Вы здесь

По замыслу Ганса-датчанина

Светлана КЕКОВА
Светлана КЕКОВА




ПО ЗАМЫСЛУ
ГАНСА-ДАТЧАНИНА




1.
Села на ограду золотая птичка.
Горевать о прошлом — горькая привычка.

Забывать о прошлом — мелкая уловка...
Золотая птичка, светлая головка.

Светлая головка, маленькое тело:
золотая птичка с неба прилетела

и поёт о рае, нас погибших ради,
золотая птичка, сидя на ограде.

2.
Бедный трагик с зарплатою нищенской,
с пастернаковской рифмой в крови
соловью на ограде кладбищенской
говорит о бессмертной любви.

Говорит покаянно, отчаянно
соловьиного пенья вассал,
что по замыслу Ганса-датчанина
он искусством от смерти спасал.

Стаи воронов вьются над хутором,
рассыпаясь, как чёрный венец...
Был он ритором, ктитором, тьютером —
императором стал наконец.

И, утратив свой пафос лирический,
видит строки последние он:
сторожит соловей механический
дорогой императорский трон.

3.
Возле избы убогой
горько цветёт полынь.
Ты помолчи, не трогай
бедных моих святынь.

Жизнь моя стала ростом
с маковое зерно,
а над родным погостом
стало от птиц черно.

Что они ищут, птицы?
Слёз золотой песок?
Или вчерашней пиццы
брошенный здесь кусок?

Ясень стоит, как инок,
путь к нему недалёк —
папоротник, барвинок,
синенький василёк,

белых ромашек стайка,
времени берега,
зяблик, кукушка, чайка,
иволга, пустельга...


* * *
Бог Асклепий уплыл куда-то
врачевать беспокойный сон.
И грустят два крылатых брата —
Подалирий и Махаон.

Не дано им времён и сроков
знать,
         и делать во сне скачок —
но уже молодой Набоков
приготовил для них сачок.

Что, любитель античной прозы,
почитатель священных книг,
миг случайной метаморфозы
и тебя, как волна, настиг?

Ты уже не бессменный стражник,
стерегущий свои слова,
а великий бессмертный бражник,
бражник Мёртвая Голова.


* * *
Встал на стражу полдень ослепительный,
по колено в солнечной крови,
и следит, как матерьял строительный
собирают молча муравьи.

Вот один несёт иголку хвойную,
и плечо его обожжено,
а второй, как совесть беспокойную,
держит в лапах длинное зерно.

Муравьи — хорошие работники!
Ты лежи в траве и загорай,
а они, как Ленин на субботнике,
будут строить муравьиный рай.


* * *
Постепенно и я узнаю,
длилось прошлое вечность ли, миг ли?
Слишком долго мы жили в раю,
так что к этому раю привыкли.

Но душа тяжела и суха
даже в огненный миг испытанья...
Узнаю эту землю греха,
а над ней — облаков очертанья.

Узнаю этот сумрачный сад,
погружённый в пространство, как в воду...
Там плоды золотые висят
и сулят нам покой и свободу.


* * *
Я, услышав крыльев трепет,
веки разомкну.
Человек из глины лепит
для себя жену.

Перед сном он пьёт таблетки,
смотрит на табло,
а в грудной томится клетке
лишнее ребро.

Мышья норка, хлеба корка,
розы на окне...
Знаю я, кто будет горько
плакать обо мне.

В белой блузке из нейлона,
в юбке из парчи
я, как сон Пигмалиона,
растворюсь в ночи.


* * *
1.

Ходят люди, как в тумане,
потребляют жизни яд,
и у каждого в кармане
колокольчики звенят.

Мальчик делает укольчик,
вводит в вену героин,
в это время колокольчик
заливается над ним.

Окликает день вчерашний
колокольчик на холме,
бьётся колокол на башне,
сердце рыбы — на волне.

Разговор о смысле жизни
там смешон, где правит рок:
в этом странном механизме
звук на взводе, как курок.

И последний колокольчик —
чепуху и круговерть —
прячет в бархатный чехольчик
жизнь, похожая на смерть.

2.

Смотри — повсюду торчат кафешки,
а люди — крошки и люди-пешки,

но в привлекательной оболочке
идут поспешно к торговой точке.

Смотри — неоновый свет рекламы
нам сообщает, что все мы — хамы,

что нас исторгнут, как дыма клубы,
ночные клубы и чьи-то губы.

Смотри — не снежные спят вершины,
а купол неба коптят машины,

и хороводы нарядных кукол
плюют словами в небесный купол.

Ну что ж, у мира — свои резоны...
Конечно, в городе есть газоны,

где расцветают большие маки
и где бездомные спят собаки.


* * *
Сумасшедший рыцарь твердит о любви и браке
не кому-нибудь — всем известной Прекрасной Даме.
Рождество удлиняет время на шаг собаки,
а собаке нравится жить в городском бедламе.

Ловит пёс оборванный мусор, летящий мимо,
и к сухому снегу его прижимает лапой.
А поэт молчит, дожидаясь вестей из Рима, —
что же там, в энциклике, присланной римским папой?

Римский папа славит порывы людей искусства,
шлёт им шёлк заморский, роскошный ковёр татарский,
а в могиле сжали свои кулаки до хруста
горожанин Минин, сиятельный князь Пожарский.

Бродит Блок безумный в стране ледяных туманов,
и в обнимку с Верой бредёт Вячеслав Иванов,
и кричит Бугаев, садясь за соседний столик:
«Ты католик стал!» — и смеётся над ним до колик.

И в России нищей стоят вдоль дорог вертепы,
и воры в законе китайские рвут петарды,
и любовь, мой друг, проще пареной стала репы —
так под Новый год голосят под гитару барды.

Кто им вторит, с плачем взывая: о горе! горе!
Может быть, рыдают забытые нами предки?
Не в подвале каменном, в центре Москвы, в соборе
Гермогена держат, как зверя в железной клетке.

Что, Марина, Осип, уже не затеплить свечки
вам в церквах московских, хотя и написан «Камень»?
Перед Ликом Спаса — солома, руно овечки,
освещает их фотовспышки холодный пламень.

Над Москвой-рекою как будто палят картечью.
Может, это Гоголь грозит Запорожской Сечью,
иль в глухой деревне из лёгких, как свет, пелёнок
на огромный мир безмятежно глядит ребёнок?