Вы здесь

Последний поклон

(Виктор Астафьев. Пролетный гусь. Рассказы, воспоминания. ИП Сапронов Г.К. Иркутск, 2001)
Файл: Иконка пакета 09_gorshenin_poklon.zip (12.13 КБ)
ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН
(Виктор Астафьев. Пролетный гусь. Рассказы, воспоминания. ИП Сапронов Г.К. Иркутск, 2001)

…Нет, ошибся (не по собственной вине и воле) критик В. Курбатов, в послесловии к этой книге утверждая, что для В. Астафьева она стала «очередной». Не «очередной», увы, а, к глубочайшей скорби читателей и почитателей могучего астафьевского таланта, — при его жизни последней. Всего немногим более года пережил ее автор. И хотя действительно (согласимся здесь с В. Курбатовым) книга «не декларирует гордых задач, не норовит стать выше себя в обобщениях, не подводит итогов», именно ей выпала участь завершить творческий путь писателя — не подвести под ним жирную черту, но поставить яркую точку. Именно точку, а не многоточие, как логичнее ожидать от книги «очередной». И не потому лишь, что она фактически увенчала растянувшееся на десятилетия астафьевское сочинение «о жизни вокруг», а и потому еще, что в ней писатель как бы возвращается на круги своя, к любимым им и хорошо знакомым нам темам и героям — к войне, к природе, к дорогим и близким людям, — возвращается, как теперь уже совершенно очевидно, с «последним поклоном» и прощальным, особенно пристальным, мудрым и печальным взглядом.
В сборнике несколько десятков различных по содержанию и форме произведений, но основную тональность задает книге открывающий ее рассказ (а по существу небольшая повесть) «Пролетный гусь».
Это достаточно распространенный в астафьевской да и вообще в русской прозе рассказ-судьба. Повествуется в нем о судьбе двух молодых людей — солдата Данилы Солодовникова и медсестры Марины, которых жизнь свела однажды на фронтовых дорогах, да так и не разлучила до смертного одра, заставив полной мерой хлебнуть лиха и страданий. Причем мир без войны для героев рассказа оказался еще горше и безжалостней. Их бесприютное, беспросветно тягостное существование, в котором, кроме друг друга, они никому не были нужны, никаким боком на нормальную жизнь не походило. Мы видим молодых супругов в состоянии каждодневного надсадного выживания, задавленных непосильной работой, нуждой, отсутствием какой-либо перспективы. То, за что они воевали, безоглядно отдавая молодые силы и здоровье (светлое мирное будущее, достойная счастливая жизнь) оказалось для них призраком, особенно издевательским на фоне зловещей реальности. Итог настолько же трагичный, насколько и логичный: надорванный Данила умирает от скоротечной чахотки, а верная его Марина, потеряв сначала малолетнего сына, а потом и мужа, накладывает на себя руки. Два чахлых деревца, не успевшие набрать рост и силу, не смогли противостоять ледяному ветру послевоенного лихолетия. Но разве только они в том виноваты? — задается автор вопросом и всем ходом повествования дает понять, что смяли героев рассказа не одни лишь житейские обстоятельства. Рассказ называется «Пролетный (т.е. перелетный — А.Г.) гусь». На него охотится Данила, чтобы поддержать тающие силы больного сына. Но они с Мариной оказываются для своего родного государства в роли такого же гуся: их, толком не оперившихся, не успевших стать на крыло, оно использовало в великой бойне как пушечное мясо, а потом просто выплюнуло, забыв об их существовании. И одни ли они такие? За ними по сути целое «потерянное поколение».
Рассказ «Пролетный гусь» написан о днях давно минувших, тем не менее, он и сегодня удивительно современен, если вспомнить, скажем, воинов-«афганцев» или же тех, кто прошел огонь нынешних чеченских войн, которые маются теперь в ожидании подачки от государства, развязавшего эти кровавые конфликты.
Если в «Пролетном гусе» сама война с ее конкретными подробностями отодвинута на задний план и дает знать о себе ложащейся на судьбы героев мрачной тенью, то в ряде других рассказов книги выступает она выпукло, зримо, в колоритных и точных деталях. Причем, казалось бы, самим же В. Астафьевым «все сказано, все спето о войне» и в его более ранних рассказах, и в повести «Пастух и пастушка», и в романе «Прокляты и убиты», но, тем не менее, продолжает и продолжает возвращаться к ней писатель. «И все не умолкает во мне война, сотрясая усталую душу. Багровый свет пробивается сквозь немую уже толщу времени, и, сплющенная, окаменелая, но не утерявшая запаха гари и крови, клубится она во мне». И выплескивается на страницы астафьевских произведений новыми картинами, отмеченными нелицеприятной, жесткой, подчас даже жестокой правдой.
Правда же эта, по убеждению В. Астафьева, в том, что война — прежде всего черная тяжкая работа, кровь, пот, грязь, смерть (здесь он явно перекликается с Л. Толстым). Все это с впечатляющей художественной силой показано, например, в рассказах «Трофейная пушка», «Связистка», «Мелодия Чайковского». Опасна война еще и тем, что калечит людей. И даже не физические увечья особенно страшны, а нравственные, что прекрасно видно на примере скороспелого артиллерийского лейтенантика Николая Чугунова по прозвищу Колька-дзык, героя рассказа «Жестокие романсы».
Название произведения вполне соответствует образу главного героя, единственным, пожалуй, достоинством коего было умение слезопрошибательно исполнять жестокие романсы. Да и сама судьба его очень эти самые романсы напоминала. Оставшись в одном из боев без ног, Колька-дзык по приезде домой сначала попрошайничал, потом сколотил из местной шпаны шайку, разбойничал, спивался и кончил тем, что был утоплен в реке потерявшими терпение от его «выступлений» мужиками.
Причем Колька-дзык не есть некая аномалия, а тоже вполне типичный продукт военных времен — он тоже один из представителей изувеченного войной «потерянного поколения».
Рассказывая отнюдь не героическую правду о фронтовых буднях, где достается и извечному российскому бардаку, становящемуся на полях сражений просто катастрофическим, и нерадивым военноачальникам, и тем, разных чинов и званий, для кого «война — мать родна», В. Астафьев ни на минуту не забывает об истинных героях Великой Отечественной — чернорабочих войны, великих, но малозаметных, ратных тружениках, меньше всего думавших о наградах, а больше о том, как выжить, выстоять в этом аду, сохранить для будущих дел и жизни себя и товарищей. Их в рассказах В. Астафьева немало: и среди солдат, и среди офицеров. Тот же Колька-дзык — баламут и шалопай, когда настанет нужда и срок, без всякого так ненавистного В. Астафьеву показушного «героизьму» примет огонь на себя.
Или вот майор Проскуряков из рассказа «Трофейная пушка», который «уже мысленно плановал, где выставить и окопать дежурную батарею, как расположить по избам бойцов, чтобы они не до тла объедали хозяев, наелись бы, но при этом не напились до небоеспособности и чтобы в любое время их можно было собрать к бою…», дабы не «попасть впросак», не «погубить дивизион, селение это и себя вместе с ними». Автор говорит о майоре, «что он был работяга», и это звучит как высшая похвала и признание. Именно таким вот «работягам», вынесшим на плечах своих основную тяжесть войны, и кланяется низко В. Астафьев. И любуется ими. И жалеет их, ныне чаще всего уже безымянных и забытых. Но эта не хорошо знакомая по риторической формуле «никто не забыт — ничто не забыто» сусальная жалость. Тот же Проскуряков, выражающий во многом авторские мысли, «думал только о тех солдатах и командирах, которые погибли недавно» и «не было времени и места, где бы вместились ушедшие от него люди — слишком их было много».
«И жалости, той обычной жалости, со словами и слезами, тоже у майора не было. Майору Проскурякову просто хотелось, чтобы жили люди, дошли бы вот до этого местечка, полежали бы на ломкой стерне, помечтали о еде и победе. Но ничего этого им не доведется пережить, хотя и живы они еще в воспоминаниях майора. Ему помнить друзей своих, болеть за них неутихающей болью. Еще утверждаются где-то наградные листы на них, где-то они еще числятся на довольствии, где-то жена и мать в последних мыслях перед сном думают о них и желают спокойной им ночи. Так будет еще какое-то время, потом все остановится для мертвых, даже память о них постепенно закатится за край жизни, если и будут их вспоминать, то уж не по отдельности, как Ваньку, Ваську, Петьку — обыкновенных солдат, копавших землю, жаривших в бочках вшей, материвших Гитлера, старшин, норовивших посытней пожрать и побольше поспать. Их будут числить и вспоминать сообща как участников, может, и как героев войны. А они таковыми себя никогда не считали, и никто их при жизни таковыми не считал. И оттого сотрется лицо Ваньки, Васьки, или Петьки, будет навязчиво проступать какой-то неуклюжий монумент в памяти, каменный, в каске, чужой, совсем людям безразличный».
Вот, собственно, главные причины настойчивого, раз за разом, возвращения В. Астафьева в своем творчестве к будням войны: с одной стороны, чтобы уберечь от тени забвения простых ее ратников, а с другой — чтобы не заслонила их живые образы могильно-холодная монументальность.
Здесь, кстати, и корень астафьевских разногласий с некоторыми фронтовиками, обвиняющих писателя в искажении фронтовых будней, очернительстве и намеренном дегероизме. Спрямленный, отстраненный, обобщенно-идеализированный монументализм, конечно же, плохо вяжется с жестким и нелицеприятным взглядом изнутри, через призму которого мы и видим астафьевских героев. Тем не менее «многообразие войны» (так, кстати, названа одна из затесей, опубликованных в книге) находит в нем свое отражение: есть в рассказах В. Астафьева о войне место трагическому и смешному, высокому и низменному, есть в них Кольки-дзыки, но и майоры Проскуряковы — тоже, изломанные войной Солодовниковы и несломленные Дроздовы.
О последнем хотелось бы сказать особо. Герой рассказа «Пионер — всем ребятам пример», бывший боевой офицер капитан Дроздов, является, на мой взгляд, своего рода художественно-психологическим противовесом Даниле Солодовникову из «Пролетного гуся», иным вариантом человеческой судьбы, оказавшейся под катком еще более, пожалуй, тяжких, безжалостных и несправедливых обстоятельств.
Дроздов честно и добросовестно воевал, вступил на фронте в партию, но однажды его, окопника, штабные крысы обвинили в надуманных нарушениях в его роте и стали исключать из партии. Дроздов в сердцах швырнул партбилет в лицо замполита, заявив, что он не желает «состоять в одной партии и служить в одной армии с такими бесчестными людьми». За что и «схлопотал» десять лет. Еще пять получил в лагере за пререкания с начальством Севлага, заподозрившем, что он со своей бригадой работает вполсилы. А дело в том, что «бывший командир роты Дроздов воевал, быть может, и не так лихо, как другие командиры, однако по христианской заповеди и застенчивости души умел жалеть людей и берег их, как мог (как тот же, майор Проскуряков или, если вспомнить классику, капитан Тушин у Л. Толстого — А.Г.). От этой навязчивой привычки он не избавился и в лагере. Сбивши бригаду в крепкий кулак, он не давал обижать ее блатарям… Случалось, он ходил на нож уголовников, но главное — с первых дней брал новичков под свою опеку… И вот за упорядоченный труд, за дисциплину… и поплатился бригадир», ибо «ведь это уж вроде как образцовое социалистическое предприятие получается, но не узилище, где провинившиеся перед обществом отбросы перевоспитываются…»
Много чего выпадает на долю Дроздова и после лагерей, но сохраняет он в себе и достоинство, и стойкость, и душевную цельность. Не покидает его и обостренное чувство справедливости, заставляющее Дроздова спешить на помощь тем, кто в ней нуждается. И если в лагерях он не боялся блатного ножа, то в финале рассказа с той же отважностью, чувством правоты и долга выступает он против вооруженной охраны зарвавшегося депутата.
Дроздовы — коренники. И пока они есть, Россия жива, ее не согнуть, не растоптать, не уничтожить — вот мысль, естественно вытекающая из этого столь же драматичного, сколь и оптимистичного в итоге рассказа.
Продолжая стучаться в сердце В. Астафьева до последних дней его, пепел войны не заслонял от писателя современного бытия. В наблюдениях над реалиями нынешней жизни В. Астафьев оставался таким же зорким и предельно правдивым, красноречиво подтверждая каждым своим рассказом известную шукшинскую мысль, что «нравственность — есть правда». А еще — очень личностным.
Личностью автора проникнуты буквально все страницы книги «Пролетный гусь» — личностью яркой, темпераментной, сердцем впитывающей боли и тревоги мира, умудренной жизнью, умеющей с поразительной художественной силой и жизнь эту, и свой пронзительно-острый взгляд на нее выразить. Но в некоторых вещах В. Астафьева (в ряде затесей, например, в автобиографическом рассказе «Ягоды для папы» или воспоминаниях о Н. Рубцове) автор и герой-рассказчик, писатель и человек сливаются воедино. Такая слиянность делает писателя уязвимым для тех, кого коробит его прямота и правдивость, кто не прочь погрозить ему пальцем — мол, ужо тебе! — но и позволяет ему достичь той высшей степени откровенности и внутренней свободы, которая только на исповеди, наверное, и возможна.
Особенную сердечную приязнь, особые чувства питал всегда В. Астафьев к родной природе, которая была для него и эстетическим критерием, и нравственным оселком, и образцом высшей гармонии, и душевным лекарем… Сколько прекрасных страниц посвятил ей писатель. Книга «Пролетный гусь» в этом плане не стала исключением. Во многих ее рассказах мы окунаемся в чарующий мир «деревьев, трав, облаков» речного и озерного раздолья, любуемся мастерски выписанными пейзажами. (Кстати, именно в изображении природы В. Астафьев с особой силой проявился как словесный живописец).
Но описания состояний природы в произведениях В. Астафьева не самоцельны. В их зеркале и контексте его герои наиболее полно и глубоко раскрывают себя, перед лицом природы человек у В. Астафьева обретает гармоническое равновесие и успокоение.
«Когда трудно засыпается, а с годами это становится навязчивой и почти больной привычкой, я воскрешаю в себе прошлые видения. Вот неторопливо иду я по лесу, чутко вслушиваясь и всматриваясь в глубь его, замечая всякое в нем движение, взлет, вскрик, наутре лесной птичий базар. Всякий выход в лес, есть погода или нету, праздник, ожидание чуда лесного, удачи, обновления души, которая только тут, в глуби, в отдалении от современного шума и гама обретает полный, глубокий покой. Иду, иду, и сердце мое изношенное, больное тоже успокаивается… О, тайга, о, вечный русский лес и все времена года на земле русской происходящие, что может быть и есть прекрасней вас? Спасибо Господу, что пылинкой высеял меня на эту землю, спасибо судьбе за то, что сделала меня лесным бродягой и подарила вьяве столько чудес, которые краше всякой сказки».
В этом гимне природе, переходящем в светлую молитву, слышится не только признание в любви, но и, с благодарением, прощание с самым, пожалуй, дорогим, что было у писателя и человека Астафьева на этой бренной земле.
Несколько особняком в книге «Пролетный гусь» стоят воспоминания о Николае Рубцове, которого В. Астафьев хорошо знал, с которым дружил и принимал участие в его судьбе. Вопреки расхожему «о мертвом либо хорошо, либо ничего», писатель и здесь честен и, насколько это возможно, объективен. Искренняя любовь к поэту не заслоняет В. Астафьеву его человеческие слабости и пороки. Перед читателем предстает личность поистине трагическая, в которой светлый талант и тончайшее лирическое мироощущение уживались с забубенностью и неприкаянностью души. Автор воспоминаний показывает, из какой житейской грязи росли прекрасные цветы рубцовской поэзии. И горько скорбит о безвременно ушедшем и «безраздельно любимом» им большом русском поэте: «Свершилась еще одна трагедия в русской литературе, убыла и обеднилась жизнь на Руси, умолкнул, так и не набравший своей высоты пронзительно-русский национальный певец».
Написанные в последние годы произведения В. Астафьев дополнил в книге «Пролетный гусь» давней (еще 70-х годов) повестью «Ода русскому огороду». И она очень органично завершила сборник, начавшийся на трагической ноте. В ней — праздник жизни с половодьем красок, звуков, запахов, ощущений. И еще один «последний поклон» — мальчику из далекого детства, постигающего взглядом неофита через обычный деревенский русский огород мир вокруг.
«Истлевает паутинка, рвется, оставляя серебряный отсвет. Я пытаюсь удержать в себе хотя бы отблеск дивного видения и какое-то время оголенным сердцем чувствую едва ощутимое касание дальнего света, вижу дымчатую даль, и во мне живут звуки, запахи, краски, принесенные памятью. Спит моя родная земля, глубоко спит, натруженно дышит, и витают над нею беды и радости, любовь и ненависть — все горит, все не гаснет моя серебряная паутинка, но свет ее отдаленней, слабей, утихают во мне звуки прошлого, блекнут краски, чтоб снова озариться, засиять, когда сделается мне невыносимо жить и захочется успокоения. Хоть какого-нибудь…»
И вот пришло оно, это успокоение. Вечный покой снизошел на великого русского писателя. Но нет, не померкнет его самородное самовитое слово, не выцветут краски на его литературном холсте. И долго-долго еще будет магически притягивать их высокое духовное горение.

Алексей ГОРШЕНИН
100-летие «Сибирских огней»