поздно доходит. П/Я 139. Повернул ключик, потянул ящичек. Ну, и что там у них? У «них»? Боже, это же когда-то было и у него! Сергей вытащил девятый номер «Театра» с задумчивым Олегом Ефремовым. Хорошо хоть до почтового ящика что-то доносят. Так-так-так. Посмотрим: «Сегодня, когда все сферы нашей общественной жизни подверглись существенным испытаниям, театр тоже оказался в кризисном состоянии. Рухнули многие старые идеалы, самоликвидировались вдохновлявшие прежде ориентиры борьбы, пришли в негодность вчерашние методы сценической интерпретации жизни. Театр стоит на распутье. В этот трудный и болезненный период, наверное, важно понять, что же в основе театра вечно и незыблемо, что необходимо сохранить (или отыскать) в себе художникам, чтобы древнейшее искусство стало объектом внимания современников?»...
Ну, и кто ответит?
А, Андрей Гончаров: «Сегодня, когда в государственной политике наметился поворот к человеку, когда благо человека во всех разделах социального бытия ставится на первое место, появилась надежда на возрождение лучших традиций русского театра... А возродить — значит вернуть религию театра. Поэтому театру прежде всего необходимо размежеваться с массовой культурой, затем — с политикой, особенно безнравственной. (Впрочем, политика в основном безнравственна.) Необходимо расчистить дороги к храму... Сейчас объектом внимания становится человек. Будем надеяться всерьез и надолго. Сегодня появились все предпосылки исконным традициям русского театра дать реальное продолжение. Настало время исповеди».
Хорошо сказал дедушка и, главное, красиво.
Оп, а это уже Марк Захаров: «Никакого кризиса в театре нет. Просто все становится на свои места. Выход из неофеодального тоталитарного государства в цивилизованные сферы «регулируемой рыночной экономики» сопровождается буйными катаклизмами, изменением потребностей, вкусов, критериев, эстетических и, стало быть, экономических оценок. Люди, не умеющие создавать новые интеллектуальные ценности, с каждым днем худшают, нервничают и даже впадают в определенную агрессивность...» — так, а кроме полемики? — «...режиссерское дело — выстраивать на сцене лишь те человеческие взаимоотношения, что плотно «держат» внимание зрителя-гурмана. Хорошая примета: в репетиционный период с трудом находить слова для разъяснения механизмов в подкорке правого и левого полушарий. Для этого актерам хорошо читать Библию, Достоевского, Фрейда...» — кто спорит? Это и раньше было неплохо. Ну и на финал? — «...что назревает? Полагаю, какая-то особая, еще не изученная, изощренная форма режиссерской психотерапии». Aless kaput! Гимн кича оставляем без комментариев.
Тесть, Сергей Никанорович, тезка и поэтому отныне звавшийся в семье если не «дед», то просто «Никанорыч», отсчитывал последние месяцы до заслуженного отдыха замначальником отдела снабжения в минтранспорте. Неплохая должность. Сытная. Но сейчас дело было не в колбасе и не в очереди на стенку. Сейчас вся прелесть состояла в том, что все по тому же вечному, от Салтыкова-Щедрина, российскому принципу каждый чиновник своего брата видит везде и всегда, в каком бы тот ведомстве не служил. И ранг с первого раза определяет, и уровень сопоставимости. Так вот, Сергеев тесть попадал на одну ступеньку с замначальника управления культуры. И, естественно, был выше, чем директор театра. Что, собственно, было вполне достаточным в данной ситуации. Ситуации уже двухгодичного отсутствия в театре своего собственного, а не гастролирующего режиссера. Никто и не думал наезжать на так называемый «тайный» директорский «откат» от суммы гонорара приглашаемой постановочной группы. Хотя, почему бы и со своими тоже не делиться? Да-да, понимаем: сумма не та. Для своих-то, местечковых режиссеров, балетмейстеров и художников свои же министерство и управление культуры удавятся столько баксов выбросить. То ли дело «признанные мастера из Питера»! Им, столичным, меньше ну никак не предложишь. А двадцать пять директорских процентиков с десяти тонн — очень даже приятная пачечка, которую уже не так обидно разделить с тем же министерством. Вроде бы всем все понятно. Но! Но, уважаемые управители, где-то там, за горами, за долами, Горбачев слишком чего-то мнется, чего-то стыдится и ерзает. Кабы там чего-то не вышло, кабы какой Андропов не вернулся, а то тогда вся наша перестройка еще неизвестно на кой делается, так что фиговый листок совсем сбрасывать «незя!». Одну постановку в сезоне можно и нужно оставлять и для местных творческих экспериментов. Всего одну. Но, нужно, нужно, товарищи. О чем это он? О репертуарной политике? О перспективах труппы? Нет-нет, Сергей просто решил поставить спектакль. Сам. «Гамлета». Да, «Гамлета». Несколько амбициозно, но зато без всяких задних мыслей о материальной стороне. Почему «задних»? Да потому, что абсолютно без всякой надежды, что его возьмут в мафию. То есть, простите, в их команду.
Первое — это знать, от кого зависит «разрешить» тебе или «не разрешить»? В конечном счете, формальное решение принимает директор театра. Это вроде как его компетенция и ответственность. Но это о-очень формально.
Второе — кто против? Прежде всего, против Сергея было министерство культуры Автономной республики Бурятия. Которое располагалось, как и все здесь, на той же улице Ленина. Ибо пикантность ситуации заключалась в том, что в дни своего холостяцкого загула, будучи весьма неразборчивым в причинно-следственных связям, он умудрился дважды наставить рога замминистру культуры. Да-да, конечно, Кульман был стар и сед, да-да, конечно, с ним его молодой жене было не житье. И много лет уже не менявшейся секретарше тоже. Все у них только и держалось на его очень не бедной сакле. Скандальчик получился тихий, но ядовитый, так как в весьма невеликом городе товарищ замминистр мало кого из творческой интеллигенции чем-нибудь да не обидел. Поэтому в позапрошлое лето Кульману, его жене и секретарше было трудно сохранять хорошие мины при плохой игре. Кто ж кого оскорбил? Секретарша жену, жена мужа или Сергей всех? Да, тут теперь ни конем, ни кинжалом прошлое не исправишь, и на будущее не задобришь — это министры меняются, а замы остаются на века. Тем более в такой вот, абсолютно автономной республике.
Третье — кто за? Враг твоего врага — твой друг. Кому-то ведь не дали мастерскую с видом на Селенгу, не заказали оперу о новом урожае, кого-то издали меньшим тиражом... У каждой медали существует обратная сторона, и здесь уже пошли плюсы от компактности проживания в центре. Неожиданно первым, кто пришел на помощь, оказался тесть. Тесть, который все время их совместного семейного счастья вел себя по отношению к Сергею подчеркнуто доброжелательно, словно к соседу по гостинице или больничной палате и только. Так вот, Никанорыч так же аккуратно и вежливо выспросил, что Сергею конкретно нужно, и что и кто ему мешает, а потом повстречался кое с кем в совмине в рабочее время, кое с кем в управе в нерабочее. Чиновник чиновнику друг, товарищ и брат, если, конечно, они не напоминают друг другу о прошлых услугах, и не намекают о дальшейших. И еще. Восток дело тонкое, тут кроме должностных факторов нужно всегда учитывать и клановые связи: кровь в Забайкалье дело святое. Например, если ты вдруг захочешь дружить с просто симпатичным тебе человеком, а тем паче ходить друг к другу в гости семьями, то для этого вначале ты обязан найти у себя троюродного племянника, женатого на сводной дочери его младшей тети. Иначе дружба невозможна. Никак. В принципе. И тут-то Никанорыч был совершенно незаменим, ибо только он, как исконно местный кадр, каким-то для Сергея необъяснимым образом был способен держать в голове целые гектары родословных деревьев. Он не только знал их от корней до плодовых завязей, но и умело использовал едва заметные для посторонних тойонные и тотемные знаки самых лощеных столичных деятелей для распознавания их пастушьего происхождения из того или иного улуса. Никанорыч интуитивно пробирался сквозь самые непролазные дебри, что-то нюхал, что-то жевал и сплевывал, но распутывал любые головоломки: кто, с кем, когда, почем. И за сколько отступится.
Конечно, Сергей тоже нажимал, где только мог. Но ему, «залетному артистишке, развратному пьянице и наглому лгуну» для реализации амбиций оставались только «левые», непрофессиональные связи. Ну, да, они самые, саунно-банные, по старой памяти, с бывшими комсомольцами и вечными кэгэбэшниками. Даже на открытие охоты съездил. Для этого ему опять пришлось попотеть, а Ленке потерпеть. В прямом и переносном смысле.
И вот разговор с директором театра у него состоялся по инициативе директора театра. Можно было честно бледнеть и не скрывать своего волнения. Да-да, именно от понимания величины возлагаемой на него ответственности: в такое трудное время поставить спектакль, в общем-то не имея режиссерского образования... но Сергей опытный актер, много игравший и еще больше видевший, имеющий заслуженный авторитет у товарищей... поэтому дирекция надеется, что первый блин не будет комом... и театр сможет доказать, что обладает своими собственными кадрами, которые успешно... Да, Сергей, относится с пониманием к тому риску, на который идет дирекция, и постарается оправдать возложенное сверху... И так далее, и тому подобное словоблудие, очень похожее на чернильное пятно ретирующейся каракатицы. Расстались в дверях, предчувствуя очень непростые дальнейшие отношения. Но с долгим пожиманием рук на пороге и прищуристыми улыбками от уха до уха. После чего решением ближайшего худсовета срок будущей премьеры определили на начало декабря. Чтобы можно было успеть сваять еще какую-нибудь залепуху к новогодним каникулам.
Гип-гип, ура! Приказ на стене, можно приступать. Нужно приступать! Первое — роли. Второе — художник. Третье — музыка. Со вторым было проще, чем с первым, ибо кого можно было бы еще искать в Улан-Удэ себе в сценографы, как не Александрова? Третье тоже было чисто технической проблемой. А вот первое... Первое ...
Сашка Александров был главным художником в оперном, но снабжал костюмами и макетами декораций все театры и клубы республики от края и до края. И даже Иркутск не забывал. Куда только деньги девал? Познакомились они давно, и сразу сошлись, как будто в один горшок в детском саду писали. Убежденный тридцатидвухлетний холостяк, Сашка в обязательном порядке два раза в неделю ночевал не в своей чистой и хорошо обставленной однокомнатной квартире с шикарными коллекциями джаза, оружия и библиографического антиквариата, а в захламленной, тесной и вонючей мастерской. Это чтоб не расслабляться, а заодно лишний раз не мять постель и не готовить. Слегка подкисший винегрет и чуток пересоленная рыба в тесте с ближайшей кухни были надежными гарантами суверенности и ограничительной чертой женского влияния. Творчески одаренные барышни, млевшие от его кудрявой, цвета льна бороды и роскошной шевелюры, вздыхая и плача, все же более двух раз свою руку ему не предлагали. Да и на что надеяться, если короткий путь к сердцу был так прочно забаррикадирован общепитом? А идти длинным — значило отстоять в ой какой очереди других претенденток. И еще Сашка обожал обожателей. Поэтому вокруг его могучего тела, покрытого ярко рыжим в черную полоску свитером, суетным роем вились какие-то блеклые неудачники и начинающие. Как безликие и бесполые пчелы около своей величественной матки. Кто-то помогал с макетом, кто-то бегал по поручениям, кто-то просто сплетничал. Два-три человека, как минимум, сопровождали его везде, кроме его собственной квартиры. Ибо в квартиру приглашались только избранные, да и то по великим праздникам души: ибо накопленное там искусство принадлежало тому, кто его понимал. То есть, конечно же, ему, Александрову.
— Ты только правильно все рассуди: старая вещь, раритет, она ведь единична, интимна, как личное письмо. А письмо, оно же всегда тет-а-тет, это же не тиражная книжица, а штука, одна штука. Письмо от друга или недруга, это не важно, главное — контакт. Важно, что это соприкосновение не человека и вещи, а человека с человеком — через вещь. Великую вещь, независимо от размеров, все равно, могучую, преодолевшую времена и расстояния. Ведь это надо понимать, что если она прожила свои двести-триста лет в нашем безумном и просто ублюдочном мире, то только лишь в силу энергоемкости. Зарядившись энергией от своего создателя. То бишь, от его таланта, его мудрости, души. В творении мастер присутствует всегда. И навсегда. И вот, когда держишь в руках клинок или фарфоровую игрушку, и если ты и сам не совсем дурак или баба, то понимаешь все то, что когда-то думал и чувствовал их мастер. Это все записано внутри вещи. Все, вплоть до сомнений или психоза. Только доверься и расслабься. На вещь надо смотреть не только глазами. Затихни. И конверт раскроется.
А кто бы спорил?
Музыка к спектаклю Сергею требовалась оригинальная. Цельная. Авторская. Folk-rock. Флейта с бас-гитарой, как в «Звезде и Смерти» у Рыбникова. И никакой компиляции. Для этого в Доме композиторов стоял единственный в городе синтезатор, на котором по очереди упражнялись измученные ночными мечтаниями о мировой славе и валютных гонорарах молодые композиторы Улан-Удэ. Здесь должна была помочь теща. Ибо она как раз служила в Доме композиторов главбухом. Галина Кузьминична была еще тем бухгалтером. К ней очень вежливо подкатывались не только с финансовыми проблемами и предложениями, но и несли на прослушивание новые песни и мелодии. Так как ни для кого не было секретом, что именно она определяет, что в этом году будет оплачивать союз, а что будет исполняться в «Байкале» «для наших дорогих гостей из солнечной Армении вон за тем столиком». Вообще, Галина Кузьминична, всю жизнь просидевшая за столом у зарешеченного окна, душою всегда принадлежала искусству. Не имея собственных талантов, она искала реализации своих тайных страстей в детях. Только каким-то чудом Ленку не назвали Одеттой или Одилией. А затем не вовремя подхваченная корь спасла девочку от бурятского хореографического училища, где несколько лет промучался младший брат Вовка. Но и Вовка все же лет в шестнадцать сумел бросить это гиблое дело, окончил мореходку и где-то на Дальнем Востоке теперь ловил крабов для японских гурманов. После неудач с балетом Галина Кузьминична начала атаковать оперу. Ленка пела в школе, во Дворце пионеров, в студии Дворца железнодорожников. И тут в город приехал на гастроли новосибирский «Красный факел». Они всей семьей посещали все спектакли, восхищались игрой Покидченко, и судьба Елены вновь изменила свой вектор. Но не основу. Как-то всякий раз получалось, что даже пальто и сапоги, а не только кофточки и юбки у матери и дочери оказывались одинаковыми. Стоило Ленке купить любую новую мелочь, как она тут же дублировалась в материнском гардеробе. Константой различия был только цвет волос: теща выбеливалась до прозрачности, в контраст с черноголовеньким мужем. Ленка иногда даже боялась матери, столь страстно требовавшей ее дружбы. И никто так бурно не реагировал на ее жизненные и творческие удачи, как Галина Кузьминична. При любых признаках «второстепенности» — при «несправедливом» распределении главных ролей или «обидном» назначении престижных иркутских и хабаровских гастролей — она могла часами, до истерики, долбить ее за творческую несостоятельность, бестолковость и бездарность. Зато после малейшей похвалы в прессе она так же изводила Никанорыча или Катьку за «непонимание» того, кто у них дочь и мать, и неспособность помочь человеку, несущему тяжкий груз «такой одаренности». Бедная Елена просто обязана была реализовать и материализовать все тайные и явные амбиции Галины Кузьминичны. Ей предлагалось прожить такую жизнь великой русской актрисы, о какой теща мечтала сама. Ибо, «Сережа, вы то понимаете, что я все отдала и всем пожертвовала ради счастливой судьбы своей дочери».
Так вот, теща и предоставила дефицитное время для работы на синтезаторе Алику Рубану, в основной жизни игравшего на клавишных все в том же «Байкале» и не имевшего официального признания среди членов союза. Эти бы члены хоть раз бы что-нибудь написали, подобное его композициям! Члены.
Как время не тяни, но первая задача — она и есть первая, и к следующему понедельнику нужно было выдать в режуправление расклад по ролям. Выдать-то выдал бы, да только все упиралось в Елену. Если он сам играет Гамлета, то она, разумеется, Офелия. Он и она — муж и жена. Кто осудит? Она и он — признанные ведущие артисты, это просто очередная ступенька в их карьере. Но! Ленка продолжала полнеть. Для Островского это даже неплохо, но вот Шекспир такого бы, наверное, не понял. Даже на бурятской сцене. Перевести ее в королеву-мать? А самому играть сына? Бред. Но что, что делать?.. Если взять молодую Лазареву, то теща перекроет не только синтезатор, но и завтраки, обеды и ужины. И много еще... Гамлет... Нет, никому другому он эту роль не отдаст, тут даже нечего и думать. Не отдаст никому, никогда, ни за что! Легче уж совсем отказать Елене. Не брать и все. Нужно просто спокойно и обстоятельно поговорить — пусть сама откажется. Сама. Да, это выход. Верный выход. Она умная. И чуткая. Она любит и, значит, не будет подставлять его в первой постановке.
Сергей медленными кругами ходил вокруг высохшего лет двадцать назад, но ухоженного фонтана. Четыре жирных гуся-лебедя поддерживали огромную лепную чашу, из которой когда-то щедро лилась вода в круглый бетонный бассейн. Теперь на его сухом, растрескавшемся дне лежали только окурки, мятые стаканчики из-под мороженого и сухие стручки акации. Покрытые известкой гуси тупо и устало следили за кружившим Сергеем. Надо же, как старательно неведомый скульптор вытачивал каждое перышко. Поди, не менее тупо и внимательно принимал сие произведение худсовет! Времена-то были сталинские, да республика лагерная. Тогда все с расчетом на вечность делали. Но те, почти былинные времена прошли, и только вот эти, в натуральную величину, гуси-лебеди остались. Какой же ветеран партии их подкрашивает? От клюва до клюва — ровно девять шагов, всего тридцать шесть. И еще находка: каждую из выкуренных пяти сигарет он бросил около одной и той же птицы. Кучкой, так что две последние еще дымились. Почему именно здесь? А потому, что этот гусь распластал крылья напротив превращенного в музей высокого, в псевдовизантийском стиле храма. Бестолково спланированный скверик, полуприкрывший чахлыми топольками, березками и акациями осыпающиеся стены, как-то смущенно расступался перед устремленными в небо, хоть и лишенными крестов, пятью куполами. Наверное, до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати на сербском «зрелище» — это «позорище». К чему бы?
В первый раз Ленка заупиралась. Тихо так, просто надулась и занялась уборкой. А что он такого сказал? Ведь очень даже долго и нежно подбирался. Понятно, тяжело такое выслушивать. Но ведь, действительно, с такими формами Офелия даже не утонет. Будет плавать в пруду, раздвигая лилии всеми своими выпуклостями. Черт! А с другой стороны, если бы почаще прибиралась, так, может быть, и не распустилась бы так! Как весь этот бардак надоел. Не квартира, а юрта. И запахи те же. Все некогда, ей некогда. Театр, кружок, школа, СТД, конкурсы, смотры, семинары. Вроде бы и поесть-то толком времени нет, а разнесло. Ну, пусть же, в конце концов, она сама на себя в зеркало поглядит. Только честно, не щурясь. Сергей тупо смотрел на ее вздрагивающую широкую спину, на быстро мелькавшие круглые руки, выметавшие из-за дивана фантики от конфет, на рассыпавшиеся из-под заколки пряди черных волос, и грыз нижнюю губу. Ну, надо же, какой приступ чистоплотности! Просто вулкан. А фантики еще с нового года. Как и паутина над гардинами. Вот-вот, сейчас начнет ковры пылесосить. И прямо над его головой. Как будто от этого он раскается и тоже откажется от роли. Вот-вот, ждите. В общем, пора идти к художнику, работать по макету.
Но отчего-то Сергей сразу направился к Александрову не в мастерскую, а на квартиру. Интуиция, куда от нее денешься. Сашка долго не реагировал даже на условные позывные и открыл только на угрозы поджечь дверь.
— Одурел, что ли? — Борода веником, из-под челки мутно смотрят потусторонние глаза.
— Не бери в голову. У меня уже пять дней спичек нет. А ты чего такой ... томный?
— Да читал. Проходи, садись. И тоже читай. На руки не дам, знаешь.
Еще бы не знать. Александровская коллекция старинных книг, икон и холодного оружия собиралась много лет, отовсюду и по крохам. И собиралась по принципу ниппеля: только сюда. В дом. В идеальной чистоте большой полуторки все было как в музее. Только что без бирочек. Потому что не предназначалось для посетителей.
— Понимаешь, ты же просил сделать бродячих комедиантов в виде магов и колдуний. А Полония в виде астролога. Ну, вот я и стал ковырять тему театра и мистики. А дальше — больше: культура и культ. Оказывается, тема неисчерпаемая. И смотри, что нашел. — Сашка осторожно собрал рассыпанные веером по кухонному столу пожелтевшие, истрепанные по краям, ветхие листки машинописи. С ятями. Сергей, вдруг взволновавшись, прочел: «Священник Павел Флоренский. О демоновидении Блока. Тезисы к докладу, прочитанному на десятую годовщину смерти поэта».
— Это у тебя откуда?
— А то ж!
— Нет, без дураков. Я слыхал об этой лекции. В Москве. Вернее, под Москвой, на даче у одной премудрой Тортиллы. Вот, надо же, где нашел.
— Эй, нет, это я нашел. Я! И даю тебе только на сейчас, почитать.
— Понял. На сейчас и на здесь. Very well! Только чаю налей. И, может быть, у тебя сосульки какие найдутся? Леденцы или карамельки? Курить опять бросил, чем-нибудь бы рот заткнуть. — Так что за тема?
— «Священник Павел Флоренский о Блоке. Неопубликованная авторская запись доклада».
— И в двух словах?
— В двух.... Культура, оторванная от культа, обречена быть пародией.
— Хе-хе. Тогда что же такое искусство? Ежели по Пушкину — «искусство — это служение красоте, а культура ея защита»?
— Ты почитай умного человека, дабы не задавать глупых вопросов. Так что, все-таки будем актеров делать магами? — Сашка принес душистый, еще под пенкой, кофе. Дома он водки не пил никогда и ни с кем.
— Будем. А Полония — астрологом.
Творческая встреча постановочной группы после закрытия ресторана двинулась в сторону Геологической, к Алику Рубану. Он жил прямо над знаменитой аптекой, витрину которой украшала огромная розовая капля с боевой рекламной надписью: «Помогая организму, применяй, товарищ, клизму». В «Байкале» к ним присоединились две знакомые телки с телевидения. Телки, правда, были уже вполне коровьего возраста и комплекции, но зато свои, то бишь, родные по духу и достаточно в материале. Одна из них, Фрида Симантовская, ведущая местных новостей и хозяйка перестроечной авторской политико-культурной программы, как раз на прошлой неделе делала передачу о его готовящемся спектакле, вторая, Лариска Самбуева, инженер монтажа и, следовательно, просто находилась всегда в курсе всего.
Загвоздка состояла в том, что Фрида не вполне верно задала тон в своей передаче, излишне поерничала, и Сергей сейчас пытался объяснить ей, насколько для него невозможно новое прочтение старого из принципа «лишь бы новое». Конечно, он приготовил — пардон, мы с Сашей заложили! — и для зрителя, и для критиков несколько эффектных ловушек в спектакле. Но не это главное. Главное, дать всем сидящим в зале возможность почувствовать то, что должна чувствовать водомерка, когда она скользит на своих тоненьких лапках по водной поверхности, между двух бездн. Между бездной неба и бездной океана. Это тот же человеческий разум: сознательное и бессознательное, логика и интуиция, вера и безверие... От того, что он много и горячо говорил и снова закурил, губы страшно сохли. Приходилось немного целоваться под веселые комментарии Сашки и Лариски. А чего? Вполне по-дружески. Сами-то они вели себя тоже не лучше. Один Алик, почти трезвый и какой-то понурый, шагал впереди и что-то сам себе дирижировал. Худющий, черный-черный, с фиолетовыми губами. Музыкант, истинный музыкант. От Бога. И кабак его не портил. Отработает свое, аккуратно за всеми соберет провода, микрофоны, уложит и закроет инструменты. Так же внимательно пересчитает свою долю калыма и шагает через весь ночной город к такой же худющей и черной жене. У них, кстати, недавно родился мальчик. Тоже черный, но толстый... Да, а как мы будем слушать запись? С малышом-то? Нормально, он же еще ничего не слышит. И почти не плачет. Ест, спит и писает. Чудо.
Кажется, уже всеми по разу было сказано, что Алик музыкант от Бога. Это пока они, плотно ужавшись, сидели в крохотной, увешанной по диагонали плохо отжатыми пеленками комнатке, до отказа забитой собранными и разобранными огромными студийными колонками, немыслимыми магнитофонами и проигрывателями для всех возможных носителей. По стенам, между плакатами с автографами знаменитостей, располагались исписанные теми же знаменитостями гитары, клавишные фрагменты. Нотные завалы делили сплошные самодельные полки с раритетным винилом, потрепанными коробками магнитных лент и тысячами самых разнообразных кассет. Гости и сидели-то вокруг застеленного клеенкой и уставленного стаканами проигрывателя на все тех же колонках и остатках древних усилителей, так как стульев в квартире было только два. Для дам-с. В такой же крохотной совмещенной комнатке тоненькая мадонна, не смущаясь, кормила смуглой грудью младенца, а вокруг бушевала морская буря. Две темы — воздуха-ветра и воды-волн, то холодно сквозили сквозь друг друга, то, замедляя движение, упирались в нарастающем статичном противостоянии, почти терялись. И вдруг, срываясь, бились и кружились в бешеном вихре, пытаясь слиться и превозмочь разделяющую их вечную горизонталь. А потом вновь свистели и шелестели порознь, но не смирившись, а готовясь к следующей сцепке. Музыкант, истинный музыкант. Сергей просто не мог сдержать слез. И предвкушал сцену смерти Офелии.
Что у кабацкого музыканта всегда в запасе, так это водка. И пусть малыш, папа и мама спят, а они пойдут допивать к ... К кому можно пойти в два часа ночи? Сашка в таких случаях категоричен: куда хотите! А к Фриде.
Тяжелые рыжие волосы, бесстрашные зеленые глаза. Красивая, ухоженная сорокалетняя женщина без вредных привычек и долгих привязанностей. Это и не было увлечением, это было влечением. Стопроцентным влечением плоти. Желанием ощутить под ладонью ее горячее, сильное плечо, втянуть волнующий аромат полных, розовых губ, проследить глазами за искрящейся ниточкой убегающей под нижнее белье золотой цепочки. Но, самое важное, что с этой ночи Сергей вновь установил свою власть над публикой. И вновь в каждый его выход на сцену семьсот человек, вначале сопротивляясь и выкручиваясь, постепенно все больше и больше смирялись, сдавались, к финалу полностью подчиняясь его воле. И вновь разбивали ладони, и несли цветы на сцену и коньяк за кулисы. Каждый раз, где-то, постоянно меняя место, в зале присутствовала Фрида. Она улыбалась, щуря глаза, и ему едва хватало сил дотерпеть, дотянуть до той самой минуты прикосновения плеч, губ и цепочки.
А днями уже вовсю шли постановочные «Гамлета».
Елена. Ну, что, что она? Делала вид, что вполне удовлетворена его объяснениями. И, как могла, убеждала в этом домашних. Вроде бы успешно. Но дело не в вере и доверии. Просто у них все изначально пошло «не как у людей», и посему как можно было демонстрировать недовольство? Предъявлять претензии? Но по каким таким правилам или пунктам договора? Так что Елена была абсолютно права в своем новом ожидании. Время, оно все расставит по местам. Так было, так будет... Домашние? Никанорыч продолжал твердо держать доброжелательный нейтралитет. А Катюшка, даже наоборот, в последние дни перестала дичиться, не вздрагивала, когда он касался ее волос, и, более того, даже начала улыбаться при встречах на кухне и что-то щебетать о школе. В другое бы время... это могло быть счастьем. Пружинила только Галина Кузьминична. Смотрела ледяными глазами. Ладно, потом. Потом все устроится и утрясется. Все равно это так, всего лишь наваждение. Как болезнь. Запоздалая корь или скарлатина. Пройдет, главное — не расчесывать.
Но в тот вечер, — да что там, почти ночь! — он вдруг ощутил, что не дотянет даже до завтрашнего утра. Вдобавок мелко дождило почти весь день, что тоже давило на нервы. Теща и Катька отбыли на выходные готовить дачу к закрытию сезона, Никанорыч тоже третий день пропадал в командировке за омулем в родном Кабанске. И Елена даже не посмотрела ему в честно распахнутые голубые глаза, когда он отправился «к Алику с обалденной идеей». «Как хочешь», — бросила, не повернувшись, даже зубную щетку не вынула. Ладно, время покажет.
Фридина квартира была угловой на втором этаже панельной пятиэтажки. Света нигде не было видно, но дверь балкона была чуть-чуть приоткрыта. А под балконом совсем кстати стоял чей-то 412-й «москвичонок». Сергей осторожно, хотя советская броня и не прогибается, взобрался на его крышу, вытянувшись, ухватился за карниз. Раскачавшись, сделал выход силой. Осторожно перевалился через перила, толкнул двойную дверь. Получилось слишком громко, вспыхнула пятирожковая хрустальная люстра, и Сергей буквально носом уткнулся в Никанорыча. Абсолютно голый тесть тоже вытаращил свои раскосые глазки и даже не пытался прикрыться.
— Ну, извините. — Сергей еще раз осмотрел тоненькие, кривые ножки, цыплячий остренький живот. Ни одной волосинки. И бочком, оставляя мокрые грязные пятна на ковре, отправился на выход через прихожую, хоть это было уже не так эффектно. Но не давить же чужую машину.
Значит так.
Актеры и Тень. Актеры и закручивают интригу. Гамлет ловится на их розыгрыш с привидением. Но это и не совсем розыгрыш, ибо они, бродячие маги и заклинатели, настоящие посредники с астралом. Тень — внутренний мир принца, его отражение, черный человек. Актеры, как и слуги Снежной королевы, носят по миру кривое зеркало: Гамлет — искаженный Отец. И наоборот. Знак равенства между ними: они всеми нелюбимы!
Клавдий. Он безумно любит королеву. Давно, изначально. Он ее боготворит. И страстно, до физической боли, ревнует ее ко всем. Оскверненный братоубийством трон был, увы, единственной возможностью их брака. Это государственное преступление государственных лиц ради интимного чувства. И поэтому Клавдий постоянно возбуждает и подхлестывает свою и ее страсть, защищаясь от самых тайных сомнений. Гамлет мерзок ему именно тем, что, взывая к совести матери, оскорбляет Гертруду непониманием ее искренней любви, любви женщины к мужчине. Именно за это оскорбление их любви Гамлет заслуживает смерти. Ну, и еще тот напоминает брата.
Гертруда. Она любит Клавдия. Давно и ровно. Еще с тех пор, когда только-только стала супругой его старшего брата. Это очень сильное и решительное чувство умной женщины. Понимая страсть Клавдия, она подчеркнуто сдержана с сыном, чтобы не воспалять ревность в любимом мужчине. Гамлет не открывает ей ничего нового, он бьется в открытую дверь, и поэтому Гертруда не желает его слушать: она все-все знает, она сама так решила. Решила навсегда... И еще: Гамлет — сын от нелюбимого мужа. Плод ненавистного брака... Хоть и его тоже жалко...
Полоний. Придворный астролог и главный советник по делам государственным и семейным. Правила жизни при дворе для астролога и советника: все видеть и ничему не удивляться, говорить обо всем и никогда не иметь своего мнения, всегда оставаясь на безопасном расстоянии, ни на секунду не исчезать из виду. Достиг предела собственной карьеры. Теперь все радости и надежды в его сыне. Но юный Лаэрт излишне горяч и несдержан. Ему необходимо время на взросление. К сожалению, «перемены» на троне требуют от дворян взрослой хитрости и особого терпения, поэтому слишком впечатлительному юноше лучше бы пока... поберечься. Дозреть в отдалении. Дочь Офелия? Она и есть Офелия — красивая дурочка, что от нее требовать? И против похоти принца не восстанешь. Вот как бы тут опять Лаэрт чего не натворил, не вздумал бы вступиться за честь сестры. Честь? Опять же, как посмотреть. Тем более, из всего, при правильном раскладе, можно извлечь пользу: объявленный безумным Гамлет не годен к равноправному браку. Только к морганическим. О! если б... породниться... с королями... А нет, так нет — Офелия все равно дурочка...
Лаэрт. Безоглядно честолюбив. Ненавидит всех, кому Полоний так привычно кланяется. Ненавидит сестру, что та так доверчива и глупа. Ненавидит Гамлета, что тот, псих ненормальный, при этом все равно принц крови и вполне еще может стать его королем. От всего этого он, Лаэрт, такой умный, такой красивый, так несчастен.
Офелия. Мебель. Поставили сюда — хорошо. Передвинули сюда — тоже хорошо. Так-то так, но почему тогда самоубийство?!! А-а-а! Да-да-да! Ведь Гамлет предложил ей монастырь, а у нее нет души, ей нечем молиться... Без молитвы монастырь — тот же пруд...
Гамлет. Гамлет... Не любимый и не способный любить, отверженный, он сеет, сеет и сеет смерть.
После вечерней репетиции Сергей хотел посидеть в гримерке один. Тихо закрывшись, включил только одну лампу, над зеркалом. Поверхность стола отражала свет, в зеркале он видел лишь черный контур. Черный контур... что дальше? «...и летит моя трость...». Как же замкнуто пространство и время. Давно ли другой человек вот так разбирался со своим черным человеком?.. Что-то сегодня все шло туго-туго. Впрочем, и вчера не лучше. И до того. Массовка, конечно, при первых разводах всегда не подарок, но сейчас-то последними были Розенкранц и Гильденстерн. И та же фигня. Нет, это не простая тупость. Сергей чуял, спиной чуял глухое сопротивление. Глухое, безликое и безобразное. Ни от кого конкретно, а как общий непробиваемый фон. Отторжение масс — пассивная забастовка. Труппа сопротивлялась. Труппа трупов. Лентяи. Привыкли все абы как. Посадить или окучить картошку — это да! — это святое, а выкладываться на репетиции... лучше в бильярде шары часами катать. И ладно, если бы он не знал, не видел ранее, как эти же актеры, словно собачонки, схватывали на лету подачки от заезжих режиссеров, то, может быть, и просек бы вовремя эту тихую, но непримиримую вражду: ему завидуют. Ему, его успеху, поклонению публики. Терпели, терпели, но вот теперь, когда он замахнулся на режиссуру, начали. Театр в последнее время просто раздражал своей программируемостью. Ох-ох, но Сергею уже давно достаточно было увидеть человека или завязку ситуации, чтобы, более чем на сто процентов, знать, чем кончится дело. Все всегда было слишком программируемо. Фигня. Хотят войны? Получат. Все получат. С кого начнем? Понятно, что загвоздка не в том, что он не дал Гамлета молодому Коваленко. Тот действительно молод, еще успеет. Пусть пока сценречью позанимается. Кстати, парень-то неплохой, и сам бузить не начнет. Но молодого опекает пара братьев Дериевых. Со своими женами и племянниками. И женами племянников. Да, это они, гады. Никак не могут решить, кто из двоих станет худруком театра после умирающего от рака дедушки Тютьякова. А тут Сергей со своей постановкой — непредвиденный, но очень реальный претендент на кресло. Запсиховали, заерзали. Это они, твари, и с квартирой ему через профсоюз затянули, как раз через жену племянника, зампредседателя... Что ж, с них-то мы и начнем...
Но посидеть одному долго не удалось. Три коротких стука, два длинных — Елена. Пронырнула в полуоткрытую им дверь, сама повернула за собой ключ. Только бы не обниматься. Нет, она тоже с интуицией, медленно прошла к окну, грузно села на жалобно скрипнувший стул. И что?
— А ничего. Если сам захочешь, поговорим. Просто дома негде.
— Поговорим? Но ты и так все видишь. — Сергей покрутился, покрутился, дернул второй стул и сел так, чтобы не лицом к лицу. — Ненавижу провинцию.
— При чем здесь это?
— Не умеют, и от этого не хотят работать. Периферийный саботаж.
— Сережа.
— Я. Я тридцать четыре года Сережа. И что? Ты будешь их защищать? Давай. Давай! Браво! Вы же здесь все свои. А я чужак. Залета паря. И посмел командовать. Ату меня!
— Перестань, дело вовсе не в этом.
— Да?
— Да. Ты же актер. Большой, настоящий. Профессиональный. Для меня так и вообще гений. И все ведь тебя именно за это уважают. Ценят за профессионализм. Так зачем тебе быть самодельным режиссером? Ну, ладно, где-нибудь в клубе или школе. Но не в театре. Не в нашем общем театре.
— Ты тоже в меня не веришь?
— Я тебя люблю. Я тобой горжусь. И не хочу, чтобы над тобой кто-то смеялся. Сережа, ты посмотри на себя со стороны: ты же сам за всех играешь! Это не режиссура. Не профессиональная режиссура.
— Играю? За всех? Да я просто показываю. Как надо играть.
— Конечно, ты замечательно показываешь. Лучше всех. Сильно, точно. Неожиданно. Но однообразно. Боюсь, не хочу, но должна сказать: ты и в режиссера играешь.
— Все! Я все понял: ты просто ревнуешь. Из-за собственной надуманной обиды пытаешься сделать мне больно. Видите ли, я не ночевал пару раз...
— Уже четырнадцать... Сергей, послушай меня, я понимаю, что кому-кому, а мне бы сейчас молчать и молчать. Конечно, ты вывел меня из играющего состава, конечно, ты сейчас тяготишься домом — мной, дочерью... И все это легко оправдывает мой приход для такого вот неприятного разговора. Но, Сережа, я люблю тебя. И я пришла именно от этого. Мне уже привычно ждать тебя, привычно за много лет. Было счастье, ушло, но я все равно буду ждать и дальше... Сережа! Это же будет моноспектакль. Везде, во всех лицах и ликах будешь только ты, лучше или хуже, но везде будешь только ты! Да, конечно, хуже, хуже...
Она оставалась сидеть без движения, понурив голову, опустив тяжелые плечи, зажав сцепленные пальцы коленями, и даже, кажется, не дышала, пока Сергей аккуратно оделся, повесил полотенце, задвинул тапочки. Подождав несколько секунд, он положил перед ней ключ от гримерки и вышел.
Боже, куда? Куда и к кому? Или от кого? Как же он ненавидел этот город. Идиот, столько сил сюда вложил. Вот, думал, провинция, целина непаханая, развернусь во всю мощь. Буду делать что хочу и могу. Пока есть силы и желание. Кто помешает? Ага, сделал. Им же тут ничего не нужно. Ничего. Тихий омут. Волны не требуется. Лежат налимы, жуют сопли, и довольны. Ну да, конечно, есть Алик, есть Сашка. Но и они самодостаточны в своем положении. Соразмерны собственным амбициям. А он?..
Почему в Забайкалье осенью нет закатов? Солнце село — и все. Тьма. Вечер здесь понятие чисто условное, вернее, литературное. Обозначает настроения в 21-00. Вот и сейчас Улан-Удэ расцветился чешуйками окошек. Как похожи все улицы Ленина во всех больших и малых городах Советского Союза. Впрочем, как и Советские, и Клары Цеткин, и Марата Робеспьера. На Ленина — правительство, на Советской — храм. Клара и Робеспьер — это почти окраина, частный сектор и коммунальная баня... Отходящий ко сну город, как перетрудившийся человек, вздрагивая, переносил свою активность с проезжих частей на остывающие, заплатанные опавшими листьями тротуары. Время всеобщей pleasant stroll. Семейные пары, стайки молодежи. Рассудительные выпивохи. Шерочки с машерочками. Плащи и зонтики. Около гигантской черной ленинской головы группки надутых ментов с огромными, до земли, дубинками. Кстати, Сергей уже совершенно привык к бурятам. Даже слова стал различать. С некоторым, правда, запаздыванием. Как Робинзон остающиеся на песке следы. «Робин-Робин-Робин-зон. Ля-ля, ля-ля, ля-ля он!» — чудный мотивчик из призывно раскрытых дверей кафушки. И на тему. Тему необитаемого острова. Вот в данный момент — к кому он? Для кого он? И зачем он?.. Навстречу, от главпочтамта, фланировали два клоуна.
Это были настоящие клоуны, из цирка. Сейчас, естественно, цивильно одетые: длинные плащи, широкие шляпы, и носы нормальные. А так Иннокентий и Кирилл работали Бима и Бома. Кеша — Рыжего, а Киря — Белого. Сергей как-то участвовал с ними в нескольких елочных халтурках. Нормальные ребята, только совсем без юмора. Как сапожники без сапог. Итак, товарищи артисты, что бы могло помешать им сейчас втроем выпить? Совершенно ничего. Где? А вот, в филармонии. Они вместе молча посмотрели на бетонный шпиль над манерным куполком сталинского ампира. Заметано. Чего изволите? Да какой там, ек-макарек, «Terminater»? Даешь «Royal»! Без дураков, настоящий финский спирт, а лишние деньги на закуску. И запивку. «Royal» лучше всего мешать с «Аршаном» — так говорят специалисты. Нет, Заратустра об этом умолчал.
Окна филармонии призывно светились, контрастируя с черными провалами делившего это здание с филармонией музея. Прокуренную крутую лестницу и коридор наполняли подозрительные шумы из-за плотно прикрытых дверей. Похоже, что здесь одновременно гуляли в нескольких комнатах. Да, сегодня у них открытие сезона, официалка кончилась, и все разбрелись по симпатиям. В «их» комнатке сидело еще трое: немного знакомый, малюсенький, почти карлик, филармонийный администратор, еще менее знакомый ярко-рыжий завлит из кукольного и какой-то, неожиданно для такой компании, уголовный тип. Настроения запоминать никого не было, обменявшись рукопожатиями, Сергей сел в уголок за заваленный афишами стол с твердым намерением просто как следует напиться. Его несколько раз попытались втянуть в перемывание костей директорского корпуса, но потом махнули рукой — человек не в настроении, пусть отсидится. Спирт забирал крепко, тем более Сергей грузился сразу, без принюхивания. Обжигающий жар сушил небо, пить хотелось непрестанно, из угла он, не включаясь в смысл, слушал писклявую и крякающую шутливую перебранку Карлика и Рыжего, гусиные всхохоты Бима и Бома. И только Урка тоже молчал. Но, в отличие от Сергея, он молчал как-то ... повелевающе. В сторону Сергея не смотрел, но самого его держал в напряжении. Тут как бы чего не вышло, может быть, уйти напиваться в другое место? Или же, наоборот, просто подготовиться, и, когда придет время, в один захват свернуть ему шею. Правда, это будет непросто.
Рано или поздно, но алкоголь кому угодно язык развяжет. Его выслушали с совершенным пониманием, и, более того, тут же поступило предложение попробовать себя режиссером у них в филармонии. Нет проблем — ставка сейчас свободна. И хоть Карлик только лишь администратор, но вожжи в руках держит весьма длинные, настолько длинные, что и говорить пока рано. Так, кстати, легче будет рикошетом утвердиться и в театре. Ибо ему там спускать нельзя никому. Нужно давить. Давить! Это же всегда так — нет пророка в отечестве своем, и врач не лечит знающих его. А начать можно вот как раз с Бима и Бома. Им надо проправить несколько новых реприз. Он согласен? Да, приступит с предвкушаемым удовольствием и окончит с чувством удовлетворения. Это была очень смешная шутка, они хохотали и пили спирт, причем у Сергея он оказался неразбавленным. Забыли! И снова хохотали, и что-то говорили еще и пили. И опять забыли разбавить Сергею. Главное, чтоб он запомнил: если у них получится дружба, то перед ним раскроются очень даже далекие перспективы. Никакой замминистра не тронет. Все у него теперь будет хорошо. Это просто судьба его сегодня сюда привела. Да что там, они все его знают, видели по нескольку спектаклей: гениально, просто гениально. Что «ля-ля»? — нужно называть вещи своими именами. Он — гений. Вокруг просто равных нет. После этого они расцеловались и с Карликом, и с Рыжим. И с Бимом, и с Бомом. Причем Бом что-то перестарался чуть не до засоса, но тут же спохватился и стал очень смешно разыгрывать невинную девушку-фанатку за кулисами, так прямо стыдливо-стыдливо предлагающую «всю себя» своему кумиру. Опять хохотали и пили.
Очнулся Сергей где-то на куче жестких, с колючими клееными аппликациями, кулис и задников. Спирт совершенно высушил черепную коробку изнутри, о слюне и говорить нечего. Он не сразу понял, что с ним происходит, потом сознание мгновенно прояснилось: Бом, расстегнув его ширинку и распустив ремень, стаскивал с него брюки!! Резко сев, левой рукой Сергей за волосы оттянул его голову, чуть приотпустил и, на откате, прямым встречным справа выбил два передних зуба. Вернее сломал, так как обломками рассек кисть себе почти до кости. Вскочив, застегнул пряжку и три раза всадил носок ботинка в живот шипевшего клоуна. В костюмерном складе было почти темно, длинные ряды развешанных по плечикам сарафанов, платьев, пиджаков, кафтанов и балахонов образовывали длинные узкие коридоры, одинаково кончающиеся стеной. Где же выход? В одном из проходов Сергей схватил отчаянно завизжавшего Карлика и со смесью наслаждения и мерзости, вывернув ему ручонку, впечатал в стену. Тот смачно ударился о крашеный кирпич и, мявкнув, затих на полу. Да где же выход? Зажав обильно кровоточащую руку, он злобно опрокидывал длинные стояки с костюмам и метался в поисках двери. Спиртовые пары клокотали внутри, штормило по-страшному. Но только бы не блевануть! — тогда все, забьют насмерть! И в тот момент, когда проклятая дверь нашлась, он почувствовал, нет, скорее, за сотую долю секунды предощутил почти уже коснувшееся спины острие лезвия. Нырнул влево под ряд каких-то шинелей — и Урка по инерции пролетел вперед. Растерянно оглянулся, ища его, и получил удар в пах. От этого удара кожа на кулаке окончательно разлезлась, обнажив костяшки. Боли пока не было, но сзади уже нагонял Бим, и оставалось свалить на него застывшего Урку, а самому бежать, бежать и бежать. Сергей не услышал удивленного вскрика наткнувшегося на нож клоуна, он был уже в коридоре подвала, а потом на лестнице, а потом мимо что-то кричавшей спросонья вахтерши, едва выдернув задвижку, вырвался на улицу.
Вполне может быть, что его бы и привязали к случившемуся, но Сергея вырвало прямо посредине площади. Напротив Совмина. От приступа слабости он не мог ничего объяснить, а тем более не стал сопротивляться тут же появившемуся, как из-под земли, наряду. Только твердил телефон. И оказался в вытрезвителе. Впрочем, часа через два тесть уже перевез его в дежурную травму, где на руку наложили целую кучу швов, и окончательно отравили нашатырем. Никанорыч оказался просто золотом и прямо из перевязочной, почти уже утром, вывез его на дачу. Алиби? Да, но оно нужно только для баб. Ну, откуда бы Никанорыч мог прознать про его приключения? А про убийство Сергей и сам еще не знал.
— Ты, похоже, на меня за Фридку сильно запал? — Никанорыч выключил газ, поставил свистящий чайник на толстую, литого чугуна подставку. — Так это зря. Я-то что? Ее на всех хватает. Не повод для ревности. А если быть точным, так я, например, и вовсе этому случаю благодарен. Она мне тебя раскрыла.
Они сидели после парной на небольшой, но уютной верандочке, завернувшись в махровые простыни и млели. Деревьица за окнами совсем осыпались, по небу быстро плыли серые плотные облака. Наверно, дождь повторится, а здесь так хорошо. Терпко пахло не вывезенными еще яблочками и тмином. Похмелье, после безжалостных поддаваний и контрастных ледяных душей, оставило почти окончательно, сменившись острейшей ноющей болью в кисти. Никанорыч и тут проявил умилительную заботу, достав из погребка слабенькую и кисленькую смородиновку в большой темно-зеленой бутыли. Консервы для недееспособного Сергея, омулек для тестя.
— Понимаешь, я после Пети как обожженный был. Он ведь таким правильным оказался, царствие ему небесное. Таким правильным, что меня, коррупционера и взяточника, в упор видеть не хотел. Открыто презирал. А я кушал. Потом, вот, случилось. К тебе я уж и подъезжать боялся. Хотя бывало обидно: почему так? Сын, как отрезанный ломоть, плавает где-то по морям и океанам, домой раз в полгода звонит. Дочь? Ну, баба и есть баба. Ты только ее не бросай. Не переживет. Еще и с Катькой такая беда. Сам знаешь, Ленка умная и терпеливая. А ты наш, нутром я тебя прочувствовал — наш. Ты умеешь приспосабливаться, только, может, пока этого не до конца понимаешь. А Фридок еще много есть.... Смешно ведь — коррупционер! А с чего бы мы все кушали? С одной зарплаты? Я ж как все, а с волками жить... Ведь мой дед по матери в степи вдоль границы с Монголией кочевал, даже деревянным туалетом до смерти не успел попользоваться. Богато, правда, кочевал: две сотни лошадей, коровы, овцы тоже сотнями. Даже верблюды были. Я еще помню. А по отцу мы из сосланных. Вот от этого я часто в жизни промеж двух стульев заваливался. Буряты просто в лоб били: последний бурят дороже первого русского. И русские тоже морщились: что-то больно косоглазый. Одним не нравились байские корни, другим политкаторжанские. Сколько возможностей из-за этого прошляпил. Уж замминистра бы точно мог стать. Были варианты.
Маленький стаканчик легкого, еще недобродившего винца и большая кружка крепкого горячего чая. Опять стаканчик и снова кружка. Вот ведь и не ждал, что они с Никанорычем «молочными братьями» окажутся. С кем-кем... Ну и Фрида, ну и Солоха... А тот потихоньку от лирики стал подходить к физике.
— Понимаешь, у нас без родни никуда. И я без сына — хуже, чем без рук. Просто все тогда ни к чему. Еще пока надеюсь, что вы с Ленкой внука сообразите. Пора бы. Да ты и с лицедейством бы завязывал. Вода это в ступе. Даже пены нет. Я к чему клоню: перестройка, по всему видно, назад не повернем, и впереди большие дела. А одному мне никак не сподручно. Тут нужна связка: один на службе, другой на свободе. Один наводку организует, другой откат гарантирует. И все тогда бравинько. А потом, когда разбогатеешь, захочешь — купишь себе театр, и наиграешься тогда по самое не хочу.
Сергей невольно оглянулся: а не стоит ли на холодильнике черный Гермес премудрой Тортиллы? Тот самый, каслинского литья. Потом потрогал свой нос. Неужели он такой длинный? Провоцирует всех на один и тот же сюжет. Да так настойчиво.
— Ты не торопись. С ответом-то. Но и не тяни. Идея проста и от этого верна: я в структурах, ты в коммерции. Включим насос и нацедим. От государства не убавится, а нашей семье за глаза хватит. Это я тебе гарантирую. В общем, думай. Но дома о нашей беседе никому. Впрочем, тебе и некому. И, кстати, давай на днях посмотрим одну «девяточку» в нашенском гараже. Синенькую. Списывают, а она почти совсем новая, тысяч семь накручено.
Дома Сергей откровенно нежился. Зубы клоуна оказались с кариесом, поэтому руку разбарабанило до локтя, поднялась температура, пришлось брать больничный и вытерпеть кучу преотвратительных уколов. Но эти три недели принесли чудо: за ним, забинтованным, с особой заботой ухаживала Катюшка. Прибегала со школы и сразу к нему. И все время, к месту и без, называла папой... По местному телевидению и во всех газетенках вовсю обсуждали убийство работника филармонии проникшим на костюмерный склад вором-рецидивистом. При попытке задержания преступника сильные травмы получили еще два человека... Это как раз в то время, когда Сергей ремонтировал дачную крышу с Никанорычем, и там поранился. Хотя, судя по слишком ласковому поведению женщин, в воздухе все равно пахло озоном. И он честно ни разу не вышел из квартиры.
Если тебя знобит, а за окном ветренно и дождь уже который час с разной интенсивностью барабанит по сизым стеклам, так что и кошка, переборов свою обычную неприязнь, тихо подремывает около ног, то самое время рассказывать сказки. Катя присела на ковер, положив лежащему на диване Сергею голову на руку, прищурилась, и тоже замурлыкала.
«Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или ... нет, не портной, а художник. А, может быть, поэт. Не особенно сильный, но ухватистый. И какую-то женщину сорока с лишним лет... Впрочем, эта сказка будет совсем про другое. Про то, как однажды этот царевич и поэт полюбил мудрую-премудрую королевну Василису Микулишну. Полюбила и она Ивана-царевича. Да-да, именно, как раз и полюбила за прекрасные стихи, которые он ей посвятил. И стали они жить-поживать, добра наживать. Иван, хоть и сам царевич, но как всякий поэт и художник, был бедным. Поэтому поселились они у Василисы. Дворец, доставшийся ей в наследство от давно умершего отца, был неописуемо огромен. Из-за этого большинство комнат никто давно не посещал, мебель в них стояла под чехлами, а окна были закрыты ставнями и крепко-накрепко забиты. Темнота и пыль. И мыши. Но царевич был любопытен и неленив. Каждый день Иван брал с собой фонарь и обходил по несколько новых для себя комнат и зал, и конца этому путешествию не предвиделось. Таков был этот дворец... В каждой комнате он встречал старинные потемневшие и растрескавшиеся портреты королей, дам и рыцарей, позеленевшие люстры, отрывающиеся от стен когда-то дорогие, но пришедшие в ветхость заморские ткани. Было много книг на незнакомых языках, кубки со следами неизвестных вин, мечи и доспехи с отметинами давних сражений. Каждый день он проходил все дальше и дальше, удивляясь и восторгаясь своим открытиям. А восторг изливал в стихи, которые все также посвящал своей любимой жене... В самом северном углу дворца располагалась высокая-превысокая угрюмая башня из черного, грубо отесанного камня. И вот, когда до башни оставалось совсем немного переходов, Василиса впервые выразила свое недовольство его прогулками: может быть Ивану не нужно больше бродить по темным коридорам и анфиладам? «Но почему? — удивился он. — Разве тебе не нравятся мои стихи, которые навевают мне старинные вещи? Я подслушиваю их древние были и чувствую необычайный прилив вдохновения. Скоро все написанные мной строфы, как цветы, совьются в один венок. И я украшу этим венком твои божественные волосы». Королевна помолчала, словно борясь с собой, и потом почти прошептала: «Ладно. Я открою тебе страшную тайну. В одной из подземных галерей под черной башней есть три двери. За одной — счастье. За другой — забытье. А за третьей — горе. Отец перед смертью умолял меня никогда не открывать этих дверей, так как никто не знает: какая из них что хранит». Иван как мог, успокоил Василису, пообещал даже и не приближаться к башне. А сам...»
Катюшка уже не лежала на руке. Она сидела, поджав ноги, напротив Сергея и смотрела прямо на него расширенными от страха глазами. Сергей невольно и сам приподнялся. Так они, не мигая, уперлись друг в друга голубыми-голубыми под черными челками, зеркально одинаковыми взглядами, и сказка потекла быстрей.
«...Сам, едва дождавшись очередного дня, когда жена ускакала со свитой по государственным делам, схватил свой фонарь и, словно гонимый какой-то неведомой и нечеловеческой силой, быстро пошел, почти побежал в сторону черной башни. Что за сила так гнала его в запретное подземелье? Любопытство, смешанное с самоуверенностью. Быстро промчался он по знакомым уже коридорам и лестницам, и его не смущало, что черные кошки, ловившие в темноте мышей, все время перебегали ему дорогу. Он спешил так, что даже тусклые, осыпающиеся зеркала не успевали отразить колеблющийся свет его фонаря. Но вот и башня. Он вдруг вспомнил умоляющий взор королевы. И свое обещание. Чей страх его остановил: ее или его?.. Заподозрив себя в нерешительности, Иван с силой толкнул тяжелую дубовую дверь и ступил на крутые винтовые ступени, ведущие в подземелье. От плесени на отсыревших стенах исходило ужасное зловоние, из-под ног с громким писком разбегались отвратительные жирные крысы, а с потолка маленькими бусинками злых глаз смотрели целые грозди шипящих летучих мышей. С каждым шагом решительность убавлялась, убавлялась. В какой-то момент он даже решил, что, в принципе, обманывать любимую и нарушать обещание все же нехорошо. Но, как раз в этот момент, словно чей-то голос раздался за левым ухом: «Конечно, ты слишком хорошо живешь. У тебя все есть: красавица жена, быстрый конь, верные собаки. Тебе легко писать стихи, лежа по утрам в огромной мягкой кровати и глядя на горящий камин. Все так удобно. Уютно. Вот от этого ты и перестал искать настоящих приключений и подвигов. Какую смелость нужно иметь для того, чтобы побродить по пустому дому? Смелость пятилетнего малыша, который, если что, громко позовет родителей? Ты привык к безнаказанности. И безответственности. А все это за чужой счет. За ее счет. Что ты можешь сам-то? Кто ты сам?». От этого голоса Иван закусил губу и решительно бросился по лестничной спирали вниз. Там было как в колодце: темно, холодно, под ногами хлюпала вода, и ниоткуда не раздавалось ни звука. На круглой площадке находились три совершенно одинаковые черные чугунные двери. Что было за каждой из них? Он закрыл глаза, раскрутился на одной ноге и открыл первую оказавшуюся перед ним... а там... там...»
— Ну, папа, ну, что было там?
— Где?
— Там!
— За дверью? А ничего. Там стояли табурет и стол. А на столе — свеча и зеркало.
— И что? Почему зеркало?
— Наверное, это была комната со счастьем. Или забытьем. Что, впрочем, почти одно и тоже. Одно и тоже. Почти.
«...Но он не стал входить в эту комнату. Так как, после того, что он услышал левым ухом, Иван искал только комнату с горем. За второй дверью стояли такие же табурет и стол. Только на столе лежал чистый лист бумаги и перо. И опять это было забытье или счастье. Он приоткрыл последнюю дверь. Там на столе лежала книга. С самыми мудрыми изречениями самых мудрых людей».
На проходной его сразу направили к директору. Почему у нас культура не только финансируется, но и управляется по остаточному принципу? Любой мало-мальски быстро и ловко мыслящий номерной комсомолец по преодолению возрастного барьера из райкома, горкома и обкома ВЛКСМ получал направление на должность в исполком. Или на «место». Ему доверяли убирать урожай, строить гостиницы, руководить ТЭЦ. Если с головкой было несколько слабовато, то тогда сам коммунистический бог велел ему возглавлять НИИ, трест столовых или ОСВОД. А когда тупость была уж совсем и всем очевидна, тогда такому бэушному секретарю ничего не доставалось, кроме телевидения, библиотеки или театра. Понятно, что таким образом где-то, неизвестно где, никому неведомые и явно не любящие дневного освещения идеологи придумали наносить минимальный урон материальной базе и обороноспособности страны. Да, конечно-конечно, это было очень даже логично: когда-то и толстовскими романами оккупанты грелись в Ясной поляне, и тургеневскими спасались блокадники в Ленинграде. Но, вроде бы, времена теперь наступили совсем другие. Вроде бы...
Директор, кивнув ему на зажатое между видеодвойкой и сейфом кресло, долго что-то мыкал по телефону, всем лицом изображая страшную озабоченность. На столе, поверх разнообразных папок, справочников, записных книжек, калькуляторов, ручек, карандашей и точилок, лежало огромное покрывало сводной репертуарной афиши на октябрь. Сергей косился, пытаясь разобрать, где он занят. Он пропустил вчера общее собрание театра, Елена пришла туча тучей, на все вопросы только молча утирала слезы, и от этого сегодняшний вызов становился всего лишь последующим звеном, или кольцом, вьющейся веревочки. Вернее — теми самыми «очень длинными вожжами». Что ж, он был готов.
— Вы вчера не смогли прийти на собрание? Да-да, больничный, но один день ничего бы не решил. Не о собрании речь, вы с репертуарным листом можете и сейчас в помрежевской ознакомиться, — у вас, как всегда, полная занятость. Но, понимаете ли, Сергей Николаевич, перед этим у нас заседал расширенный худсовет театра, с присутствием представителей министерства. Мне трудно это доложить, вы знаете мое к вам хорошее отношение, но большинством голосов было принято для вас очень неприятное решение. Понимаете, вы, Сергей Николаевич, не виноваты в своей болезни. Но сорван график, что негативно скажется на качестве будущего спектакля, и ... уже перед этим, еще когда только начинались первые репетиции, случилось то, ... что случилось. Вы не сумели справиться с порученной вам задачей постановки нового названия, не сумели заинтересовать своей идеей и повести за собой коллектив артистов. Уже тогда и ко мне, и в профсоюз, и в министерство шли письма с жалобами. Мы старались, как могли, защищать вас, верили, что положение может исправиться, творческий контакт между труппой и вами, дебютирующим в новой для себя роли, наладится. К сожалению, этого не произошло. И на рассмотрение худсовета министерством было предложено срочно, чтобы не менять названия заявленных премьер сезона, пригласить для «Гамлета» другого режиссера. Это предложение было одобрено. Я, Сергей Николаевич, был вынужден согласиться с коллегиальным решением, но, в свою очередь, предложил оставить вас в работе ассистентом постановщика. Это даст вам возможность, во-первых, реализовать некоторые свои замыслы, во-вторых, подучиться у профессионала. Это будет полезно на будущее. Ведь, как говорится, «жизнь кончается не завтра».
— Спасибо. Тронут. Только один вопрос: кто этот постановщик?
— О, большая удача! Он вообще-то москвич, но сейчас живет и работает в Ганновере. Питер Стайн.
— Поздравляю, действительно, удача. И вот, возьмите: это мое заявление. Совершенно «по собственному желанию».


ГЛАВА ШЕСТАЯ
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот — и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист...
Есенин, а за окном Калифорния. Сан-Диего!
Отсюда, сверху, эта бескрайняя синюшно-синяя вода залива, со всеми своими тысячами иголочек яхтовых мачт под висящим в сине-синюшном небе бесконечным — больше двух миль! — мостом San Diego-Coronado, казалась не большей реальностью, чем реклама «Баунти».
Золотые далекие дали!
Все сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил,
Для того, чтобы ярче гореть...
Гранд-Отель построен в сказочном 1910-м, но каково внутри! У нас такое будет только лет через сто. А, скорее всего, никогда не будет. Номер весь белый-белый, все — от шторы и коврика, вплоть до телефона и телевизора. Огромное, во всю стену, окно. И там, за прозрачнейшим стеклом — море. Америка. Калифорния. Сан-Диего... Оставшемуся одному Сергею не читать — петь, хотелось петь! Во весь голос.
Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились —
Значит, ангелы жили в ней!..
Стук в дверь — мулатка-горничная. И такая чистая, такая гладкая! О, «Баунти»!
— Sir, You ОК?
— Yes, even very much well!
— There was a shout?
— This is from love to America. Russian love to America. You understand?
Неужели она его понимает? Синие глаза встретились с карими. Эх, Шаганэ ты моя, Шаганэ! И улыбка повторилась, как в зеркале. Поняла. Невесть что, но что-то поняла. И приняла его русское восхищение Америкой.
Встреча прошла утром. Утром, естественно, по-местному. А сколько это дома? А где он, вообще, этот дом? Над гигантским, со стеклянной полукруглой крышей, коридором общественного центра ослепительно сияло южное небо. Кондиционированный воздух мгновенно подсушил начавшую было прилипать рубашку, пока они дошли до неприлично мягкого лифта и нашли на четвертом этаже указанный в визитке офис. За дверью оказалось еще более прохладно, несмотря на то, что для восьми человек на двадцать квадратных метров было несколько тесновато. Карикатурно округленный сэр Бэгратуни — так, по крайней мере, было написано на бейджике: «V . P. Baаgratuony» — почти без усилий говорил по-русски, сам переводил своему адвокату и двум компаньонам. Переводчик и Сергей только кивали. Да что уж там напрягаться, когда это все только формальные мелочи: когда бы два армянина, пусть один советский, а второй американский, да не договорились? Наш Карапетян весил килограмм на двадцать меньше, но и при этом родство, пусть даже далекое, видно было без всякой оптики. Сорок деловых минут истекли ко взаимному удовольствию, — и теперь впереди целый день для отдыха. И завтра тоже весь день, так как подписывается контракт только в пятницу. Завтра, правда, обязательный, маленький и интимный, ужин, только на троих: Бэгратуни, Карапетян и Сергей. Ну, а теперь у каждого индивидуальная прогулка по городу. Горничная советовала пройтись по Horton Plaza: «это целая цепочка из ста сорока специализированных магазинов, семи кинотеатров и десятков кафе, нанизанных на единую спиральную дорожку». Интересный был запах у мулатки. Так и томило — протянуть руку и потрогать. Просто потрогать. Эх, Америка! Эх, Шаганэ и Баунти.
Странно было подниматься на эскалаторе прямо на улице. Правда, улицей это бы он раньше не назвал. Асфальт, вымытый с шампунем, идеально отделанные и выкрашенные стены цветного парапета с внутренней стороны и прозрачные стеклянные витрины с внешней, расширяющейся спиралью восходили все выше и выше. Магазины, магазинчики. Кафе, бары. Чего тут только не было для завлечения клиентов. Просто выставка изысков архитектуры и дизайна под открытым небом. Все, вроде, одинаково, и, в тоже время, ничего ни разу не повторялось. Калейдоскоп. И народа не много. Ну, да, полдень, все на пляже или под защитой кондиционеров. Только вездесущие японские туристы. Главное было не попадаться на удочку рекламы, ибо сегодня, после покупок, предстояла еще весьма объемная культурная программа: хотя бы мельком осмотреть театр Casa del Prado, посетить какой-то Бальбоа-парк и, если хватит сил, добраться до памятника Жуану Родригесу Кабрилле. Еще здесь есть какие-то совершенно необозримые орган и зоопарк. Но эти познавательные экскурсии ему предстояло совершить уже не в одиночестве, для них принимающая сторона пришлет через полтора часа машину. А назавтра ими тоже запланированы для российских партнеров Пацифик пляж и океанарий с акулами и дельфинами.
Подумать только: он искупается в М-м-муссонном заливе...
Русская поговорка «мир тесен» у французов звучит как «слон тонок». Редко, когда в каком-либо аэропорту не встретишь хоть одного, хоть слабо, хоть чуть-чуть, но все же знакомого. Но это в аэропорту. И в России. А вот чтобы так, идя по флоридской, сан-диеговской Хортон Плазе, так запросто встретить — через пятнадцать лет!! — однокашницу... Этому не сразу поверишь. Сергей, естественно, прошел мимо сидевшей за столиком под зонтом мелкокудрявой дамы в огромных зеркальных очках. Потом, под давлением чужого, но настойчивого взгляда в затылок, притормозил, против желания медленно-медленно обернулся. И обомлел: обложившись раздутыми пластиковыми пакетами, в широкой красной майке и желтых лосинах, закинув ногу на ногу, ему улыбалась Лариска Либман. Боже мой! Он даже снес слишком легкий столик с шипящей баночкой пива. Приподняв почти не прибавившую в весе Лариску, закружил на глазах изумленно повылезавших изо всех щелей американцев и американок. Е-мое!
— Ты?!
— Ты?!
— Я!
— Я!
И так далее, и тому подобное. Ловко и вовремя подаваемое холодное баночное пиво не успевало согреться, а звонкие полуфразы и полувозгласы то и дело прерывались полноценным, словно никого вокруг и близко не было, смехом. Или неожиданными паузами, заполненными внимательнейшим изучением друг друга. Она, оказывается, уже семь лет как в Америке. Естественно, через замужество. Нет, теперь свободна, так как достаточно зарабатывает, чтобы терпеть рядом какого-то тупицу. Да, они все тут удивительно тупы. Никакого театра! — Школа английского языка для новых эмигрантов из стран СНГ. Живет недалеко, но на работу добирается полтора-два часа. Зависит от пробок. И про Россию все знает достаточно точно и подробно. Ельцин — мудрый президент, он все доведет до логического конца, не нужно делать слона из расстрела Совета депутатов. Кто ученики? Сейчас эмигрируют либо взросленькие ученые, либо молоденькие торгаши. Нет, более-менее удачно устраивается один из десяти, не больше, ее судьба, действительно, сложилась счастливо, другим не в пример. Поэтому приходится держаться за работу всеми руками и ногами. Ну, а он? Неужели и вправду решил больше не актерствовать? Даже трудно его представить без грима, апломба и патетики. Он не в Москве? Даже из такой вот дыры? Прости, Петю очень жалко.
Они медленно-медленно шагали под чуть уже темнеющим небом. Жара спадала, вверху переливалась оранжевыми и красными отражениями невидимого пока из-за ближних домов заката стопка шестигранных небоскребов. Народ в предчувствии прохлады вывалил на улицу. Если же это действительно прохлада — двадцать шесть по Цельсию! В октябре. И на всех лицах, даже у отчего-то обязательно одинаково толстожопых полицейских, блаженные улыбки. Улыбки, улыбки. Движение по тротуарам неспешное. По одному никого, только группками. И все в шортах. Говорят на американском, сленг повсеместно, но встречается испанский и немецкий. Он спрашивал, спрашивал, указывая пальцами, Лариса кое-что объясняла. Вот началась какая-то совсем уж ухоженная зона отдыха. Пересекли под светофором трассу, потом долго обходили бесконечную белую стену монастыря доминиканцев. Сергей нес ее пакеты — запарковаться возле торгового центра либо невозможно, либо дорого, и Ларискина машина стояла почти у Seaport Village. Почему «деревня»? Ну, нет здесь улиц Комдива Чапаева или Луначарских переулков. Что, и Клары Цеткин тоже? Тоже. Исторический уголок. Старинные здания, переделанные в якобы антикварные магазинчики, ретро-ресторанчики и кафе. Почему «якобы»? А какой может быть антиквариат в Америке? Все, что старше сорока лет. Закинув покупки на заднее сиденье перламутрового «Понтиака», он задержал в своей ладони ее руку. «Ой-ой, не надо. Не нужно никаких игр во внезапно вспыхнувшие чувства». «А без чувств?» «А это мы уже проходили».
И все же она согласилась встретиться завтра на пляже. Как же им найти друг друга? А у отеля «Кристальный мол». Там с утра не много народа. Да он и так наверняка будет самым белым пятном на всем калифорнийском побережье. Не просто белым — синюшно-бледным. Потому, что как раз в это лето он впервые ни разу не выбрался на природу. Может быть, это и есть старость? Когда не хочется, и нет аргументов, чтобы преодолеть нежелание... «Понтиак» ушел за дальний поворот. Ну-ну, это еще не отруб. Просто встреча произошла нечаянно. Скорее всего, у нее сегодня уже была запланирована встреча. С местным смуглым бойфрендом. Хахалем по-русски, по-нашенски. Ну не может такого быть, чтоб Сергей не затронул сердечную струнку бывшей соотечественницы. Бывшей соученицы. Бывшей подружки. И чуть-чуть не жены. Что значит «без чувств проходили»? Уж у нее-то чувства были, хорошо помнится, что может быть и не ураганные, но были. Это же она его потянула за собой в Москву, где ее дядя обещал помочь. И расстались они очень даже по-дружески. По абсолютно понятным причинам: пребывая совершенно в своем уме, дядя вовсе и не собирался помогать всем сибирякам, почему-то пожелавшим сделать карьеру в столице. Родня родней, но в мужья дочери сестры этот нагловатый молодой человек не тянул. Что ж, Сергей со второго или третьего раза с ним согласился — собственных сил, показалось, вполне хватит. Они по инерции повстречались-послучались какое-то время, но учеба на «директорском» факультете ГИТИСа отнимала у Лариски как-то все больше сил, да потихоньку-помаленьку появились новые, неизвестные ему друзья, новые интересы. Такие, ну, в общем, очень даже новоарбатские, которые не всех затрагивали. А Сергей по два спектакля в день «бей-барабанил» и «аленько-цветочил» по обнинскам, дзержинскам и можайскам со своими друзьями и своими тюзовскими интересами. Так что, еще не известно, кому на кого нужно бы сейчас обижаться: «без чувств».
Когда он открывал дверь, в номере вовсю свиристел телефон. Карапетян умолял немедленно спуститься в бар на первом этаже и выпить. Как полагается: от души, по-русски и по-советски. Просьба начальства равняется приказу, оставалось переодеть рубашку, сменить шорты на брюки. Даже без душа. Опять удивляли роскошный лифт, надраенный до рези в глазах холл и выдрессированная прислуга. Почти все негры или мулаты. А вот бармен оказался поляком. И они постепенно находили с ним общий для всех славян язык: в конце концов, стоило только махнуть указательным пальцем, как в стаканчике появлялось пятьдесят грамм кисловато-горькой местной водки безо всякого льда. Вонючей и желтоватой водки, как бы там она не называлась.
Карапетян страшно нервничал. Сумма предстоящей сделки была достаточно велика, отчитываться будет необходимо перед немалым количеством прямых и косвенных участников, а почти единственной гарантией возвратной черной кассы были его родственные связи с американскими партнерами. Все, конечно же, его утешали и успокаивали — и в Улан-Удэ, и в Москве, и в Иркутске. Да он и сам себя тоже утешал тем, что сделка с компанией «Equipment» предстояла не первая: мы вам легированную сталь и хром, а вы нам окорочка и сигареты. Только это для внешнего взора, это так, пара ящиков себе в убыток. А на самом-то деле «беспроцентный кредит». И, конечно же, безвозвратный... Скольких таких сдельщиков в их перестроечное время уже стрельнули за самые непредсказуемые промахи? Сейчас жизнь человека ничего не стоила. После Афгана, Карабаха, Абхазии, Белого дома и Чечни киллеры просто толпами бродили по улицам. В газетах в открытую печатались наглые объявления с предложениями специфических услуг. Цены на эти услуги умиляли до слез: восемь старушек или два бизнесмена — и можно купить подержанные «жигули»!
Они приняли по семь стопочек, и стали доверять друг другу. Карапетяну просто необходимо подстраховаться. Дело в том, что рассчитываться америкашки должны были, как всегда, не в открытую, а под видом беспроцентных валютных ссуд. Чтобы налоговые и иные фискальные органы отдыхали, на острове Буяне в далеком океане существовал банк, который и выдавал эти самые беспроцентные займы. Первые сделки прошли удачно, но! Но всегда нужно иметь шестое чувство в собственной заднице, чтобы вовремя определить срок созревания груш. Срок, когда тебя могут очень даже просто кинуть. После десятой рюмки ситуация раскладывалась так: за поставку редких металлов отвечал их хозяин Карапетян, а вот получателем кредитов был молчаливый представитель московского банка с филиалами в Иркутске и Улан-Удэ господин Иванов. Это надо же было такую фамилию придумать! Сергей и еще два «господина» в зеленых галстуках являлись просто наблюдателями от более-менее крупных фирм-компаньонов. И вот Карапетян предлагал ему более, чем дружбу: он договорится, впрочем, уже договорился, что их американские друзья чуть-чуть изменят условия договора и банковскую подпись получателя разложат на три. Не один Иванов будет обладателем права принимать на себя около десяти миллионов «баксов», а и провинциалы тоже поучаствуют в их судьбе. Боялся Карапетян, ох, боялся, что иначе московские крепкие ребята со своим незыблемым банком и кремлевской крышей успеют обанкротиться раньше, чем их веселая делегация достигнет пределов своей великой державы. Понятно, что ребята эти все равно их кинут, кинут, как только выйдут все неприкосновенные запасы с подведомственных предприятий. Но пусть это будет попозже. А почему Сергею такое доверие? Именно ему? Так ведь они ж с его тестем вместе после войны в нархозе учились, в одной комнатке жили и с тех еще пор привыкли всем, даже девочками, делиться. Так что и Сергей для него не чужой!.. Поляк хоть и славянин, но вдруг уперся, тварь и предатель, тоже, поди, с Валенсой против СССР буянил. Кое-как уломали его на посошок, крякнули по двенадцатой мерзости и отправились в номера. Душ и сон. Запомнить: не пить ничего из бара-холодильничка и не смотреть платной порнухи: цены-с!. То есть, это все можно, но за свой счет.
Когда ночь полна однообразных видений, лучше преодолеть земное притяжение и принять душ. Оставляя лужи на полу, Сергей голышом подошел к окну. Всем телом вжался в холодное стекло. Там, за дюймовым сплавом соды и кремния, черное, в редких низких облачках, небо обрывалось на далеком, но четком горизонте серебрящимся неведомо отчего заливом. Луны-то не было, а вода все равно серебрилась. А берег золотился. Ну, они здесь электричество явно не экономят. Откуда столько энергии? Проклятые американцы, именно из-за их отношения к природным ресурсам планета скоро погибнет в экологической катастрофе. Кварталы, дома — до самого горизонта световые квадраты в световых квадратах. И повсюду игривыми всполохами — реклама. Сплошь. Отсюда неразличимая, такая для русского человека суетливая, агрессивная, мельтешащая. Снующая. Зудящая. Выманивающая и выцыганивающая. Долбящая и долбающая. В общем, какой только рекламы здесь нет! В любом случае, этих бегающих и прыгающих букв и настырных картинок явно больше, чем нужных слов в нашем богатом и могучем для их определения. Marketable pig-swill for multitude. А сверху, в полнеба и полморя, контуры величественных небоскребов для небо- и морежителей. Наглядный пример для школьного догмата о социальной пропасти внутри классового общества угнетателей и угнетенных. Нам бы такое угнетение: даже на ничейных муниципальных газонах меж остриженных деревьецев низехонькие фонарики. Может быть, выйти, поискать приключений? Ну, Шаганэ ты моя, Шаганэ? Стоп! Терпение, господа, терпение, главные силы потребуются завтра: неужели он так и не сломает Лариску? Не может такого быть!
Утро начинается с рассвета. Душ, бритье, даже впервые за много лет — зарядка. Ну, это так, конечно, лишнее, просто настроение. Масляна головушка, шелкова бородушка. Нет, он вполне еще в форме, если присмотреться, то даже верхние два кубика пресса проглядывают. Белоснежная, навыпуск, майка, синие-синие шорты, очки и бейсболка с «777» — что бы это значило? Красавец! В коридоре столкнулся с горничной, тоже мулаткой, но еще более рельефной, чем вчерашняя.
— Hi!
— How do you do!
Нет, это не ответ, вчерашняя была контактней. А у этой хоть и четвертый номер, но под ним словно ничего и не бьется. Ничего такого. Ну и ладно, пускай себе живет, а ему еще и позавтракать нужно успеть. Нет, все же какие у них тут лифты! Блеск. А вот шведский стол у нас бы не прижился. Это только бройлерные американцы грустно считают употребленные калории, а наши бы лишь весело прикидывали экономию и злорадно набивали бы живот, как верблюды горбы. Сергей соорудил из салатов такую высоченную горку на своей тарелочке, что его, наверное, приняли за циркача с оригинальным балансированием: «Bon appetit!» — «Угу». Такси у отеля стояло штук двадцать. А вот хочу на «мерсе» с негром — «Please, Sir»! О, что бы еще такого? Вот уж, действительно:
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот — и веселый свист...
Песок бесконечного пляжа серым самородным золотом окантовывал бирюзовое кипение редких, упругих волн. Растянутый шлепок, шуршание пены по ногам и откат для нового удара в несопротивляющуюся сушу. Ровный ветер из Муссонного залива относил наверх, в пальмовую рощицу голоса купающихся и резвящихся под высоким ослепляющим солнцем туристов. Слева за спиной белел двухэтажный комплекс «Кристального мола». От отеля по пляжу разбегались цветные зонтики и палатки. Кстати, мол действительно красивый, острой иглой уходил в далекую глубину, срезая хлопающие гребни, накатывавшие из неведомых океанских просторов. Лариска где-то задерживалась, и Сергей, блаженно улыбаясь и беззлобно отмахиваясь от мальчишек-мексиканцев с колой и кокой, размеренно вышагивал по самому краю сказочной земли. Вода, смешанная с мельчайшим песком, крохотными раковинками и едва различимыми блестками неведомо чего, игриво захватывала ступни, освежающе щекотала их и струилась назад, стирая за ним неглубокие следы. Триста метров туда, триста метров обратно. Мимо проносились или проползали мелкие стада отдыхающих, одинаково громко плюхаясь в колышущуюся рябь залива, и так же одинаково, но уже тихо выбираясь на сушу. Здесь многие отдыхали семьями. И многие говорили по-немецки. Ему тоже мучительно хотелось, разбежавшись, нырнуть под надвигающийся вал, потом под второй, и плыть, плыть. Может быть, до той, такой обалденно белой-белой яхты, гордо и независимо двигавшейся в полукилометре вдоль берега.
— Привет!
Сергей оглянулся: к нему, улыбаясь, приближались Лариска, и с ней какая-то пара. Оба лет под пятьдесят. Невысокий, сутулый и худенький мужичок мексикано-индейского типа с обвисшими острыми усиками и такая же невысокая, но предельно округлая дама с очень русским, уж никак не спутаешь, тоже округлым лицом.
— Привет. Знакомься: наши земляки. А уж твои и подавно — из Академгородка.
— С ума сойти! Сергей.
— Здравствуйте! Саша. Только мы из «Ща». На Демакова жили.— Скуластая, усатая голова заискивающе кивала на тоненькой шее.
— Правда же, потрясающе? Познакомиться здесь! Тамара. — Улыбка в тридцать три крупных, белейших зуба. — Мы тут с Сашей уже совершенно отрезаны от всего, что могло бы напоминать Родину. И просто не представляли себе такой вот неожиданной встречи. Спасибо Ларисе. А вы давно оттуда?
Он вдруг вспомнил, что почти год не звонил домой. И почему-то, до сего момента, не сожалел об этом:
— Ой-ей, как давно! Как же здесь у вас хорошо, в вечном-то лете. Неужели к такому привыкают?
— Не говорите так, это только вначале. Мы весь вечер и утро только и думали о чуде: русский, да из Академгородка! Вы для нас просто как подарок какой-то. Просто подарок.
— Ты еще не купался? — Лариска сбросила запашной красный халатик прямо на песок.
— Нет. Барсетку некому оставить. — Он оценил ее замечательно сохранившуюся фигурку. И, как бы невзначай, подтянул живот, стягивая майку через голову.
Сутулый и тонкошеий Саша самопогруженно уже вытягивал из огромной холщовой сумки еще более огромный полосатый ковер, и очень аккуратно расстелил его, выравнивая под ним песок. Потом, также внимательно и тщательно, расставил и разложил по полоскам ковра две махровые подстилочки, две надувные подушечки, два пледика, два полотенчика и множество остальных чрезвычайно нужных на пляже вещичек. В это время Тамара, вроде бы и не обращаясь напрямую к Сергею, но явно для него рассказав о погоде за прошедшие шесть лет и выдав прогноз на два вперед, подняла с песка и не менее тщательно отряхнула Ларискин халатик, передвинула поближе ее и Сергеевы сумки. Ля-ля-ля, — Тамара рокотала, ни на секунду не прерываясь. И все о вас, дорогой подарок из России. Подарок, так подарок. Он вовсе не против. И пусть сегодняшний отдых на узкой ленте песка между Океаном и Американским образом жизни для этих смуглых обладателей «residence permit» будет стопроцентным викендом.
— Вы подождете? Пока мы с Ларисой окунемся?
— И я тоже с вами. А Саша пусть посторожит. Температура воды сегодня тридцать один градус. И соленость...
Итак, Тамара не собиралась оставлять их одних. Ля-ля-ля, — не замолкая. И еще умудрилась оказаться между ними. Напористо пройдя сквозь три встречные волны, Сергей почувствовал непреодолимое желание совершенно случайно утопить ее в следующем вале. Вот так взять за волосы на макушке и, не слушая про статистику магнитных колебаний, поглубже погрузить в кипящую сине-зеленую муть под ногами. И держать, держать до наступления тишины. Еле сдержался. Но она, словно бы вдруг о чем-то догадавшись, с громким вскриком сама бросилась вперед и, вынырнув за полупрозрачной полосой набегающей волны, саженками поплыла к далекому солнцу. Лариска, счастливо сверкнув зубами и глазами, неожиданно тоже поднырнула под нахлынувший вал, да такой, что Сергей едва устоял под его ударом. Сплюнув соль, погнался за ней в нежной теплоте этого самого Муссонного залива. Но догнать удалось только через пять-семь минут и совсем в открытом море. Поэтому поцелуй получился совсем не таким, как планировался. Как-то не всерьез. Лариска смеялась, скользила в руках, не оставляя надежды на скорую победу. После второго поцелуя она также неожиданно поплыла к берегу. И что? И как? Сергей махал руками и не мог решить: за ней или начихать? Муссонный, елы-палы! Вон она, эта яхта. Плывет так близко, что видны все узелки на канатах и капли на стеклах иллюминаторов. Реальность, превосходящая саму себя. Неожиданно рядом вынырнула Тамара.
— Сергей, а что вы думаете о генерале Лебеде?
— А вы? — Он попытался слегка подтопиться. Ничего не вышло, плотность воды в этих широтах превышала плотность человеческой крови. Но если лечь на спину, то из-за хлюпанья в ушах совершенно не слышно, о чем там лопочет плывущая рядом крупнополосатая бывшая землячка. Вежливо или не вежливо не отвечать ей из данного положения?
А на берегу Саша окончательно разложил и расставил по местам необходимые для отдыха атрибуты. И приготовился к серьезной беседе. Только с кем? Сергей, хоть и убежденный демократ, но Гайдарчика с Чубайсиком не переносил. Нет, просто из эстетических соображений, а на другие политические темы все и так в газетах подробно расписано. Вот если чуть-чуть прикопать в верхнем горячем слое песка темную бутылку с красным вином и подождать, когда пробка начнет выдавливаться, — вот это классно! Жаль, что Саша принципиально не пьет, но тогда он с дамами — за нашу далекую Родину. Да-да-да! На пляже, как нигде, ни в коем случае нельзя принимать холодного. Только парное вино пить нужно, пока тела не обсохли. И пусть это будет нашим маленьким русским секретом.
Так и не дождавшись диалога, Тамара начала бесконечную, баюкающую эмигрантскую сагу, с редкими Сашиными вставками-уточнениями. Сергей, расслабившись, из-под прикрытых век старался не смотреть, как у него в ногах Лариска натирает тело одуренно пахнущим огурцами и полынью кремом. Легкими вращательными поглаживаниями она втирала огуречную полынь в сильные бедра, в припухлый, но еще без мелких складок живот, увлажняла под купальником грудь. А солнце, множась уже тысячами и миллионами алых и белых роз, жидким металлом протекало сквозь беззащитное глазное дно в мозг, и высвечивало там нечто совсем уж подсознательное.
— Тогда мы с Сашей окончательно решились. Стать кандидатом в двадцать четыре, а к тридцати семи так и не защитить докторскую! — это слишком откровенное издевательство. И в это же время на нем, на его разработках — только нами самими отслежено — три диссертации было кое-кем сделано. Как? А просто брали его тему, изучали и отклоняли. Предлагали другую. А там, глядь, чуть-чуть под другим названием она выплывает где-нибудь в Казахстане. К тому же окончательно прекратили финансирование его лаборатории. Не только на реактивы или же оборудование, даже на зарплату деньги не выделялись!
— Ну да, с материалами мне помогали друзья из-за границы. Всегда с собственными работал, не госовскими. А вот с зарплатой, действительно, подкосили: стали платить только нам, завлабам. И как тут своим сотрудникам в глаза смотреть? Полный привет! Я тогда тоже, было, от их денег отказался...
— Ага, отказался он! А ребенок?
— Так и у них дети...
— Ладно! Перестань хоть сейчас. Как будто ты в чем-то виноват. Это такая политика у государства. А тут в очередной раз поступило предложение через фонд Сороса защититься в Америке. До сорока-то уже немного оставалось. А после сорока лет они не помогают, только молодым ученым. Что нам было делать? Волновались больше всего за дочь: как она тут без друзей, без знакомых, без родных сможет. Очень уж наша Оленька бабушку любила. Но все же решились. Как в омут. Или в огонь. Вначале, конечно, только глазами хлопали. После Советского Союза тут все казалось раем. А я ведь, дура-то, даже зимнее пальто сюда привезла — столько денег пропало! В супермаркет, бывало, войду и плачу. У нас ведь там, с распределителем легко было: паек на тридцать семь рублей, квартира — шестнадцать, за свет восемь. А тут как бюджет рассчитывать? Ведь всего отведать хотелось. С Оленькой изначально, перед каждым походом, договаривались: только смотреть, а покупать по штучке с получки. Ну да, именно походом, так как машины тогда еще своей не было, а в общественном транспорте в нашем районе белым ездить не рекомендуется. Впрочем, и пешком-то можно ходить только в светлое время. Тут такая хитрость: все живут землячествами, как государство в государстве. Китайцы селятся с китайцами, мексиканцы с мексиканцами, негров так много, что даже меж собой делятся. А русских почти нет, значит — и своей мафии нет. Вот ты и беззащитен абсолютно. Выход может быть только один: поселиться в дорогом районе. Там полиция, общий порядок, и соседи друг за другом приглядывают. Но это мечта, для русского ученого это почти не реально. К тому же, потом, когда первый восторг прошел, выяснилось, что контракт-то наш был составлен весьма умело, и Саша, будучи научным руководителем проекта и зав. лабораторией, получал чуть больше, чем мывший у него пробирки лаборант индус. И никакой защитой докторской даже и не пахло. И к Соросу эта вся затея никакого отношения не имела. Все как в Советском Союзе: опять его высосали и выкинули. Патентование всех разработок было не на него, а на фирму. А в контракте, среди других двухсот пунктов был запрятан маленький такой пунктик: в случае банкротства патенты уходят за долги. Ну, они же сами у себя эту фирму через подставных лиц и выкупили. За три копейки. Спасибо вот Ларисе, она опять помогла, познакомила с нашими же людьми, но с теми, кто здесь сумел устроиться. Теперь какая-никакая, но есть работа.
— Ох, и работа. — Саша тоже заскучал от печальных рассказов.
— Между прочим, сейчас твои друзья в Академгородке песцовые шкурки для якутов выделывают. Кандидаты и завлабы генетики — мездру скоблят.
Сергей вскочил с глубокого присяда, потянулся: пора еще раз окунуться. Мужской компанией? А барышни пока застольем займутся.
Они прошли первые четыре вала и поплыли рядом. Сзади оставалась белая полоска с темными пупырышками отдыхающих и торгующих, далее над ней оливковой зеленью поднималось взгорье, утыканное длиннющими и почти лысыми пальмами. Саша плыл аккуратными, академически четкими гребками. Он даже поймал ритм: где-то слева кто-то что-то громко отсчитывал по-немецки. А Сергей пробовал то так, то эдак. Ох, и хорошо они тут живут. Хоть и с неграми.
— Тамара права. Возвращаться некуда. Я же микробиолог, и не последний был спец, можно сказать, гомункула в пробирке выращивал. А теперь в Академгородке, действительно, половина института на тундровые зверосовхозы работает. — Он приостановился. — Осторожно, медуза.
Маленький серенький комочек. Словно тень, сразу и не разглядишь. Они какое-то время просто полежали на спине, следя за игрой мелких, крикливых чаек, потом постояли столбиками, качаясь на медлительных, пологих, словно синькой подкрашенных волнах, и потихоньку направились к берегу.
— Сейчас иногда Дом ученых снится. Наш холл с деревьями и вечно пустым фонтанчиком. За окнами зима, а в лианах воробьи чирикают.
Они вышли на песок, Саша что-то резко ответил набежавшим мальчишкам-мексиканцам с колой, пивом и сувенирами. Те отошли и с безопасного расстояния начали грубить в ответ.
— А я вот городок никогда не любил. Вернее, не сам городок, а наших городковцев. И с радостью эмигрировал из него в Россию. Даже нет, в великий Советский Союз.
— Объясните.
— Ну, есть, вернее, было такое понятие: «поселок городского типа». А наш Академ, он — «Village типа city». Ну не Россия он, и все тут.
На понимание Сергей и не рассчитывал.
О! Тамара и Лариска красиво расставили в центре настила какие-то многочисленные баночки и корзиночки с «русской закусочкой»: специально для дорогого гостя пекли ватрушки с творогом и пирожки с капустой. Тут такого нет. Как и гречневой каши. Саша вздохнул: «Сейчас бы окрошечки!» — «А с чем прикажете? С пепси вместо кваса?» — «Можно безалкогольное пиво...» — «Бр-рр! ладно, вы обсыхайте, теперь мы окунемся». Скинув шляпки и очки, женщины пошли по горячему песку к прибою и солнцу. Что там Саша спросил про его свободное время?
— Мы с удовольствием приняли бы вас как-нибудь вечером. Чтобы и дочка по-русски поговорила.
— И мы с удовольствием!
— В принципе, тут недалеко. Отсюда — вон туда, десять километров. И трасса прямая, вернее, это даже почти проспект, только дома с одной стороны, отсюда без единого поворота.
— Так ведь тогда можно трусцой бегать. К морю-то. Искупался и назад.
— Даже и не думайте: дома почти все негритянские. Белым здесь можно только в автомобиле. И днем. Пешком никто здесь не ходит, что вы! А наш номер 1908. Легко запомнить: в тот год Тунгусский метеорит упал. Мы полдома снимаем, а полдома венгры.
Один мужчина горячее вино, а другой минералку подняли за милых и мокрых дам. Дамы, из-под прилипших купальников которых по покрывалу расползались темные пятна, неудачно отшучивались о их не гусарском виде, и не восьмом марте, и ... были довольны. Сергей отмяк, ел и нахваливал, смешил и каламбурил, в лицах вспоминал студенчество, в меру подкалывая тоже оттаявшую Лариску. Тамара хохотала так, что соседи, тоже, поди, немцы, вздрагивали и замирали с полными ртами. Даже грустный и аккуратный Саша временами тоже мелко хихикал. А что оставалось? Первый приступ не прошел. Ну, так и не отступать же. Окунулись напоследок: полдень, солнце высоко, дальше белым загорать лучше не надо, они и так тут последние остались промеж цветных. Ну, уж, это как скажут опытные люди, так неопытные и согласятся. А на послезавтрашний вечер они принципиально договорились: «На всякий случай, это наш мобильный телефон» — «Это мой гостиничный» — «А это мой». Лариска сощурилась, и визитку чуть-чуть придержала пальцами. Ну-ну-ну... Как это сказать по-русски? Не мытьем так катаньем. Только что здесь значит «катанье»?
Иногда счастье зависит от того, насколько близок к твоему номеру лифт. А если он почти напротив, и пока одна кабина пролетает вверх, вторая как раз опускается сверху, то ты — самый везучий из везучих. Дверь в его гостиничный номер так и осталась приоткрытой. Видимо, где-то ждали ее хлопка, но это могло и должно было сработать на дилетанте. А Сергей был ветераном. «Участником». Конечно, четыре дня войны не такой уж и большой боевой опыт, но шок, который хоть раз пережил человек, которого всерьез пытались убить, остается с ним навсегда. После этого шока, в нужный момент логика рассуждений исчезает, врубая на полную инстинкты.
За приоткрытой дверью его номера, на светлом полу, между белой-белой кроватью и белым-белым креслом лежал черный-черный Карапетян в красной-красной луже.
В лифте Сергей присоединился к двум милым немецким фрау, оживленно обсуждающих что-то написанное в авиабилетах. Вместе им было около ста сорока, и они не обращали ни на кого внимания. Он нажал кнопку второго этажа. Отсюда вниз, в холл с администраторским отделом, входом в ресторан и зоной отдыха, вела шикарная мраморная лестница. И в этом самом низу стояло три или четыре озирающихся парня в костюмах. В темных, совсем не по погоде, костюмах. И опять счастье — туалеты. Прямо между лифтом и лестницей, так что никакого привлекающего внимание движения против общего потока. Вышел и вошел. Вошел и, естественно, сел. Как говорится в советской армии: подумать. Вот здесь как раз самое время и самое место вернуть рассудительность. Раз хорошие парни на лестнице поджидают плохого, значит все уже кем-то срежиссированно. Значит, он не первооткрыватель своей двери. Подстава за вчерашний разговор? Полячишка много понял? И что-то кому-то перевел? Да ну, уж! Нет. Не-ет, тут могли даже и не подслушивать. Они вчера, конечно, так обнаглели, прилично приняв и расшумевшись на весь бар, что московские партнеры и издалека способны были отследить их нежданно появившееся взаимопонимание относительно опозиционирования некоему плану «а». Отследили и включили план «б». А за ним обязательно последует план «в». И так далее. Планов наверняка заготовлено столько, сколько нужно, чтобы получить с америкашек денежки, а им сунуть фигушку. Бедный Карапетян. Бедный Сергей. Для всей полиции штата Калифорния первейшего русского вопроса «кто виноват?» не существует. Для них, естественно, виноват русский. И поэтому этому русскому остается искать ответ на второй сугубо национальный вопрос: «что делать»? Как учил прапорщик Ничепоренко, первым делом необходимо провести ревизию. Бумажник с тремя тестевыми тысячами наличной «зелени» — очень хорошо, телефонная карточка — очень хорошо, десяток визиток — очень хорошо. Расческа и черные очки — полезные вещи. Авторучка и, неведомо откуда взявшийся, чупа-чупс. Без оценки. Теперь второе — разведка местности. В туалете, кроме его отражения в огромном зеркале, никого. Но скоро войдут. Третье — составить план действия. Но, как опять же учил товарищ прапорщик, в этот план не должно входить желание сдаться немедленно. Лучше всегда немного побегать. До легкой испарины. А вдруг за это время и само все рассосется?
Чтобы спрятаться в пустыне, нужно обернуться верблюдом. Чтобы быть незаметным в отеле, нужно стать японцем. Японским туристом. Сергей влажными ладонями пригладил свои, как оказалось, так кстати черные волосы, сократил длину носа приспущенными очками и сощурился. Ждать пришлось совсем недолго: из лифта вывалились сразу человек десять. Очень даже замечательных, невысоких, черных, почти все в очках, весело скалящихся японцев, топающих к выходу. Оставалось только тоже оскалиться и такими же веселыми шажочками пройти сквозь сеть сыскарей с фотографиями разыскиваемого преступника. Тупые копы даже не шелохнулись. Ну, да, русские бандиты — это вам не ниндзя, как же их не заметить?
Горло не отпускало. Телефон внимательно пикал после каждого нажатия клавиши. Отсвечивающий неоном никель коробки мешал разглядеть кнопочки. Все, все, все, все тринадцать штук выдавлено. Ожидание. Гудок. Второй. Третий... Восьмой! Да где же ты, черт побери! Ага, щелкнуло.
— Hello! Speak you. — Голос непробиваемый.
— Hi! — почему-то засипел Сергей. Что уж, ему теперь все время только шепотом? — Это я. Я, Сергей. Ты слышишь?
Дурацкий вопрос для американской цивилизации, это у нас там с растущим расстоянием нужно кричать все сильнее. Кто разговаривал с Хабаровском, тот знает. А у них здесь она бы его шепот и из Аляски услыхала.
— Ты зачем мне звонишь? Ты же понимаешь, что этого нельзя делать.
— Лариса, это какой-то бред.
— Тихо. Перезвони мне на мобильный.
— Карточка кончается. Скажи, как к тебе добраться?
— Ко мне?! Ты что, с ума сошел. Никак.
— Лариса!
— Забудь! Никак и никогда.
И короткие гудки. Если чуть-чуть дать эмоциям волю, то можно разбить трубку, раздолбать коробку, распинать пластиковую раковину. Или пойти против заветов Нечипоренко и сдаться. Что, в общем-то, значит одно и то же. Рядом остановился расписанный рекламой, как старый индеец, явно неновый желтый «мерс». Жирный таксист, отрывая прилипшие к заду штаны, лениво прошаркал к телефону. Покосился на Сергея и, отвернувшись, стал набирать номер. Да-да, конечно. Сергей, было, совсем отошел. Потом сам отвернулся, аккуратно-аккуратно вынул из свертка одну десятидолларовую бумажку. Дождался окончания испанских реплик и помахал рукой:
— «The Crystal pier»?
— Ten.
— OK!
Вот и все. Покатили. Машина медленно обтекала залитые неоновым светом углы, из всех шести динамиков звучал реп, и, если бы работал кондиционер, то как хорошо бы было из-за зеленоватого «мерсовского» стекла наблюдать чужой город.
— Pole? Russian?
— No, Ukrainian.
Поверил? Про русского, находящегося в розыске, наверняка уже объявили по всем местным новостям. По авторадио точно.
— At you in a «Crystal pier « someone waits?
— Yes!
— But, look. I have good girls. Very young. And clean.
— Next time.
— ОК! Take my telephone.
Ну, в этом все таксисты одинаковы: девочки за полцены. И с полгарантией. Сзади приблизилась, повисела рядом и обогнала, молча посверкивающая мигалкой, длинная бело-синяя полицейская машина. Конечно же, шоферюга очень внимательно следил за его лицом через зеркальце. Только, родной ты наш, мы ведь по системе Станиславского работали, по школе переживания, что потоньше вашего принципа показа. Для демонстрации преимуществ русской актерской школы Сергей еще и позаглядывал вслед с совершенно нелепой улыбкой восхищения американской службой правопорядка: вот они, живые Белуши, Сталоны и Сигалы.
Подождав на пустом широком белом крыльце, когда красные габаритки немного уменьшатся, он, руки в брюки, очень непринужденно спустился по ступеням, и, как бы сам по себе гуляя, побрел к простреливаемому прожекторами на километр вглубь пляжу. Еще раз убедившись, что за ним никто не следит, уже быстрее направился к жиденькой пальмовой рощице, черным высоким частоколом растянувшейся по самому гребню холма. Сзади, с освещенной низкими фонарями террасы, опять звучала ламбада, там пили и танцевали веселые беззаботные компании и парочки, иногда отделяясь, чтобы побродить в густой южной темноте на фоне мерцающего мириадами звездочек залива. До чего же у них тут все ухожено. Плюнуть некуда. По гладенькой асфальтовой дорожке, меж выстриженных и вычесанных кустиков он поднялся на гребень. Слева внизу, до самого горизонта, чуть дышал уставший от своей древности и бескрайности, достигший ночной самадхи Океан. Справа, также до горизонта, суетливо колотился миллионами сердец продающий и покупающий все и вся курортный Город. Отсюда Сан-Диего напоминал гигантского ящера с чешуйчатым гребнем небоскребов, далеко откинувшего хвост и понурившего крохотную головку на длинной-длинной шее моста. Ночь выявила его истинную цельность, единство сущности всех его утробных обитателей, его составляющих. Это днем может казаться, что у каждого жителя есть собственное лицо, мнение, судьба. Но это полуденный мираж. А вот ночь приоткрыла их тайну: во всех этих разнообразных личностях главное — их общественная функция. Город со всеми своими жителями — это божественно спроектированный, единый многоклеточный социальный организм. Все по Гоббсу. И по Волошину:
И вот, как материк, из бездны пенной,
Взмыв Океан, поднялся Зверь зверей —
Чудовищный, огромный, многочленный...
Толпы микроскопических инфузорий, взаимосогласно составляющих сложнейший коллективный орган, днем и при близком рассмотрении вполне походили на людей. Да, они почти хаотично тянулись друг к другу или конфликтовали, делились по половым или финансовым признакам, выстраивали интеллектуальные и физические пирамиды — но при этом в общей совокупности были всего лишь токами слизи внутри ночного ящера.
Ночь для Земли и человека... Через холм, прямо над Сергеевой головой, от города, как от жуткой электрической турбины, струились плотные магнитные потоки избыточных желаний и освобожденных допингами страстей, потоки восторга, ужаса, и лучи отчаянья, отчаянья не успеть чего-то такого еще попробовать и поиметь, прежде чем пропадет само это желание пробовать. Ночной воздух пронизывали радиоволны, испускаемые рождением, ростом, размножением, старением и умиранием миллионов микроскопических частиц, планомерно используемых в гудящей и дрожащей топке этой неведомо кем сконструированной и для какой цели запущенной турбины. И все эти искривленные притяжением планеты истекающие силы без всплесков тонули в равнодушной безответности океана.
В звериных недрах глаз мой различал
Тяжелых жерновов круговращенье,
Вихрь лопастей, мерцание зерцал,
И беглый огнь, и молний излученье...
Совершенно бесшумно из-за угла выстрелили лучи приближающихся фар, и Сергей едва успел упасть на газон. Мимо, чуть побулькивая клапанами, проползла патрульная полицейская машина. Поэтому-то так и чисто — потому что следят. И днем, и ночью. Странная же психология у потомков преступников и сектантов: бежали, вроде как, за свободой, а потом совершенно свободно выстроили сами для себя все те же тюремные отношения: стукачество, стукачество. А, может, как раз ничего странного: инстинкт выживания бесхребетных людей, физиологически нуждающихся в постоянном внешнем надзоре. Отсюда, наверное, так легко в это общество добровольных взаимных тюремщиков вписываются потомки рабов из Африки. И саранча из Азии. А вот вольные Чингачгуки и гордые Зоркие Соколы вымерли. Вовсе, наверное, не от гриппа.
Сергей прямо по травке отошел подальше от асфальта, поднял голову: там, высоко-высоко, под неощутимым внизу ветерком, шелестели растрепанные листья. Вообще, местные пальмы очень походили на воткнутые в землю рукоятками огромные дворницкие метлы. Длиннющая шершаво-волокнистая палка и лохматый пучок условной зелени на самом конце. В детстве все как-то не так представлялось. В сибирском детстве.
Максим Горький не верил своей бабке, что звезды — это свечи, зажигаемые ангелами. И правильно делал, что не верил: один только квадратный сантиметр солнца светит как пять тысяч свечей. А сколько звезд на небе? То есть, сколько их видит человек? Простой, маленький человек, один из четырех миллиардов. Одна, две, четыре, восемь... От отдельных бусинок вдоль горизонта к сплошному серебристому покрывалу Млечного пути, чуть смятой лентой покрывшему зенит. Звезды, звезды, звезды. И каждая — мир. Мир из солнца и планет, спутников и астероидов, метеорных потоков, комет и просто облаков космической пыли. Почему-то ему никогда не верилось, что жизнь есть на Марсе или Венере. Нет, слишком близко, и ... неинтересно. Любой корабль долетит, и наш, и их. И раз их до сих пор не долетали, значит и нашим там делать нечего. Другой вопрос — иные системы. Иные, но с такими же желтыми солнцами и голубыми землями. И белыми лунами. С удалением от наблюдателя сектор охвата разрастается стремительно, и так же стремительно увеличивается процент вероятности существования идентичных планетных образований. Но дело совсем не в этом. Дело в желании идеала. Человек, тот самый, один из четырех миллиардов, жаждет встретить не просто другого человека из других четырех миллиардов, а вот того самого, который несомненно лучше всех этих и тех миллиардов. И лучше этого человека тоже. Умнее, добрее, красивее... Что мы ждем от звезд? А ведь мы именно ждем! — Красоты, мудрости, любви... И тоскуем, тоскуем.
Когда-то и где-то, давным-давно и далеко-далеко ... длинноволосый урод... Говорил о мирах... Где ты, Татьяна?.. Татиана. Где я?..
Почти у самого, уже яснеющего в предчувствии скорого восхода горизонта устало помаргивали красными бусинками габаритки далеких спящих яхт. Провести ночь у океана, под пальмой! Ну, все, на фиг! Пора кончать с такими сказочными глупостями. Полпятого. До дома номер 1908 отсюда десять километров. Два часа пеху. Негритянские хулиганы, поди, уже все спят, толстожопые полицейские, как и наши толстопузые менты, в такое время тоже кимарят. Теперь нужно только шагать, быстро и не оглядываясь, чтобы войти в закрытую пока дверь до всеобщего семичасового пробуждения.
Последние 908 домов, ровненько расставленных через каждые двадцать метров слева от широкой, в шесть рядов, трассы, были абсолютно одинаковы. В розовом утреннем солнце, стирающем непринципиальные различия в сиено-охристой гамме окраски стен, и вовсе даже неразличимы. Столбик с двумя почтовыми ящичками, газончик с двумя дорожками, два апельсиновых деревца около верандочек, обрамляющих островерхие домики на два хозяина. И следующий столбик, дорожки и деревца. До этого ему на трассе повстречались только два фургончика, развозящие продукты, и еще некоторое время за ним бежала безо всяких причин приставшая невзрачная рыженькая собачонка. Километра два она семенила, понуро повесив голову и не пытаясь изменить дистанцию в пяток метров. Молча появилась, молча пропала. 1906, 1907, 1908. Стоп. Которые тут русские, а которые венгры? Ага, только у русских в окне второго, мансардного, этажа может быть выставлена на просушку подушка. Сергей вытер о брюки вспотевшие ладони и нажал на звонок. Ох, надо было сначала на часы посмотреть.
— Сергей? Вы?.. Заходите же скорее! — Саша не просто вдернул его внутрь, а даже выглянул за ним, покрутив круглой головой на своей тонкой шее, чтобы убедиться в том, что ближние соседи еще сладко спят. Аккуратно и негромко закрыл пару замков и защелку на стеклянных полупрозрачных дверях. Которые и ребенок может выбить.
— Вы на чем приехали?
— Пешком.
— Это хорошо. Очень хорошо. Замечательно! Проходите в столовую, сейчас я кофе заварю. — Суетившийся хозяин в старой блекло-полосатой пижаме, похоже, нынче не спал: глаза за очками красные, веки опухли. — Простите за зевоту. Это нервное. Сегодня же воскресенье, вот я и позволил себе ночку за компьютером посидеть. Да, если уж честно признаваться, то отчего-то я ждал вас. Да. Вернее, предчувствовал.
В прозрачном цилиндре кофеварки забулькало, потекло, и по довольно большой, хоть и темноватой комнате расползся густой запах утра. Выложенная красным кафелем кухонная зона была отделена от обеденной зоны чем-то вроде барной стойки с нависающими сверху разнокалиберными перевернутыми рюмками. Саша выставил на стойку две большие парящие керамические чашки, достал пакетик молока, а из микроволновки вынул стеклянную тарелочку с пузырящимися горячим сыром бутербродами. Разложил дрожащими руками по блюдцам, вынул салфетки, придвинул зубочистки. Он совсем не походил на того пляжного педанта, серьезно обдумывающего каждое свое слово. Теперь он откровенно подергивался, прерывая Сергея на полуслове, не давая даже повода для ответов и возражений. Его даже слегка знобило от возбуждения.
— Мои еще спят. Замечательно. Просто замечательно. У нас как минимум есть полчаса, чтобы договориться.
— У меня во всей Америке больше никого...
— Не тратьте время на объяснения. С вами все понятно. Молчите. Но только вы даже не представляете здешнюю систему взаимодоносительства. Всех на всех. Это и мне не понять, хотя чего только не повидал. Стучат, все стучат. И нормально. Для них это долг перед обществом. Даже наш сосед, даром, что тоже из соцлагеря, а мгновенно вжился. Надеется таким образом дотянуть до гражданства. Получит, если уж так жаждет. Мне-то что? Лишь бы дочь доучить. Вот где у меня эта Америка! По самый кончик носа наелся. Оленьке сейчас семнадцать, через пару лет можно уже подумать о замужестве. Тогда домой, домой. Огоньки-то около универа цветут?
— И клещи, поди, ползают. Я-то, ведь, из Новосибирска пораньше вас слинял.
— Может быть, может быть. Простите, если что. Я понимаю, что это не так, но отсюда Россия кажется единой, хоть и помнишь, что от Москвы до Челябинска не ближе, чем от Майями до Нью-Йорка. Вы с кем-нибудь связывались? Сегодня? Ночью-то?
— Пытался.
— Да-да, конечно-конечно. Наверное, с Ларисой Вениаминовной? Только это вы зря. Очень даже зря. Ее-то «они» почти постоянно проверяют. Вы поняли, кто. Обязательный контроль на лояльность к американской демократии: она же с новенькими работает. А новенькие сейчас кто? Сплошь аферисты. Нет, еще несколько лет назад сюда люди приезжали. Не все, конечно, но много было вполне порядочных. Ученые, художники. А сейчас в основном воры. Урвут на Родине две-три сотни тысяч, а кто и миллион, ну, и сюда. С миллионами-то ладно, у них свои расчеты. А вот на мелочь здесь идет облава. Плотная, продуманная. Причем из тех же эмигрантов, только приехавших ранее. И каких только способов не придумано, как эти две-три сотни отнять на почти законных основаниях. Отнять, а облапошенного хозяина выпнуть опять на историческую родину. И еще, что забавно: самую активную роль в заманивании новичков в разные там инвестиционные проекты, совместные торговые компании и строительные фирмы играют точно такие же, ранее облапошенные. Поэтому самое первое правило эмигранта: хочешь прижиться в Америке, не имей никаких дел с нашими бывшими «русскими». Это железно. Или каменно.
— Как скрижаль?
— Да. Нет, точнее, как роспись на стене Брестской крепости. Скрижаль Бог писал, а тут человек. Царапал в отчаянии.
Они выпили по две чашки кофе, съели по два блюда горячих бутербродов, и Сергей безумно захотел спать. Вот всегда так, после лишней дозы кофеина. И ночного бодрствования. А Саша продолжал:
— Меня тоже по полной обчистили. Двенадцать патентов за четыре года. Теперь мои бывшие хозяева обеспечены по гроб. Я же, сгоряча, тут все свои давешние задумки реализовывал, все, на которые в Городке возможностей не хватало. Тем более в последние годы, когда вообще тоска наступила. А тут-то все сразу как из рога изобилия высыпалось: оборудование, материалы, оперативные данные. Смежники любые. Голова от восторга кругом пошла. Работал по двенадцать-четырнадцать часов. И в выходные. А — вот... Теперь тоже по двенадцать часов работаю. Только не для науки. За небольшие деньги по мелким договорам проводим биохимическую экспертизу бытовых товаров. На предмет токсичности... Где она, моя наука? У какого пса?.. Все новости смотрю, все газеты, какие можно из России добыть, вычитываю: когда, когда вернуться смогу? Пока без надежд. Совсем без надежд.
Саша опять, как в первое пляжное знакомство, сгорбился, ссохся, речь затихла. Маленькая ложечка медленно-медленно очерчивала скользкие круги по донышку почти пустой красной чашки. Может быть, это оттого, что где-то наверху раздались звуки пробуждения? Хлопок двери, смыв унитаза. Саша сглотнул остатки, встал, поправляя на впалом животе пижаму, оглянулся на яркие вертикальные полоски высокого уже, ярко-желтого солнца за полузакрытыми сиреневыми жалюзи.
— Я пойду, предупрежу своих?
— Вы это меня спрашиваете?
— Нет, простите. Ну, пойду.
Сергей прижался лбом к прохладной оконной жалюзи. Там, в разливающейся от востока беззаботной неге, понемногу начиналась соседская жизнь.
А для него-то что теперь значит: «когда смогу вернуться»? Главное: «как смогу», «каким макаром»?
Самое удивительное было в том, как его появление восприняла Тамара. Почему-то думалось, что именно она станет главной проблемой в ... сложившейся ситуации. Но все произошло с точностью до наоборот: едва услыхав о Сергее, она растрепанным колобком скатилась по лестнице со спального этажа и, схватив его ладонь обеими своими пухлыми ручками, прижала ее к груди, с искренней слезой заглянула в лицо:
— Сергей! Слава Богу! Добрались. Вы не сдавайтесь! Я-то ведь уже тогда, на пляже, подумала: вы такой отстраненный — это над вами беда нависла. Беда, вот она. Но вы не сдавайтесь, мы вас не оставим.
А потом поила его кофе по третьему кругу и, принижая голос, лопотала и лопотала о мафии, которая «со всеми приезжающими так поступает».
— Да им только деньги нужны, добиваться для вас тюрьмы они не будут. Получат свое и отстанут. А вы пока пересидите. И даже не думайте, что кто-то из нас может сомневаться в вашей честности. Это мафия. Мафия.
А потом в столовую спустилась и их дочь. Невысокая, в родителей, весьма уже оформившаяся барышня с короткой стрижкой неестественно черных волос. Деланно равнодушный голос — и это после пронзительнейшего выстрела миндальных, чуть раскосых глаз! «Здравствуйте. Оля». Вот именно так: Оля! Ля-ля, ля-ля. Мол, я маленькая такая девочка. Пока она усаживалась за стол, мамочка успела согреть в микроволновке молоко и залить сухой завтрак: кушай, лялечка, аккуратно. И салфеточку поправила. И все искренне.
Спохватившись, включили телевизор. Новостей никаких не было, по всем двадцати с лишним каналам разноцветные утренние шоу или реклама. Наконец, на какой-то кнопке дикторша-китаянка зачастила про приезд в Сан-Диего некоего дипломата и встрече с ним некоего конгрессмена. Далее прошли сюжеты об инциденте с рабочими в порту и про протест ветеранов против строительства в зеленой зоне. Все напряглись: сейчас будет криминал — он всегда перед культурой и спортом. Реклама, черт ее дери! Но вот и оно, чего так ждали: два фоторобота русских бандитов, устроивших переполох в Гранд-Отеле сегодня ночью. Ну и переполох! Все обставлено по полной программе, стандартная голливудская заставка: подъезд, окруженный машинами с врубленными мигалками, интервью у спешащего на доклад к мэру шефа полиции: «все под контролем... тайна следствия... русская мафия с русской мафией...» Корреспондент что-то докрикивал вслед. И тут они замерли: «Один русский опасно ранил второго русского. Второй русский доставлен в госпиталь в бессознательном состоянии... врачи борются, но допрос проводить нельзя... Первый русский в розыске. Просим сообщить по телефонам...» Ур-ра!!! У-ра!! Ура! — Карапетян жив, жив, он все объяснит! Он расскажет, что с ним произошло. И почему, и кто подставил Сергея. Да, кстати, у них же есть его фото, так почему же на фотороботе Сергей до такой степени неузнаваем? Этого угрюмого боксера с типично русским носом-картошкой и азиатскими скулами даже родная мама бы не признала. Но, вообще-то, разве это плохо? Не та ситуация, чтобы обижаться, таким его никто никогда не найдет. Э! А вот и нет, Сергей совершенно неправильно представляет принцип поиска преступников в США. Никакой дедукции! Здесь все следствие строится на доносах. Если соседи узнают о присутствии некоего незнакомца, то им абсолютно все равно — пусть это будет старая негритянка, они настучат шерифу немедленно. Такой вот гражданский долг. В понимании добропорядочного среднего американского налогоплательщика.
Согласно решению общего собрания, а теперь и преступного сообщества, организованного явно по национальному признаку, он должен был, прежде всего, отсидеться. Тихо-тихо, просто-просто. Раз его не взяли, то откуда они вот так уверены, что это именно Сергей грохнул «второго русского»? Мафия скинула ложную информацию. Поэтому нужно обязательно отсидеться, отследить все новости, и дождаться выздоровления Карапетяна. Какие еще могут быть варианты? Во-первых, если Карапетян жив, то пусть все сам и объяснит. Если, конечно, захочет. А если не захочет? Зайдут в палату бравые ребята с фруктами и попросят помолчать. Или вообще не придет в себя? Черепно-мозговые травмы даром не проходят. Будет теперь до конца дней улыбаться всем людям в белых халатах и тихонько петь про великий и недоступный Арарат. Тогда «во-вторых»: до Мексики тут рукой подать, все бегают. А там на самолет до Китая, и оттуда уже до своей Сибири без проблем. Граница? Такая же, как, наверное, сейчас у России с незалежным Казахстаном. Или Киргизией. Пересечь проблемно, если по женскому паспорту или ветеринарной справке. Саша с Томой туда постоянно ездят, раз в месяц точно. Документы у частных лиц проверяют просто с ненавистью, они же только от фур отвлекают. Зачем ездят? Есть значительная разница в ценах на одежду и бытовые приборы, так что бензин очень даже оправдывается. Посему, самое лучшее на ближайшие дни: спать, спать, спать, а если невозможно, то улучшать свой разговорный с помощью телевизора и, в любом случае, не мелькать в окнах со стороны соседей. Отлеживаться он будет на втором этаже, в комнате Оленьки, а она пока переберется в полупапин-полумамин кабинет, где в тесном соседстве с компьютером, швейной машинкой, книгами и гримерным столиком, стоял огромный старый кожаный диван. Наследство от предыдущих хозяев. Почему не Сергей? А потому, что Тамара там днями шьет, Саша ночами сидит, а Оленька тоже и уроки делает, и рукодельем занимается, так что все его будут стеснять и стесняться.
Вечерние газеты укрепили план «во-вторых»: «второму русскому проломили череп хрустальной пепельницей, на которой нашли отпечатки первого русского», «у второго русского пропало семь тысяч долларов наличными». Бедные американцы — кто из них, где, кроме как в фильмах ужасов, видел такие наличные? Дальше больше: «русские превратили Америку в собственную помойку», «русская мафия распоясалась, простые американцы имеют право требовать себе защиты». И опять портреты евроазиатского боксера: «русский бандит на свободе, опасность угрожает нам и нашим детям». Не больше и не меньше. Похоже, что в эту ночь все простые американцы спали с револьверами и винчестерами под подушкой. Чтобы забыть все на следующий день. Такие вот они простые.
Первые суток трое-пятеро немного познобило от обиды и жажды справедливости, но в новостях уже через день пошли новые сюжеты о перехваченных в порту наркотиках, потом о самоубийстве девочки на религиозной почве, и больше, как он не следил, о русской мафии ничего не появлялось. Отбой. Наконец-то навалился сон. В Олиной светло-розовой спаленке с огромным полукруглым окном за сиреневым тюлем все было заставлено мягкими игрушками. Мишки, зайки, коты, енотики, обезьяны, кенгурята и пингвины самых разных размеров — от полутораметровых до карманных, самых разных расцветок, плотно покрывали кресло, стулья, стол, шкаф, подоконник, висели, пришитые к шторам, торчали из-под кровати и из всех углов и закутков. В первый раз Сергею даже было неудобно раздеваться под пристальным надзором выпученных на него со всех сторон глаз-бусинок. И спать в девичьей кровати скрывающемуся преступнику было тоже в первое время неловко. Спасал крохотный переносной телевизор, тоже розовый. Отсмотрев к утру очередной пяток боевичков с примерно одинаковым сюжетом и набором стандартных, уже понимаемых, фраз, Сергей из последних сил протягивал руку с пультиком, и уплывал под первые звуки семейного подъема. Спал старательно, то глубоко, с провалами в удушливые кошмары, то прозрачно, слыша, как входила за одеждой или тетрадками Оленька, и не подавал никаких признаков жизни до вечера.
Ольга до зеленых глаз ревновала к своей комнатке. Это кипящее чувство оскверненной частной собственности никаким нарочно демонстрируемым равнодушием не прикроешь. Не говоря уж о показном радушии. А, может быть, у нее под матрасом было припрятано нечто девически тайное? Такое, что не подлежит родительскому разоблачению. Иначе чего бы она столько раз заглядывала сюда каждый день? Ну так и подмывало пошариться. С полдня до вечера Сергей тихо-тихо одиноко бродил по дому с затененными окнами, пытался читать, слушать в наушниках музыку. И ни за что не подходить к телефону. А тянуло, ох, тянуло. Особенно в те безразмерные часы, когда он окончательно выспался, вылежался и перестал бояться каждого шороха или голосов с улицы. Что же ты, Лариса, родная, можно сказать, моя, вот так отстранилась? Чужие, совсем чужие люди приняли участие, а ты... За окнами сменялись персиковые восходы и арбузовые закаты. Переливались апельсиновые полдни и сливовые ночи. А Сергей все пытался читать и слушать в наушниках музыку... Америка — страна, в которой ничего не хочется. Разве что творожной метели... Лучшим лекарством от совести оказалось пиво. Главное, чтобы не более трех баночек. Действительно, чужие люди за тебя так рискуют, а ты... В общем, пора бежать! Но Тамара и Саша каждый вечер только строили и тут же разрушали планы о вывозе его в Мексику. Они, после запальчивых переборов всех возможных закономерностей и невозможных случайностей, одинаково примирительно соглашались, что «пока не время, пока потерпеть», и он им «нисколько не в тягость», «они даже привыкли». Как к кошке или, точнее, черепахе: вроде и пользы нет, но и заботы немного. А все живое.
В субботу Тамара и Саша после обеда стали собираться с вещами: пришла пора съездить в Майями, в православную церковь. Что тут сказать насчет их религиозности? Просто, если ты раз в месяц не присутствуешь на литургии, то как бы сам себя выводишь за рамки русской общины. Что дает община? В прямую — ничего, но это всегда некая надежда на то, что, в случае чего, в твоей судьбе могут принять участие другие. Церковь-то православная, но понятие «русский» здесь весьма растяжимо: у них в приходе и русские, и евреи, и грузины, болгары и даже китайцы. Только хохлов нет. Нет, те жестко отделяются, у них все свое. От сала до соломы. Ольга с родителями не поехала. Более того, она не только не хотела кривляться у подсвечника в платочке, но и в принципе собиралась стать стопроцентной американкой. Тамара шепотом пожаловалась:
— Представляете, Сережа, тут два месяца назад у отца чуть инфаркта не случилось. Оленька же заканчивает школу, а для поступления в хороший университет в Америке есть необходимая для всех абитуриентов система предпочтений. Особенно для таких, как мы, которые без гражданства. Ребенок обязательно должен вступить в какой-нибудь клуб по интересам. Хоть в скауты или в общество защиты животных, а хоть в охрану памятников гражданской войны. Но «зеленые» дают мало баллов для зачисления. И тут, конечно же, можно было бы и поискать, не спешить, но наша Оленька, — вот где свекровин характер! — решила сделать все по высшему уровню. А высший уровень здесь, в Штатах, это либо Лига сексуальных меньшинств и им сочувствующих, либо Антирусский фронт. Как только Саша пережил, когда она рассказала, что их новый учитель физики гей, то есть, вы понимаете, педераст, и он дал ей рекомендацию в их лигу как «сочувствующей». Сережа, не смейтесь! Это для нас, нормальных советских людей, было трагедией. А тем более для Саши: он же ради дочери на что угодно готов.
Если смеяться, то над кем? И кому? Они упаковались, в последний раз напомнили про еду и осторожность, и маленький синий «фордик» вывернул со двора на трассу. Ольга, врубив на полную «плохих мальчиков», оккупировала гостиную, столовую и лестницу, а ему осталась розовая спаленка. Бездонная синева полуденного экваториального неба, ограниченного далекой цепочкой изумрудных холмов, томительно давила. По белесой, идеально ровной трассе к недалекому океану и от него с шорохом двигались яркие автомобили, наполненные веселыми, свободными людьми, а на соседнем, ровно выстриженном газоне бдительный румын играл в бадминтон со своим пятилетним сыном. Непослушный мяч все время отлетал в лимоновое дерево, они громко смеялись, и их белые костюмы отражались в оконном стекле, даже если смотреть из глубины комнаты в другую сторону. У-у-у! Сергей больше не мог наслаждаться по TV чужим подводным плаванием рядом с ручными осьминогами и скатами. Это в десяти-то километрах от настоящего прибоя. Devil! Damnation! Вот если бы хоть в багажнике добраться до океана. Или взять, да ломануть туда сегодня ночью пешком. Завтра день погулять в толпе, поплюхаться до посинения, а ночью назад. Кто там кого опознает? Фоторобот показывали, а про шрам-то молчали. Могут и не знать. Сергей поскоблил отпущенные за эти дни усы. Стоит подумать. Дорога известная, не заблудится. И собачонка добрая. Для нее, кстати, можно угощение прихватить.
В комнату, постучав, вошла Ольга. Как всегда фальшиво улыбнувшись, присела, что-то для приличия поискала в столе. Он, откинувшись, сидел на ее кровати, и тупо смотрел на почти точный Тамарин профиль, с поправкой лет на двадцать пять. Только над таким русским, таким курносым, с чуть тяжеловатым подбородком лицом — вдруг короткое агрессивное каре черных волос с ярко-красной прядью на виске. И еще эклектика: электронные часы из дутого пластика и мамин, или даже бабушкин, старомодный перстенек с искусственным рубином. Ну, да, бурный процесс оформления. Вот и руки тонкие, с торчащими детскими локтями, а грудки уже вполне развились. И тут — бам:
— Сергей, а пойдемте вниз пиво пить.
Это все так же, почти спиной к нему. Провокация?
— Какое? Безалкогольное не могу.
— Почему же? «Hunter», баночный.
Так, ничего не взяв из тумбочки и не оглянувшись, вышла. И, не закрывая за собой дверь, плавно соскользнула по лестнице вниз. Впервые по глазам ударили голые, загоревшие, с выгоревшими волосками ноги в коротких шелковых шортах. Стоп! Что это еще? Такое ощущение, как будто кто-то ему мокрым полотенцем по лицу съездил. Сергей даже в зеркало заглянул: действительно, слева половина лица бледная, а правая половина красная. Похлопал по щекам ладонями для выравнивания давления. Вот так прилетело! Да ведь и делать-то теперь нечего, нужно поднимать перчатку.
Внизу сквозь жалюзи солнце проникало в притемненную комнату бело-золотыми лезвиями, натыкаясь на предметы, описывало с легкостью пушкинского пера очертания дивана, кресел, столов — до самой кухонной стойки. Сергей тоже стал расчерченным и от этого невесомым. Душновато. Сел в безнадежно теплое кресло — ноябрь, но никак не меньше тридцати градусов, а ведь здесь и зимы не будет. Полосатый воздух вдруг густо зарокотал от нахлынувших из дальних углов низких частот. Ох, ты, «Led Zeppelin» с обработкой «I Can’t Quit You Baby» старичка Вилли Диксона. Да, круто для такой вот, американской из себя девочки.
— Это из вашей молодости? — Она достала из холодильника затянутый в полиэтилен десяток мгновенно запотевших, зеленых баночек.
Ну, и чего ей ответить? Что а-я-яй вот так задирать чужих дяденек? Даже если они в полном дерьме, и им некуда деться. Ну, да ладно, пусть поразбирается со своими комплексами. На ее месте любая захочет хоть на немного дать почувствовать себя хозяйкой тому, кого родители положили в ее постель. Да, да, пожалуйста. Он понимает, и потерпит.
— Это из моей очень далекой молодости. Тогда для нас Америка, как и Европа, были только рок-музыкой. И джинсами. А тебя снег не манит совсем?
— Снег? — Оля впервые оглянулась.
— Да, это такое белое, пушистое и скрипучее.
— И еще оно вечером под фонарями искрится. — Она подставила ему подносик с двумя баночками пива и горкой чипсов на бумажной клетчатой салфетке. Сама с уже открытой банкой села в кресло рядом. Сергей потянул жестяную чеку и отстранился от шипящих пузырей.
— За что пьем?
— За удачу. За вашу удачу.
Ну, не надо бы так тыкать в больное место. Вернее, в незащищенное. Пиво у них тут полное фигня. Или полная? Только для рекламных роликов. Вот сейчас бы нашенского «жигулевского». Да с тешкой. Да в приятной компании.
— А ты вообще как к России относишься? Из прекрасного далеко?
— А никак. Там ведь никаких перспектив. Торгаши и бандиты. А я учиться хочу. На микробиолога, как папа. Но не хочу шкурки для чукчей выскабливать.
Оля пультом убрала звук.
— Я как на родителей посмотрю: плакать от счастья хочется. Сколько помню, отец только делал вид, что у нас всего в достатке. Перед соседями, родственниками. На работе. Все у нас должно было выглядеть «как у людей»! У каких людей? Носки на три слоя перештопаны, рубашки постепенно безрукавками становились, а за то — папа научный работник! Без галстука только в ванной. Велосипед мне в детстве так и не смогли купить, потом уже научилась на взрослом, на котором он сам на работу ездил. Он ведь высчитал, за сколько лет этот велосипед оправдается, если на автобусе экономить. С вычетом выходных и сильных морозов — ровно через два с половиной года. Подумать только! Он всегда все высчитывал, даже сам собственный состав стирального порошка подобрал, чтобы вещи не так быстро старели. На меня малые рейтузы сыроватыми надевали, чтобы растягивались. И что, я должна тосковать по такой Родине? По такой, где со мной в классе девчонки дружить не хотели из-за постоянного отсутствия карманных денег: мне мама бутерброды с собой заворачивала! С маслом и сахаром. А с получки — с сыром. И льготный проездной билет навсегда запомнился. Нет, какие бы кто красивые слова не говорил, а я хочу жить здесь, в Америке. И мне нравится, что мои папа и мама могут купаться в море, в настоящем, а не в зеленой обской луже, что у них есть хоть какой-то да автомобиль, и они даже подарки родне могут посылать. На заснеженную Родину.
Чего девочка так разволновалась? Сергей-то чем ей мог помочь? Хочешь жить в Америке, живи! Хочешь купаться в море — ОК! Вообще, он и сам сюда не за идеей личной свободы и истинной демократии, а за их поганой «зеленью» приехал. Хотелось разом и много. Вот и отоварился, businessman. Что-то долго Карапетян не разговаривает. А теперь уже и сдаться нельзя, чтобы не подставлять таких вот неожиданных друзей.
— Оля, дай, пожалуйста, свой мобильный.
— А вы кому? Ларисе?
— У меня здесь не так много знакомых. Но вдруг кто-нибудь из них да заинтересован в моей судьбе.
— Она уже звонила родителям. — Оля очень неспешно принесла из прихожей желтый кожаный рюкзачок, тщательно порылась, нашла такой же желтый телефончик. — Поговорила о погоде, о работе. И о цене билетов в разных авиакомпаниях. По ее словам, из Мексики до Китая лететь дешевле, чем отсюда. Но нужно дождаться, когда после пятнадцатого будут сезонные скидки. Так что, она все знает.
— Тем паче. Помнишь такое русское слово «паче»?
— Не только русское. У мексиканцев оно означает «побольше».
— Вот-вот. Ты еще пива не достанешь?
А губки-то как поджала. Ничего. Побегай, девочка, побегай. Сергей натыкал длиннющий номер — как они их тут запоминают? — и затаил дыхание.
— Hello?
— Алло, это я. — Голос все-таки подвел.
— Привет. Ты не болеешь? Не простыл? — Лариса все поняла и улыбалась где-то там, чуть было не сказал — на другом конце провода.
— Простынешь тут у вас. О ледяном сквозняке только во сне плачу.
— Не плачь. Ты умница, циник и пьяница. Плачут пусть те, кто не обладает ни одним из этих качеств. Ты, надеюсь, с мобильного? Слушай внимательно: я разговаривала с копами, и они утверждают, что в принципе на тебе нет никакой доказанной вины, да и вообще ничего, кроме анонимного звонка.
— Так на мне и недоказанной вины тоже нет.
— Не перебивай. Есть, правда, еще показания бармена о том, что вы в тот вечер пили и ругались.
— Вот гад! Пили за день до этого. Как мы могли пить, если я в это время с тобой прощался?
— Об этом забудь. Я хочу жить, и жить без проблем.
— Лариска?! Так ты им не сказала?
— А если бы сказала? Тогда и про Сашу с Томой тоже бы пришлось. И где бы сейчас был? В камере с неграми? Не лучшая компания. На своего Карапетяна тоже не надейся. Он утверждает, что ничего не помнит. И он прав. Завтра его вечером выпускают, контракт ваш уже давно и без вас подписан, так что послезавтра летит он в город-герой Москву рейсом любимого «Аэрофлота». И если что и вспомнит, то только далеко-далеко отсюда. Ну, все, целую. Подробности у твоих гостеприимных хозяев. И пришли мне открытку из твоего Улан-Удэ. Или лучше фото. Семейное. Как Ленка-то сейчас выглядит?
Трубка запикала.
Автоматически открыл пиво, и чуть не захлебнулся забившей носоглотку щипучей пеной. Оля стучала ладошкой по его спине и хохотала.
Наглость не наглость, а сил сидеть взаперти уже больше не было. Тик-так, две недели. И, с другой стороны, соседская семейка уезжала на своем морковно-красном «Family» каждый раз ровно в восемь пятнадцать. Так что Сергей в восемь двадцать, даже не глядя по сторонам, быстро пересек шоссе, без труда перебрался через проволочное ограждение, и уже спокойно пошел через бескрайнее подсолнуховое поле в сторону видневшихся на горизонте горок. Просто так, без цели и плана. Пошел не «куда», а «откуда». Давно не используемая, густо присыпанная белесой пылью, абсолютно прямая колея, проложенная меж рослых, двухметровых, осыпающихся подсолнухов, через каждые четыреста метров под прямым углом аккуратно пересекалась такими же прямыми колеями. Нежная пыль глушила шаги, шершавые трости со смятыми хрусткими салфетками черных листьев не подавали не малейших признаков жизни. Четыреста метров — перекресток, еще четыреста — еще перекресток. Три шага равны двум с половиной метрам. От перекрестка до перекрестка это ровно четыреста восемьдесят следов. Порядочек. Тишина прогреваемой поднимающимся солнцем бескрайней плантации все уплотнялась и уплотнялась с удалением от трассы. Еще четыреста восемьдесят. Еще. Правительство заплатило фермерам за то, чтобы они не убирали урожай. Пусть стоит. А к весне все запашут. И протравят мышей и птиц, которые расплодятся на избыточных для американской экономики семечках. Весной же, после запашки и протравки, все засеют заново. Точно такими же квадратами. Вдруг следующему поколению подсолнечника повезет, и оно принесет пользу? Да, вот возьмет и принесет... А пока этой самой пользы от окружающего Сергея мира не было никакой. Ну-ну, а от самого Сергея?..
Почти неразличимой точкой, где-то в самом зените бледно-индигового неба медленно-медленно кружил гриф. Это он кого оттуда разглядывает? Не останавливаясь, Сергей длинным ударом справа разбил сухо треснувшую лепеху, давно потерявшую лепестки. Облачко пыли и высыпавшиеся семечки. Неожиданно белая, ячеистая, как пенопласт, сердцевина разошедшейся шейки завалившегося подсолнуха. Слабовато вышло. Неизвестно на что оглянувшись, встал в киба, и двумя короткими ударами сшиб еще две головки. Они оторвались и с шорохом полетели в глубину зарослей, а стебли только качнулись. Вот так-то лучше! Рано над ним кружить. Шаг — удар, шаг — удар. Ра-но-над-ним-кру-жить! Пыль заползала в глаза и нос, скрипела на зубах, глотку сушило так, что черная слюна не сплевывалась. А он бил, бил и бил, и головки разлетались черными дисками, а за спиной оставалась кривая, неровная просека. Он закрутил уромоваши и упал от усталости прямо на колючие, пустые трубки сломленных стеблей. Все, кончено. Тишина. Пульс вздувшихся на висках жил. И горечь в ноздрях, глазах, горле. В слюне, лимфе, крови. В душе, коли она есть. Он перевернулся на спину. Высоко-высоко кружили уже четыре точки. О чем они там думают? Своими лысыми, морщинистыми головами? О том, что здесь лежит падаль? Да, гнусная русская падаль.
То, что произошло у него с Олей, не имело ни названия, ни смысла. Только вопрос: зачем? Зачем нужно было строить из себя графа Рязанова перед новоявленной Кончитой? Ради красоты падения? «Ах, какой я несча-асный и больной кра-акодил-л! И никто не узна-ает, где могилка-а моя-я!» — только не надо ничего насчет провокации. Уж ему-то, ему! Да все было понятно еще до пива. И все изначально было в его руках. Чтоб такой перетертый мужик попался на ситуацию, выдуманную семнадцатилетней школьницей? Ах, «понесло»! Хо-хо! Да любой псих знает, что перед наступлением даже самой необратимой истерики всегда — всегда! — есть момент, когда он, только он решает: стерпеть или отпустить удила. Коротенький такой момент, но вполне даже достаточный, чтобы нести ответственность за все потом сотворенное. Ответственность за это вот «понесло». Нет, милостивый государь, не юлите, тут произошла просто-напросто месть. Месть той, которая хотела и сумела унизить его, Сергея. Тут у нее — Америка, Понтиак, Муссонный залив и Хрустальный мол, а там у него — остропузый полубурят тесть, ненормальная дочь и вызывающая тошноту жена, доставшаяся в наследство из-под лучшего друга. Что? Наглядно? То-то же. Но при чем тут школьница? Лезущая теперь вовремя и не вовремя целоваться распухшими губами. Как избегать ее постоянно расширенных зрачков? И каково же еще при этом весь вчерашний вечер было благодарно улыбаться или многозначительно хмуриться перед ее матерью, и искренне пожимать узкую, цепкую ладошку отца. Почти ровесников. Тоже Рязанов, блин. Спасало то, что они «все просчитали и посоветовались с доверенными друзьями», и, наконец-то, завтра утром Сергей, отпустивший усы и с паспортом усатого Саши, а Тамара за рулем, пересечет мексиканскую границу. А там хороший русский человек, ему можно доверять, так как он из потомков еще той, первой эмиграции, поможет Сергею всего-то за триста долларов отметить визу, сам выкупит для него билет и посадит в самолет до Бейджина. «Вы знаете, как тут, в Америке, разделяются три эмиграционные волны из России? Недорезанная, перерезанная и обрезанная»! Он смеялся, отшучивался, нервничал и успокаивал, и — ни малейшего повода для распухших губ и расширенных зрачков! Саша и Тамара суетились, пытаясь ничего не забыть, не упустить и не перепутать, требовали от себя и от всех предельного внимания, и от этого суетились еще больше. Они так волновались перед предстоящей им подпольно-контрабандной операцией, такой преступной и такой жертвенной, что совсем ничего не заподозрили. Точнее, ничего не увидели. А еще точнее: даже не догадались заподозрить.
Грифы начали снижаться. Нужно было вставать, а то еще набросятся, не дожидаясь, пока он протухнет. Нужно вставать, вставать. Десять, девять, восемь, семь... Солнце, процеженное сквозь прозрачные заросли, припекало лицо и грудь. Боже, как далека Родина. И там, наверное, уже идет снег. Белый-белый. Чистый-чистый. Как первая любовь. Хм! В последний раз он влюблялся в ... том самом году, когда вообще влюбился в первый раз. Если, конечно, не считать школьные годы. Как же тогда было холодно. Чешские полуботиночки промерзали насквозь. И руки он ей отогревал поцелуями. Нет, это было весной... Потом были и увлечения и влечения, сильные и очень сильные, но уже никогда, ни на минуту, ни для кого не повторялось того ослепительного и ослепляющего желания быть абсолютной, безоглядной и бескомпромиссной, живой и живородящей плотью. Живородящей плотью.
Но Оленька-то всего на полтора года старше его Катьки... Situation, блин...
А что Катя? Кто они между собой? В свое время Сергей достаточно много и часто спрашивал себя об этом. И, в конце концов, нашел: она — единственное, навсегда дорогое для него существо. И из-за болезни физически неотделимое, постоянно чувствуемое, требующее ласкового отношения, как ломаная рука или пробитое легкое. Но она его внутренняя боль. Которую не выставляют на показ. Он же не нищий, зарабатывающий демонстрацией несчастий... Больна от того, что зачата в нелюбви? Это кто ж его так кольнул? Сергей забыл. И что теперь? Так уж все получилось.
А если бы Катя была здорова? Красива, талантлива, умна и... блин! Блин! Блин!
Саша изо всех сил сжал его руку в своей узкой ладошке, потом порывисто обнял, поцеловал и стыдливо смахнул вдруг не удержанную слезинку. Что уж стесняться? Этот невысокий и сутулый бывший советский ученый, такой правильный, логичный, про- и заорганизованный человечек совершал уже очередной совершенно неправильный проступок. Продуманно совершал. Зная об уголовной ответственности. Он оставался сегодня сидеть весь день дома, а Сергей, в его костюме, с похожими усами и в его же черных очках отправлялся на юг североамериканского континента. Тамару тоже все время подтряхивало. Она в сотый раз, в противовес молчаливому Саше, вслух повторяла варианты легенд на все возможные случаи, давала наставления мужу и дочери, и все поправляла и проверяла прическу, макияж и меняла сумочки. А Оля держалась молодцом. Чудо барышня — все также деланно благожелательна. Словно он для нее никто. В самом деле, а, вдруг, и правда? Просто опытный учитель, с которым легче усвоить необходимый в дальнейшей жизни материал. О таком в их американских учебниках написано. Был никто, есть никто, останется никто. Оля улыбалась все утро как манекен. Если это так, то это урок уже для него. Урок чего? Стоп! О чем это? Кого-то обидели? Или запоздалые оправдания педофила? Но перед кем? Его пока никто не судит. Или судят? Или правы были грифы? Нет, тихо, никакой суд не идет, и ... падалью не сильно пахнет. Оля, Оля...              
Ты меня никогда не увидишь...
Я тебя никогда не забуду...
Хо-хо-хо, какая пошлость. Нежность на широко расставленных ногах совсем не из его амплуа. Впрочем, как и у Караченцева. Чего тут больше: брезгливости к себе или ... страха? Сергей также фальшиво улыбнулся в ответ: какая же ты все-таки умница. В последний раз взглянул в зеркало на себя, на Сашу, и очень похоже ссутулился. Они рассмеялись: здорово! Вылитый. Только сильно красный. Что ж поделать? Он проблуждал почти пять часов в сухом подсолнечнике и сильно обгорел. Тоже урок. «Ну, будете у нас на Колыме», — дурацкая шуточка, а как удивительно к месту. Все. Выдох. И в раскрытую дверь они с Тамарой шагнули как в открытый космос. Вдоль общего с соседом зеленого газона под руку прошли к чисто вымытой на дорогу, сияющей машине, демонстративно неспешно закинули вещи на заднее сиденье, помахали стоящей в проеме «их доченьке». Проверили замки, пристегнули ремни. Тамара аккуратно отпустила сцепление. Все. Все.
Все: «Good-bye, America»!


ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕТВЕРТЬ. ЗИМА.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Поднимаясь от набережной к гостинице «Золотой Рог», Сергей в последний раз перещупывал карманы и дно подкладки. Кранты. Про оставленный в номере пропуск с его, мягко говоря, непрезентабельным видом, мордовороты на входе не поверят. И так вчера был конфликт, а сегодня у него их и забашлять нечем. Кранты. Пышный снег, щедрыми хлопьями сыпавший вчера весь вечер и всю ночь, за сегодняшний день так и не растаял. Грязная корка, вытоптанная пешеходами посредине, подтаявшая днем, сейчас опять схватилась, и из шершавого полупрозрачного льда торчали окурки, пробки, ценники. Культурный слой, блин. Подниматься в летних, с дырочками, туфельках, было безумно скользко. Чтобы немного отдышаться, завернул в проулок за большую, но темную витрину с электрическими китайскими товарами. Фу-у. И что же теперь ему делать? Удушье понемногу отступало. Надо же, какой уютный закуток. Летом, поди, ему цены нет: тупичок составляли старые, начала века, двухэтажные оштукатуренные домики, обсаженные — чуть было не сказал: зеленью — мелкими, но густыми кустами сирени. Даже скамеечка у парадного, можно по-человечески присесть. С обеих сторон вокруг скамьи закостеневшие, шелушащиеся веревки виноградника цеплялись за балкон второго этажа. Прямо как в беседке. Но долго сидеть нельзя, сам закостенеешь. А ему сейчас только простатита и не хватает.
А куда идти? К кому? От кого?
Все из-за того, что он сорвался. И, естественно, оторвался. Когда пекинский рейс доставил галдящую ораву одинаковых черно-желтых челноков на гостеприимную землю Русского Дальнего Востока, Сергей прямо на трапе почувствовал, как его оставляют силы. По-видимому, поплыло давление: оно то ли подскочило, то ли упало, но ноги вдруг потеряли чувствительность, зрение сузилось, а центр тяжести всего тела переместился в затылок. Едва пройдя через таможню, на автопилоте пересек зал в сторону темного проема «кафе-бар» и непослушной трясущейся рукой сунул десять баксов бармену. Неужели не он один так плохо переносил возвращение на Родину? Бармен, жирный, небритый молодой хряк с серьгой и косичкой, мгновенно накрыв правой ладонью купюру, левой, густо татуированной рукой ювелирно налил до краев двести двадцать пять беленькой, и откупорил бутылочку «пепси».
— Good-bye, America?
— Да. Спасибо.
Откуда догадался? Первые пахучие глотки прошли тяжело, с насилием, кадык не хотел открываться, и водка поднималась в нос. Но потом страх начал отступать. А вот «пепси» после терпкой «столичной» оказалась отвратительно сладкой.
— Сигареты?
— Нет, еще водочки.
Вторую можно было пить не торопясь. В три приема и присев на высокий, вращающийся стул. Руки-ноги все еще тряслись, но зрение стало выправляться, сектор охвата расширялся. В крохотном темном зальчике, кроме него, в дальнем углу курили ссохшийся до неприличия китаец и немолодая, испитая проститутка. Сильно пахло выпечкой и хлоркой. Прерывая негромкое, но навязчивое пение бессмертной Салтыковой, пассажирам, прибывшим рейсом из Новосибирска, на двух языках предложили получить свой багаж. Братцы, а ведь и Салтыкова, и грязная стойка, и заспанные новосибирские пассажиры, «столичная» и запах хлорки, — это же все Родина, Родина! Елы-палы!
В Улан-Удэ возвращаться было безумием. И это бы ничего, что деньги, вложенные в его поездку Никанорычем, сгорели синим пламенем, но вот этим же синим же пламенем полыхнуло задание «серьезных людей» проконтролировать честность сделки со стороны москвичей. И тесть тогда очень просил, точнее, умолял, только что на коленях перед ним не стоял: «Не подведи, Сереженька, голову оторвут»! Так даже и лучше, что он без вести пропавший. Был человек — были проблемы. И с ним, и у него, и от него. А тут ни проблем, ни человека. Ни долгов, ни обязательств.
Начинать новую жизнь с почти тонной баксов и опытом грузчика нужно бы в хорошей, но неброской гостинице, и ужинать бы не в самом дорогом ресторане. И уж совершенно без роковых дам, там и сям безразлично пьющих отдающее дрожжами местное шампанское, но при этом сидящих лицом к входу. И у которых из-за полугодовалых плаваний мужей нервишки обычно не в порядке. Да, еще нужно и самому с утра в номере цедить не якобы армянский коньяк, а родную «пшеничную». Скромно спать, спать по восемнадцать часов. Ходить в порт, на вокзал, в аэропорт. Разгадывать кроссворды. Париться в общественной бане. Вот так все медленно-медленно, помаленьку-помаленьку. Потому что для этой самой новой жизни обязательно нужен толчок извне. Только извне. Тут нельзя ничего самому придумывать, фантазировать, заранее рассчитывать. Не только не нужно, но и вредно: ибо все равно все придумки у человека на распутье всегда такие лукавые-лукавые, и такие сложные-сложные. Но почему-то всегда на одну тему: а не вернуться ли в прошлое?
Все это правильно, да ... Через пару недель ожидания Сергей перестал есть. Не мог, вот так вот не мог, проклятый аппетит исчез напрочь, и желудок ужался в горсточку. Двадцать пять дней в Америке, восемь в Пекине. Теперь пятнадцать здесь. Все время прятаться от чьих-то глаз, играть в невидимку, как Зорге. На сорок девятые сутки наступила уже не тоска, а ... а ничего. В том-то и дело, что ничего никак не наступало. Гостиница, гостиница, гостиница. Кажется, это у Лагерквиста есть незатейливая притча о гостинице и о ее посетителях? Действительно, забавная все же индустрия: все обустроено вроде как для обслуживания только тебя, желанного, и ничего для тебя конкретно. Кто ты? «Клиент». Вошел человек, расположился. Жил, что-то делал, что-то думал, обсмеивал, оплакивал. Потом вышел. И — все: помыли, протерли, проветрили. Кто здесь жил? «The client».
Вот засели же под теменем строчки, и не вспомнить, откуда и от кого:
Печаль России. Горечь дыма
Неостывавших пепелищ...
Соотчичи и побратимы,
Я, как и вы, бездомен, нищ...
Наверное, от этой всеобщей и вечной внутренней бездомности России, ее насельники особо ненавидят гостиницы. А самую Россию они ненавидят не от неизбывной нищеты, а от гамлетовской непризнанности, невостребованности... Стоп! Кажется, есть еще одна глупость, требующая обязательного внимательнейшего рассмотрения: если ты изо дня в день читаешь уже написанную про тебя пьесу, то это значит, что ты никак не пишешь ее сам? А чем прочтение сюжета отличается от написания? Тем, что один пользуется чернилами, а другой кровью. А кто из них первый? Который кровью или чернилами?
Это вопросы в ... Глупость? Конечно. Но все же: смысл жизни есть изначально или он появляется потом? Глупость...
Заходила горничная, злобно жужжала пылесосом, гремела пустыми бутылками и махала тряпкой. Некрасивая, вот и злая. Или наоборот... Мельтешащий экран, дождь со снегом, лепной потолок... Чтобы хотя бы заставить себя спать или, элементарно, не глядеть в этот проклятый потолок или окно, Сергею на день, а может, на день и ночь — это не важно, требовалось две бутылки водки. По чуть-чуть, сто грамм через час. Поэтому приходилось иногда вставать, обуваться и идти вниз к проспекту. Косящиеся морды охранников, кривящаяся рожа администратора, язвительно напоминающего, сколько у проживающего осталось еще оплаченных суток. Глубокий вдох, и улица обжигала человеконенавистническим ветром и сыростью. Приморье. Перейти улицу вообще просто невозможно. И чего они тут так гоняют? Как долбанутые, никто на светофор не смотрит в принципе... Тяжелые двери. Замолкающая в его присутствии очередь, продавщица, давно переставшая шутить... Да плевать он на них хотел, если бы не ломка с нестерпимой головной болью и тошнотой, тошнотой до срыгивания желудочным соком. Плевал бы он на всех. Этим вот соком.
Но позавчера, выйдя из магазина, Сергей буквально наткнулся на маленького вьетнамчика. Тот легко отшатнулся, попытался, было, обойти справа. Но Сергей ухватил его за рукав, вероятно, детской курточки:
— Стоять! Сколько вас тут развелось? Пройти нельзя. Стоять, я тебе сказал.
Пальцы соскользнули, и вьетнамец опять попытался обойти его. Но Сергей несильно ударил его кулаком в спину:
— Ты, косоглазый! Я, что, не тебе, тварь, говорю? Ты же, налим, даже Пушкина не читал, не то, что Волошина. А хочешь жить на русской земле. Зачем ты здесь, плесень?
Неожиданно этот крохотный мужчинка оскалился и что-то закричал в ответ. Это было уже слишком. Сергей попытался придавить его за грудки, но вьетнамец пропал из поля зрения, куда-то словно провалившись. И тут же Сергей почувствовал, как его шею жестко захватили клешней две ноги в белых кроссовках, и понял, что летит через оказавшегося под ним вьетнамца лицом прямо в асфальт, не имея возможности подставить растопыренные руки. Удар пришелся во всю левую щеку, но сознания он не потерял. Мучительно, почти рефлекторно скрутился и встал. И теперь полетел на спину, получив от высоко выпрыгнувшего противника жесткий удар пяткой в грудь. При чем тут Пушкин? Ап, затылком Сергей треснулся здорово. Теперь встать никак не удавалось, звон шел беспощадный, и он беспомощно скоблил ногами, а вокруг что-то зло кричало с десяток одинаково одетых маленьких черных человечков. Пока большинство, словно воробьи в сирени, почти упираясь личиками, возбужденно чирикали друг с другом, двое, присев на корточки, деловито прошаривали его карманы и стягивали куртку.
Выстрел грохнул буквально над головой. В наступившей тишине только удаляющееся шлепанье множества кроссовок. Сергея сильными рывками поставил сначала на колени, а затем и на ноги очень широкоплечий, кряжистый белобрысый парень с угрюмым, бледным лицом. Угрюмость шла от безобразного кривого шрама, глубоким полумесяцем от левого глаза через щеку подрезавшего нижнюю губу. Парень с нескрываемой брезгливостью осмотрел Сергея. Ну, да: грязный, лицо в крови, еще и разбитой в кармане водкой пропитался. Грабивший вьетнамец даже порезался осколком.
— Жив, братан?
— Должен.
— Ну, то, что должен, в этом никто не сомневается. Дойдешь?
Сергей попытался отряхнуться, но сильно качнуло. Отступил, прижался задом к стене.
— Спасибо, братан. Дойду помаленьку. Только отдохну.
— Ну, отдыхай.
Шагов через десять парень оглянулся, видимо, хотел что-то еще сказать, но только махнул рукой.
В гостинице пришлось отдать последние деньги, которые лежали в паспорте — кошелек вьетнамцы взяли в качестве трофея. Половину сразу затребовали на якобы чистку и глажку одежды. И тут же выяснилось, что наконец-то истек оплаченный срок, а послезавтра массовый заезд под бронь мэрии, так что вторую половину отдал за последнюю ночевку. Правда, после этого, воспользовавшись неразберихой, поспал в кредит еще и нынешнюю ночь, но... Вот и все. Сегодня его уже точно не впустят.
Корка свежей коросты на лице чесалась ужасно. Как горчичник на всю щеку. Хотя именно благодаря вьетнамским тумакам наступило протрезвление. Пополоскало, конечно, до зеленых комков, но постепенно-постепенно вернулась способность объективно смотреть вокруг. В зеркало, в том числе. Этим утром он помылся, почти побрился, вылил за шиворот остатки одеколона, и весь день пробродил около рейда. С передышками. Странный город Владивосток. В некоторых вещах совсем неправильный. Например, во всех городах местные снуют, а туристы прогуливаются, а здесь наоборот: повсюду носятся транзитные торгаши и жулики, а гуляют только владивостокцы. Точнее, владивостокши. Или как это сказать о женах и подругах ушедших в море? Не выговорить. Гуляют по улицам и старики, но их здесь почему-то мало. А молодежь, которая не стоит в очереди на «Калигулу», та вся крутится на турниках во двориках. Качается, чтобы быть красивой и нравиться. Кому только нравиться, если вся их предстоящая жизнь — сухогрузы и траулеры? Друг другу? По восемь-десять месяцев в году. Ох, сколько же было в свое время прочитано и нафантазировано о Золотом роге! А на самом-то деле трудно оказалось назвать золотом радужно поблескивающие в пробивающемся на минуты солнце мазутные пятна, часто покрывающие наверняка мертвую под ними серую воду. Несколько разнокалиберных военных кораблей без признаков жизни, только на ближайшем буксире двое безобразно худых, молоденьких матросиков драили палубу. Как только на салагах штаны держатся? Натуральные скелеты. Возвращаясь, Сергей рассмотрел со всех сторон подводную лодку-музей, посочувствовал скульптурной композиции из рвущихся в бой за светлое будущее революционеров. Столько фальшивой экспрессии на фоне распахнутого к спокойному океану простора набережной. И вообще, архитектура Владивостока удивительно обезобразила природу бухты. Мягкие очертания сопок изломаны страшенными коробками современных бетонных застроек. Один безумный по размерам серый куб около телевизионной башни чего стоит! Вообще, откуда у нас эта эстетика увеличенных в сотни раз, словно раковые клетки, ближневосточных саклей с плоскими крышами и слепыми фасадами? Ну, нет ведь в душе у русского человека таких тупых линий и плоскостей, просто не заложено природой! Да и не рационально под дождем и снегом делать плоские крыши. А вот ведь весь Советский Союз рублеными панелками запоганили. И в лесу, и в степи. И вот здесь, у моря. Тупо, все тупо... Но, кажется, когда-то и где-то он об этом уже рассуждал? Единственно, чем приятен портовый город, так это воздухом. Ни пыли, ни смога. И еще: вместо серых ворон на помойках толкаются белые чайки.
Тошнота совсем отпустила. И отдышался. Все хорошо, но захотелось пить и спать. Хо-хо, о последнем теперь и мечтать не приходится. В порту не позволят, а до вокзала он не доберется. Да, дождался толчка судьбы. Довылеживался, глядя в потолок. С лепниной. Даже продать с себя нечего. И в портфеле, оставленном в гостинице, кроме грязных трусов и носок, из ценностей только немецкая бритва. Пожалуй, на минералку хватило б... Сергей еще раз напоследок оглядел тупичок и ... чуть не запел! Спасаясь от удара крови, сдавил ладонями виски. Тихо-тихо-тихо! Опять открыл глаза, и не запел только потому, что все равно не сразу поверил: у дальнего подъезда серенького двухэтажного домика стояла бежевая «тойотка» без номеров и с транзитной бумажкой на стекле. А вокруг «тойотки» с ведерком и тряпкой кружил тот самый белесый парень со шрамом через щеку! Господи помилуй! Он! Точно он. Сергей на всякий случай отер рот, стряхнул воротник. Парень в застиранном тельнике и широченных малиновых трениках протирал фары и габаритки «короллы».
— Здравствуй, братан.
— Привет. — Снизу быстрый, ничего доброго не сулящий взгляд. Широкая, сильная спина ходуном ходила под тельняшкой, в такт с вращательными движениями тщательно отжатой тряпки.
— Я еще раз поблагодарить хочу. Выручил.
— Заметано. Или денег дать?
Сергей с трудом удержался, чтобы не разыграть благородное негодование. Придерживая пальцами негнущуюся под коростой щеку, косо шутнул:
— Нет, не так просто.
— Что, неужели ночевать? Прости, братан, не готов.
Парень распрямился, поставив ведерко и вытирая руки. На мизинце и безымянном пальце правой кисти не было последних фаланг. Это было окончательным признаком.
— Ты где воевал? — Сергей лихорадочно дергал замок куртки.
— Афган. Ну и что?
— А я в Сирии. — Новенькая, хоть и порванная куртка наконец-то разошлась, и он, вырвав из-за пояса, высоко задрал подол рубашки. Парень помолчал, видимо оценивая доказательства. Потом хмыкнул:
— Так ты арабов защищал? А они мне чуть полголовы не снесли. И чтобы я с оставшейся половиной делал?
— Ладно. Тротил все равно американский. В любом случае.
Они крепко и сильно подавили друг другу ладони. Пока Сергей заправлялся и пытался заново застегнуть выпрыгивающий из дрожащих пальцев замок, парень осторожно подсел на капот и закурил.
— Тебя как кличут?
— Обыкновенно: Сергей.
— Меня тоже просто: Геннадий. Так в чем нужда?
Сергей кивнул на транзитный номер:
— Ты ее погонишь?
— В Нижний.
— Под заказ?
— Угу. А ты, поди, в попутчики попросишься?
— Могу и охранником.
— Дело полезное. А как с этим делом?
— Теперь не скоро потянет.
Геннадий опять хмыкнул. Веселый, однако. Но начинать уговоры с перечислением возможных фатальных случайностей сейчас ни в коем случае было нельзя. Пусть сам решает. Сам. От напряжения сквозь коросту обжигающими капельками снова просочилась кровь. Хорошо ж тогда схлопотал. Однако в пьяном бою есть и положительные стороны. Расслабление, например. Если бы Сергей не был тогда столь расслабленным, то вьетнамчик бы точно ему грудину пробил. Пинком-то с прыжка. А так только обширным синяком отделался. Из разрыва быстрых низких облаков, сероватой рябью плотно плывущих от моря, на соседний дом упал бледно-желтый солнечный луч. Прямо как прожектор. Стекла ослепляюще засияли, разбросав в ответ по всему двору подрагивающие блики. Есть!
— Лады. Труба через час. Собирай вещи.
— Уже собрал.
И они хмыкнули на пару.
Отсыпная крупногравийная дорога за поворотом пошла на затяжной подъем. Слева, за отросшей лесополосой остроконечных черных елей, не поддаваясь ландшафтным извивам, стремительно неслась на запад стальная, абсолютно прямая линия БАМа. Бетонные столбы электропередач и высокая насыпь наглядно и буквально связывали самую великую в мире страну от края и до края. Странное же это дело, господа, любить Россию отдельно от русских. Странное. Если до БАМа придорожные поселки и городки имели вполне человечий вид, то в последние сутки дорогу отмечали скопища безжалостно разваливающихся бараков, населенные обреченными на одичание последними советскими романтиками. Заброшенные сюда под «это время звучит — БАМ!» по посулам заплывших до макушки слизистым жиром академиков аганбегянов и лысых академис заславских, сотни тысяч этих, тогда красивых, сильных и мечтательных людей отдали свою молодость на окончательное развенчание иллюзии коммунистического будущего. Им нужно было сорваться с родных мест, распроститься с родными, отказаться от учебы и обустройства в благополучных новостройках вокруг исторических центров, чтобы с напутственными бумажками в комсомольских билетах и под гремучие речи партийных провожатых целыми счастливыми составами отправиться осваивать несметные богатства, принадлежащие великому советскому народу. Они валили лес, взрывали горы, засыпали болота. Рядом с зэками и железнодорожными войсками, в точно таких же вагончиках и времянках справляли свадьбы и встречали новый год у голубого огонька по сахалинскому и по московскому времени. Дружили, проверяли на верность, брали на поруки, встречали и провожали, рожали и хоронили. А впереди их ждала слава за совершенный всенародный подвиг...
«Январь 1975. Широко развернулась шефская помощь в строительстве объектов Байкало-Амурской магистрали. Коллективы многих предприятий, научно-исследовательских институтов и проектных организаций страны решили помочь и сооружению на трассе БАМ городов и поселков. Силами шефов из разных республик намечено построить 45 поселков, станций и городов.
Декабрь 1975. Подведены итоги. На трассе возведено 28 жилых поселков, уложено 178 километров главных железнодорожных путей, построено свыше тысячи километров притрассовых автомобильных дорог и 70 мостов. Досрочно открыто движение по линиям БАМ — Тында, Усть-Кут — Звездный и мостовым переходам через реки Амур и Лену. Главное управление по строительству БАМа переехало в Тынду, а в Москве осталась оперативная группа. Из Нижнеангарска по зимнику пробился первый десант к Северо-Муйскому хребту. Два месяца понадобилось первопроходцам, чтобы достичь района Северо-Муйского тоннеля протяженностью 15,3 километра.»
Ура! Ура-а! У-урра-а-а!!!
Когда-то панельные дома посреди строительного мусора на фоне лесистых сопок казались почти достигнутым коммунизмом. Сейчас они походили только на его призрак, забредший из неведомой Европы. А окружающие их брошенные на произвол судьбы разномастные времянки, бараки и прикопанные вагончики постепенно пустели, зарастали крапивой и хмелем, плотно укрывающим следы преданных государством строителей. Те, у кого была незабытая родня на «большой земле», возвращались на позор и вечную коммунальную зависимость ради детей, которым нужно было ходить в школы. Кто же совсем разорвал с прошлым, а тем более попал под развал Союза, теперь на месте отчаянно цеплялся за любую возможность не сползти за грань необратимой нищеты. Мужики мыли в бригадах золото, валили лес, охотились, торговали и разбойничали. С какого-то времени, почувствовав слабину и безвластность, хлынули сначала волны корейцев, а затем все накрыла не просто волна — девятый вал китайцев. Заселяясь в немыслимых количествах на самые захудалые окраины, они вдруг выделяли из своей безликой массы одного-двух-трех «хозяев», которые жили уже получше даже самых куркулистых русских. Коттеджи, окруженные высоченными заборами, джипы, а самое главное — наглая прагматичность в отношении нанимаемых «рабов» и «наложниц» из русских...
«К 1 января 1983 года, на строительстве БАМ выполнено более 400 млн. куб. м земляных работ. Построено 3400 км притрассовых автомобильных дорог, 1400 мостов и 1800 водопропускных труб, уложено 2260 км главных железнодорожных путей. Вышел на проектную мощность завод крупнопанельного домостроения в Нерюнгри. Его ежегодная продукция — 85 тыс. кв. м деталей и конструкций домов.
В 1988 году Тында встречала пассажирский поезд с почетными пассажирами: Байкало-Амурская железная дорога заработала в постоянном режиме.»
Ура! Ура-а! У-урра-а-а!!! Товарищи!!!
КПП они прошли без задержки: гаишники «чистили» по-серьезному — мороженая рыба и консервы десятками тонн, поэтому стольник от «японца» им был ну совсем ни к чему. А дальше Геннадий опять поддал. Это была хорошо обкатанная и пока удачная практика: гаишники, конечно же, стучали местной братве о том, кто и с кем, с охраной или без, пересекал их участок трассы, и одиночкам или непроплатившим нелишне было проявлять осторожность. Поэтому они уже четыре раза, перед самым КПП, пристраивались к какому-нибудь каравану, светились с ними, чтобы потом резко уйти в отрыв. Хорошенько оторвавшись и проскочив неготовых к такой скорости местных мытарей, нужно было перед следующим досмотром вновь затаиться, поджидая многотонных «попутчиков». Так пяти мафиям, делившим дорогу от Владика до Кургана, невозможно было вычислить, чьи же они. Хотя в самом Владике Геннадий, естественно, «крышковался», но платить за каждую тысячу км не собирался. Да и ненадежно: может, только деньги возьмут, но могут и на тачку позариться.
Бетонка кончилась. Вновь зашуршала укатанная и, несмотря на заморозки, обильно пылящая галька. Бетонка — это запасная посадочная авиаполоса. На случай войны. Предполагаемой, но непредвиденной. А чего нам с Китаем воевать? Они нас и так уже берут. Это в Москве незаметно. А тут — мильоны нас... За поворотом десяток по крыши заросших ржавым, с черными осыпавшимися шишками хмелем, серых брусовых домиков назывался «...инка». Первые буквы были часто прострелены картечью или нулевкой. Геннадий окончательно сбросил газ и свернул к крайнему, на двух хозяев, дому. Одна половина явно давно пустовала, даже стекол за досками в забитых окнах не осталось, а в другой, большей, все признаки жизни были налицо. И дым, и отворенные двери, и крик малыша из-за забора. Машина скользнула к самым воротам, оставляя темно-синий след на мокрой от ледяной росы розовой траве. Они подождали, пока разбегутся пестрые курицы. Старая искривленная лиственница, голым скелетом нависшая из-за аккуратно переломанного палисадника, осыпала все вокруг лимонно-желтыми мягкими хвоинками. А в сиреневой тени дома высокая, жесткая трава сверкала стеклярусом инея. Из-за прикопанной в землю мятой бочки выглядывал испуганный рыжий котенок.
— Кис-кис-кис! — Геннадий хрустко потягивался, закинув сцепленные ладони на затылок. Изо рта шел пар. Котенок как можно страшнее выгнул худенькую спинку и зашипел. Тоже с паром. Наверно, минус пять, не меньше.
Сергей скорее почувствовал, чем увидел, как из черноты дверного проема на них смотрела глубоко замотанная в когда-то белый полупуховый платок старуха.
— И че? — она вышла на свет, худая, широкоплечая, в новенькой синей телогрейке и бледно-зеленом застиранном хэбэшном платье до колен. — Вы к Люське? Так кончилась.
— Нет, мы просто поесть-попить. Уж водица-то хоть найдется? — Гена засмеялся, и котенок бросился наутек.
Старуха на него даже не посмотрела. Он просто впилась своими выцветшими маленькими глазками в Сергея и буквально прощупывала его коросту, тупо бросая реплики Геннадию:
— Нету Люськи. Могите забыть.
Сергею от ее взгляда словно паутина на лицо налипла. Он даже чуток отступил за спину Гены. А тот тоже вдруг вспылил:
— Тетя Фель! Да на кой нам твоя Люська? Сифилис хватать? С триппером в придачу. Че гонишь? Не первый же раз на трассе, знаем с кем можно, а кого подальше на скорости обойти. Ты лучше попои свеженьким и покорми. Аль до сих пор не узнала?
Но тетя Феля упорно смотрела только на новичка. Они уже аккуратно отворили и затворили калитку, прошли через захламленный разбросанными запчастями от сеялки, конных грабель, косилки, и ободьями странных огромных колес двор, встали перед крыльцом. Тетя Феля, наконец, отвернулась от Сергея.
— А то — Генка-пенка! Щас, чай поставлю. И пироги, поди, будешь? Ныне с грибами.
— А до пирогов нам по четыре позы. Это, Серег, не пугайся, это здесь, на Востоке, так манты называются. По-китайски «позы».
— Тебе, как всегда, на крыльце, или, может, в избу войдешь?
— Лучше на крыльце. Воздух чище.
— Как знаешь. — Старуха, не оборачиваясь, отступила в густую тень сеней, и там, в темноте, скрипнула дверью. — Колька, ты че? Тащи масло шустрее!
Гена все потягивался, похрустывая суставами. А Сергей, тоже разминая затекшие ноги, раза два обошел вокруг двора. Покачивало и пощипывало. После двадцати часов трассы, чуть прищуришься — на тебя сразу наезжает серая рябая лента, и слегка подташнивает. Это для пассажира, а каково после руля?
— У нее тут знаменитая проститутка жила. С прибабахами, правда: почти голая круглый год ходила, даже в мороз. Тетя Феля ее после зоны приютила. Сама-то она перегонщиков прикармливает. Малый, так сказать, бизнес. А Люська дальнобойщиков ублажала. Только совсем потом опустилась. Да что там «потом»? За два года сгорела — наркота. Жаль, красивая деваха была. А вообще, у тети Фели постоянно кто-то проживает. То инвалид, то сирота. Вот и сейчас чьего-то парнишку кормит. А родители сидят.
Он все делал полупоклоны вправо и влево, крутил головой, мелко подпрыгивал. Его шуршащие красные шаровары явно пугали перебежавшего под крыльцо котенка. Геннадий наклонился и пошарил пальцем в разобранном тракторном мосту:
— Это кто у нее тут ковыряется? Неужто восстановить хочет? Кто ж такой оптимист? Ну-ну. А я почему на холодке поесть предлагаю? — чтоб не разморило, да и вонища в хате жуткая. Там и кухня, и стайка. Тетя Феля ведь почти тридцать лет по зонам и лагерям оттянула. Как в начале сороковых села, так потом только добавляли и добавляли. Впрочем, тут, на Востоке, это не редкость.
Позы, они же манты, оказались жирными, обалденно пахнущими луком и красным перцем, каждый величиной почти с кулак. Сергей, правда, не так ловко, как Гена, прокусывая небольшую дырочку, продувал внутренний жар и звонко высасывал начинку из фарша и капусты, но и не особо отставал в количестве. Потом они пили крепко приправленный баданом и лимонником чай с крохотными жестковатыми пирожками. И Гена вдруг выпалил:
— Тетя Феля, расскажи Сергею про себя. Ну, про жизнь, про судьбу.
— А зачем? Зачем ему моя судьба?
— Ему нужно. Как горчичник. А то он сейчас на свою жизнь озлобился, неудачником вот себя считает.
Сергей, протестуя, взмахнул вилкой, но осекся, встретившись глазами со старухой.
— Озлобился? Такой молодой и красивый? Даром, что поцарапанный.
Тетя Феля прислонилась спиной к крашенному брусу стены. Прищурившись, неспешно вытянула пачку «Беломора». Выбив папироску, также неспешно прикурила от зеленой, прозрачной зажигалки.
— В сорок девятом году — мне тогда было шестнадцать — я была осуждена как предатель Родины и участник фашистской банды. У меня четыре брата бендеровцами были. И батька тоже вроде как противник Советской власти числился. А все ж как цепочка: колечко за колечком тянется. То есть, когда в тридцать девятом Западную Украину присоединили, нашего отца арестовали и в Ужгороде в тюрьме почти год держали. Конечно, что греха таить, он действительно контрабандой промышлял. Но у нас тогда все через границу товар носили. А когда немцы напали, то коммунисты, отступая, батьку вместе с другими заключенными расстреляли. Скопом. Поэтому братовьев не трудно было в лес заманить.
Я им в лес еду носила. И брала постирать белье на дом. А когда младший наш, Андрейко, на мине подорвался, мы его в хату с мамой притащили. Особо даже не прятались, он все одно умирал: слишком много крови было потеряно. Вот кто-то из соседей и доложил.
Я, по малолетству, получила двадцать лет. Суд был в Ужгороде, наверное, в той же тюрьме, где и батю убивали. Оттуда по этапу во Владимир. Во Владимире долго была, особый рассказ, чего там в тюремной камере насмотрелась. А потом железной дорогой до Владивостока отправили. Три месяца в скотских вагонах. Какое там топить, снег вместо воды, а то и еды был. Зима наступила, а Сибирь-то длинная. Понятно, что доехала половина списочного состава. Все, кто послабее, замерзли. Из Владика нас до Магадана пароходом повезли. Какое там море! Везли в трюмах, а оно, Охотское, без волн ни зимой, ни летом не бывает. Моряков среди нас не было, тошнило всех. Пока дошли, вот так, по колено, в блевотине и сранье стояли. А на корме в этом трупы плюхались. Так я в первый раз море увидала! И в последний.
Из Магадана до Сусумана ровно шестьсот пятьдесят километров этапом. Та самая знаменитая зековская трасса, что в песнях воспета.
Освободили меня в шестьдесят пятом: мы ж, «предатели», под хрущевские «оттепели» не подходили. Тогда только политических, как при Сталине, после победы, уголовных, амнистировали. А мы, «фашисты», все сидели. Но, опять же, мне при освобождении не дали паспорта. Справку выписали о моем существовании. Ну, «химия» не «химия», отмечаться каждый вечер в комендатуре не требовалось, но и уехать никуда нельзя было. Прошло еще три года. Только тогда я этот вот свой самый советский паспорт впервые в жизни получила. В тридцать шесть лет наконец-то «гражданкой» стала. Решила с Сусумана рвать, да как можно скорее. А я тогда уже в «больничке» лет пять работала. Санитаркой. Вот и подсуетилась, чтобы в Магадан в медучилище отправили на фельдшера.
«Гражданка»... Я же только на зоне читать-писать научилась. Село у нас, Жабы, маленькое было, без школы, а в церкви грамоте только мальчишек обучали. И вот, когда освободилась, стала писать письма на родину, каких-никаких родных разыскивать. Но конверты возвращались с пометкой «почтовый адрес отсутствует». Только потом узнала, что не одно наши Жабы, а и другие села вокруг тоже полностью были уничтожены. Мужиков, кто в бендеровцах был или не был, все одно расстреляли, а баб и детей — по лагерям и ссылкам. Вот и получилось, что «почтовый адрес отсутствует». Никого не осталось.
А в Магадане я театром заболела. Вот натурально, если два-три дня не видела сцены, у меня температура поднималась. Через пару месяцев меня уже все собаки и кошки знали. Во все свободные от занятий или дежурств минуты помогала в цехах, чем только могла — и цветочки крутила, и папье-маше клеила. И сцену мела — лишь бы меня бесплатно на спектакли пропускали. И сейчас вижу: зал заполнен, зрители только-только расселись, еще вполголоса переговариваются, а я или в проходе запрячусь, или в башне, около пушки, сожмусь, чтобы не мешать водящим. А как занавес двинется — у меня сердце, раз, и оборвется. Все пьесы наизусть знала, а все равно, как завороженная. Потом, в темноте, под дождем в барак бегу, а меня там соседки ругают: мол, тварь, подкинет ребенка и смоется. Гуленой считали.
У меня ж тогда сынок маленький был. Сашенька. Это в «больничке» любовь у меня произошла. С одним добрым человеком. Никандр Ермолаевич был намного старше меня. Он политический, двадцать пять плюс десять довеском в лагере. А у нас с травмой полгода лежал. Вот и было полгода моей любви. Это ж, действительно, ребятки, правда, что бывают на свете одинаковые души. Я, как с первой секунды его увидела, все поняла, и на сердце удивительно хорошо и мирно стало.
...Кого ж винить? Сталина? Так ему Родину, Советский Союз защищать положено было. Ему многими судьбами думать приходилось, народами, а не нашими маковыми зернышками. Братьев? А кто тогда думал, что мы под русскими навсегда останемся, а не в Польшу вернемся.... И Хрущева мне благодарить не за что: не по той статье его милость проходила. И ему не до меня было.
Возвращаться на Украину? Совсем глупости. Я уж и ридну мову давно забыла. Нет. Все теперь как сложилось, так и сложилось. Я ж свою судьбу так и принимаю — как свою. А то, что она не как у других, так ты покажи-ка мне: у кого эти судьбы хоть две одинаковые получились? Всем свой крест.
Общее тоже есть. Но это как наследство, как родовая отметина. Вот я без земли, как трава сохну. А ты раз оторван, значит, ты от Каина свой род ведешь. Каиново колено. Это ведь он самый первый на Земле город построил и своими детьми населил, и поэтому в городах только каиниты проживают. В малых, больших. Это его дети и железо делают, и музыку играют. Ты что, Писание не читаешь? От этого и на судьбу злобишься.
Мальчишка все же изловил шипучего котенка, обнял крест-накрест и крепко придавил его к своему ватнику. Поцарапавшись всеми четырьмя конечностями, рыжий наконец сдался, однако продолжал из-под рукава внимательно следить за Геннадием.
— Ишь, ты чем кота так пуганул?
— Не знаю. А Колян-то чей?
— Колька? Это пускай сам поведает. Скажи дядям, где твои родичи?
Мальчишка сильней прижал к груди готового вырваться котенка.
— В командировке, собакам сено косят.
— Вот те на! А ты, значит, здесь. — Геннадий сплеснул со дна на траву чаинки и отставил кружку на перила. — А почему не в интернате?
— А тама мест нет.
— И тебя отпустили?
— А че? Им же проще.
— Бабку не обижаешь?
— Неа. Помогаю с хозяйством. А батя с мамкой вернутся, ей денег отвалят. Полные карманы.
Сергей и Геннадий разом потупились.
— А че вы лыбитесь? Не верите?
— Откуда у них полные карманы? За собачье сено разве? — Протянув руку, Гена попытался прикоснуться к белесым вихрам. Но Колька резко откинулся и закричал:
— Да мой батя на Севере такие бабки зашибает, какие вам и не снились! Он там в шахте золото моет. Он и мне самородок привезет. Вот такой, как кулак. И мы свой дом купим. С кухней, как у бабы Фели. А тех, кто не верит, кормить не будем — пущай катятся подальше! И вы к нам не зайдете. Че лыбитесь? Мне баба Феля письмо от бати читала. Поняли?! А если попробуете зайти, так батя вас так отметелит, не обрадуетесь! Козлы гребаные! Он вам пенделей понавешает!
Колька закончил крик уже в избе. Тетя Феля, глядя на Геннадия, покрутила пальцем у виска и, сердито кляцая, стала собирать посуду. Потом все же пожалела:
— Ладно, не кисните. Колька, он у меня горячий, но и такой же отходчивый. Поезжайте с Богом, он скоро успокоится. Поезжайте, все это не ваше дело, не ваши хлопоты. Это ж моя судьба, мой крест — чужих нянчить, и никто тут ни в чем не помощник.
Геннадий не спешил набрать скорость:
— Она меня почему особо привечает? Я же с ее любовью знаком. Представляешь, как мир тесен? В позапрошлом году подрядился по этой вот магаданской трассе, по зимнику на Дукат, где серебряные рудники, новые машины перегнать, ну, конверсионные тягачи после армии. Вышли из Магадана колонной и вперед! Ох, и нахлебались же тогда: или морозы за сорок, или пурга сутками. Тягачи один за другим глохли. А на этой трассе, ровно посредине, стоит поселок Стрелка. Собственно, эта Стрелка и есть развилок, с которого один путь в Сусуман, а второй в Дукат ведут. Только этот поселок сейчас не есть, а был. Город-призрак, как в американском кино. Знаешь, как в перестройку северные поселки закрывались? Очень просто: на зиму не завозился уголь. И все разбегались как тараканы. Кто куда, с детьми и собаками. Без мебели, без шмоток. Хоп-хоп, все размерзается и нет поселка. Стоят дома, управления, школы, бани, магазины. И ни одного человека. И столбы с оборванными проводами. Так вот и эта Стрелка. И представь: живет в этом, когда-то очень даже приличном по тамошним размерам городке, одинокий дед. Старый-престарый, наверное, под девяносто. Живет за счет проезжающих. И для проезжающих. То есть, это как в таежной избушке: каждый заночевавший что-то берет и что-то оставляет. Нужна, например, тебе соль или керосин — бери, а в ответ избытком муки и спичками поделись. Так вот и этот Никандр Ермолаевич на своей Стрелке бытует. У него рядом с домом ангар стоит всегда готовый на случай ремонта. И все шофера, которые по трассе ходят, обязательно ему всегда запчасти, резину, горючку оставляют. Ну, и еду, конечно. Так что, если вдруг тебе что-то нужно подремонтировать, то тут всегда что-нибудь такое найдется: фильтр или насос. Дед уже десять лет один, никаких денег никогда не берет, а только муку, чай, сахар. Уголь. И «Беломор». И этим же всем со следующими делится.
— А сын их где?
— Замерз по пьяни.
Высокое уже солнце понемногу пригревало, иней отполз с обочин в кювет, а далекая и все отступающая горная гряда справа стала закрываться поднимающимся туманом. «Тойота» шла убаюкивающе мягко, ровно шуршали шины, иногда, на поворотах, в кабину резко врывался пахнущий полынью ветер. А впереди уже распахивала им свои объятия древня и великая забайкальская степь. Бурая и бурятская.
— Меня первая тоже не дождалась. Че там, через полгода письмо пришло: «прости, но я полюбила другого». Простил. Да. А за то теперь жена у меня красивая. Очень. И интеллигентка. Знаешь, такая хрупкая-хрупкая. И всегда холодная. Лицо, спина. Руки и ноги — ну просто ледяные. Не отогреешь. А она в ответ дразнится: «Зато ты, говорит, горячий, как собака». У меня, действительно, температура стабильно около тридцати семи. Как у пса... А если подумать, так ведь я и действительно при ней как пес.
Гена что-то расчувствовался и понес про интим. Как родному. Сергей из последних сил старался не задремать, оттопыривал губы, ерошил взбитую ветром прическу. Ничего не помогало. Тогда стал потихоньку отколупывать корочку коросты. А тот все ныл и ныл:
— Ты ведь только подумай: я тогда, после дембеля, бухал по-черному. Нервы, плюс вроде как обида на всех: мол, я там, блин, подыхал, а у них тут праздники и футбол. Да еще и рожа пополам разрезана. Это недавно шрам перестал синеть, как язык у висельника. А она... Я ее как увидел первый раз: идет тоненькая, в белых туфельках, а чемодан огромный. Все, сразу влип. Она комнату по соседству снимала. Через дом. Но как подойти? Я же сварной, руки в принципе не отмываются, металлом насквозь воняю. А она — учительница. И на артистку Симонову похожа. Понимаешь, Серег, я для нее действительно как пес. И нисколько не стыдно. Даже в этом году на заочное поступил, в политехнический. И буду учиться, буду! Ох, и забавное какое дело — любовь. Мы же ребенка ждем. На УЗИ сказали: девочка. Они, девочки-то, всегда отворачиваются, и с первого раза никак никто не может определить пол. Стыдливые.
Впереди идущий КамАЗ с тяжелой фурой-холодильником выпустил облако сизого дыма и вышел на середину дороги, объезжая стариковский мотоциклет с самодельным кузовом.
— Девочка, Серега. Это же такое чудо!
Геннадий сбросил ход, подождал пока КамАЗ свернет на свой край, и вдавил педаль. Их вжало в спинки кресел, когда они пошли на обгон вдоль ребристого длиннющего холодильника.
Белый огромный жеребец выскочил прямо под бампер. Сергей мгновенно, в мельчайших подробностях увидел его безумный, выдавленный страхом карий в красных прожилках глаз, увидел, как от удара по ногам запрокидывается назад его горбоносая, красивая голова с раскрывающимся в беззвучном хохоте желтозубым ртом, увидел, как лобовое стекло превращается в мелкую серую сетку. А потом с рвущимся треском прогнулась крыша.
Тонкостенная «Тойота» от удара в четырехсоткилограммовую массу глубоко смялась, сорванным двигателем прижимая им ноги и пропустив разорванную лошадь через себя, скребя брюхом, с разворотом пошла к обочине. И тут ее добил КамАЗ.
Угол его бампера пришелся в переднюю правую дверь, Геннадий умер почти мгновенно.
Первое, что увидел Сергей, приходя в себя, выныривая из кружащегося оранжево-коричневого марева — дятел, двойные дроби из-за крон невозможно далекого леса.
А потом лица, вой сирены и боль.
Боль...
Окно, затянутое ледяными папоротниками до самого верха, сиренево-синим светом предвещало наступление утра. Все трое его сопалатников спали, наслаждаясь последними минутами перед вторжением медсестры с градусниками, уколами и утками. Как они могут храпеть в такой вони? К концу ночи, несмотря на то, что от окна напористо дуло, к сложной смеси запахов карболки, фурацилина и мази Вишневского, прибавлялись сероводород и аммиак: лежащий около двери обожженный горе-тракторист ходил под себя. Он стеснялся, терпел почти весь день, но во сне опорожнялся. Бедняга, говорят, совсем молодой и красивый, теперь был плотно замотан пропитанной желтой мазью марлей буквально от головы до жопы. Он пытался разогреть двигатель на морозе и облился солярой. А потом, факелом падая в овраг, сломал обе руки. Страдал страшно, после каждой перебинтовки его привозили без сознания.
Ближе, напротив Сергея, лежал, наоборот, обмороженный снизу служитель культа. Диакон отец Вадим. Забавный, говорливый мужичок лет пятидесяти пяти, худой, с диканьковской косичкой и реденькой острой бородкой. Он перенес уже три операции, а вяло текущая гангрена поднималась все выше и выше. Несмотря на эти пытки, диакон выполнял социальную роль палатного оптимиста. Тумбочка и подоконник были забиты у него самой разнообразной литературой, иной раз очень даже далекой от религиозных проблем. Его навещали почти каждый день, и все какие-то новые лица. Бабы, бабки, деды, дети, мужики и девушки из педучилища. Несли все в основном домашнее, соленое и печеное, чем он радостно делился и с остальными болящими, и с младшим медперсоналом. Понятно, что это была весьма популярная в Нерчинске личность.
А четвертым был Иванов. Просто Иванов. Его каждый день обещали выписать, но кто-то за ним все не приезжал с их закрытого прииска, и поэтому нервы у мужика «зашкаливали». Он ни с кем не разговаривал, и либо лежал, отвернувшись к стене, либо на костылях упрыгивал в курилку и часами молчал там.
Темно-зеленая масляная краска, снизу опоясывавшая стены, узорно растрескалась, как пересохшая земля. Сергей воображаемым жуком кропотливо ползал по этой зубчатой сетке, стараясь найти одинаковый рисунок, но при внешней схожести узор никак не повторялся. А вот та сетка, на которой в пол-объема отпечаталась голова лошади, была совершенно из одинаковых ячеек. Он тогда, периодически теряя сознание и снова приходя в него, так и запомнил ее: сплошь из одинаковых кубиков. Почему запомнил? А потому, что ужасно хотелось видеть небо, чистое, в разошедшихся по кругу облаках, голубое небо. Но его не было. Может быть, его душа поэтому-то и не отлетела, не вырвалась из спрессованного салона, потому что не было этого чистого неба? Да, та серая сетка была для души. Как эта зеленая — для тела.
— Слава Богу за все! Слава Богу за все! — Дьякон, свесив наиболее здоровую ногу, сел на своей, прогнувшейся до пола, сетчатой кровати. Часто и мелко крестясь, еще мутными глазами оглядел всех. Он как-то совершенно точно успевал проснуться за семь минут до прихода медсестры, чтобы успеть прочитать свое «краткое правило», и на его окончательное «Господи, благослови день сей и труды во славу Твою», она обычно включала свет.
Сергея смущал его совсем сдавленный шепоток, когда звук воспроизводился без участия голосовых связок, одними губами. Так когда-то говорил дед Пети Мазеля, после операции на горле: придыхание, пощелкивание и посвистывание. Так говорят между собой пигмеи. У дьякона получалась не молитва, а тайные заклинания. Лучше бы в голос. Хоть чуть-чуть погромче.
Сегодня дежурила Светочка. Маленькая тридцатилетняя вертушечка с самыми в их отделении круглыми голубыми глазками и самыми пухлыми алыми губками, своими обесцвеченными волосами демонстрировавшая истину, что ничто так не красит женщину, как перекись водорода. Она звонко щелкнула выключателем, победоносно оглядела зажмурившихся и заерзавших «выздоравливающих» и, поморщившись, пропела, аккомпанируя себе стаканчиком с градусниками:
— Подъем!
— Доброе утро, Светлана, доброе утро. — Отец Вадим уже протягивал руку, хотя знал, что вначале термометр вставляли горе-трактористу, потом Иванову, а затем лишь служителю культа. Последним был Сергей. Ему Светочка холодную стекляшку просто вкладывала, заботливо проверяя, не торчит ли ртутный кончик с той стороны. Нежно-нежно, но с отстраненным, стерильным выражением личика. Даже почти с юмором:
— Ну, как, господин Американец, самочувствие?
— Вашими, Света, заботами и молитвами отца Вадима.
На их такие дежурные утренние мурлыканья Иванов отворачивался к стене так, что старые пружины еще долго вздрагивали и поскуливали.
Потом были уколы — каждому, кроме почти выписанного Иванова, по паре, потом таблетки и завтрак. К половине двенадцатого до них докатывался обход завотделением, а по понедельникам и самого главврача, по-генеральски шествующего в окружении дежурных и практикантов. Потом были пытки в виде смены повязок и процедур. Обед, сон, посетители к дьякону, для ходячих телевизор, ужин, уколы и отбой. Лежали здесь подолгу. Поэтому, неравно поделенные на курящих и бросивших, все, кто мог передвигаться, уже давно перезнакомились, переиграли в карты и шахматы, переобменялись «Бандой» и «Бандой-2», перерассказали биографии и беды, приведшие их в реабилитационный центр при военном госпитале. Сами военные лежали на втором этаже, а здесь, в разные стороны от столовой и ординаторской, по полкоридора предоставлялось для «м» и для «ж» из гражданских, которых везли со всей Читинской области.
Из-за дьякона и «артиста» Сергея, их восемнадцатая палата была на особом счету. Даже главврач Цейтлин несколько дольше задерживался тут при обходе, строго сквозь свои жутковатые пятикратные линзы поглядывая на докладывающего. Но, кроме обычного «похвально, похвально», так ничего никогда и не говорил. Просто стоял дольше обычного. Зато младший персонал, включая нянь, был как родной.
— А была ли она, Америка? Что я в ней видел? Ничего, кроме мулатки-горничной и негра-таксиста. Да, море там хорошее, а вот пальмы в Сочи попышнее. И общался я только с русскими. Такими же затюканными, как и здесь. Пекин гораздо большее впечатление произвел: вот это настоящая перестройка. По полной, не то, что наша. — Сергей в очередной раз отбивался от очередного скучающего, забредшего в их палату.
— Ну, а мулатка-то хоть хороша? Ну, это-то у нее как?
— Нет, наши бабы лучше «Аббы».
— Ну, кончай, не финти! Как?
— Объясняю предельно доходчиво: берешь в кульке батончик «Баунти», раскрываешь с одного конца и кусаешь. Кусаешь, кусаешь. Пока не слипнется. Вот и вся Америка.
— Да ладно тебе, темнишь, как шпион. — Разочарованный странник, махнув затертой газетой, удалился, нарочито громко шоркая кожаными тапочками.
Тракториста увезли на обработку, Иванов убрел молчать в курилку. Отец Вадим, дочитав очередную книгу, сунул ее под подушку. Осторожно повернулся на бок, хитро сощурился:
— Говорите, «лучше «Аббы»? Очень охотно верно! Я ведь до служения педагогом был, даже кандидатскую написал. Только защититься не дали, да и с работы уволили — за пропаганду идей, чуждых социалистическому мировоззрению. Слава Богу, статью не пришили. Но нигде ни в одну школу не брали, тунеядничал года два, пока до служителя культа не «докатился». Только это так, ненужные стоны. Я к чему разговор начал? Я об идеале хотел с вами поговорить. О национальном идеале. Ибо это и было темой моих любомудрствующих изысканий: воспитание идеала. Вы же актер?
— С вашего позволения.
— Нет, не бойтесь! Я ничего не собираюсь вам начитывать. Я вообще противник тех категорических глупостей, когда кто-то берет на себя смелость вершить Божий суд загодя: «ты вот спасешься, а ты нет»! Я тут согласен с Иваном Ильиным, действительно — все равно, кто ты по профессии, главное, чтоб душа была православной. Естественно, мы не имеем в виду разбойников и блудниц. Я только хочу обратить ваше внимание на то, как крепко сидят, словно на так называемом генетическом уровне, некоторые человеческие стереотипы добра и зла, красоты и мерзости. Простите, не стереотипы, а архетипы. Стерео — то от зрения внешнего, а тут другое, более древнее виденье: змея — всегда и для всех зло, а восход — для всех одинаково красота.
— Стоп, а как же китайцы с их восхищением драконами? Для нас-то, действительно, Змей-горыныч исчадие ада, а у них он — покровительствующая сила. И индусы кундалини свой ласкают. Тоже ведь змей.
— Это... нет, не буду я об откровениях. Для церковного человека все и так ясно, а для мирского в двух словах не расскажешь. Тут, скорее всего, вам будет наиболее близко определение этнического, национального понятия прекрасного и ужасного. Вы же помните Роммовские фильмы-сказки о Кощее, о Василисе? Помните тип русского богатыря? Белокурого арийца? А ведь на фоне борьбы с фашистской идеологией и под присмотром «кремлевского горца» делалось. А потом Кукрыниксы над американцами в «Крокодиле» издевались: дядя Сэм был обязательно подчеркнуто неславянской внешности. Да и вообще, на всех советских плакатах рабочие и солдаты интернационального государства имели типичную внешность все того же арийца. Это вот Ленин в каждой республике изображался то грузином, то тувинцем, то белорусом, а идеальный архетип строителя коммунизма долго для всех оставался единым. Но потом, в семидесятых, что-то стало ломаться. Как раз на вашем искусстве это хорошо видно. Я-то помню, — и по учебе в Москве, и потом, когда там в командировках или проездом оказывался, всегда ходил — помню МХАТовских стариков. При любом росте, они все казались надежными, мощными, обстоятельными, горы, а не люди. Неколебимые ветром. И играли героев. Именно героев! И, что тоже замечательно, жили по восемьдесят лет! Это при их-то биографиях: и гражданская война, и отечественная, и зачистки, и все остальное с лихвой да по полной! А потом им на смену пошли Борисовы, Дали, Мироновы. Мелкие, очень нервные, злые. А дальше — хлеще: героев вдруг стали играть карачинцовы и кости райкины. Комики стали претендовать на лик национального идеала! После лановых-то и яковлевых. Простите, если чем вас зацепил.
— Да нет, ничего подобного. Продолжайте, пожалуйста. Пока это очень забавно: мысли почти и мои, но и не совсем.
— Тогда повествую далее. Театр, кино — тут ведь зритель страшно задавлен. Когда человек окружен большой массой, придавлен ею и поглощен, идет сильнейшая информационная агрессия внешнего на его беззащитное внутреннее. А зрелища все массовей и массовей. И страшно наблюдать, как это затягивает: стадионы не вмещают! Нет, конечно, книга никогда не отступит, не умрет. Но именно по полноте восприятия, да еще при ритуальном использовании времени, сцена не имеет себе равных. Сильнее грамотно построенного спектакля воздействуют только шаманские обряды, но они только для подготовленных. Это уже другое, это мистика. А я к тому, что такая резкая смена идеала не могла быть случайной. Вот Куравлев, Пуговкин сегодня со своей славянской внешностью играют только идиотов, а зато русских дворян — Гафт и Джигарханян. Да и ту же литературу сегодня тоже кто-то перевернул. Вот взять поэзию: как только сошли «фронтовики», продолжавшие национальную ритмическую традицию, вдруг, откуда ни возьмись, вновь высыпали «кудреватые мудрейки и мудреватые кудрейки»! Я, как педагог, просто выл от этих «новых детских» стихов: «На сосне веселый дятел Досиделся — спятил».
Отец Вадим чуть было опять не перешел на свой клюкающий шепот, но потом вернул звук.
— Знаете, что такое «канон»? Вы, поди, думаете: это два таких забора, чуть ли не с колючей проволокой, и промеж них гонят стадо баранов? И герой, мол, тот, кто этот забор перепрыгнет. Нет, «канон», в переводе с греческого, — «правильный образец». Это вот как бы светится где-то вдали идеал, а к нему через болото ведет тропинка. Проверенная и протоптанная поколениями. И ты совершенно вправе и в силах свернуть с нее, поискать свой оригинальный путь. Но с риском для результата. Дойдешь ли до света? Впрочем, для вас, молодых да творческих, поиск важнее находки. Процесс самодостаточен. А это как раз от отсутствия идеала! К чему вам стремиться? Не для вас огни.
Зашел и тяжело упал на свое место измученный ожиданием Иванов. Сергей свесился поближе к отцу Вадиму:
— Прошу прощения, а разве идеал не в самом себе? Вы же начинали с того, что он, этот идеал, не изменяется под влиянием идеологии?
— Верно. В себе. Как камертон. Но тут-то и секрет: идеал нации составляется из двух частей, из двух природ, если позволите, но где какая! Народ, нация ведь не есть только кровь, это чисто внешнее, как бы это парадоксально не звучало. А внутренне, сакральное, определяется народом через свою религию. Даже через привнесенную к нему со стороны. Не спешите спорить! Я и говорю: звучит парадоксально, но не для нас с вами, так как наша-то религия и является преодолением всех парадоксов. Православие — это не компромисс, как, например, буддизм или манихейство, а преодоление полярности. Материалистическая диалектика, она только констатирует непримиримость мира, а православие его преодолевает. Именно Христос в своих двух природах «смертию смерть попрал». Вот так и нация: кровь — это мирское, внешнее. А вот религия — это взгляд нации внутрь себя, тут никакие соседи не властны. Отсюда я и думаю, что враги русского народа не посягали на наш внешний, физический идеал до той поры, пока не усохла, не утерялась почти полностью в нем память религиозная. И в секуляризованной культуре само собой не стало национального идеала. Камертон в тебе есть, а небесного звучания, чтоб резонировал — нету!
Поморгав, включился ненужный неоновый свет, и в незакрываемую днем дверь вкатили коляску двое солдатиков, служивших здесь и за санитаров, и за дворников, и за кухонных. Они кое-как, словно манекен или мумию, перевалили на кровать бесчувственное тело свежеперебинтованного тракториста, и прокатились к окну:
— Розанов — ты?
— Розов.
— Я и говорю ... Розов. Нам один черт.
Сергей, скинув одеяло, на руках сам переполз на каталку.
— Пехота, только через туалет, а то не выдержу.
У левой ноги было отнято полступни, а вот от правой отпилили треть голени. Когда искореженные культи разбинтовывали, Сергей старался смотреть только в потолок. Чтобы не терять сознание, он не закрывал глаза. И таращился в склонившийся над ним операционный светильник до тех пор, пока слезы не превращали мир в алмазный грот.
Сознание вернулось мгновенно. Что было? Где он? А... Да, Гена погиб тогда мгновенно, а его бесчувственное, непослушное тело, дергая, долго вытаскивали два мужика из КамАЗа. Потом подъехала старая сельская «санитарка», но, слава Богу, мужики уже успокоились и стали ломиком и монтажкой осторожно отжимать металл вокруг его ног. А залитый быстро почерневшей кровью труп Геннадия все наваливался и наваливался на плечо... А... Да, это Нерчинский госпиталь. Его привезли сюда почти за двести километров, перетянутого жгутами, и всю дорогу старая толстая фельдшерица, держа его мотающуюся голову на коленях, громко материла своего водилу и капала слезами на лицо Сергея: «потерпи, потерпи, потерпи». Вот он и терпит....
Сумерки в палате они берегли не сговариваясь. Гудящая лампа «дневного света» включалась только медперсоналом. А читали в реальном свете короткого декабрьского дня. Сумерки же располагали к беседам. Задушевным и философским попеременно. Говорил больше отец Вадим, Сергей в меру оппонировал. Когда мудреные темы становились совсем заоблачными, вечно молчащий Иванов удалялся в курилку. Вообще, если бы не его короткие «да», «нет» на вопросы завотделения, его можно было бы принять за немого.
Светочка, зная их взаимодоговоренность, без официального повода выключатель не трогала. Вот и сейчас, проскользнув через упавшую из коридора полосу света, душистым, пышноволосым облачком склонилась над Сергеем:
— Как, артист, проснулся?
— М... Вы мне точно не снитесь? Можно вас ущипнуть? Слегка?
— Себя, себя щипать нужно. Вот, пришел ответ от нашего военкома: «воину-интернационалисту и инвалиду Советской Армии тов. Розову С. В. протезы будут предоставлены вне очереди». Завтра замерка для фабрики. А как получишь, спляшешь.
— Спляшу! А сейчас хотя бы щечку поцеловать?
— Только после танцев.
— М-м...
И она уплыла, слишком сильно для своего возраста покачивая бедрами. Ну, ну! Не переиграл ли он?.. А вчера пришло письмо от отца. Мать тоже лежала в больнице, и Розов-старший, успокаивая сына, все же не мог скрыть своего страха и одиночества: пусть Сереженька потерпит, они пока к нему приехать никак не могут, но очень надеются на все хорошее и очень ждут. В какой мама больнице? Давно? С чем? Ни полнамека. Ох, отец же, он как всегда. А отчего сеструха не написала? Сергей отправил ей кучу злых вопросов. И запсиховал — сколько же ему еще нужно терпеть?
Запсиховал, сорвался, ни за что, ни про что матерно наорал на дежурных теток, но письмо в Улан-Удэ все же не отправил. Оно было длинным, многословным — шесть страниц мелких и крупных строчек, сбивчиво перепрыгивающих от оправданий и скулежа к дурацким обвинениям то тестя, то самой Ленки. Писал с наслаждением, дня два. И еще добавлял нечто нравоучительное для Кати. Хорошо, что вовремя не нашлось конверта, а пока сдвоенные тетрадные листы субботу-воскресенье мялись в кармане пижамы, запал прошел. В понедельник привезли примерять протезы. После тог, как он увидел свои культи, был второй шок. Интересно, а тот, кто так старательно маскировал их кожзаменителем под ботиночки, поди, вполне искренне любовался своей работой? Как и этот старый, толстый прапор, распираемый самоуважением от собственной сопричастности к мудрой инженерной мысли, долго и доходчиво объяснявший принцип крепления. Когда протезы забрали на доводку, у Сергея случилась истерика. Какое успокоительное, пошли бы они на фиг, когда все стало таким смешным! Сергей хохотал и выбивался из рук солдатиков, сестра ждала с занесенным шприцом, и беда была в том, что он никак не мог им объяснить: теперь-то Ленка будет просто в восторге, теперь-то он никуда и никогда от нее не убежит. Это же смешно, дико, до колик в боку, бешено смешно: безногий калека, он же теперь никуда не убежит от нелюбимой, но любящей жены! Все, все! — она дождалась своего, дождалась-дотерпела, стоит только послать конверт по адресу.
Из-за чуть позвякивающих стекол с подвыванием дуло. Сергей жег в ночной курилке один лист за другим и стыдился случившегося слабоволия. Вчера наступил Новый год. С Новым годом их поздравлял сам начгоспиталя и потом был детский хор.
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит...
Там ... в степи глухой...
Ох, хо-хо... Голые, прилизанные сопки у слияния Шилки и Нерчи снегом до самого февраля обычно так и не покрывались. Все, что иногда наносило с востока, дня через два-три старательно уносило ветром с запада. Ветра здесь знаменитые. Покрытая ледяной коркой, глубоко полопавшаяся лысая земля вокруг Нерчинского казачьего острога за своей внешней скудостью скрывала несметные богатства, из-за которых сюда, за восемь тысяч верст от столицы, прибывали вольные и невольные авантюристы. Казаки, солдаты, купцы, ссыльные и переселенцы, каторжане, проститутки и непримиримые старообрядцы, они стаптывали десятки пар лаптей и сапог, истирали окованные колеса и полозья, вывозя, а то и на себе вынося из далекой «Рассеи» все необходимое для новой жизни, все — от икон, семян, сох и винтовок, вплоть до тараканов, монист, песен и домовых. Здесь все, кроме мяса, было привозным, и от этого цена каждой российской и, тем паче, европейской штуковины, как в увеличительном стекле, в знойном и морозном мареве двухлетнего пешего пути возрастала неисчислимо: в Нерчинской библиотеке, бывшей до революции офицерским собранием, сияли трехметровые зеркала, принесенные сюда — на руках! — каторжанами из Москвы. Здесь, во всхолмленной суперазиатской глубине, за морем Великого Чингиза, вокруг так прозорливо обустроенного русского городка, в глубь голубых и зеленых сопок повсюду с неистовой силой уже двести лет вгрызались тысячи и тысячи искателей угля, железа, кобальта, урана, золота и камней-самоцветов. Колдовские карлики, человеколицые полозы и поверженные титаны, убийцы, насильники, правдолюбы и декабристы, стяжатели, инженеры и мастера каменных цветов, они выносили на свет и отправляли в далекую Отчизну тайные сокровища страны, раскинувшейся гораздо дальше геродотовской Гипербореи. И если здесь до самых сталинских времен было слишком мало могил, чтобы крестами обрусить этот кочевой край неведомых возможностей, то теперь их стало слишком много. Теперь, обильно засеянная белыми человеческими костями, волей и неволей эта земля тоже стала Россией. Дальней Русью, от избытка пассионарности захлестнувшей, было, и американский континент, но затем вернувшейся к своим реальным возможностям. Возможностям осмысления, одоления и преобразования. Преобразование? Может быть, может быть в скором будущем. Но пока Читинская область, Нерчинский район — это шахты, шахты, рудники, прииски, копи и разрезы. А где изымать было нечего, там, в рукодельных норах, замаскированные, таились, нацеленные на лежащий в каких-то ста сорока километрах миллиардный Китай, разной величины ракеты, сдерживающие очередную волну Великого переселения народов. Очередного наплыва всепожирающих орд — на Дели, Самарканд, Прагу...
И что тут такое судьба-судьбишка одного, обиженного на весь белый свет нелепой, непреднамеренной случайностью, несчастного или неудачливого, а еще точнее, несостоявшегося человечка? На этом вечном, мистическом пути от моря к морю, и обратно.
— Вас врожденные способности заинтересовали? Так я только свое могу предложить, доморощенное, без опоры на авторитеты. Просто результат практических наблюдений педагога. Я много в школе тестировал, потом обрабатывал материал, обдумывал. И вывел некую сетку. Жаль, не с кем сравнить, не на ком из оппонентов попробовать. Так вот, первая, царственная способность — интеллектуальная. Следующие за ней четыре — эмоционального плана: музыкальная, изобразительная, зодческая и лингвистическая. Далее следуют обращенные к материальному миру: ремесленная и техническая. Ремесленная открывает предметы природы, а техническая — все созданное человеком. Далее, две обращены к миру природы: растениеводческая и животноводческая. Далее — организаторская способность. Затем идут квалификационные: научная, или предрасположенность различать мировые явления, и социально-гуманистские, то есть ораторская, врачевательная, пластическая. Последняя — это умение чувствовать свое тело.
— А актерская? И вот ваша, педагогическая? Они-то где?
— А вот актерских и педагогических способностей не бывает. И то, и другое — дар. Что такое дар? Дар — это соединение способностей и душевных свойств. Это нечто, обращенное к окружающему миру, а через душевные чувства — к людям. Педагогический дар может быть ложным и может быть истинным. Если в педагогическом даре соединяются способности и душевные свойства, то это дар истинный. А если соединяются способности и одна только эмоциональность — ложный. Что вы затаились? Да, по-моему, актерский дар, с позиций нравственной психологии, это всегда ложный дар, потому что актерский дар — это всегда соединение способностей со страстной эмоциональностью.
— Это в вас поповство прорывается.
— Ой, ли! Я стараюсь катехизис от правил уличного движения отличать. Скажу более: у нас в храме за приснопоминаемого убиенного Игоря Талькова постоянно частичка вынимается. Удивляетесь?
— Да и нет! Я тут о другом: я всегда чувствовал в противостоянии церкви и театра некую зависть, причем с обеих сторон. Мне даже кажется, что от этой вот зависти и происходит бравада неким театральным сатанизмом. Точнее, мелким бесенизмом: мол, раз вы так, то мы этак.
— «Бесенизм»? Какое вы замечательное словечко употребили. Только вряд ли у церкви есть причина завидовать, а у театра повод. Тут отношения господина культа и служанки культуры. Знаете, это когда хозяина нет, прислуга его одежу примеряет.
— Я только не понял: человек-то чем виноват, если его от рождения тот или иной дух преследует.
— Нет, конечно, человек часто не виновен, тем более, если с детства. Одержимость — сложный очень вопрос, тут каждый раз индивидуальный подход нужен. Отчего врожденная? Ответственность поколений, родовое наследие: бывает, родители колдовали, бывает, деды свято молились. Но бывает, что и сам Господь, вопреки своим же законам, волю проявит. Он же Творец своей вселенной, тут все в Его власти. И еще: только амплуа спасает актера от внутренней гибели. Почему? Да потому, что в своем амплуа артист эксплуатирует свои врожденные качества, а вне — подавляет. «Благородный отец», перевоплощающийся в «злодея», или «герой» — в «комика» — да они сами себя изнутри выжигают. Выхолащивают. Но позвольте продолжить собственные измышления о культуре: в коммунистический период господина в России долго «дома не было». Вот тут-то театр и повеселился. Это вроде того, как если бы затянувшуюся школьную вечеринку после полуночи бесенята превратили в оргию. Простите, но я уверен, что завидует церкви только советский театр, не русский, а советский.
— А я другого и не знаю.
— Не только театр, или там иное искусство, разбаловались в это дикое время, но и наука, и техника. И даже сельское хозяйство. Бездуховность — как беспризорность, тут грех и разврат неизбежны. Когда нет единоначалия, то начинается разброд и склоки. Ибо тогда кто во что горазд дует. Все стало нерусским.
— Я путаюсь: «нерусским» — это для вас как?
— Бесцельным. Для нас с вами бесцельным. Смысл-то какой в этой стране жить без русской идеи? Обогащаться? Умничать? Грозить соседу? Пустое все, сие в Швеции или Америке гораздо сподручнее делать. А наша идея проста до невозможности: «Русь Святая, храни веру Православную».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Снег. Февраль. Мать родна, все холмы, поле за березняком — все бесконечно белое!
Снег. Снег...
За окном Сибирь, а она и есть бесконечность... Бескрайность. Бесприютность.
Поезд стучал, стучал как растревоженный пульс, и замкнутая в его составе жизнь пассажиров стремительно раскручивалась длинной-длинной двойной ниткой железной дороги. Целеустремленность неутомимо тянущего состав локомотива была просто фатальна. Из пункта «а» в пункт «б», за такой-то срок. И еще: ты можешь никуда не спешить, медлительно пить чай, бледный от полудужки лимона, дремать, прикрывшись огромным кроссвордом, смотреть сквозь двойное стекло или же любоваться на свое в нем отражение, но при этом неотступно ощущать, как тебя несет, несет, несет... Из этого вот пункта «а» в пункт «б». Нет, неприятная это вещь — вылизанная до гильотинного блеска железная колея. И забавно, что чем упорнее глядишь в окно, надеясь запомнить промелькнувшие за ним приметы чужой жизни, тем меньше остается в памяти: от пункта «а» до пункта «б» все повторяется, повторяется, и заснеженные сопки, заснеженные равнины, заснеженные станции и мосты сливаются в одно бесконечное и нераздельное целое... В Сибирь. В бескрайность. Бесприютность.
Сергей пил. Неспешно, почти в одиночестве. Как только можно в одиночестве пить на виду у чужих людей, то есть в свой интерес на фоне показного безразличия. В его купе садились, выходили, расстилали и скручивали постели, обильно ели и громко храпели. А он, демонстративно выставив под откидным столиком отвратительные новые протезы — надевать не больше, чем на полчаса! — тихо цедил водку из маленького пластикового стаканчика, стараясь не сильно хмелеть, но и не трезветь до ломки. Дремал тоже сидя в уголке, просыпаясь от озноба — из-за шторки чувствительно дуло. Проводники, сами приносившие за двойную цену водку, с деланной заботливостью подсаживали в купе только мужчин, заранее предупреждая, что «инвалида и ветерана нужно потерпеть». Те и терпели. Пытались, правда, пару раз составить компанию, пожалеть и морально поддержать, но, уразумев его настрой, стыдливо дули свое пиво отдельно.
Хватит с него бесед. В госпитале наболтался. С церковнослужителем, реально и ритуально, все как полагается. На ближайшее время исповедальная тема исчерпана. И еще. Когда Сергею подогнали протезы и показали, как на них ходить, когда на деньги, высланные сестрой, купили билет до Новосибирска, и Светочка, дежурившая в тот день, принесла ему выстиранную и подштопанную ею одежду вместе с ненужными уже, такими летними туфлями, вдруг совершенно неожиданно передали письмо. Даже не письмо, а записку. От жены Геннадия. Вдовы Геннадия. И в ней главный вопрос: «Он, правда, не мучался?» Почерк ровный-ровный, со всеми полагающимися завитушками, учительский. Сергей тогда чуть не кончился. Сидел в коридорчике, гонял под языком валидол и недоумевал: вот, повстречал человека, которого впервые с дней далекой юности захотелось считать другом. А теперь один вопрос: «он, правда, не мучался?» Почему так? Кто и где составляет это проклятое расписание: кому и сколько проехать по дороге, сколько провести задушевных бесед, кого-то спасти или укокошить, родить и перетерпеть боли? Ну, не случайно же все.... Чтобы на бесконечно пустой трассе в одной точке и в одно мгновение собрались легковушка, КамАЗ, мотоциклетка и лошадь.... А если это так, если действительно, что когда где-то некий неведомый диспетчер включает зеленый семафор, и раздается первый крик новорожденного, то в тот же миг кому-то другому где-то в другом месте приходится раскорчевывать поле, чтобы засеять его подсолнечником, чтобы, отжав семечки и разлив масло по банкам, через сколько-то лет продать его нерасторопной бабе, которая прольет его около трамвайных путей? Что тогда? Что тогда пресловутая свобода воли? Воля — это же и ум, и желание, и сила в желании. А если все предопределено и предписано, то в чем же тогда смысл человечьих стремлений? А!? Стремлений — куда? Или — от чего?.. Эх, птица-тройка. И нет ответа. А может быть, и есть: суета, братцы, все суета.
Сергей пил. Неспешно, почти в одиночестве. За упокой души Геннадия. И Петра. Святых душ. И за покой окаянной души Сергея.
Поезд замедлял ход, въезжая на освещенные мощными прожекторами путевые разводы какой-то полуночной станции. Проводник, опрометчиво выскочивший в одной гимнастерке, с трудом открыл заиндевелую снизу дверь, поднял порог и, похлопывая себя по плечам, скрылся в теплоте вагона. Он продолжал не замечать Сергея. В проем со снегом влетали запахи угля и мазута, тормозящие колеса жутко скрипели. Сергей дождался полной остановки, осторожно выглянул на пустой перрон и сбросил на него костыли. Потом на руках соскользнул по периле. Долго не мог подняться, все время заваливаясь на спину. Все-таки встал. Вокруг никого. Пустой белый перрон третьестепенного пути, черный сонный состав напротив, сверху зло гремящий голос, предупреждающий об отправлении. Все замерло в ожидании, и только крупный снег под фонарями летел снизу вверх, нарушая закон всеобщего тяготения. Сутуло опираясь на костыли, Сергей неуклюжими шагами направился к концу пустого состава, из-за которого чуть виднелся шпиль вокзала. Метель просто слепила. Дежурная еще раз предупредила об отправлении поезда, мимо него проскочили два обезумевших мужика с огромными клетчатыми сумками, потом раздался надрывный лязг закрываемых дверей, и он остался на свободе.
Станция называлась «Междуреченск». А Тигр и Евфрат тут причем?
С черного неба сыпал и сыпал белый снег. Пушистый, мягкий. И скользкий.
Через двое суток деньги кончились, и он поменял у блатнящегося пацана свою кожаную куртку на крытый брезентом ватник и две бутылки водки. Задружив под такое дело, они вместе забрались в товарный вагон, заваленный обледеневшими поддонами из-под кирпичей, и, переждав обход, развели в нем костер. Пришлось исчиркать почти весь коробок, прежде чем бледный огонек от кое-как наструганных финкой лучинок осмелился перебраться на достаточно сухие доски. Дым быстро заполнил пространство, нещадно выедая глаза, но около стреляющего во все стороны искрами огня хотя бы с одного бока было тепло. Пили, закусывая поджариваемыми тут же ломтиками хлеба. Пятнадцатилетний Муха беспризорничал с мая, с переменным успехом воруя на вокзалах и попрошайничая в электричках. Теперь же, как следует намерзшись, он уже внутренне приготовился вернуться в приют «рога мочить», но все не было повода. Как назло, в последнее время удача не отворачивалась, а если тебя не схватили за руку, то западло самому-то голову в душняк совать.
— Блин, чтоб опять кумы фанеру ломали? Ладно, еще чуток покайфую и сдамся.
— Ты сирота?
— Хуже. Я свободу полюбил. Вот в хазке перекантуюсь до зеленки и опять уйду.
Муха постоянно подкашливал, при этом его худющий, обросший, с огромными выпученными глазами и резко торчащим, чуть раздвоенным на кончике носом, уже совсем недетский череп трясся, и великоватая собачья шапка сползала на брови. Тоненькая грязная ручонка привычно сбивала ее на затылок, но от следующего покашливания шапка вновь сползала. Теперь к великанской шапке добавилась Сергеева куртка, и Муха напоминал усохшую черепашку или рака-отшельника, вольготно устроившегося внутри чужой раковины.
Хоть водка была явна паленая, не больше тридцати градусов, но мальчишка быстро опьянел, засмурнел и зазевал, потом резко свернулся у самого огня калачиком и мгновенно заснул.
Наконец-то тронулись и, дергаясь, покатили в нужном западном направлении. Больше всего Сергей боялся поджечь протезы. Да и стертые культи страшно мерзли и ныли, пришлось отстегнуть железно-пластмассовые конструкции и, намотав на укороченные конечности разорванный пополам шарф, ползать за топливом на коленях. Одного поддона хватало часа на полтора или на три глотка водки. Вагон трясся и жутко скрипел на поворотах, болтанка мутила и убаюкивала, но нужно было бодрствовать и поддерживать неравномерную жизнь вспыхивающего и спадающего огня. Муха, морща остатки полупрозрачной плоти на своем безвозрастном черепе, то и дело переворачивался, рискуя сползти прямо в мечущееся пламя. Сергей осторожно отпихивал мальчишку на безопасное расстояние, и сам почаще подставлял то один бок, то другой. Но даже отвернувшись спиной, он не переставал чувствовать свои протезы. Сколько он уже смотрит на эти странные и страшные заменители своих ног, сколько ему еще их забывать? Когда они станут ... родными? Стали же костыли.
Геннадий тихо подсел напротив, ссутулившись, пригорюнился. Прыгающее белесое пламя мешало поймать выражение лица. Сергей решился окликнуть. Но Геннадий не шевельнулся. Только голос.
— И что там, братан?
— Все нормально, братан.
Они опять помолчали. Теперь и Сергей повесил нос, ощутив ровное сердечное тепло. От пришедшего друга глубоко в груди стало спокойно и уверенно.
— И что там, братан?
— Все нормально, братан. Я прошел трубу.
— Трубу. И?
— Все нормально. Жить там можно.
— Жить? Чем жить? Чем там жить?.. А здесь?
— А здесь я за себя оставил: девочка — это же такое чудо.
Муха тряс его за плечо:
— Ты чо, в натуре, дурной? Так сгореть запросто.
Сергей едва разлепил веки. Тишина. Стоим? Станция? Или в поле? И тут его догнал пронзительно прокалывающий спину, сотрясающий озноб. Трясущиеся руки безуспешно искали что-нибудь горючее. Перед ним больше парили, чем дымили рассыпанные последние угольки. Он, оказывается, заснув, вполз в самое пепелище.
— И чо? Ты всю водяру сам выдул? Посмотрел бы на себя: чисто черт! Нет, час разводить огонь нельзя — засекут. И высекут. Надо в житухе погреться
В голосе Мухи не было агрессии, впрочем, и водка-то, в принципе, была Сергеева, шла довеском к ватнику.
— Где мы?
— В Тайге. Ну, станция такая.
— Я знаю.
— Тогда потопали. Покрутимся, как подфартит: может, я у кого лопатник нашарю. Фортуна, она тля веселая. Тогда мы с тобой вечером, как люди, в евросауне с телками почалимся.
— А ты откуда про Фортуну знаешь? Книжки, что ли, читал?
— Ага, с картинками.
Тощий Муха с трудом принял Сергея, обстучал со спины сажу, и они челноками поскрипели между бесконечных товарных составов: на костылях под состав не нырнешь.
— А ты, вправду, артист?
— Не хуже тебя.
— Так вправду? Или по пьяни понтовался?
Сергей сидел около батареи на полу, у входа, и терпеливо ждал. Правая штанина была закручена, чтоб менты не вязались. Народа в старом вокзальчике, тускло освещенном высокими пыльными окнами и неоновыми мигающими лампами, днем толклось немного, и Муха пошел искать счастья куда-то к завокзальным ларькам. Мало того, что проклятый протез опять истер свежую кожицу культи, так еще страшно хотелось есть. Но у них на двоих было полтора рубля, даже на хлеб не хватало. Сергей из-под приспущенных век смотрел, как на дальней скамейке молодая мама всячески пыталась заставить расплакавшегося мальчишку откусить яблоко, а тот только крутил головой и истерично визжал. Наконец, она сдалась, и все окончилось обыкновенными поджопниками. Потом совсем рядышком с костылями чумазый воробей лихо уворачивался от собратьев, не имея сил взлететь с большим куском булки. А вон еще... Короче, все мысли и чувства собрались под ложечкой. Даже согревающее спину щедрое тепло разгоряченного чугунного радиатора не радовало: почки не отпускало. Особенно левая — как гвоздь торчит. Застудил? И последствия лекарств? Ладно, терпеть, ему нужно просто терпеть. Сейчас важнее, как там, у киосков, поворачивала свое колесо веселая Фортуна.
В тугую скрипучую дверь ввалился Муха. Он был без шапки, из-под вздувшейся верхней губы по подбородку и груди текла ярко-красная струйка крови. Сочащиеся ссадины были и на ухе.
— Ты что? Что такое? — Сергей достаточно лихо подтянулся на костылях, встал.
— Да суки местные шапку сняли. — Муха, громко матерясь, размазывал по смуглому лицу кровь и открыто, не сдерживаясь, кашлял. На них косились и отходили подальше.
— Так пойдем, разберемся! — Сергей толкнул плечом дверь.
— Куда ты, калека костылевая? Размажут, даром, что взять с тебя нечего. Они сказали: час на то, чтобы смылись. С их территории. Эти не шутят, забьют на хрен.
Тяжелый кашель сотрясал жалкое мальчишеское худое тело под огромной курткой, расцарапанное ухо и вздутая губа продолжали обильно кровоточить. Муха отворачивался, чтобы только предательски не заблестели глаза, — и что, что можно было для него сделать?! Сергей попытался приобнять за плечо, но тот рывком вывернулся:
— Пошлепали, там электричка скоро отправится. В сторону Новосибирска. Побереги слюни, они тебе сейчас понадобятся.
План был не гениален, но прост: Сергей снимал правый, длинный протез, завязывал узлом штанину и из заднего вагона шел в передний, где его дожидался Муха. С этим самым протезом. И по ходу костыляния взывал к состраданию. Нет, вместе им попрошайничать сегодня нельзя, лохи крови боятся и битым ни черта не подают. А инвалиду должны отсыпать.
— Ты же, блин, артист! Все как раз по твоей масти. Потом, как прошаришь, сойдем, похаваем, и в следующую. Так, электричками, и доберемся. А в большом городе мы себе местечко заточим, не жмись. Там всем хватает, не то, что здесь. Как Фортуна покатит, а то в метро без ноги можно тысячи сшибать. Ну, да, на евросауну с телками.
Тяжело переставляя костыли, медленно ковылять по чуть покачивающемуся вагону и жалостливо заглядывать в отворачивающиеся лица — это этюд для начинающих. Для первого курса. Тут результат беспроигрышный — главное выдержать паузу. Секунду, две, три.... Ведь появление твое все заметили от самого входа, и теперь срочно придумывают повод не видеть. Счастливчики прикрываются газетой, менее удачливые таращатся в окно, самые неловкие демонстративно подремывают. И все это так грубо, так ненадежно: да родные ж вы мои, да ведь нас всех пионерия воспитывала по моральному кодексу строителя коммунизма! Неужто бы и Сергей, сиди он сейчас в ваших рядах, не ощутил бы тоски при виде страдающего калеки? Так подайте же! Подайте хоть десять копеек — и ваша совесть облегченно отстанет, всего-то десять копеек за свободу от совести! Никто же не просит снять последнюю рубашку и, тем более, накормить, обогреть и приютить в своем доме. Подайте копеечку, люди добрые!
Сергей никогда не думал, что такое может увлечь всерьез. Не догадывался о себе, не подозревал за собой такой способности к подобной отстраненности в исполнении роли. Пассажиры, мучительно сопротивляясь своей рачительности, откупались, а он все затягивал и затягивал паузы показного унижения, превосходно кривясь, щурясь до мелких слез и подрагивая пересохшими губами. И одновременно делал ставку: кто и сколько? Верзила, второй ряд с краю — рубль. Та дама в капюшоне — три. И почти всегда выигрывал. Что такое актерское мастерство? Да прикладная психология! Дальше — больше: после третьего вагона они уже просто давали ему столько, сколько он им мысленно указывал. Интересно, что самыми щедрыми оказывались работяги, делившиеся явно заначенным на послеобеденную складчину. Это жалость в чистом виде. Потом шли молодые, неплохо одетые в лису и нутрию женщины, которых коробил вид нестарого, но уже ни на что не годного мужика. Брезгливость. После них — старухи и молодежь. Этих давило суеверие: вдруг и самому придется? А вот из стариков расколоть удалось только двоих, и то, как он с опозданием заметил, первый был тоже инвалидом. Тут побуждением служила радость превосходства.
Дойдя до двери машинистов, Сергей растерялся: а где Муха? С его ногой? Вернулся в вагон, еще на раз осмотрелся. Пусто. Осторожно, с самого краю, присел рядом с двумя укутанными тетками, обнял костыли и замер, и обмер от услышанного:
— Дак, ты чего, не поняла, что, когда его арестовывали, у его в мешке какой-то аппарат лежал. Это и была бомба.
— Ну, какая бомба! Он же не этот, не черножопый.
— Дак, чо ж тогда?
— Может, самогонный аппарат. Он такой какой-то, я точно видела.
— Дак, что ты могла видеть? Милиционер мешок сразу отнял.
— Вот отнял, а потом заглянул. Ну, и я тоже. Аппарат там был! Могет, и не самогонный, но какой-то технический.
— Вот, сама баешь: бомба.
Электричка тормозила, и тетки засобирались к выходу. Сергей, пропуская их, проскользнул к окну и окончательно убедился, что повязали именно Муху:
— Дак, и что ж с того, что молодой? Мало ли? Это он, могет, для народу кричал об отце-инвалиде? Внимание отвлекал. Ну, ничего, в отделении с ним быстро разберутся. Кто отец, кто инвалид.
Вслед теткам вышло больше половины вагона. Сергей отвалился к стеклу и, закрыв лицо шапкой, закостенел в полном стопоре: вот, и что теперь? Что? Теперь-то даже спуститься из вагона сам не сможет, а кто такому грязному захочет помочь? Прокоптились они в товарнике насмерть. И небрит уже пять дней. И неумыт. Культя без протеза подмерзает. А ведь еще нужно как-то добраться до Академгородка. В автобус его таким не впустят. Хотя в карманах мелочью никак не меньше двухсот рублей, и, может, ха-ха, такси взять? Сценка: калека-побирушка в Городок на тачке подъезжает и расплачивается на вес. От такой картинки Сергей стал оттаивать: юмор — признак хороший. Жить будем. Надо же, он как-то привык уже к Мухе. Парнишка, в общем-то, неплохой. Неплохой, если в светлое будущее не заглядывать.
Опять остановка.
Глаза, если их долго не открывать, слипались. Наконец, со стоном разодрав веки, он встретился взглядом с молодым парнем в черном полупальто, тоже дремавшим до того на короткой скамье напротив. Парень спросонья испуганно таращился на Сергея:
— Чего тебе? Денег? Курева? На!
И бросив Сергею на колени почти полную пачку «Аэрофлота», рванулся на выход.
Где же Сергей видел такой голубой, из-под черной челки, взгляд? Аккуратно припрятав хорошие сигареты подальше во внутренний карман, проследил за окном убегающий, плохо очищенный от заносов перрон дачного поселка, по-зимнему сиротливо прячущегося за оголенной лесополосой. И опять зажмурился от укола в левой почке. Вот зараза! Неужели теперь так и будет?   
Дороги, железные, каменные, воздушные, водные, грунтовые и ледяные дороги. Асфальтированные трассы для бескамерной финской резины, лесные колеи для лагерных вагонеток, пыльные проселки для босоногого детства... Россия не воспринимается в статике. Абсолютно. Смысл ее существования, суть ее величия и тайна красоты познаются только через движение. От Москвы до самых до окраин, через одиннадцать часовых поясов мощно расходится, разбегается, разрежаясь и ослабевая, напряженная пульсирующая сетка трасс и тяг.
Дороги, дороги, дороги... От пункта к пункту, от дома на службу, от сердца к сердцу. Слишком тонкие и слишком длинные, чтобы не порождать тоски....
Дороги — вены и артерии. И от каждой станции разбегаются капилляры проселков.
А вокзалы? Вокзалы — тромбы.
Нажать звонок почти незнакомой, оббитой светлой рейкой, а когда-то твоей, когда-то родной двери ох и не просто. Сергей уже минут пять не мог поднять руку.
На порог вылетела сестра. В желтом халатике, босиком. Да-с, милая Кэт, двадцать лет ни для кого не проходят даром. Она, видимо, кого-то ждала, открыла рывком, без вопросов и подглядывания в глазок. И с заготовленной улыбкой. Или нет, нет! Это Сергей позвонил условным, тридцать лет назад им же придуманным набором: длинный, короткий-короткий!
— Вам... тебе хлеба?
Она уже испуганно смотрела на странное и страшное существо, повисшее на костылях, и почему-то не могла захлопнуть, пока еще возможно, перед ним дверь. Лицо? Прокопченое, покрытое седой двухнедельной щетиной, сизое отекшее пятно с гнойными щелками глаз. Глубоко полопавшиеся губы. Но за этой жутью было ... что? Что?! Засаленная и закопченная телогрейка, пустая штанина... вонь... А! А-а-а: длинный, короткий-короткий!
— Сережа? Сергей?!
Хорошо, что он не шагнул с объятиями. И даже не шелохнулся. Иначе бы дверь, как железная гильотина, с маху срубила ему полчерепа. Хлопнула на весь подъезд, даже пыль с проема посыпалась.
Ну, и как теперь далее? Зачем же ты так, родная? Сергей сидел на полу и очередной раз медленно пересчитывал оставшуюся мелочь. Двадцать два рубля восемнадцать копеек. Тянулась самая длинная пауза, которую не только Шаляпин, но и Коля Сапрун не выдержал бы. Пауза ее страха, переплавляющегося в стыд. Только сеструха-то не ахти какая пионерка, может, совесть и не замучит: кому нужен неудачник? Из-за родительской двери ни звука. Нет, кровь должна перебороть. Может, он не прав, и сестра просто в обморок упала? И, падая, захлопнула дверь. Так, нечаянно. Однако, если вспомнить их совместное детство, она на такое не была способна. В смысле, на обмороки. А зато с пеленок поражала рачительностью. Даже игрушки не ломала... Какая же там тишина... Опять тянуло и прокалывало почку, приходилось периодически поворачиваться, менять положение. Двадцать два рубля восемнадцать копеек... Правую культю он как следует обмотал найденным около мусорных баков хорошим еще синим мохеровым шарфом, и все равно она продолжала мерзнуть. Да, интересно, как Кэт сейчас выкрутится из этого положения? Сергей уходить не собирался. Сколько придется сидеть под дверью? Все равно. У него и часов нет. Мимо, то и дело, вверх и вниз проходили незнакомые люди, подозрительно и зло косились, но пока вслух не возмущались. Надо же, не прошло ни одного, кто бы хоть чем-то был похож на Нежинских или Устюжаниных. Или Куцев. Забавно, но для него все теперь новенькие. Даже если прожили здесь лет пятнадцать. Или, стоп, с восемьдесят второго, это когда он в последний раз побывал дома, по двухтысячный... ого, восемнадцать. Тогда, конечно, простительно. Всем им и все простительно. Двор-то как весь зарос, липы, сирень выше головы — этого ничего не было. И сам подъезд, выкрашенный потрескавшейся бежевой краской, стал совсем не таким, не тем, по которому Сергей прыгал со школьным портфелем. Тогда все подъезды были зелеными.
Да что же она, сука?! Открой, открой же!!!
И дверь действительно открылась. Кэт, поджав губы ниточкой, протянула через порог стопку одежды:
— Переодевайся здесь. Это отцово. А свое засунь в пакет. И не вздумай вносить.
И снова хлопок.
Переодеваться на площадке? А если кто...? Тихо! Тихо. Примем это за следующий этюд для первокурсников. А если кто и увидит, как тут переодевается пропитый калека, то вряд ли встревожится.
От прихожей его проконвоировали в ванну. Круто отделано! Все блестит: ребристый кафель, полочки из стекла и никеля, бутыльки. Но! Спасибо, что не велели обеззараживаться перекисью или формалином. Плевать. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращило голубые глаза безобразно отекшее, заветренное лицо со сросшимися бровями. Откуда все-таки у него в крови такой явный кавказский след? Хотя пока не лысеет. Но, по указке сестры, — только душ, ни бриться, ни расчесываться. И полотенце Кэт демонстративно двумя пальцами бросила в помойное ведро. Ну-ну. Пережить возможно и такое. А где родители? И, наверное, у нее самой тоже должны быть какие-то сожители? Муж, дети? Где кто?
Они сидели на неузнаваемой ни в чем, выложенной цветным кафелем и заставленной мебелью, кухне. Новая, странно откидывающаяся всей створкой, оконная рама, новая, из дымного стекла, модерновая посуда, новый высоченный холодильник. Новая сестра. Окончательно потолстевшая, с мешками под усталыми глазами, с глубокими складками на шее. И крашеная в полоску.
— Родители ждали тебя. Очень.
Она говорила жесткие, жестокие слова, а Сергей никак не мог наесться. Кэт добавляла винегрет и гречку, подрезала колбасу, сыр и хлеб. И говорила, говорила.
— Муж забрал мальчиков с собой в Питер, чтобы немного отвлеклись. Послезавтра вернутся. А мама... Мама, когда узнала про тебя, сразу слегла. И начала заговариваться. Вызвали скорую, они давление сбили, а она все бормочет про какое-то нераскаянье. И все добавляла одно слово: «каяниты, каяниты». Со страхом, словно какое-то имя. Я потом у всех спрашивала, никто не знает. Когда стало ясно, что дома не помочь, решили отвезти ее в больницу, ну, чтобы снять шок. А там... от передозировки сердце остановилось.
Сергей никак не мог наесться.
— А отец... Ты же знаешь, как они любили друг друга. Он умер к вечеру. Возле нее. Как сидел, так и сидел, даже не сразу заметили. Я дала телеграмму, но тебя уже выписали. Мы ждали три дня, надеялись, что успеешь.
— Отстал от поезда. Не смог догнать на костылях.
Кэт смотрела в окно и плакала одними глазами. Лицо не кривила, не краснела — только слезы соскальзывали по проторенным дорожкам. Хорошо для крупного плана в кино, а на сцене не годится. На сцене нужно чтобы хотя бы голос вибрировал. Для достоверности-то. Сергею теперь захотелось выпить. Просто мучительно.
— Сестренка, ты давай, ну, за помин душ.
Она словно выросла.
— Что?
— Ну, как полагается. По-русски.
Встала, принесла начатую бутылку водки, две рюмки граненого хрусталя.
— Земля им пухом. И вечная память.
Сергей сглотнул и сморщился от боли: почка, проклятая.
— Прости, не спросил сразу: детей-то как звать? И сколько им?
— Володя и Сергей. Девять и двенадцать.
— А муж кто? Я его не знаю?
— Не знаешь. Кончил наш универ. Был до перестройки геологом. Сейчас торгует. Как все.
Сергей покивал на бутылку. Она все так же невыносимо медлительно поморщилась, налила только ему.
— За твоих сыновей!
Он сглотнул и откинулся к стенке. Широковатые отцовы брюки, стянутые старым-престарым, еще из детства, исшарканным вдоль дырочек ремешком, его же теплое, застиранное нижнее солдатское белье — наверное, выданное к юбилею как ветерану, и почти новая клетчатая рубашка. Нет, при всем старании Сергей никак не улавливал от одежды ничего особого. Никаких флюидов.
— Ты бы фотографии показала.
Кэт кивнула, и бесшумно вышла, и он быстро схватил бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Вот теперь хорошо. Теперь душевно.
Как все переменилось. Просто в принципе ничего не осталось из его прошлого. Ни самодельных полочек, ни наивных картинок из бересты. Даже потолок подвесной, с зеркальными полосками. Мореное дерево, никель, цветной пластик. Они все тут вытравили. Ну, да, муж-то торгует. Ему пофиг вся ностальгия. А тем более, не будет же он терпеть розовский мусор, теперь-то, после смерти стариков. Теперь он тут окончательно хозяин.
Сергей успел приложиться еще раз, прежде чем сестра внесла несколько больших и малых альбомов. Кэт внимательно, с болезненным прищуром всмотрелась ему в лицо, но промолчала. Вначале подала старый, знакомый с детства, темно-зеленый. Наклеенные на картон черно-белые снимки с аккуратными мамиными примечаниями. Он, сестра, родители. А вот все вместе на берегу Обского моря. Школа, Новый год, опять выезд на природу. Надо же, даже его армейские сохранились. В конце тонкой стопкой лежали совсем свежие, яркие, цветные снимки похорон. Как много народа было. И почти все незнакомые. В три ряда вокруг гробов.
— Ой-ей, родные мои, простите, простите же меня! — Сергей потянул к себе бутылку, хотел налить, но потом опять крупно глотнул из горла. Водка не пошла, рванула обратно и протекла из носа. Кэт выдернула поданный, было, ему альбом своих мальчиков. Быстро бросила перед ним на стол салфетку. Чего уж там! Ему и не очень-то хотелось видеть чужое счастье. На фоне его горя. Кое-как сглотнул. Ведь только подумать: они умерли в один день! Это же только подумать.
— Сережа, ты больше не пей. Тебе поспать лучше.
— А потом?
— Потом мы позвоним в Улан-Удэ. Лена знает, что ты должен приехать сюда.
— Да ну ее! О чем ты говоришь? Мама и папа умерли, а я не успел даже на похороны!
— Кто ж тебе виноват? Кто виноват в твоем запое?
— А как не пить? И кто не пьет? Твой мужик, что ли? Конечно, если пофиг.
— Сережа, это и наше горе. И мой муж вытянул на себе все это. И морг, и кладбище, и поминки. Если бы не он, я бы просто сошла с ума.
— Да перестань ты! «Горе»! «С ума»! Бутафория. Кто тебе поверит? Я и не такие спектакли видел. У тебя же все хорошо: муж, дети. У тебя же все как полагается. Это я вот урод. То есть, такое мое семейное положение — урод. Калека и пустота. Ну, скажи, что тебе я не противен? Что тебя я не смущаю и не мешаю своим присутствием? Соври!
— Перестань.
— Нет! — Он допил оставшееся. — Нет. Теперь у вас все будет еще лучше. И квартира, и ... все. Только меня не забудьте забыть. Проветрите как следует, чтоб и не пахло. Уродом. Ха-ха, горе у них! Жилплощадь освободилась.
Кэт встала, сложила альбомы на подоконник, вытерла пальцы полотенцем:
— Будь ты проклят.
— Что?
— Что слышал. Будь проклят.
Нет, ехать ни в какой Улан-Удэ он не собирался. Деньги, конечно, взял, от них не убавится. Взял и отцову одежду: пальто и черную кроличью шапку у него в ларьке с руками оторвали. Сразу появились друзья с хатой, пару ночей перекантовался в веселой компании. Потом, правда, немного повздорили с хозяином, так как деньги слишком быстро кончились, а, насколько помнится, в его планы как-то не входило поить восемь человек.... А потом выяснилось, что и паспорт пропал. Заграничный.... Но дело не в деньгах, нет. Просто он уже раз решил, что не поедет, значит решил. Единственное, что Сергей сделает, это пойдет на почтамт и отправит дочери маленькую посылочку. Бандерольку с красной коробочкой. Пусть дочурка знает, что ее отец, настоящий отец, не всегда был таким. Таким калекой. Он был солдатом и воевал. Воевал за Советскую Родину.
Перед спуском в метро два парня увлеченно что-то обсуждали, широко разводя руками с горячими, завернутыми в промасленные бумажки, беляшами. Надо же, сколько у молодых людей здоровья: на морозе, под ветром стоят себе с обнаженными головами, еще и пиво из банок сосут. Один, чернявый, с ярко-голубыми глазами, вдруг осекся и внимательно всмотрелся в замершего рядом в просительной позе безногого бомжа, чертыхнулся и неожиданно подал беляш. За ним и второй, высокий, с пышными пепельными кудрями, отдал свой. Правда, перед этим еще раз откусил. Жлоб.
Парни, кинув в урну смятые баночки, бочком сбежали по заметенным поземкой, скользким ступенькам в тепло и свет метро. Беляши были хорошие, теплые. И мяса еще много. Пошевелил в мусорнице синие жестянки — нет, пусто, пива не оставили. А, между прочим, этого чернявого и голубоглазого Сергей узнал. Узнал почти сразу: это же он его позавчера в подземном переходе сбил. Вылетел из-за угла как ужаленный, долбанул прямо по коленке. Много же у людей в таком возрасте здоровья. И ничего молодые не помнят. Ничего. Кажется, это Хемингуэй подметил, что счастье — это хорошее здоровье при плохой памяти.
— Ты тут че опять ошиваешься? — Над ним выгнулся длинный, но хлюповатый, словно весь на ослабленных шарнирах, вихлястый гопник. — Никак, тут работать пристраиваешься? Чужой хлеб, типа, отбирать? У старушек, а?
— Да нет. Сына жду, он протез подвести должен.
— Сына? В мокасинах? И сколько ждешь? Если ты, чушкан, здесь за так, типа, пособирать думаешь, то ошибаешься. Я тебе не только костыли, а оставшиеся полноги перешибу. Уразумел, чмо? Или повторить для непонятливых?
Огромная олего-поповская кепка из меха норки, черная, с барашковыми отворотами турецкая кожанка, широченное синее трико с лампасами. В руке демонстративно крутилась «лисичка». Лицо бледно-зеленое, с черняками под глазами, малый явно на игле. И без тормозов конкретно. Если вписать ему с левой в печень, потом еще коленом — он длинный, сломается сразу. Год назад Сергей в один миг от него рванья бы не оставил, а теперь приходилось глотать. Глотать приходилось теперь часто. Но уже не обидно — к слабости, как к боли, тоже привыкаешь.
— Да я ж, братан, сам понимаешь, готов делиться.
— Ты чего, не включаешься? Пошел вон! «Делиться» он готов. Еще раз увижу, что ты мне здесь статистику портишь, уздечку подрежу. По самое-самое.
Яркий рубин рифленого стекла замигал, загорелся желтый. Перейти улицу Гоголя на костылях довольно непросто. Улицу давно не чистили. Грязный, истоптанный за зиму снег на проезжей части просел и не прятал того, что далекие потомки назовут «культурным слоем». Смог и сплошное авто. Человеку просто места не осталось! И плевать, что какой-то таксист, сворачивая навстречу, чуть было не зацепил мятым задним крылом и обдал брызгами снежной грязи. Главное, нужно быть уверенным, что тебя вовремя заметили на законном переходе, ибо к концу рабочего дня на светофоры уже никто не обращает внимания. На цвет и свет только очкастые пенсионеры ориентируются. Нет, совсем к вечеру, когда уже на грудь принял, тогда ладно, идешь себе, хранимый проклятым инстинктом самосохранения. И пусть они на своих джипах фафакают, тебе на это сморкаться. Они, которые на джипах, уже совсем из другого мира, с ними даже не представишь, как и где можно соприкоснуться. На заправках и около супермаркетов, где эти хозяева жизни покидают свои толстокожаные сидения с подогревом и песцовыми подголовниками, все места поделены от сотворения российской демократии. Там в основном кормятся пацаны. Малолетки, они очень опасны, одиночку могут забить за так, ради куража, когда обкурятся или ширнутся. И кто бы подумал, что эти развращенные до беспредела ублюдки — тоже дети. Чьи-то дети. Конечно, если бы его взяли на службу куда-нибудь в переход. Но! Но из-за почек рожа постоянно отекшая, подающих отпугивает. Вдобавок, из-за них же у него частое недержание. Цистит, это, даже если лечить, надолго. Скентоваться с такими же бичами? Ежу понятно, что в компании хорошо, но только когда в кармане не пусто. Тогда тебя, даже если не особо обихаживают, то, по крайней мере, не опускают ... на социальное дно. Так что, при любом раскладе, ему лучше волчарить до тепла. Сергей присмотрел себе подъезд с пустой площадкой под самым чердаком, обжил и старался особо не светиться.
Когда академик Павлов примучивал животных, он прошел в своих исследованиях от множества частных инстинктов, типа удовлетворения голода, размножения, самозащиты и территориальной привязанности до главного, всех их объединяющего и все распределяющего. Названого им «инстинкт цели». Вот только цели — к чему? Цели — во что? Похоже, любимый сталинский академик, на старости вновь вернувшийся в лоно церкви, просто не решился тут произнести «промысел Божий». Для животных главное — да, выживание вида, но у человеков-то есть еще и некая личная жажда смысла бытия. То самое, что заставляет человека есть, пить, размножаться и убивать, вполне как животное, но... со смыслом. Смысл. Промысел. А может, правда, есть этот инстинкт — инстинкт высшего смысла? Через что уже на физиологическом уровне человек отделяется от животного. Но Павлов об этом умолчал. Ха! Это потому, что бродяг не препарировал. А Фрейд о бомжах вообще не вспоминал: какому бичу до размножения?..
Если нет смысла жизни, то человек уже не человек. Вот, что теперь для него есть «жизнь»? Встать часов в пять, до того, как проснутся жильцы и поведут на выгулку собак, потом, похмельно стуча зубами и избегая беспредельных халявщиков, осторожно собирать стеклотару, с параллельным подробным изучением содержимого мусорных баков и плевательниц, с периодическими отогревами в магазинных тамбурах — там заодно и хлеба подают. А вечером перебинтовать ноги припрятанным за батареей теплым тряпьем и отключиться около этой же батареи в тяжелой алкогольной дури. И при этом хотеть завтрашнего дня? Зачем и чем его хотеть?.. А! Вот он, инстинкт смысла жизни. Словно какой-то черный жучок засел глубоко в голове, и существует сам по себе, наплевав на воспаленный от усталости мозг, на больное, мучительно разлагающееся снаружи и изнутри, искалеченное тело. Только водка изолировала этого жучка, но слишком ненадолго, и он к утру снова начинал там, в подкорке, шевелиться, перебирать лапками и грызть, грызть, грызть. И опять нужно было вставать в пять, собирать стеклотару, осматривать баки и ждать подачки у хлебного.
Где он гнездится, этот проклятый инстинкт? И как от него избавиться?..
В парке «Березовая роща», недалеко от застывшего до весны колеса обозрения, по воскресеньям с утра толклись продавцы, покупатели, менялы, агенты-оценщики и просто любители антиквариата, нумизматики, филателии и прочей приятной мелочи. Из воскресенья в воскресенье, из года в год они собирались здесь с ... ну, точно с середины шестидесятых. Перекрестье двух парковых дорожек являлось перекрестьем интересов нескольких сотен представителей сменяющихся поколений, которые в полуторамиллионном городе, сформировавшемся за счет эвакуаций и переселений со времени Отечественной войны, упорно искали для себя материальное подтверждение своей принадлежности к многовековой истории. Родовые киевские иконы и ганноверские инженерные приборы, петербургские табакерки, тбилисские кинжалы, московские фотографии, царицынские открытки и сузунские монеты давали их обладателям право не причислять себя к иванам-непомнящим, но стать участниками исторического процесса сотворения Русского мира. Покупали здесь, или продавали? Нет, не стоило ради редкой и копеечной выгоды из года в год, по возможности, каждое воскресение приезжать на это место. Меняли? Да. Выменивали. Ибо, продав марку или пороховницу, тут же, добавив из заначки, покупали карту епархии Томской губернии.
Плотно разложив «товар» по застеленным картоном и фанерой скамейкам, расставив его на складные лотки, или развернув приспособленные под прилавки и витрины этюдники и туристские седушки, знакомая-перезнакомая аудитория важно, несуетно и многозначительно кучковалась, деланно равнодушно перебрасываясь ничего не значащими для посторонних фразами, понтовались с нарочито скучными лицами, почти незаметными притопами и прихлопами разгоняя мороз. Хотя часам к десяти-одиннадцати этот проклятый морозец вовсю уже отгоняли и из-за пазух. Кто-то водкой из плоских чекушек, а кто-то виски из серебряных фляжек. И к полудню лица теплели. И разговоры приобретали сердечность. Уважение и симпатии между участниками многолетней выставки-продажи собраний и коллекций никак не соотносились с тем, подъехал ли человек сюда на трамвае, или периодически через плечо брелком заводил стынущий за кустами джип. К двенадцати все уже активно прохаживались по рядам, искренне здороваясь, передавая приветы и выспрашивая о причинах чьего-то отсутствия. Любые новые лица провожали долгими и косыми взглядами: если это покупатель, то чего ищет и сколько даст? А если новый продавец... то чем и откуда? Однако больше, чем новые люди, пятачок будоражили новые вещи. Любое «новье», гордо и очень-очень неспешно выставляемое торжествующим хозяином, немедленно обступали, обстоятельно рассматривали со всех сторон, определяли истинную цену и удачность открытия. А потом, без выказывания явной зависти, понурые конкуренты расходились по сторонам и оттуда, вполголоса, более страстно обсуждали вещь и осуждали хозяина.
Мужской клуб с мужскими интересами. Холод, дождь, жара или государственные праздники не особо влияют на количество собирающихся в роще. Чуть меньше, чуть больше. Это практически все знакомые с пионерского возраста, приезжавшие сюда менять первые марки и значки, книги и пачки из-под импортных сигарет с хрущевской оттепели. Знакомые, знакомые, знакомые лица — чаще с одними только именами, без фамилий. И без табели о рангах. Истинно мужской клуб с мужскими интересами. Обновление членства происходило медленно, как смена воды в аквариуме. Если кто-то вдруг исчезал, это означало либо «подкаблучную» женитьбу, либо отъезд из города или же смерть. Перестройка внесла свои коррективы, теперь и здесь появлялись люди, способные собрать неплохую коллекцию года за два, за три — были бы деньги, желание и консультант. Но к таким «новым русским» относились без восторга, не спеша переводить их из разряда «клиентов» в «ценителей»: здесь же не рынок. А настоящая коллекция — это жизнь.
Или настоящая жизнь — коллекция?
Остекленевшие деревья в мохнатой опушке инея неподвижны. Гигантские шатры старых тополей и берез сияют матовым серебром на фоне бледно-эмалевой голубизны неба, иногда осыпаясь, то ли от легкого ветерка, то ли от собственной тяжести. Иней длинными искрящимися лентами падает вниз, а ему навстречу, через трехметровые сугробы, обнаженные ветви ранеток и сирени упорно тянутся в небо, бережно покачивая над головой, словно затаившихся в засаде зверей, плотные снежные комья. На дорожках прямо на плечи спархивают такие в эту пору доверчивые синицы, а рядом оседает легкая ольховая шелуха с пиршества залетных красавцев свиристелей. Сергей, пока допрыгал на костылях от остановки, промерз до костей. Осторожно подошел к крайнему.
— Медали не покупаешь?
Мужичок постарался не услышать вопроса. Смотрел поверх, постукивал валенками. На лбу было написано: вот, бомж украл и пропивает. За пузырь отдаст, если правильно помурыжить. Ну-ну, на это даже стоило посмотреть, как он старательно тянул, как равнодушничал, надеясь на дополнительный барыш. И Сергей помолчал, типа, пусть и тот тоже созреет. Ждать-то можно. Только мутило. И одежонка тоже подводила.
— Так покупаешь?
— Паленые нет.
Врал, падла, все брал. Не свое же он наследство разложил. Сколько тут блестело чьего-то позорного горя: отцы и деды бились, бабы и матери на себе пахали. И вот их кровь и пот здесь деньгами оценивались. Да еще так омерзительно дешево. И в чем тут проклятый высший смысл?
— А если с удостоверением и в присутствии награжденного?
— Пошел ты на фиг. Топай!
Сергей раскрыл подрагивающую на ладони коробочку, вытянул вслед за медалью складную картонку удостоверения. Толкнул к самой его наглой роже:
— Дочь болеет. На дорогу денег нет. Я же воевал, ранен за нашу с тобой Родину. Смотри: Розов Сергей Владимирович. Это я.
Слипшиеся вокруг рта ледяной толстой коростой усы и бородка мешали отчетливо произносить слова. Глаза в глаза... И вдруг сам себе не поверил, что этот награжденный Розов имел к нему какое-то отношение.
— Стольник.
— Ты чего, мужик, совсем оборзел? Я же жизнью рисковал!
— А пофиг. На кой кому сейчас твоя жизнь?
— Это же война была! Дай хоть пятьсот.
— Считай: сто пятьдесят. И вали.
Это же была война. И «вертушка» шла на бреющем полете и, ныряя по-над расплавленными холмами, все ближе и ближе надвигалась с мурлыкающим рокотом и свистом. Она тогда искала и нашла его....
Эх, Катя, Катенька. Прости, прости, доченька. Э-эх, блин! Сергея на повороте сильно качнуло, и он завалился на снежный бархан. Скрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледную, полосатую трубу, и с нарастающим ускорением его потянуло вверх, в неизвестность. Куда это?.. Куда?.. Зачем?.. Нет, не надо... Вот, если взять под язык льдинку, она действует так же, как валидол.
Прости, доченька... Тут, где-то совсем рядом должна была стоять «стекляшка». Давным-давно они студентами-пересмешниками забегали в нее пропустить по мутной двухсоточке разливного азербайджанского портвейна. Где-то совсем уже рядом... От неожиданно выглянувшего солнца снег ослепительно засиял, сверху, снизу и со всех сторон больно резанув по глазам. Низко склонив голову и щурясь, Сергей из последних сил выталкивал костылями из-под себя короткую фиолетовую тень. Где-то совсем уже рядом. Такой ребристый, бетонно-витринный пентагон. Они еще покупали в нем из-под прилавка «Союз-Аполлон», по полтиннику за пачку. Какие ж это были деньги!
Прямо над ним что-то басовито раскатисто зазвенело. Потом еще, еще, и вдруг разом запело на разные голоса. Разогнувшись, Сергей разлепил веки и обомлел: прямо перед ним, за прозрачным узорным металлическим забором стояла церковь. Такой вот серо-розовый храм, оштукатуренными «под шубу» стенами повторявший периметр былого кафе. Только крышу синюю, с играющим на солнце чешуйками куполком-луковкой по центру, приподняли. И добавили невысокую квадратную колоколенку. С которой и раскатывался по парку разноголосый звон. По парку? Ну, да, наверняка до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати, где-то когда-то он слышал, что на сербском «зрелище» — это «позорище».
Сегодня он вернулся в подъезд раньше обычного. Был же повод. Ступенька за ступенькой переставляя костыли, Сергей медленно, с хрипящей одышкой, поднимался и поднимался наверх. Подолгу отдыхал на каждой площадке, а на предпоследней вообще чуть не помер. Сердчишко хватануло так, что пришлось присесть на высокий узкий подоконник. Разинув рот ждал, пока отпустит. Эх, если бы на улице: снежок под языком как валидол. А здесь? Он растерянно водил глазами, боясь вздохнуть.
— Ну, ты чо, дура! Ты так только напугаешь. — Вверху, на «его» площадке, с которой задраенный люк вел на чердак, шепотом перепирались девчачьи голоса.
— Да не напугаю! Кис, кис-кис!
— Ага, пойдет он теперь.
Раздалось шебуршание, потом все ненадолго затихло.
— Ну вот, видишь! Пьет.
— Какой малюсенький. А ты завтра в школу идешь?
— А то! У нас больше трех дней болеть нельзя.
— Дурь какая! А если у человека грипп? Чо, у вас классная совсем того?
— Причем тут классная? Наоборот, Галина Васильевна вообще человек. Это директриса. Шниткина, знаешь? Она ведь ведьма. Ага, йогой занимается и поэтому не стареет. И еще потому, что энергию из учеников сосет. Вампиризирует. Шниткина вообще ни за что, ни про что может из училища выгнать. Под настроение. Или просто так доведет, что кранты. У нас на прошлой неделе один мальчишка повеситься в туалете пытался.
— И чо? Жив же! Да я бы просто послала ее в ... туда. Подумаешь, балет! Ради чего такие унижения терпеть? А вдруг ты потом солисткой не станешь? Мало ли? И зачем тогда так трястись?
Продолжая громко шептаться, девочки медленно спускались, и Сергей вжался в дальний угол. Только куда тут спрятаться? На секунду замерев, подружки оценили степень опасности и неизбежность риска. Вытянувшись, бочком-бочком проползли вдоль перил... И с шумом рванули вниз. Фу. Теперь можно было подниматься.
Из-под батареи выглядывал испуганный рыжий котенок. Ну, братан, ты-то зря пугаешься: люди кошек не едят. А если и едят, то в самую последнюю очередь. Сначала коров, потом собак. Потом друг дружку. Это они тебя прямо из пакетика поили или как? Ан, нет, в сторонке, в перевернутой крышке белели остатки молока. Сергей взболтнул картонку «Домика в деревне», высосал остатки. Котенок как можно страшнее выгнул худенькую спинку, разинул розовый ротик и зашипел. Что, жалко? Так, брат, жалко у пчелки, пчелка на елке, елка в лесу, лес на мысу, мыс на реке, река вдалеке. Уразумел? А хочешь, я с тобой водкой поделюсь? То-то. И луковку ты не будешь.
Он неспешно достал и развернул высохшее и прогретое за радиатором тряпье, и приготовился, было, снять протез левой ступни, когда скорее почувствовал, чем услышал приближение беды. И котенок, внимательно наблюдавший за всем из дальнего угла, тоже что-то понял. Выгнувшись, опять почти беззвучно зашипел. А потом вдруг бросился на Сергея, запрыгнув на спину. И вовремя.
С лестницы на них неслись ротвейлер и его хозяин. Молодой и жирноватый, лет тридцати, он держал левой рукой черную, лоснящуюся суку за ошейник, а в правой сжимал вывинченную ножку от табурета или журнального столика. Сорокапятикилограммовая собака не лаяла, а только азартно подрагивала в ожидании команды на атаку. Бедный рыжий стоял на спине Сергея на самых кончиках когтей, лишь бы выглядеть повыше и погрознее. А костыли лежали слишком далеко.
— Ну, ты что, козел, решил наш подъезд засрать? Другого места нет?
Ротвейлериха тихо-тихо поскуливала, неотрывно глядя на незакрывающего от ужаса рот котенка.
— Молчать! Ты зачем, козел, моего ребенка испугал?
Черная торпеда неожиданно рванулась, и, похоже, хозяин не особо расстроился ее непослушанию. Сергей успел вскинуть перед лицом руку, но псина, опрокинув его ударом передних лап, клацнула зубами выше, пытаясь схватить рыжего. От толчка котенок отлетел под батарею и мгновенно забился за горячий чугун. Мелко притопывая от возбуждения, ротвейлериха совала рыло в промежутки ребер и, обжигаясь, свирепела на глазах. А сколько же там выдержит рыжий?
— Ты чего? Убери, убери собаку!
— Убрать? Ни хрена. Ноема, фас! Фас!
Собака недоуменно, всем корпусом повернулась и, по жесту хозяина, также молча бросилась на Сергея. Тот, закрывая лицо руками, закричал и, извиваясь, пополз к ступеням:
— Ты чего?! Убери собаку! Убери, я уже ухожу!
Из-за пазухи с глухим стуком выпала и покатилась по площадке начатая бутылка. Водка, побулькивая, толчками выливалась на желтоватый кафель, а Ноема все так же молчаливо сотрясала и трепала его рукав, проникая клыками глубже и глубже. Наконец, Сергею удалось доползти до ступеней, и он кувырком покатился вниз. Потеряв выкрученное предплечье, собака попыталась перехватить его за щиколотку, но, скользнув зубами по спрятанному под кожей ботинка железу, удивленно отскочила. Хозяин успел подхватить ее за ошейник. В этот момент окончательно пришпаренный котенок из-за батареи рыжей искрой прорвался к выходу.
— Ты чего? Убери собаку!
— Пошел отсюда! Пошел быстро!
Пинок попал в губы, сорвав старую коросту и вызвав сильное кровотечение.
— Пошел отсюда! Считаю до пятнадцати и спускаю! Раз. Два...
Зажимая разбитые губы, Сергей скатывался и сползал по ступеням, даже не пытаясь выпросить костыли. Кого просить? Потом, потом, а сейчас нужно было выживать.
Он успел вытолкнуть входную дверь на «четырнадцать».
Звезды. Ближние два фонаря не горели, и насыщенная чернота выдавила из себя равнодушные мелкие иглы синих звезд. Город отвечал тем же равнодушием. Что они там, в сравнении с его витринами и рекламой? Далекая никчемность. Ну, не Божьи же, на самом деле, искры. А насчет пророчеств и гороскопов, то это все можно прослушать сидя на кухне или в автомобиле. В городе вообще не нужно задирать голову. Все нужное для жизни лежит на асфальте. А выше... Мелкие бесчисленные квадратики всех оттенков желтого разбегались и множились в беспросветном студне длинными и короткими строчками великой книги слепых. Слепых? Ну да, им же изнутри ничего уже не видно. Вот, хотя бы там, за блестящими штрихами кленовых веток розовеет уютный огонек, и именно из-за этого уюта там нет никому никакого дела до того, кто тут сидит на ледяной скамье один, с остекленевшим взглядом и сведенными рукав в рукав, липкими от густеющей крови руками. Им там, за двойными стеклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо от горячих батарей, от горячего чайника и горячих... чего? А, все равно, им хорошо и плевать на всех, кто не с ними.
Мимо чьи-то веселые молодые шаги, молодые голоса. Мимо.
Как холодно. Разве ж он хотел испугать? Все случилось глупо и ненароком. Можно было б объясниться, он же всегда готов извиниться. И ушел бы он сам, зачем было бить? Тем более травить собакой...
Холодно. Разве ж он смог бы кого-то обидеть? Тем более девчушек. Он же помнит: «девочка — это такое чудо». Гена, Гена...
— И что там, братан?
— Все нормально, братан. Жить можно.
Обидеть... Все-таки было! Да, в Америке... Тамара и Саша... он осквернил ... их доверие... оттого, что не досталось «Баунти»...
...И я сказал: «Смотри, царевна,
Ты будешь плакать обо мне»...
Кончита ждала семнадцать лет.... И Ассоль ждала ... Молодость верит в чудо. Ибо одна имеет на него право. Ведь только на рассвете все паруса алые... Холодно. Катя, Катенька. Прости меня, прости доченька, ведь ты помнишь: «Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или ... нет, не портной, а художник. А может быть, поэт. С небольшой, но ухватистой силою...»
Так, все-таки, это был артист.
Прости его... меня.
Простите же все... за все... его... меня... окаянного...
Ему хватило сил проползти через удивительно пустую улицу, через пустой парк. И он умер, едва дотянувшись бесчувственными пальцами до бетонной ступени паперти.
Скрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледную, полосатую трубу, и с нарастающим ускорением его потянуло вверх, в неизвестность. Где-то там, уже совсем близко, нужно было отвечать, отвечать за добро и зло, за содеянное и за отложенное, за веру и предательство, реально случившееся и только выдуманное — за все его бестолковые сорок четыре года.
«Да святится имя Твое... да будет воля Твоя!..»
Странное металлическое эхо гремело в трубе.


ЭПИЛОГ.
Высокие, многократно прокрашенные белой эмалью окна туберкулезного диспансера сегодня расклеили и разрешили после обеда приоткрыть. Май начал сильно, и ночи стояли теплые. Две яблони под окном распустились одновременно, и дурманящий цветочный запах, истекая из лопающихся пузырьков белой цветочной пены, щедро растворялся в густом солнечном безветренном воздухе.
Мишка Мухин, сидя на подоконнике, листал неведомо откуда занесенный к ним в палату журнал «Театр» за этот, 2001 год. Фотографии, фотографии.... Да, и он знавал одного артиста, нормальный был чувак, без особых понтов. Правда, чего-то там пытался втирать про какую-то вечную черепаху Тортиллу и про буратин с мальвинами, которые сами себя ломают. А так-то ничего, они тогда класно побичевали, и все было честно, по-пацански. И Муха в жизни бы не предположил, что на толстой лощеной бумаге какая-то хорошенькая барышня сможет писать точно такую же ахинею: «...в каждом спектакле «Дали» я совершаю акт самоуничтожения — крушу самое себя. В театре Васильева к самоуничтожению я была готова, но там всегда наступало возрождение: Феникс возрождалась из пепла. Здесь же я разрушаюсь и только...»
Хорошая бумага, дорогая. Он перевернул страницу. «10 февраля, в день рождения Вс. Мейерхольда, в его квартире-музее в Борисовском переулке в Москве в четвертый раз состоялась церемония вручения именных стипендий, учрежденных Творческим центром им. Мейерхольда. Выдвижение стипендиатов Центр предоставляет кафедрам режиссуры театральных вузов. Обладателями стипендий этого года стали: студент РАТИ Роман Пленкин (руководитель курса — Леонид Хейфец) и студент СПАТИ Македоний Киселев (руководитель курса — Юрий Красовский). Стипендии призваны поддержать развитие традиций режиссерского театра, воплощением которого было творчество Мастера»...
Май. Ночи влажные, теплые — свобода зовет, свобода! Мишка сложил из вырванного листа самолетик, аккуратно продавил складки ногтем и запустил его в яблоневую накипь.
100-летие «Сибирских огней»