Вы здесь

Перекрестье миров

Рассказы
Файл: Иконка пакета 01_myasnikov_pm.zip (28.22 КБ)
Николай МЯСНИКОВ
Николай МЯСНИКОВ

ПЕРЕКРЕСТЬЕ МИРОВ
Рассказы



СТАРЫЙ МАКЛАЙ
I
Вот там, за лесопилкой, это север.
Там дальше Томск, и Васюганские болота, и Могочино, и Коломенские пески, и Нижневартовск. А потом тундра, Обская губа, а дальше и совсем — страх...
Здесь, за огородом, это восток.
Отсюда его не видно, но это из-за сосен.
Если идти в этом направлении, то за соснами будет наше деревенское кладбище. Хорошее кладбище, ухоженное. Красиво там.
Потом снова пойдут сосны. Там мы землянику собираем.
Дальше начинается березняк. Там клубники полно, и подберезовики тоже там.
Потом пойдут заброшенные поля, на которых молодые сосенки щеткой стоят, и березовые колки.
И если вот так вот прямо идти, то дальше вы пройдете мимо Бурятии, мимо Хакасии... Кяхта и Селенгинск где-то сбоку останутся. Монголия и Китай у вас окажутся немного правее, а выйдете вы прямо к берегу Тихого океана.
Направо по берегу, краем, пройдете через Китай и берегом, берегом придете в Корею.
А там переплыть в Японию очень просто.
Вот там солнце и восходит. За Японскими островами. И из Японии это лучше всего видно…
Здесь, в эту сторону, у нас будет юг.
Вон там — залив, их еще на реке затонами называют. Там мы рыбу ловим. Там и щука, и окунь, и судак туда заходит. А осенью туда сорога на нерест идет. Крупная, жирная, икряная. Чуть не в килограмм весом встречается.
И карась там есть, тоже крупный. Но странный какой-то. Видно, скрестился с кем-то. Карасевую-то икру любая рыба опыляет. Вот гибриды и получаются. В этом деле карась на ваших городских девчонок похож...
А юг чуть левее залива будет.
И если идти в эту сторону, то придете вы в теплые страны. Тут уж не ошибешься. Они там везде — и справа, и слева, да хоть и прямо идите.
Главное, не залезать в горы. В горах холодно. А где уж гор нет, там везде тепло…
А вон там, за рекой, это запад. Вот такой он и есть, а не то, что в телевизоре показывают…
Это отсюда, с крыльца, на тридцать пять верст видно. А если залезть на крышу, да с подзорной трубой...
Простор — глядеть не переглядеть. Но я туда не хочу. Нет.
Здесь у нас все есть. Свое.
Живу я здесь в качестве Миклухо-Маклая.
И я думаю, что все Миклухо-Маклаи, или почти все, это беглецы. Все они торопятся не куда-нибудь, а откуда-то.
Что уж тут удивляться, что в конце концов все они оказываются Бог знает где.
Надо сказать, что деревня — место для бегства не совсем подходящее. Убежать сюда довольно легко. Но выбраться потом отсюда уже почти невозможно.
Человек рассудительный должен бежать в такое место, где есть деньги, и где их можно заработать. Чтобы снова сбежать, если такая нужда возникнет.
В деревне денег давно уже нет.
Мы тут живем натуральным обменом и взаимным зачетом всяких хозяйственных услуг. Вот поэтому выбраться отсюда трудно. Денег на дорогу не хватит. Разве только пешком...
Но для Миклух и Маклаев здесь рай. Это точно.
Каждого, кто ко мне приезжает впервые, я обязательно предупреждаю, что здесь у нас не столько деревня, сколько естественная психологическая обсерватория.
Все над этим смеются. Их очень веселит это словосочетание: психологическая обсерватория.
И с этой минуты Миклухо-Маклай уже может приступать к своим совсем не обязательным исследованиям: наблюдать человека в непривычной для него среде. Это в городе он имеет какой-то вес в мире искусства. А здесь он просто обычный человек. Только он этого не знает...
Почему-то сюда ко мне чаще всего художники и поэты приезжают.
Тут бы я грустно вздохнул...
То, что в городе выглядит серьезно и внушительно, на нашем огороде выглядит... довольно-таки... не всегда. И это печально.
Кроме того, каждый Маклай, живущий в деревне, хочет он этого или нет, вынужден наблюдать еще и жизнь постоянных обитателей этого места.
И это тоже печально.
Сидишь тут на перекрестке двух миров, и каждый из них живет в своем времени. И они совсем не понимают друг друга.
Два разных мира смотрят на меня с двух сторон и искренне недоумевают: а ты-то, Маклай, что тут делаешь? Ты чей — наш или ихний? Что тебе надо-то?
— Ваш, — отвечаю я обоим мирам одновременно.
И отворачиваюсь. Смотрю в пространство...
Но тут замечаю, что и пространство тоже смотрит на нас. И в его внимательном взгляде тоже таится какой-то вопрос...

II
Любой достаточно внимательный человек очень скоро заметит, что самая трудная работа в деревне, а иногда и довольно неприятная, это вовсе не весенние посадки, и не ежедневный полив огорода, и не переработка урожая, который каждое лето не знаешь, куда и девать.
Это вовсе не покосы, не строительные дела и заботы, и даже не стирка пододеяльников в тазу при помощи куска хозяйственного мыла.
Нет, нет и нет.
Это не заготовка дров или смена подгнивших столбов в заборе.
И не осенняя ловля мышей, когда их притягивает домашнее тепло, и они сгрызают в доме все, даже то, что есть категорически нельзя. Рукописи, рисунки, кожаную кепку, сумку, забытую кем-то и давно висящую на стене.
Нет, вовсе нет.
Самая трудная работа в деревне — это простое человеческое общение.
И дело не в том, что сельские жители, особенно те, кто не сильно отягощен хозяйством, искренне убеждены, что лето это самый подходящий сезон для пьянства. Ведь съезжаются дачники, к ним из города едут гости, и у каждого — у каждого! — в машине обязательно есть бутылка. Тут главное вовремя к ним подсесть, и пей, сколько есть. Или сколько нальют...
И люди из города тоже глубоко убеждены, что вся природа именно для того и существует. Приехал. Посмотрел. Водки выпил. Поехал обратно. Что там еще делать-то?
— А как же лес? — удивляется Маклай. — И наша река?
Ее нельзя посмотреть. С ней нужно жить, как со старшей женой, всю жизнь, до самого конца, до гробовой доски. А иначе — что ты о ней узнаешь?
Нет, дело совсем не в пьянстве. В нем ведь тоже есть своя прелесть...
Вся беда в том, что человек удивительно предсказуем, и предсказуем он даже в тот момент вдохновения, когда в состоянии душевного подъема осуществляет свой творческий подход к жизни.
И от этой предсказуемости иногда становится тошно.
Все роли расписаны, тексты выучены наизусть, остается только неблагодарный труд обычного исполнителя — без сцены, без понимающего зрителя, без оваций. Время, отпущенное нам на жизнь, утекает от нас, не наполненное ничем...
И эта предсказуемость слов и поступков постоянно возвращает Миклухо-Маклая к одной и той же мысли: что же это такое?
Деградация? Ритуал? Игра? Глупость?
Бог его знает...
Наверное, все вместе.

* * *
У русского тоталитаризма было вполне деревенское лицо. Так думает Миклухо-Маклай. И Маркс с Энгельсом не имеют к этому безобразию ни малейшего отношения. Потому что родился он здесь, в русской деревне, и жить ему тут еще очень долго.
Здесь все под контролем. Каждое действие учтено, истолковано, и посчитан каждый хвостик редиски на соседском огороде. Ни одно движение человека не остается без немедленной оценки общества.
Это тоже наше, родное. Людей всегда мало, а общество всюду есть. Другой раз невозможно понять, из кого же оно все-таки состоит?
Ну, казалось бы, живет человек на природе, среди живописных красот, среди мирных и скромных животных, дышит свежим воздухом, пьет чистую воду и крепко спит по ночам. Неужели он может злиться? Завидовать? Носить черный камень за пазухой?
Ведь стоит только приподнять глаза — и вот он, сосновый лес — во всей своей красе. Любуйся им, сколько хочешь.
Можно бросить взгляд в другую сторону и увидеть молчаливые воды великой реки, со спокойной уверенностью делающей свою вечную работу.
Можно поглядеть вверх — и опрокинуться в синюю глубину бездонного неба. И застыть, наблюдая, как ветер играет пушинками облаков.
Можно смотреть на закат, слушая ту торжественную тишину, которая наступает в мире в тот момент, когда солнце соскальзывает с пылающего неба за черную линию горизонта.
И можно часами сидеть ночью на деревянном крыльце, глядя на мерцание бесконечной россыпи звезд...
Нет. Сельский житель все это давно видел и теперь этими вещами интересуется мало. Ему гораздо важнее вдруг разогнуться, поставить свою лопату у стены покосившегося сарая, или бросить свой молоток на прогнившее крыльцо, или оставить посреди двора груду деталей от заглохшего автомобильного двигателя — только для того, чтобы сделать несколько шагов к забору и окинуть хозяйским взглядом соседний двор или соседский огород.
Если говорить серьезно, то для этого важного дела можно даже залезть на крышу.
— Что он там насадил-то? — громко спрашивает он свою жену, вглядываясь в пространство соседнего огорода. — Тыквы, что ли? Во дает! Куда ему столько?
Миклухо-Маклай слушает это обсуждение, занимаясь своими делами, и думает: «А ведь редкий сосед долетит до середины Днепра... Не может он без меня. Нет, не может...»
И Маклай с трудом разгибает спину, поднимается из самой чащи помидорных джунглей и громко отвечает соседу:
— Хочу, вот, твоей корове отдать. Для радикального улучшения аппетита.
— Куда тебе столько?! Что ты с ними делать будешь? — переключается сосед на него. — Вон сколько они места занимают! Лучше бы картошку посадил, сдал ее по осени перекупщикам, и все.
— Да, — соглашается Маклай, — что-то я не подумал... Это по пяти рублей за ведро, так с сотки... сколько же это будет?.. почти двести рублей! Значит, посадил десять соток, выкопал, продал, и считай, что за электричество почти рассчитался... Это бизнес, это бизнес... Останется только налоги заплатить.
— Почему по пяти-то? — меняет тон сосед. — Подымут они цену, поди... Все-таки год прошел. Должны хоть маленько поднять.
— Поднимут, — соглашается Маклай, — если приедут. А не приедут, так пусть прежняя цена остается… — и вдруг вспоминает: — Я уж на днях Макаровне предлагал: давай, говорю, картошку друг другу продавать будем.
— Это зачем? — проявляет сосед живую заинтересованность.
— Как зачем? — удивляется Маклай. — Вон, в соседней деревне все брагу ставят и друг другу ее продают.
— И что? — недоверчиво интересуется сосед.
— Ничего. Все пьяные и все при деньгах...
Сосед уходит обдумывать эту странную мысль, и Маклай снова погружается в помидорные заросли, обрывая пасынки и выщипывая мелкие сорняки в лунках.
— Нет, — спрашивает сосед свою жену. — Зачем ему тыкв столько? Может, у него покупатель есть? Поди, договорился с кем-то...
И в состоянии глубокой задумчивости сосед берет в руки свою лопату...
В этот момент у забора Маклая останавливаются какие-то незнакомые женщины с той же самой задачей — внимательно и подробно изучить чужой огород.
— А помидор-то насадил! — всплескивает руками одна.
— Да уж! — громко отзывается другая. — Макаровна говорила: больше ста корней он насадил. И зачем это? У него ни скотины, ничего нету. Куда их девать-то будет? Вот скотину б держал, так корове бросил, и все. Не знаю, зачем это.
Тут третья начинает что-то горячо говорить, переходя на шепот, и они медленно удаляются.
— Да ты что! — доносится до ушей Маклая изумленное восклицание.
— Нет, ты послушай. Самое главное...
И она снова переходит на шепот.
— Эх, бабы, — вздыхает Маклай в своей помидорной роще. — Мало вам телевизора. Вы еще из своей жизни сериалы устраиваете...
Через некоторое время вновь доносятся какие-то голоса:
— Смотри-ка! Он забор поменял!
— Ха! Горбыль поставил.
— А что тебе горбыль? Скотина не лезет, и ладно.
— Нет. С улицы тут вагонкой надо. Вон, Пантелеевы какой забор себе сделали.
— У Пантелеевых сын в городе магазин держит. Им что?.. А вагонка-то, она знаешь сколько стоит? Забор дороже дома обойдется.
— А что им, городским, деньги? — вмешивается сиплый голос. — Это у нас тут... на курево не хватает.
— Да уж, — насмешливо возражает кто-то. — У этих городских деньги... Они тут на днях с этим, с поэтом, загуляли. Не хуже Кабаевых!
— Это которого Кабаева? Саньки, что ли? Я его хорошо знаю...
Эх, думает Миклухо-Маклай, привычно выщипывая сорняки. Не надо вводить единомыслие в России. Оно давно у нас есть...
Выдать всем надзирательскую форму... и пусть работают бесплатно. А кто откажется ее носить — тех под надзор. По пятницам драть плетьми за горбыль. По субботам — за вагонку... Розгами. Если кто выпьет — расстреливать. А кто не выпил — бить его, сволочь, пока не выпьет. Он же, дрянь, нами брезгует...
...Есть тут, в деревне, один глухой. Вот ведь счастливый человек...
Рядом большая река молча несет свои воды...

* * *
Во двор решительно вваливается какое-то незнакомое, очень опухшее существо, желто-синей расцветки, как флаг самостийной Украины. Сквозь синие расплывшиеся наколки просвечивают старые пожелтевшие синяки. Существо нагло смотрит в выцветшие глаза Маклая и резко отдает команду:
— Ну что, хозяин, наливай!
— А ты принес? — спокойно спрашивает Маклай.
— Не. А что, у тебя нету?
— Нет.
— Ну, давай, я сбегаю.
— Сбегай. Давай, сбегай, — задумчиво соглашается Маклай. — Купи полбутылки. Только для себя.
Жовто-блакитный застывает с обескураженным видом. Что-то пытается сообразить... Но соображается ему трудно. Он присаживается на скамеечку, делает серьезные глаза и начинает разговор о жизни, постоянно сбиваясь на свое тюремное прошлое. Пугает...
Маклай дает ему разговориться и обрывает его тяжким вздохом:
— Тут все сидели, братка, — грустно говорит он. — И у всех серьезные статьи. И у каждого по четыре ходки… И ничего. Живут себе спокойно. Один ты бегаешь по деревне: я сидел! Я сидел! Ну?
Желто-синий смотрит изумленно, и Маклай продолжает:
— Ну, сидел. По малолетке, небось. По хулиганке... Наколок там себе понаделал и теперь сам себя боишься. И людей норовишь пугать. Рецидивист! Ей-богу, рецидивист!
Желто-синий молчит, внимательно глядя на Маклая.
— Ладно, — говорит Маклай, — некогда мне сидеть тут с тобой. Давай, рецидивист. Давай...
И добавляет:
— Люди уже по железной дороге украли. И теперь водку пьют. А у меня еще картошка не полота... Да и тебе еще бутылку где-то слямзить надо.
— Почему слямзить-то? — неожиданно возмущается «рецидивист».
— Ты же блатной. Тебе работать вредно. Иди…
Желто-синий останавливается возле калитки и спрашивает:
— А вас как звать-то?
— Маклай, — отвечает Маклай.
И ловит недоверчивый взгляд.
— Иди, рецидивист, иди...
Жалко их. Жалко.
Все на чувствах у них, как у девочек. И простодушные такие же. И у каждого звереныш внутри...
Простые, как палка. Потому-то и жалко...
* * *
Вот слышится нетерпеливый автомобильный сигнал, калитка открывается, и во двор входят люди.
— Он точно здесь живет?
— Здесь, здесь. Мы уже тут были.
— Ой, какой двор большой, — удивленно произносит женский голос.
— А это что такое?
— Баня, наверное. Или сарай...
— А это что растет?
— Кустик какой-то, — уверенно отвечает авторитетный голос. — Посадил что-нибудь.
— А где он сам-то?
— Сейчас будем искать. Может быть, найдем...
— А где у него огород?
— Огород у него вот отсюда и до самого леса.
— Мак, ты где? Выходи, тут к тебе гости приехали.
Маклай спускается с чердака. Здоровается с гостями.
— Ну, проходите, — говорит он, — куда-нибудь...
— А куда проходить?
— Хоть куда, — отвечает Маклай. — Тут все наше. Чай поставить? Или сразу уху?
— Мак, мы все привезли. Ничего не надо. Ты лучше огород покажи.
— Пойдемте, — говорит Маклай и ведет всех на огород.
— Ой! — восклицает кто-то. — Это все твое?
— Мое, — отвечает Маклай.
— А зачем тебе столько?
— Исключительно для красоты и изобилия.
И добавляет:
— Чем шире огород, тем дальше соседи. Чем дальше соседи, тем ближе тишина.
— А что это растет? — тонкий женский пальчик указывает на грядку.
— Это морковка.
— Правда морковка? У нее такие листики?
— Да.
— А это?
— Пастернак.
— А это что?
— Базилик.
— А это?
— Кинза. Кориандр.
— Фу, вонючая какая... А это сорняки или что-то полезное?
— Это табак.
— Что, настоящий? Даже курить можно?
— Можно, — привычно отвечает Маклай.
— А зачем тебе пастернак?

* * *
Огородная экскурсия заканчивается.
Мужчины усаживаются за стол, стоящий под старой яблоней, женщины суетятся на кухне.
Маклай стоит между ними, решая сложный вопрос: присоединиться ли к мужчинам, чтобы не мешать женскому кухонному вдохновению, или идти на кухню, чтобы помочь женщинам разобраться в этом сложном хозяйстве?
— Мак, садись, посиди с нами. Разберутся они там без тебя.
И он послушно садится за стол.
— Ну, что? — говорит самый нетерпеливый. — Может, по маленькой? Пока они там готовят...
— Наливай, — отвечают ему.
Маклай вместе со всеми берется за стопку, но тут в проеме двери появляется кудрявая головка:
— Мак, а где у тебя соль? Что-то я ее найти не могу.
— Соль на столе, — отвечает Маклай. Осторожно ставит свою стопку и идет показывать, где стоит соль.
— Зелени нарвать? — спрашивает он женщин.
— Да! — отвечают они с энтузиазмом. — Давайте какой-нибудь салатик сделаем!
Маклай идет на огород, рвет зелень и снова садится за стол.
— Ты что? Не выпил еще? А мы тут уже по второй налили.
— Сейчас я вас догоню, — обещает Маклай.
Он поднимает стопку, но не успевает донести до рта. В проеме двери снова появляется женская головка:
— Мак, покажи, как у тебя плитка включается.
Он аккуратно ставит стопку на стол и идет показывать, как включается плитка.
— Чай сейчас заварить или попозже? — спрашивают женщины у него.
— Не знаю, — отвечает Маклай. — Как хотите. Или квасу холодного принести?
— А что, есть квас?
— Есть. У меня все есть.
— Да что ж ты молчал? Мы бы уже окрошку сделали! Неси.
Маклай идет в дом и лезет в подпол за квасом.
Потом он снова садится за стол.
— Где ты ходишь? Водка прокиснет!
— Не успеет, — возражает Маклай и берется за стопку. И снова не успевает донести до рта.
— Мак! А помельче картошка есть? Нам в мундирах ее надо сварить.
— Сейчас.
Маклай ставит стопку, берет ведро и спускается в погреб. Относит на кухню полведра мелкой картошки и снова садится за стол. Но не успевает поднять свою стопку.
Потому что из кухни снова доносится голос:
— Мак, мы про свеклу забыли. Принеси одну свеколку.
— Свеклу-то зачем? Вы что, борщ варите?
— Окрошку делаем. Это рецепт такой.
— Окрошку нельзя делать по рецепту! — начинает волноваться Маклай. — Это еда! Ее готовят по вдохновению! А по рецепту готовят только мерзкие лекарства.
— Ты увидишь, все будет очень вкусно.
— Не увижу, — упрямо возражает Маклай. — Потому что зажмурюсь и буду пить водку на ощупь.
— А как будешь закусывать?
— Буду запивать слезами. Горькими слезами, — мрачно произносит он, поднимается из-за стола и снова идет в погреб.
Выбирает пару красивых свекол и садится на нижнюю ступеньку лестницы.
— Господи, спаси и помилуй, — тихо бормочет он.
В это время чья-то тень закрывает падающий сверху свет, и он снова слышит знакомый голос:
— Мак, а варенье у тебя есть?
— Для окрошки? — строго спрашивает Маклай.
И снимает с полки банку черничного варенья.
— Сейчас напьюсь, — задумчиво говорит он, усаживаясь за стол.
— Да ладно, Мак. Не обращай внимания. Пусть делают, как хотят.
Некоторое время он сосредоточенно смотрит на прозрачную жидкость в своей стопке, потом протягивает к ней руку, но закончить это движение не успевает.
— Мак, а у тебя нет какой-нибудь чашки побольше? В эту салат не входит.
И он идет искать чашку...

* * *
Все долго сидят за столом.
Говорят о последних выставках, называют какие-то полузабытые имена. Всплывает имя знакомого художника, который продал несколько картин и купил себе новую машину. Мужчины сразу оживают и переходят к обсуждению сугубо автомобильных вопросов.
С автомобилей разговор незаметно переходит на компьютеры. Начинают мелькать слова из какого-то неизвестного лексикона: мегабайт, провайдер, модемы, чаты...
— За грибами-то завтра пойдете? — спрашивает Маклай.
— А что, уже грибы есть?
— Есть. Уже и черника пошла.
— И белые есть?
— Есть.
— А клещей нынче много?
— В этом году как будто нет. В то лето их много было.
— Ой, нет, — дружно отвечает женский хор. — Мы в лес не пойдем. Нам клещей не надо. Еще энцефалита нам не хватало...
— А можно и на берег, — говорит Маклай. — Можно и сеточку заодно поставить. Пока купаемся, что-нибудь поймаем...
— Только давайте без рыбалки, — присоединяются мужчины к дружному женскому сообществу. — Вон, по телевизору каждый день говорят, что вся рыба в реке заражена описторхозом.
— А вы их слушайте, — отмахивается Маклай. — Они там сидят в четырех стенах и света белого не видят. А новости, хоть какие, все равно придумывать надо. Вот и придумывают…
— Ладно, — зевает кто-то. — Не будем мозги греть. Завтра как-нибудь разберемся...
Женщины поднимаются из-за стола и уходят стелить постели.
Маклай смотрит на полную луну, всплывающую над лесом.
— Вот так всегда: как полнолуние, так и бутылка на столе...
В этот момент из дома доносится скрежет металла и грохот падающих вещей. Маклай идет узнать причину этого шума и с ужасом обнаруживает, что женщины пытаются переставить его кровать.
— Что вы делаете?! — изумленно восклицает он. — Зачем?..
— Мак, не мешай, — отвечают ему занятые делом женщины. — Мы сейчас тут все переставим, и тебе будет удобнее.
— Тут нельзя ничего переставлять! Тут каждая вещь стоит так, как надо.
Женщины еще раз пытаются приподнять кровать, но понимают, что это им вряд ли удастся: ножки кровати крепко запутались в груде тех крайне необходимых вещей, которые обычно именно под кроватью и хранятся. Ящик с сетями, медный таз для варенья, электродрель и фуганок, две пары зимних сапог, запчасти к бензопиле, фильтр для очистки самогона и много что еще.
— Ладно, — сдаются женщины, — давайте стелить.
— Правильно, — говорит Маклай. — Стелите. А кровать стоит так, как ей положено стоять. Головой на восток.
— Почему именно на восток?
— Чтобы плыть в ней навстречу солнцу...
Кровать стоит головой на восток. Дверь открывается на север — в сторону силы и тьмы. Окна смотрят на юг и на запад — в сторону слабости и смерти. Но об этом лучше не говорить. Потому что тебя могут спросить: какой еще смерти? И тогда надо будет ответить: вашей...
* * *
Утром он просыпается первым. Идет на летнюю кухню. Варит себе кофе, отмечая в состоянии своего тела явные следы вчерашнего застолья.
Пьет кофе, курит, снова пьет кофе...
Снова курит. И идет на огород.
Потому что мелкая огородная работа — самое лучшее средство от всех дурных состояний и настроений.
Он пропалывает грядки лука и моркови, рыхлит междурядья и идет выпалывать траву вокруг капусты. Устает сидеть на корточках, разгибается и возвращается на кухню, чтобы заварить чай.
Снова сидит на крыльце, курит, поглядывая на редкие облака, пытаясь по их форме и направлению движения определить погоду на ближайшие дни.
И снова уходит на огород.
Гости начинают просыпаться к одиннадцати, когда солнце уже хорошо припекает. Долго умываются, рассаживаются вокруг стола, на котором неизвестно откуда уже появилось пиво в больших пластиковых бутылях.
— Мак! Иди пивка выпей.
— Иду, — отвечает Маклай. — Я его сегодня честно заработал.
И он появляется с тяпкой в руках и еще каким-то странным инструментом, несколько напоминающим клюкарзу, которую используют в своей работе скульпторы.
Женщины изумленно смотрят на его огородные штаны с огромными разноцветными заплатами и такими же огромными дырами на штанинах.
— Ужас, — произносит одна.
— Класс! — восхищенно восклицает другая.
— Хорошие штаны, — благодушно соглашается Маклай. — Еще японский император говорил: старые вещи нельзя выбрасывать. Такие вещи надо отдавать лучшим мастерам, чтобы те использовали их как достойные образцы. Хороший, видно, был человек. Тоже любил в старости на огороде покопаться.
— Это ты про кого?
— Про японского императора.
— Да их ведь много было.
— Уж и не вспомню, который из них, — говорит Маклай. — Это же лет восемьсот прошло...
— Ну, что? На берег едем?
— Давайте искупнемся!
— Давайте. А пиво с собой возьмем. Может, кто водочки хочет?
— А не рано?
— Что ж рано-то? Выходной день, на природе, на свежем воздухе...
— Ладно, бросай ее в машину, на берегу разберемся.
Женщины идут надевать купальники, мужчины грузят в машину сумки с продуктами. Где-то рядом в полуденной тишине раздается нежная трель. Все останавливаются, прислушиваясь.
— Кто это?
— Коршун, — отвечает Маклай и показывает на столб, на котором сидит крупная птица.
— Надо же... Хищник, а так красиво поет.
— Среди певцов много хищников.
— А среди поэтов?
— Эти все хищники.
— А художники?
— И художники. Кроме самых больших.
— А самые большие? Ты их к травоядным относишь?
— Нет. Те крупнее, чем хищники. Это драконы!
— Мы готовы! — торжественно объявляют женщины.
— Нет, подождите, — спохватывается Маклай. — Я же свой купальник забыл!
И идет в дом, чтобы взять сумку с мелкой рыболовной сетью...
* * *
Берег встречает их легким ветерком.
Машины оставляют в тени деревьев. Все выходят на песок, быстро сбрасывают с себя одежду и бросаются в воду.
Маклай неторопливо проплывает несколько шагов и выходит из воды. Достает из сумки сеть, привязывает к ее концам большие грузила и снова заходит в воду, чуть в стороне от купающихся.
— Господи, благослови, — трижды произносит он и опускает на дно первое грузило. Потом идет вниз по течению, привычно сбрасывая сеть с руки, пока последний груз тоже не ложится на дно.
— Господи, благослови, господи, благослови, господи, благослови, — бормочет он, выходя из воды.
На берегу уже расстелено покрывало, на котором расположились стаканы, кружки, тарелки с закусками и бутылки с напитками.
— Ну, что? Все-таки поставил сеть?
— Поставил.
— Ну, тогда выпей что-нибудь.
— Самая страшная проблема, — вздыхает Маклай, внимательно изучая стол, — для советского человека... это проблема выбора...
И он берет два стакана, в один наливает пиво, в другой — немного водки.
— Мучительная проблема решена быстро и радикально!
— Да! — гордо восклицает Маклай.
День течет неторопливо. Люди разбредаются по берегу, купаются, что-то фотографируют и фотографируются сами. Маклай лежит на песке, ощущая всем телом и этот песок, и легкое движение воздуха над ним, и солнечное тепло.
— Рыба-то будет?
— Будет, — отвечает он и идет проверять сеть.
Вода приятно охлаждает тело, ноги ступают по твердому песчаному дну. Маклай находит в воде притонувший поплавок, берется за верхнюю тетиву и слышит, как в сети бьется рыба.
— Есть, — объявляет он.
Приподнимает сеть, и из воды показывается изгибающееся тело молодого судачка, широко растопырившего свои перышки. Маклай выпутывает его и опускает в мешок, край которого приходится держать в зубах.
Он проходит всю сеть, вынимая рыбу — чебаков, окуней и мелкого судака, и в самом конце ее обнаруживает довольно крупную щуку.
Все сходятся посмотреть улов, удивляются, разглядывая взбрыкивающую поверх мелочи щуку.
— А она-то каким образом в чебачевку попала?
— Зубами зацепилась. Гналась за кем-то, разинув рот, — говорит Маклай. — Это всегда так... Как только разинешь рот на что-нибудь хорошее, так тут же и вляпался. Это мы по себе знаем...
— Котел-то взяли? Может, ухи сварим?
— Описторхоз! — дружно произносят дамы.
— Боже мой! — огорченно произносит Маклай. — Это очень плохое слово. Его нельзя произносить на берегу. И женщины не должны знать таких слов. Это хуже любой матерщины...

* * *
День клонится к вечеру.
Гости начинают собираться, боясь опоздать на последний паром. Маклай прощается с ними у ворот.
— Приезжайте, — говорит он. — Нельзя же все лето сидеть в городе. Это ж никакой город не выдержит. Столько народу...
— Ну, счастливо оставаться, — отвечают ему. — Мы к тебе еще приедем. С делами маленько разгребемся и приедем. Хорошо здесь...
— Приезжайте, — повторяет Маклай. — А я тут пока всех клещей переловлю. Чтобы не страшно было заходить в лес.
— Приедем...
Машины отъезжают. Маклай смотрит им вслед, закрывает за собой калитку и идет в летнюю кухню, чтобы навести там порядок.
Собирает оставшиеся закуски, убирает их в холодильник, и обнаруживает в нем бутылку пива и бутылку водки.
— Надо же! — удивленно произносит он.
Наливает себе стопку и медленно выпивает, глядя на окурки и смятые фантики, разбросанные вокруг крыльца.
Потом он долго курит, разглядывая покосившиеся ворота, старую лиственницу, посаженную старухой-соседкой когда-то очень давно, когда она еще не была старухой, а была молодой и красивой. И острой на язык...
Дальше, за лиственницей, видны полузаброшенные огороды, заросшие бурьяном и крапивой, и за ними — река во всей своей красоте...
Когда-то Маклай тоже жил в городе. И тоже писал какие-то картины. И тоже устраивал выставки, на которые собиралось много народу. И даже написал несколько книжек, изданных в разное время и под разными именами.
И точно так же он крутился летом, пытаясь быстро разгрести самые неотложные дела, чтобы вырваться в лес за грибами или сбежать на несколько дней на берег — рыбачить...
А потом мир искусства постепенно потерял для него свою привлекательность. Может быть, потому что порождает слишком много иллюзий. А может быть, оттого что в какой-то момент ему стало понятно, что и художники, и писатели, и поэты — это узкие специалисты. Слишком узкие.
Одни — по продаже картин. Другие — по продаже слов.
И как узкие специалисты, глубоко погрузившиеся в свою очень специфическую деятельность, они постепенно теряют интерес к жизни. Той самой жизни, что раньше побуждала их брать в руки кисть или торопливо записывать внезапные слова на любом попавшем под руку клочке бумаги.
И жизнь тоже постепенно теряет к ним свой интерес. Куда-то уходит...
А люди остаются в своем узком искривленном пространстве, где можно механически-равнодушно набрасывать пятна краски на чистый холст и так же механически можно играть словами, которые все равно будут проданы по установившейся цене...
— Ладно, — вздыхает Маклай. — Надо прибраться немного...
Достает ржавое ведро и начинает собирать в него мусор.
Наверное, к этому просто надо привыкнуть, говорит себе Маклай, выбирая из травы окурки.
Все изменилось. Мир стал другим.
Теперь хозяева охраняют своих собак. Собаки своевольно дрессируют своих обиженных хозяев.
Все, что существует в живом мире природы, уже утратило свои имена. Любые деревья называются словом «дерево», любой кустарник называется словом «кустик», любая птица — просто «птичка», любая рыба — просто «рыба». И все полевые цветы вдруг лишились своих имен, кроме одуванчиков и ромашек.
И лес нас пугает по-прежнему, как когда-то пугал наших прабабок. Только они боялись лешего. А нас пугает отсутствие в лесу тротуаров и указателей, из-за чего там легко можно заблудиться, и еще — всякие мелкие насекомые, которые могут нас укусить, и тогда мы можем заразиться энцефалитом.
Потому что мы не верим в судьбу. Верим в случай...
И река нас пугает. Только не хитрыми русалками и вредным водяным, а описторхозом, который обязательно у нас заведется, если мы похлебаем свежей ухи.
Но если эту же рыбу покупать на базаре, то это уже не страшно, потому что купленная рыба в нашем сознании связана исключительно с торговлей и к реке не имеет никакого отношения.
Это страхи научно обоснованные, то есть вполне современные, а быть современным человеком уже нисколько не стыдно. Даже если тебя немного дрессирует собака и может запросто искусать энцефалит.
Вот, говорит себе Миклухо-Маклай.
Посуду мы будем мыть завтра. Только завтра. Совсем завтра.
Но мыть мы ее будем в приступе искреннего энтузиазма.

III
А так у нас здесь хорошо.
И земля здесь хорошая, все на этой земле само растет. Даже то, что не садил никогда.
И река здесь хорошая, широкая. И рыба здесь водится. И водяной здесь есть.
От нашей деревни до того берега километра четыре с половиной будет. По осени ветра сильные бывают, тогда штормит. Как раз в то время, когда мы рыбачим. Сорога в это время хорошо идет, да и судак за ней. Бывает, что и гибнут мужики. Как раз в это время и гибнут. С водяным осторожнее надо. Он шутить очень любит.
И лес здесь хороший, богатый. Все в этом лесу есть. И ягоды, и грибы, и птица, и зверь есть. Бывает, пока за грибами ходишь, штук семь глухарей спугнешь.
А дорог сколько в лесу! Каждый день можно новой дорогой идти. Но — все равно, какой дорогой ни пойдешь, только в лес и придешь... И заблудиться можно. Другой раз возле дороги туда-сюда ходишь, а дорогу никак найти не можешь.
А бывает так, что осенью выйдешь в лес за опенками — тишина кругом, воздух прозрачный — а сзади леший за тобой ходит. За левым плечом он всегда держится. Идет за тобой и сухие сучки с деревьев сбивает. А ты только удивляешься: слева сучки сами собой с деревьев опадают, а справа ни одного не упадет. И ветра нет... Видно, скучно ему осенью.
А зимой тоже бывает, что охотник какой-нибудь в лесу заблудится да и погибнет. Это все он безобразничает. От скуки. Лес спит, а лешему и заняться нечем.
Духи тут всякие есть: и на земле, и в воде, и в воздухе — каких только нет. И каждый чем-то своим занимается.
Да и деревенские наши — столкнешься с ним в сумерках и не сразу поймешь, человек ли это или злой дух человеком прикинулся. И городские тоже... бывает...
А летом — тут уж везде благодать — и на огороде, и на реке, и в лесу...
Все у нас здесь есть. Все.
Кроме денег.
Но деньги — есть они или нет — это ведь судьба. Кому-то они даются как наказание за грехи. Хлопотно ведь с большими деньгами. А кому-то и не даются... А без них тоже туго.
Все у нас здесь есть... Музыки вот охота. Моцарта послушать.
Позвать сюда хороший оркестр. Пусть едут, прокормим. Женский хор из Германии… Чтобы на его родном языке пели.
И рано утром рассадить их в конце огорода, где мы давно уже не пашем, — среди синих цветов шалфея, и желтых хризантем, и диких мальв, цветущих нежным розовым цветом.
Рояль поставить на траву возле черемухи.
Музыкантов во фраках — посадить полукругом на белые стульчики. А хор поставить справа, среди цветов.
Выйти к ним и сказать:
— Сыграйте мне Реквием!
И когда они начнут свое волшебное дело, лечь на землю между картофелем и подсолнухами, раскинуть руки, ощущая затылком и лопатками огромное звонкое тело планеты, и плыть вместе с ним на живых волнах этой музыки навстречу восходящему солнцу...
Жизни хочется. Света. Тепла.
1. 12. 04


ДРОВА
Осень, поздняя осень.
И опять холодный ветер с реки, который в деревне валит на землю заборы, а в лесу валит деревья.
Самое время заготавливать дрова. Они уже на земле лежат, только цепляй и тащи.
Я проснулся чуть свет от завывания ветра. Затопил печь. Выпил кофе (кофе кончается!) и выкурил несколько сигарет подряд (сигареты кончаются!), прежде чем решился выйти на холод.
А потом рубил дрова, пилил, мерз, грелся сам и грел сапоги возле печки, и снова пилил.
Пилил, рубил, таскал, складывал поленницу, мерз.
Сегодня нам обещали потепление, и оно наступило — очень холодное, даже холоднее, чем была вся прошлая неделя, но только с северным ветром — насквозь.
И уже к обеду я понял, что чаем в такую погоду согреться невозможно.
Глянул в зеркало. Причесался. Пошел в магазин.
— Как жить в таких условиях — я не понимаю! — кричала возле магазина какая-то женщина на какую-то женщину.
Но я прошел мимо, не останавливаясь, чтобы случайно как-нибудь не ответить на этот вопрос. Купил бутылку водки, банку майонеза и сигареты. Самое необходимое.
И когда вышел из магазина, увидел все тех же женщин, чьи лица никак не запоминаются, и услышал ту же самую фразу:
— Как жить в таких условиях — я не понимаю!
И уже удаляясь от этого маленького митинга, я услышал краем уха:
— Курочку-то семь месяцев кормить надо, прежде чем она яичко принесет. Семь месяцев! А за каждое зернышко платить надо. А денежки где брать?
Точно, подумал я, точно.
Точно! Надо сделать яичницу. И сделать ее с луком. Много-много лука и штук шесть яиц. Вот.
Бабы у нас в деревне трехголосые. Можно вовсе не слушать, что они говорят, достаточно услышать только голос, интонацию.
Одним голосом они говорят о своей хозяйственности и рассудительности. То есть о своем необыкновенно хитром уме. И в этом голосе настойчиво и округло звучит нота скромного восхищения.
Вторым голосом они говорят о своих несчастьях. О курицах, баранах, коровах, детях, мужьях... И в этом голосе слышен бесконечный плач о бесконечной благодати жизни, которая так бездарно, так бестолково кем-то загублена. Курицами, баранами, коровами, детьми... Пакостливыми кошками. Мужьями.
А третьим голосом говорят о соседях. И в этом голосе есть какая-то визгливая нота, свойственная обычно старому, изношенному сверлильному станку...
Но тут я вошел в свою калитку, замкнул ворота, чтобы никто не смог мне помешать полностью сосредоточиться на яичнице. Дверь дома я сразу закрыл на засов.
Выпил стопочку, сделал яичницу, поел, выпил стопочку. Или наоборот: сделал яичницу, выпил стопочку, поел... Согрелся.
Боже мой! Ну, нельзя в нашей деревне без водки, нельзя.
Все она, горькая, заменяет, все: трактор с прицепом и всякими орудиями. Буровую машину. Грузовик повышенной проходимости. Бензопилу, которая пилит, а не просто хранится в сарае...
Теплые сапоги... Непродуваемые куртки...
Выходные дни...
Всякие бумажки, разрешения, постановления, лицензии и порубочные билеты, которые обязательно надо получать на трезвую голову. Но если выпить, мы прекрасно обходимся и без них.
Все она заменяет. Все.
Даже потепление, которое в этом году уже не наступит. Или наступит, но не на следующий год, а в позапрошлом.
Всю мировую культуру, включая товарищей Утрилло и Пикассо. И Руфино Томайо. И Вифредо Лама.
А также Вивальди, Баха, Бетховена, Дворжака... И даже Реквием Моцарта!
Вот...
За окном — мерзлая земля огорода. Порывистый ветер мнет кусты и раскачивает деревья. Снег почему-то так и не выпал...
И я снова вышел во двор, пилил, рубил, таскал, мерз. Грел сапоги, отпивал из стопочки — и снова на ветер.
— Дедушка!
Возле забора стояла здоровенная девка, на дороге — ее мотоцикл.
— Себе бы такую, — тихо вздохнул я. — Без дров тепло будет...
— Вам свежей говядинки не надо?
— Нет, — ответил я. — Нет.
Дедушку нашла... Дедушку! У нас разница в возрасте... лет тридцать всего. Да я ей в отцы гожусь!
И я снова потащил какое-то бревно из кучи, но до места дотащить не успел.
— Кончай работать! — услышал я знакомый голос. — Поехали!..
За забором стоял Леонид, мрачный, нервный и, похоже, тоже слегка выпивший.
— Куда? — удивился я.
— Ну, куда? — удивился он в ответ. — Маршрут известен.
— Леня. Неужели в Хмелевку? — спросил я, роняя бревно.
— В Хмелевку.
И я начал собирать инструмент.
— Леня, — говорил я при этом, — идея хорошая. Даже очень хорошая. Но денег-то совсем нет.
— Поехали! — сказал он. — Мне Валька на пиво дала.
— Пиво не по погоде, — возразил я. — Подожди.
И побежал закрывать все двери. Чем черт не шутит... Украл же какой-то дурак мой будильник.
Потом я вынул — из шкапчика! из-под простыней! — свою последнюю, самую последнюю сотню... Глянул в зеркало. Причесался.
Закрыл дом.
И сказал:
— Поехали!
И влез в облезлую «Ниву».
Но когда мы в густеющих сумерках подъезжали к Хмелевке, Леня вдруг мрачно произнес:
— Закрыты, поди, все магазины уже...
А потом удивился:
— Представляешь, она мне еще позавчера пиво купила. А отдала только сейчас.
— И не хватило? — сочувственно поинтересовался я.
— Нет, конечно. Лучше бы водки взяла.
— Сейчас возьмем, — сказал я. — Водки хочется, водки хочется... Ящика три. Согреться, выспаться... Проснулся, печку затопил, выпил, заснул. И так — до самого Нового года. А уж потом работать, работать, работать, работать...
— Не получится, — вздохнул Леня. — Денег не хватит.
И мы подъехали к магазину.
Возле двери висела тусклая лампочка, какие обычно вешают в морге, чтобы не сразу бросалось в глаза, что все покойники уже окончательно мертвы. И под этой лампочкой, если приглядеться, можно было разглядеть табличку: магазин работает с 8-00 до 22-00.
Неужели работает, не поверил я. Ну, не может быть... Открыл дверь и вошел в теплое помещение. Следом вошел Леонид.
— Выбирай, — сказал он и протянул мне сто рублей.
Я достал свою сотню.
— Водки взять?
— И пива. Валька же на пиво дала.
И мы взяли. Водки взяли, пива, яблок взяли на сдачу... Для Валентины.
— Опять сумку забыли, — сказал Леонид.
— Донесем, — ответил я.
Сразу от магазина Леонид куда-то свернул, и мы оказались на окольной дороге, где нет и никогда не было ни сотрудников ГАИ, ни милиции, и где можно свободно передвигаться, прихлебывая при этом прямо из горлышка.
А потом мы сидели в моей избушке и говорили о разных пустяках. Про эту дурную погоду и про работу, которая нынче тоже какая-то дурная. Ноябрь на носу, а ей все конца не видно, и похоже, в этом году она не кончится.
Да и бабы какие-то дурные стали. Не пей! Не кури! Не лезь ко мне, я устала... Господи, Боже мой, что это за жизнь-то?
— Год високосный, — сказал Леонид.
— В нашей стране каждый год — високосный.
И мы выпили с ним еще, закусывая последним в этом году, уже сморщенным, помидором.
— Но ты-то от своей ушел, — сказал Леонид.
— Ушел...
— Ну и живи спокойно, — сказал он с пьяной рассудительностью.
— Я и живу, — сказал я. — Но ведь бывшая или не бывшая — все равно своя. Не получается из них бывших. Все рано думаешь, беспокоишься. Возраст такой... О ком-то заботиться надо.
Не бывает бывших жен, не бывает... Как не бывает бывших родителей или бывших сестер. Они вьют свое гнездышко в нашем сердце, роют там норки и поселяются навсегда. Даже когда мы не вспоминаем о них...
А потом мы затяжелели так, что Леонид поднялся. И я тоже встал, чтобы его проводить.
— Ты куда? — возмутился он. — Я что, до своего огорода не дойду?
— Дойдешь, Леня, дойдешь, — сказал я. — Но ведь тьма египетская. Я вчера собственный туалет найти не мог.
— Не нашел? — удивился он.
— Нашел, — вздохнул я. — Но совершенно в другом месте. А фонарик-то где у нас?
Фонарик оказался на кухонной полке. Среди кастрюль, банок с фасолью, с какой-то крупой, с содой, с мукой, с какими-то сушеными кореньями.
И мы вышли на огород.
— Видишь, — сказал я, — калитку новую сделал. Чтобы мы могли дружно в нее попасть... в любом состоянии...
— Под ноги свети, — сказал Леонид. — Ни хера не видно. Как на Марсе...
— А я что делаю? — удивился я. Но мы уже дошли до межи.
— Все, — сказал Леонид, — тут я дорогу знаю.
Но вдруг остановился и спросил:
— Ты в город поедешь или зимовать останешься?
— Поеду, — сказал я. — Но торопиться не буду. Здесь спокойнее. Да и работы полно.
— Всю работу не переделаешь, — ответил он.
Я посветил на тропинку, пока он не скрылся за углом сарая, и пошел обратно.
Налил себе стопочку. Выпил. И еще отхлебнул...
И тут вспомнил, что вчера хотел написать письмо. Своей бывшей жене.
Или не хотел...
Но бумага оказалась под рукой. И ручка как-то сразу нашлась. И стопка сама оказалась в руке и взметнулась к моим губам...

«Эх, Наташка!
Конечно, в этом году огород весь зарос. Но теперь я уже все повыдергал. И даже траву успел сжечь. И не буду больше садить.
Рыба ловится — как из ружья. Но все сети изорвались, а новыми заниматься некогда. То забор, то дрова, то гости, то снова забор. Дрова опять... Не буду больше ловить. Пусть плавает, где придется. Потом поймаю.
Но теперь у нас есть новая печь, какая-то еще не обжитая, облезлая, как ее хозяин. Но в доме теперь гораздо теплее.
Бросишь в топку пару поленьев, и вода в кастрюле кипит. Бросишь еще пару — и можно ходить босиком.
А лучше всего — лежать.
Все уехали.
Леонид сегодня напился. Да и я с ним.
Что еще у нас остается?
Какая-то дурная вечность позади, и еще такая же — завтра. Сегодня приходила девчонка продавать говядину и назвала меня дедом…»

Но тут я вспомнил, что хотел написать ей, что наша слива в этом году зацвела. Впервые. А шиповник почему-то не цвел. И жимолость не цвела.
И я лег на кровать, чтобы крепко сосредоточиться и правильно сформулировать эту мысль. Но мысль вдруг куда-то скользнула, глаза закрылись сами собой, и я увидел вокруг себя дрова, дрова, везде дрова... Какими-то штабелями, поленницами, кучками, и так, вразброс.
Дрова — уже нарубленные и уложенные и еще нет.
И стоящие деревья, еще сильные, еще живые, но уже понятно, что это тоже дрова, только еще не распиленные. И в глазах снова замелькали поленницы.
— Господи, Боже мой! — пробормотал я сквозь сон. — Неужели это я наломал столько дров?
И какой-то голос шепнул мне в самое ухо: да...
И тут я провалился во тьму...

5. 11. 04

100-летие «Сибирских огней»