Вы здесь

Поверие

Рассказы
Файл: Иконка пакета 02_gezo_poverie.zip (59.36 КБ)
Даниил ГЕЗО
Даниил ГЕЗО


ПОВЕРИЕ
Рассказы


конец сезона
Когда ничего не щадящая пустота доедала меня, я направился к небольшой часовне, спрятанной за кривыми деревьями на вершине обрывистой горы. Там, тихо помолившись, я вышел из машины и, в ставшей уже привычной для меня тоске, поднялся к златоглавой церквушке, так до конца и не понимая: зачем?..
1
Освободившись, какое-то время я жил в поселке недалеко от зоны, на которой сидел. Продолжая нести прежнее служение (теперь я ездил и по другим колониям), тихими вечерами молил Господа о новом поприще. Стыдно было признаться братьям, что в последнее время (а это почти восемь лет) тюрьма мне изрядно надоела. Стыдно было осознать, что, несмотря на все пламенные проповеди, длительные посты и молитвы, я так и не стал посвященным этому служению человеком. Стыдно было и оттого, что я знал о вопиющей нужде по Евангелию среди заключенных. Нечего скрывать, я старался изо всех своих немощных сил, но так и не прилепился сердцем к этому делу.
Не скажу, что служение было бесплодным, нет, люди каялись, менялись, церковные группы росли. О нашей миссии даже напечатали несколько статей в христианских журналах. Были самые разные отзывы, да и слава Богу. Но только каждый раз, когда я становился на вечернюю молитву, мне всегда приходилось признаваться самому себе и Ему, что это не мое.
Прошло еще два года, и на заседании епархии было принято решение отправить меня миссионером на черноморское побережье Кавказа, в Джубгу. Я ликовал и славил Бога. Передав дела помощнику и собрав все свое небольшое имущество, исполненный духа и жажды труда на ниве Божией, я оказался на новом месте, где через некоторое время радужные грезы развеялись. Очевидных сдвигов в зарождении поместной церкви не наблюдалось, а ту небольшую группу, которую получилось собрать за эти три года, постоянно лихорадило всевозможными духовными заболеваниями. Ночью двадцать второго декабря, в семь минут второго, за девять дней до Нового года, Господь забрал к себе ту, кого я любил больше жизни — мою Настеньку. Жену и друга.
После тихих и скромных похорон я неделю провел в своей квартире. Вместо истерики просидел в пропахшей всевозможными лекарствами тишине. Смотрел наши фотографии и старался заплакать… Не получалось даже завыть.
Гуляя праздно от скорбного безделья вдоль набережной, вместо того чтобы молиться, я все-таки стал чаще и чаще отвлекать себя искушающими воспоминаниями.
Вспоминал, как закрыли меня прямо после свадьбы. Настя спала дома, а я поехал к ребятам. Мы сидели в кабаке на Большом проспекте, отходя от буйного брачного веселья, и опохмелялись водкой. Было скучно, и я приказал вызвать проституток, чтобы отметить свой первый день семейной жизни. Вместо девочек приехал ОМОН. Нас сдал кто-то из своих. Мне, как одному из организаторов, дали восемь лет строгого режима, остальных получилось откупить. Она даже на суд не пришла, и я до сих пор не знаю, почему. Развели нас заочно.
В тюрьме я уверовал. После покаяния мне передали от матери письмо, где она писала, что Анастасия заболела. Я стал молиться о ее исцелении. Господь милостиво ответил. Не поминая прошлого, мы воссоединились. В день ее крещения, через месяц после моего освобождения, на воскресном богослужении нас вновь объявили мужем и женой. Может быть, ее здоровье было причиной моего назначения на побережье. Но я этого не понял…
Прошло одиннадцать месяцев. К ноябрю я решил съездить в поселок Тюменский под Туапсе. После похорон, прямо на кладбище, мне позвонил местный православный священник и, высказав соболезнования, предложил встретиться. Сам факт звонка уже мог считаться необычным. Это не было официальным предложением, да и чтобы православный служитель первым проявил инициативу о встрече? Признаюсь, это было неожиданно. Я его никогда не видел и, в общем-то, ничего не слышал о нем дурного. При жизни, бывало, она захаживала в храм, где он служил, общалась с прихожанами и передавала мне разные сплетни. Я подумывал о нем с какой-то непонятной мне завистью. Его недавно назначили настоятелем нового строящегося храма Успения Пресвятой Богородицы, а пока он служил в той небольшой часовне на прибрежной горе. Я знал, что он моих лет, говорят, красив и, вроде даже, умен. Мне, кстати, тоже всегда хотелось быть традиционным русским священником. В детстве, когда я впервые задумался о Боге, я решил, что рано или поздно надену рясу и клобук. Но, к удивлению, Он распорядился иначе. Мечты ребячества быстро забылись, я стал баптистом и никогда об этом, в общем-то, и не жалел. С усердием изучая доктрины своей церкви, я убедился в правоте и истинности нашего вероучения. Правда, свечи и красота обрядов в русских церквах, и благоговейное пение на непонятном языке, и святые лики икон, и щемящий сердце звон колоколов, и запах ладана, и дыхание старины — все это по-прежнему влекло и манило меня. Впрочем, я старался об этом не думать…
Было пасмурно, около одиннадцати утра. Уже второе воскресенье, как мы не проводили богослужений. К этому дню наша церковная группа окончательно распалась.
Возле часовни стояло несколько недорогих машин. Побережье охватывала меланхолия конца курортного сезона. Срывался мелкий дождь…
Немного посомневавшись, я поднялся по высоким ступеням в храм и встал недалеко от двери. По всей вероятности, служба подходила к концу. Все перекрестились, и после непонятных слов скрывшегося в алтаре священника, хор из трех человек фальшиво запел. Мне это так понравилось, что я, еле улавливая мотив, запел вместе с ними.
«Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя», — разнеслось по храму.
Внутри не было и восьми человек, и при этом ощущалась теснота. Это не мешало. Нет. Все казалось таким единым целым: и пение, и храм, и крестные поклоны, и тусклые образа, и ладан, нежным туманом развеявшийся вдоль стен. Чаяния детства вновь стали переполнять меня. Все было похоже на сон. Чтобы ничего не нарушить, никого не смутить, я крестился и кланялся вместе со всеми. Казалось, я наконец-то нашел то, что искал все эти долгие и мрачные месяцы. Долгожданный покой наполнил меня.
«Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе Боже наш, слава Тебе», — я подпевал все увереннее и громче.
Скованность гостя прошла. Теперь я был частичкой этого недоступного целого, и уже ничто не смущало из того, что творилось вокруг. Наконец-то заплакал. Бремя тоски охотно отрывалось и улетало в пучину прошлого.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых, по-о-омилу-у-уй нас. Помилуй нас, помилуй», — вторил я голосу невидимого священника.
«Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессме-е-ртный, помилуй нас. Ами-и-инь», — тянул я за хором.
Дух мой проснулся и заговорил: Господи, как я рад, что наконец-то встретился с тобой. Прости меня во Имя Христа Твоего, как же хорошо здесь, но почему Ты мне об этом ничего не говорил? Неужели я действительно еретик, и все мы?.. Но это же не так, правда? Ведь Ты же взял ее, Настеньку, на Небо Свое? Проговори мне.
Я исступленно молился, как никогда ранее. Все пропало и растворилось. Я был один. В Его присутствии. Наверное, еще святые ангелы были рядом, не помню. И тишина, долгожданная тишина Неба, и пение, и сладчайшее ангельское пение, и молитвы мои на неземном языке. Где-то там, за облаком, Он, как тихий ветер. Я вспомнил, что вот уже десять дней, как я в посте. Кто-то поднимал меня за руки и отрывал от земли. Крылья, крылья, крылья небожителей прятали меня от Его светлого лика.
«Помилуй меня, Боже», — шептали губы мои. Я терялся в голосах поющих, и было так хорошо!
Сознание меня покинуло. Тело рухнуло наземь.
2
Очнулся я в кровати, в темной и небольшой комнатушке. Вокруг, на обклеенных оранжевыми обоями стенах, висело много икон. Мебели было мало. В углах, создавая неуютную тесноту, стояли полные вещами коробки. Внутри меня что-то существенно изменилось. За окном море доедало солнце. Я встал с легкостью, хотя двигаться не хотелось, поэтому тут же лег обратно на скрипучую узкую кровать.
Открылась дверь. Вошел священник. Я сразу его узнал, несмотря на красивую густую бороду и длинные волосы. Произошло все так, будто мы расстались на прошлой неделе.
— Саша? Как ты здесь? Это ты?..
Все было так неестественно. Он улыбался, как всегда, хитро прищуривая глаза:
— Слава Богу, что вспомнил меня. Дай обнять тебя, ты в порядке?
— Не знаю…
Мы радушно прижались друг к другу.
— Не прошло и десяти лет, как вновь встретились… Даже не помышлял, что ты… тоже новое творение.
— Так это ты звонил?
— Я.
— Почему же ничего не сказал мне?
— Не знаю. Сомневался, наверное. Как ты себя чувствуешь, бедолага? Я даже службу остановил из-за тебя. Ты так напугал моих старушек. Было, подумали, что ты туда отправился.
— Вы не ошиблись. Как все это странно: мой обморок, твой звонок, ты, здесь, в рясе… А я ведь даже не узнал твой голос.
— Я это понял. Может, ты все-таки ляжешь?.. Водки выпьешь?
— Водки? Да ты что, я же верующий!
— А я кто, по-твоему? Сектант ты, брат, а не верующий, заблудшая овца. Пей и не выпендривайся!
— Не буду.
— Ну, как знаешь. А я выпью. Хоть поешь чего-нибудь?..
Так произошла наша встреча. Он перекрестил рюмку и выпил ее залпом, так же, как и прежде. Я заметил накрытый стол, и мой пустой желудок взвыл, в голове помутнело. Взяв кусок колбасы, лег в кровать.
Я ничему не удивлялся. Все происходило так, как и должно тому быть. Как будто и не было тех лихих лет, когда мы с ним вдвоем, размахивая «волынами», трясли на деньги бедолаг-бизнесменов в Выборге. Не было войны с «казанскими». Не было этого застреленного мальчишки-сержанта. Ничего, ничего не было. Даже похорон Насти.
Он закурил.
— Ты куришь?
— А ты?
— Конечно, нет.
— Я же говорил тебе, что ты сектант.
— Но позволь, разве вам можно?
— Знаешь, все мне позволительно, но не все полезно. Помнишь? Что ты смотришь на меня так, не мучайся сомнениями. Я верую. Отвечаю.
— Да как-то странно это все, меня бы за такое отлучили.
— А меня бы отлучили, если бы узнали, что я с тобой, баптистом, за одним столом ем.
— Правда?
— Правда. Почти. А твои знают, как ты некоторым особенно «очаровательным» терпилам, ради гнусной своей наживы, раскаленными утюгами гладил их волосатые и голые животы?
— Кое-кто знает. А твои?
— Тоже кое-кто.
Он резко замолчал, и стало очевидным, что он волнуется. Я всегда это замечал. Мы выросли вместе на Черной речке. Вместе тусовались в Сайгоне. Хипповали. Однажды в Москве, на Этажерке, когда к нам пристали два гопника и потехи ради хотели нас постричь финским ножом, мы объединились на всю нашу никчемную жизнь. Саша подрезал одного из них — это стало нашим дебютом. Срочно вернувшись в Питер, мы постриглись на вокзале и на полгода расстались. Я пожил у тетки на Петроградской стороне, он — у отца в Купчино. Но через год мы уже орудовали вдвоем на Витебском. Еще через пару месяцев у нас была своя бригада. Мы стали авторитетными людьми, купили по новой иномарке и одну на двоих дачу в Сестрорецке. А затем была эта бестолковая пьяная стрельба в Гдове…
Когда мы сопровождали нашу фуру с белорусской водкой в Эстонию, нас остановил гаишник за превышение скорости, и здесь все началось. Саша ехал на заднем сиденье, по дороге изрядно набрался пива. Когда я вышел, чтобы договориться с сержантом, Саша уже был в стельку пьян. Я сел в милицейскую «шестерку», а этот салага-сержант, надеясь нас раскрутить, как говорится, по полной программе, пошел осмотреть нашу машину. Он попросил Сашу выйти на обочину — в ответ раздался выстрел. Мальчишка рухнул на асфальт. Саша сделал контрольный в голову…
Мы сожгли машину в лесу возле Чудского озера. Дождавшись фуры, я уехал в Таллинн. Шурик пообещал мне отсидеться в Пскове у своих родных. С того дня мы больше не встречались. Через восемь месяцев меня посадили.
— Так ты все это время знал, что я здесь, рядом с тобой?
— Да. Случайно увидел тебя на кладбище. Ты прошел мимо меня и даже не заметил. Вначале мне показалось, что я ошибся, но все-таки решил позвонить. Хотя, знаешь, я давно мечтал о нашей встрече и догадывался, что она произойдет где-то при таких вот обстоятельствах... Я крестил тут сына одного мента, он рассказал мне о тебе. Приехал к твоему дому и увидел, как ты куда-то отъезжаешь. Потом, было, засомневался, думаю: стоит ли ворошить былое? Но вскоре узнал, что ты потерял жену…
Можно было бы еще многое сказать о том, что происходило и со мной, и с ним в тот вечер. Стоит ли тратить на это время? Главное, что здесь он резко замолчал, и с этой секунды наш разговор стал развиваться по-иному. Над морем почти стемнело. Меня мутило от табачного дыма. Он продолжал курить и продолжал волноваться. С каждой минутой моего молчания его состояние то ли бреда, то ли истерики постепенно переходило и ко мне. Было душно, хотелось отворить окно, вырваться наружу, где в осенней ночи отпугивая редких насекомых, барабанил дождь. Не успевая за темпом моего сердца, громко тикали настенные часы. Он налил себе водки и продолжил.
Я тревожился, но продолжал внимательно вслушиваться в его сбивчивый и дрожащий голос, интуитивно ожидая получить ответы на многие вопросы, так часто отравлявшие мои воспоминания в прошлом.
— Господи помилуй, ну что же я лукавлю-то перед тобой! Не знаю, исповедуются ли у вас, но я должен тебе что-то рассказать. Как я ждал нашей встречи! Все эти годы я ношу это в себе, и вот сейчас, когда ты здесь, рядом со мной… Это ведь Он нас привел друг к другу, ты понимаешь это?
Смотря в его бегающие глаза, я подумал… мне казалось, что я все понимаю. Но он, того не замечая, в нетерпении крикнул:
— Ты слышишь меня?
Мне пришлось кивнуть в знак согласия.
— Наверное, ты уже понял: это я тебя сдал тогда ментам.
— Да, я это понял. К радости, только сейчас, — почти шепотом ответил я.
— Поверь, брат, я не хотел этого. Меня случайно прижали тогда на вокзале, нашли «шмаль» в кармане. Я думал, что это из-за того ментенка, знаешь, как там бывает, у страха глаза велики, я представил, что если меня сейчас закроют, то я обязательно пойду по мокрому, а это уже вышка. Боже, да что же я кручусь перед тобой, как сука! А ты бы как поступил?.. Молчишь? Ну, молчи, готовься, ведь это еще не все.
Он выпил свою рюмку и опять закурил.
— Вначале я косил, предлагал денег, но, как назло, все бесполезно. Я даже не знаю, когда родилась у меня в голове такая сволочная идея. Короче, я позвал следователя и предложил ему сделку: я открываю ему крупняк, а он отпускает меня восвояси… Правда, я просил, чтобы тебя не брали, ну ты же сам понимаешь… В общем, я попал. Я рассказал им про Выборг и перевел все на Кислого. Поставил условие, что показания в суде давать не буду, да он и не просил — того, что я им наплел, было достаточно. В итоге я отдал свою тачку, а сверху еще три штуки зеленью, и они меня отпустили. С этого все и началось. Прямо как в кино.
Его лицо вытянулось, руки тряслись, он курил сигарету за сигаретой, отчего мне становилось все дурнее. Часы показывали полночь, дождь успокоился, и я, пошатываясь, подошел к окну и, после неуместной возни, все-таки отворил прогнившую раму. Шум волн и соленый запах моря ворвались в комнату.
Видимо, уяснив, что мне плохо, Саша стал успокаиваться и вновь обратился ко мне, пытаясь успокоить теперь и меня:
— Ты только не говори мне ничего, помолчи немного, я знаю, тебе нелегко сейчас, но, поверь, мне еще хуже. Сделай это ради Него, — он ткнул пальцем на тусклую икону.
Я не отреагировал. Он, громко отодвинув стол, упал на колени:
— Прошу тебя, будь милостив ко мне…
Я продолжал молчать.
— Помнишь, когда мы хипповали, называли себя детьми цветов, мечтали поступить в театральный, я пообещал тебе, что буду писателем. Смешно, конечно, но мне, по-моему, это удалось. Я вот сейчас прочту тебе кое-что, только ты будь добр, выслушай меня до конца, а после и осудишь… Прости, что все в такой вот форме… Я, когда после всего этого оказался в семинарии в Ставрополе, то вначале дневник завел, затем сжег, испугался. После был у одного старца, там, в Печерах, недалеко от Пскова, ездил туда грехи замаливать, так он благословил меня писать. Пиши, говорит, пусть это будет исповедь твоя перед Богом. Тогда я и рассказал ему, как того сержанта по пьяни завалил. А он, представляешь, опять благословил меня и говорит: «Иди и больше не греши». Я-то пошел, но вот не грешить больше почему-то не получается… Перед рукоположением я женился на одной такой кроткой… Пела она у моего товарища в приходе под Краснодаром… Три дня назад она убежала. Не смогла со мной, не выдержала. Думаю, что письмо владыке написала. Погонят меня, у нас с этим строго… Что-то я отвлекаюсь. Может, ты все же выпьешь?.. Как знаешь, как знаешь… Ну, я, пожалуй, начну?..
Не дождавшись ответа, продолжая стоять на коленях, он поднял края своей рясы и достал из кармана брюк сложенную вчетверо школьную тетрадь, на обложке которой было написано: «Конец сезона».
3
«Вот и вся история. Она допивает свой кофе, вопросительно смотрит на меня. Я деревянной зубочисткой проверяю на прочность накрахмаленную скатерть. Молчу. Ноябрь. Курортный сезон закончился на прошлой неделе. За окном пустого кафе хулиганит дождь. Диким воплем огрызаясь на вой восточного ветра, чайки, широко размахивая крыльями, парят над осиротевшим берегом. К стоянке напротив гостиницы подъехало такси. Это за ней.
Мы встретились впервые позавчера утром, в этом же пустом кафе. Уже третий год подряд я приезжаю сюда в ноябре, чтобы потешить свою меланхолию. Надеть тяжелый свитер и шерстяные перчатки. Побродить вдоль моря, затерявшись в осеннем тумане. Обкрутить шею клетчатым шарфом и угостить приблудившуюся дворнягу кусочком адыгейского сыра. Пить горячий чай в уходящих в межсезонную спячку кафе. Уходить в горы, бродить между золотых с черными стволами деревьев, временами делая из карманной серебряной фляги пару глотков теплого «Метакса», чтобы вернуться в гостиницу и наброситься на заказанный утром ужин. И, выпив бутылку терпкого портвейна, развалиться на неприбранной кровати, клацая пультом по всем каналам старого телевизора. Дождавшись темноты, выкурить на балконе крепкую сигарету. Посмотреть на черную даль моря. Сосчитать сигналы маяка и уснуть в теплом номере, забыв принять душ. Утром, подарив немолодой, но еще очень красивой управляющей гостиницей пару комплиментов, пригласить ее на ужин в соседнюю Джубгу. По возвращении домой овладеть ею прямо в машине, на заднем сиденье, не выключая фар, и вздрагивать от гудка клаксона, случайно нажатого ее ногой. В общем, сделать все то, что показывают в хорошем и незатейливом французском кино середины семидесятых…
В тот первый раз, когда я здесь оказался, было все: и одинокие прогулки по пляжу, и приблудившаяся собака. Не было, правда, тяжелого свитера, не говоря о шарфе и перчатках. Как и не было ни серебряной фляги, ни копейки денег за душой, ни машины, ни, тем более, ужина в ресторане. Правда, был кусочек сыра, который я украл на рынке, за что и били меня ногами пять веселых кавказцев. Били долго, не ленились. А я харкал кровью и вспоминал, как же все-таки было хорошо еще каких-то пару недель назад, в недалеких ста километрах отсюда, в городе-курорте Сочи, где в тесном казино я оставил все свои денежки, и на вечерней набережной познакомилась со мной прелестная блондинка Ира.
Хорошая была Ира девушка, добрая и отзывчивая. Узнав о моих неприятностях, утешила меня лаской, предложила выпить, развеселиться. Благо, на водку да на обратный билет денег хватало.
Проснулся я утром там же, на пляже, где пили мы с ней вчера теплую водочку. Не было рядом со мной моей прекрасной незнакомки, пропала она, улетела в недоступную мне страну грез, прихватив с собой мой фраерский бумажник, часы да кое-какие украшения. Иронично оставив на память на моей груди отпечаток сиреневых губ и страшную головную боль от клафелина.
Продав торгующему цветами абхазцу за сотню свои английские туфли (это все, что оставалось у меня ценного), я позвонил по междугородке той, другой, которая, по всей вероятности, должна бы меня спасти; но в трубке прозвучало: «Так тебе и надо!» — и короткие противные гудки…
Долго рассказывать, как на перекладных я добирался сюда, как ночевал на спасательной станции с сумасшедшим сторожем-йогом Егором, укрываясь полусгнившим парусом. Как смотрел на темные окна вот этой гостиницы и мечтал о немолодой, но очень красивой управляющей…
Но нашлись добрые люди! (Санек Тимофеев, водитель красного КамАЗа с государственным регистрационным номером «с 607 23 РУС», если ты когда-нибудь прочитаешь эти строки, то знай, я помню тебя, всегда отпеваю твое имя в ектении).
В следующий раз я оказался здесь ровно через год. Были у меня уже и тяжелый свитер, и серебряная фляга, и шерстяные перчатки, и спутница с красивой грудью. Был и уютный номер, тишину которого разрывали на части наши непрерывные ссоры, сцены ревности да пьяные скандалы...
На сей, уже третий, раз я был экипирован по полной программе. Хорошая машина, свитер, перчатки, томик Бродского и достаточное для беззаботного отдыха количество денег. Только не оказалось на месте немолодой, но красивой управляющей.
Долгими покойными часами гулял я по пустым пляжам и набережной. Отыскивал работающие кафе, согревался там горячим чаем и уходил бродить в горы. Вернувшись в гостиницу, играл в шахматы с Аршаком, молодым, болезненно-худощавым управляющим, назначенным вместо той немолодой, но красивой. И слушал старческие глупости его мамы, плохо говорящей по-русски тети Наиры.
Временами становилось невыносимо скучно. Французского кино не получалось. Последние три дня я никуда не выходил, а пил коньяк на спасательной станции, наблюдая, как сумасшедший сторож и йог Егор, раздевшись до трусов и поклонившись заходящему солнцу, лез в ледяную воду, громко провозглашая на незнакомом и, скорее всего, никогда не существовавшем языке какие-то мантры вперемешку с отборной матерной бранью.
Но и это занятие мне скоро надоело, и я стал подумывать: а не поехать ли мне в Сочи — хоть и дал себе клятву никогда туда больше не ездить. Впрочем, что не сделаешь в борьбе со скукой? Помню еще по хипповской молодости своего давнего знакомого Дворнина Романа, художника из Киева. Так тот боролся с нею (скукой) своим оригинальным, авторским методом. Встав напротив зеркала, он наклонялся вперед на девяносто градусов и, напрягая косые мышцы живота, выпускал на волю кишечные газы, поднося к тому месту, на котором мы чаще всего сидим, горящую спичку. Вспыхивало гигантское пламя. Метод назывался: памяти Гастелло…
Все началось к концу недели. Я проснулся около десяти. Принял душ. Выпил стакан теплого нарзана и спустился вниз к завтраку. Покончив с ветчиной и убедившись, что дождя не будет, я продумывал маршрут предстоящей прогулки. Официант убирал со стола. Я допивал свой кофе. В этот момент вошла ОНА. Вязаный свитер и длинная в мелких цветочках юбка никак не соединялись с уже прижившимся на молодом здоровом теле загаром. Выгоревшие рыжие волосы падали на плечи, прикрывая своей тяжестью красивую длинную шею с двумя родинками. Темные синие глаза смотрели дерзко и уверенно.
— У вас есть матэ? — спросила она приятным, слегка низким голосом.
— Чего?! — недоуменный официант посмотрел на посетительницу, но, поймав ее строгий взгляд, обратился к бармену.
Тот же, невозмутимо выдержав паузу с полминуты, видать, он многое успел повидать на своем веку, вежливо ответил:
— Нет.
— Тогда дайте омлет, апельсиновый сок и сто… нет, сто пятьдесят «Столичной».
При слове «Столичной» бармен (жирный, с большим животом армянин) иронично посмотрел на часы, но она, не обратив на это внимания, уселась за столик напротив окна.
«Вот тебе и французское кино», — я смотрел, как она при помощи зеркальца и носового платка справляется с потекшей под правым глазом тушью.
Вскоре принесли ее заказ. Она тут же выпила рюмку водки, лихо и даже, можно так сказать, умело. Выдохнув после глотка воздух, приступила к яичнице. Видимо, поймав мой взгляд, говорящий сам за себя, она, надев в дорогой оправе очки, посмотрела на меня так, как могут смотреть только женщины, из-за которых очень много бед происходит в этом и без того беспокойном мире.
Ощущая волнение, я попытался встать. Но, не преодолев странную, сковывающую и заставляющую стесняться неловкость, все-таки остался сидеть за столом. Она поняла меня и улыбнулась:
— Ну и что? — в ее интонации прозвучал уже предопределенный отказ.
Мне ничего не оставалось, как, скрывая свое поражение, слегка наигрывая, показаться наиболее безучастным:
— Просто любопытно видеть красивую девушку, спрашивающую редкий парагвайский чай и так легко заменяющую его водкой, — я наконец-то встал из-за стола. Надежда вновь посетила меня, и я направился к ее столику.
— Вот только этого не надо сегодня. Сидите, пожалуйста, на своем месте и не делайте неправильных выводов. Если красивая девушка пьет утром водку, это еще не значит, что она разделит свое одиночество с первым встречным. Тем более, заверю вас сразу, вы не в моем вкусе, а я пока еще не шлюха, чтобы сходиться с теми, кто мне не нравится. Давайте все оставим так, как есть, будьте любезны, вернитесь на свое место, прошу вас.
— Не смею вас беспокоить, но мне кажется, что вы несколько переоценили себя. Я просто собирался уйти.
— Вот это разумно. Только вы, по-моему, ошиблись, выход с другой стороны.
Я был готов провалиться сквозь землю. К счастью, официант и бармен не слушали нас, и я, положив чаевые на стол, споткнувшись о ножку стула, чем вызвал ее тихий смех, сгорая от стыда, поспешил к выходу.
«Опаньки, опаньки», — повторял я про себя, идя вдоль берега. Как же все-таки неприятно, даже несносно больно, получить отказ от женщины. И чем она красивее, чем доступнее кажется, чем эффектнее выглядит, тем больнее увидеть холод в ее глазах, ощутить эту ледяную бездну безразличия, что удаляет ее от тебя. Делает ее несбыточной мечтой, а тебя — страдающим от своей неполноценности неудачником. Никчемным и ничтожно мелким чувствуешь себя в такие минуты! Хочется поскорее позабыть это. Хочется стать другим, стройным, успешным, тем, кого любят все женщины планеты. Который, снисходя к их нежному раболепному лепету, спускается к ним со своих высот, одаряет некоторых избранных своим вниманием, строгой лаской и властной похотью. О, как же нравится им, когда ими же овладевают с грубой страстью, когда они визжат от собственной беспомощности, когда они бунтуют, но, несмотря на это, любят. Любят преданно, горячо, жарко. Любят так, как способны любить только немногие. Они — наши грезы, ради них мы живем, стараемся чего-то достичь, пытаемся выглядеть тем, кем не являемся на самом деле.
Думая так, я уже ощущал себя тем, любимым, желанным для любой из женщин. Он широк, его хватит на всех, он доступен и изощрен. Он, зная свою силу, продолжает поражать их своей галантностью, манерами, благородством. Он не делает исключения, любит всех, не разделяя по декоративным, расовым и возрастным признакам. Он позволяет им желать себя, принимает их заботу, дарит обманчивую надежду… Но вдруг он резко меняется, замыкается в себе, обрастает густой щетиной. Хиреет на глазах всех женщин планеты. И те не спят ночами, плачут по утрам. Они лишаются своего единственного, и, о горе, они правы! Через некоторое время он объявляет им, что больше не может так, что ему не нужны они все вместе. Что сердце его жаждет прилепиться к одной. К той, которую он еще не знает, но обязательно найдет и полюбит по-настоящему. Женится на ней. Белыми ночами они прогуляют свой медовый месяц по Летнему саду. В прохладе сестрорецких сосен, разжигая костер на фоне заката, забудутся в тиши балтийского штиля. Будут есть кислые, зеленые, невызревшие яблоки на столетней даче. Долгими дождливыми вечерами читать Бунина и Пастернака. Слушать Шнитке. Играть в костяные шашки. Выбирать щенка на собачьем рынке. Ссориться из-за недожаренной картошки на поздний ужин. Мириться в душевой комнате, запутываясь в объятиях под еле теплой водой. Звонить по всякой мелочи друг другу в минуты недолгих разлук. Сидеть, крепко сжав свои руки, на Додинском «Братьях и Сестрах». Бродить по Литейному, жить в Коломне. Ездить в Москву на выставки в ЦДХ на Крымском валу. И никогда, никогда не расставаться…
Недоуменные женщины молчат и слушают его.
Но вот уже одной из них приходит на ум, что это она его верная и единственная избранница. Она выкрикивает из толпы: «Милый, это я! Я здесь, забери меня!..» Ее голос не слышен, он теряется, растворяется в океане других таких же отчаянных голосов. Они не хотят его потерять, тянутся к нему в надежде завладеть его сердцем. Но он неприступен. Он упаковывает свой тяжелый свитер в спортивный рюкзак, бросает его на заднее сиденье своего автомобиля, включает зажигание и исчезает в морском ноябрьском тумане Кавказских гор…
Неожиданная волна, намочив мои джинсы и ботинки, ужалила меня со всей своей соленой и холодной недоброжелательностью. Замечтавшись, я нарушил границу суши и моря, случайно оказавшись на территории последнего. Пристало грязно выругаться, но было поздно, все, что находилось на мне ниже колен, оказалось мокрым насквозь. Пришлось возвращаться в гостиницу.
Несмотря на сладкие грезы, настроение было прескверное. Уже не радовала и не вдохновляла межсезонная заброшенность окрестностей. Из-за мокрых ног мерзло все тело. Хотелось поскорее вернуться в номер, залезть под одеяло, включить телевизор и сделать вид, что сегодняшнего дня не существовало.
До гостиницы оставалось около километра. Идти было трудно. Замерзшие ноги буквально скрипели в промокших ботинках. Ветер дул прямо в лицо.
Почему-то вспомнилось, как ровно год назад я возвращался в эту же гостиницу, по этому же маршруту. К той, которую я так опрометчиво взял с собой и решил посвятить ее в святая святых черноморского межсезонья. Рассказывал, слегка привирая, о своих переживаниях. Читал Бродского. Заставлял полюбить эту осеннюю скуку. Она злилась. Говорила, что теряет меня. Напивалась и бродила нагая по коридору. Утром, страдая похмельем, плакала, уткнувшись в подушку, а я уходил гулять, расстраиваясь от вынужденного одиночества… Вернувшись в номер, среди общего хаоса и отсутствия ее вещей я заметил на заплаканной подушке красноречивую надпись: «КОЗЕЛ!!!» Долго переживал, звонил, писал, мучился и вдруг, неожиданно для самого себя, забыл и до сего дня никогда не вспоминал. Зачем я тогда потащил ее с собой сюда? Зачем терпел ее всепонимающий взгляд? Зачем обижался на простые и правдивые слова, что король-то, то есть я, в действительности-то голый и ничего из себя достойного не представляет. Что я — сплошная фальшь, обман. И не король-то вовсе, а так… Я злился, продолжал блефовать, прикрывался своей непризнанностью. Пускался на хитрые уловки. Ночью, прижав ее к своей груди, плакал, фальшиво исповедовался, требовал к себе жалости. Но все напрасно. Она бросила меня в горечи своего разочарования. Я остался один и проводил последние дни в обществе сероглазой буфетчицы Тани из кафе-автобуса, что стоял недалеко от гостиницы. Этой было наплевать на все. Она пила балтийское пиво и с удовольствием ночевала в моем номере, интересуясь моим семейным положением. Я уехал, не попрощавшись с нею, несмотря на то, что обещал взять ее с собой. Вопрос: почему не взял? Ведь действительно хотел…
А как восхитительно красиво было вокруг в тот день! Шевелящееся пластилиновое море, цинковые облака, меланхолия волн и революция голодных чаек — составляли в своем единстве одно живописное полотно неизвестного автора. Для полноты передачи ощущений не хватало только музыкального сопровождения. Зазвучал бы какой-нибудь инструмент, вроде виолончели, и все бы сразу встало на свои места, согласно царившей гармонии, заведомо кем-то предопределенной. Как хотелось там, возле будки у пирса, посадить симпатичную и желательно обнаженную виолончелистку. Пусть себе играет на здоровье, какая бы красота получилась. Как в кино. Протяжные и тоскливые ноты, словно мохнатые бабочки, спокойно парят над кипением злых и соленых волн. Приседающий с вытянутыми руками юродивый йог Егор. Я, идущий среди всего этого с промокшими ногами, и она, обнаженная и прекрасная, скрывающая свои прелести за каштановой виолончелью. У нее уже синие губы, она почти трясется от холода, но что делать? Красота, как известно, почему-то вечно чего-то требует. Я подхожу к ней, накидываю на ее онемевшие плечи свой тяжелый и теплый свитер…
И вот мы уже не здесь, а там, на даче, где в густом саду на солнце блестит спелая антоновка. Где фиолетовая тень от оконной рамы четвертует белую накрахмаленную скатерть на дореволюционном столе. Где я, стоя близ окна, допиваю холодное молоко, смотрю на украшенные каплями ночного дождя белые хризантемы, над которыми суетно кружится работяга-пчела. Молчу. В комнате тихо и пахнет свежескошенной травой. На столе, по важности не уступая премьер-министру, красуется розовощекий грейпфрут. Нежатся в лучах полуденного солнца мельхиоровые вилки, недовольно чмокают неточные часы, ворчливо напоминая, что вот-вот наступит полдень. Но она спит, невинно, как могут спать только красивые и любимые. Ночная бледность еще не оставила ее лицо, волосы шелковыми нитями расползлись по неаккуратной подушке, обидчиво слезло на пол легкое одеяло — и все здесь говорит о прошедшей ночи. Сейчас я поставлю глиняную чашку на подоконник, присяду на край дубовой кровати и, нежно поцеловав сухие и горячие от сна губы, тихо скажу: «Доброе утро… Повторится все. И будет так же хорошо, как каких-то несколько часов назад, когда мирная ночь сотрясалась от грохота августовского грома и ярких вспышек грозы». Я делаю все, как задумал. Она улыбается, близоруко щурится, протягивает свои руки к столу, где лежат очки в дорогой оправе…
Очки? В дорогой оправе? Это же ее лицо, я узнаю его теперь среди множества других! Еще несколько часов назад она так безразлично смотрела на меня там, в кафе. Так вот зачем я здесь! Матэ, сто пятьдесят граммов «Столичной», рыжие волосы и красивая с двумя родинками шея. Вот кто мне был нужен! Она, а не какая-то там немолодая, но еще очень красивая управляющая. Вот для кого я устраиваю все это представление с тяжелым свитером и коньяком в серебряной фляге. Вот для кого я прокатил эти тысячи километров. Вот кого я мечтал так долго встретить и наконец-то полюбить. Нет! Я уже люблю! Уже обожаю, уже отдаю всего себя! Берите! Вот он я, весь ваш, только прошу, не отвергайте. Дура, ты просто дура! Как бы все могло замечательно получиться, не поговори ты со мной так грубо сегодня утром. У нас могли бы родиться дети. Я подарил бы тебе бабушкину шаль и приготовил бы мясо по-закарпатски. Мы гуляли бы в Летнем саду и слушали бы у памятника Крылову попрошайку-ксилофониста, продающего Моцарта.
Но как же тогда понимать этот глупый утренний разговор? Неужели для нее не стало ясным, что это и есть судьба? Шанс, который не так часто предоставляется нам, который мы, нет, я так и не смог использовать… Кончено все и решено: возвращаюсь в номер, собираю вещи и уезжаю в Сочи. Еду, сегодня же еду. Перегара нет, с утра не пил. Даже деньги еще остаются. Позвоню Маше, попрошу прощения, скажу, что был в командировке, она поверит. Куплю ей шубу, тогда точно поверит… А может, лучше во Львов, к бабушке? Забыл, она же умерла, все никак не могу к этому привыкнуть…
Сторож Егор, как всегда, сидел на своем топчане и молчаливо глядел на море. По морщинистым с грубой кожей щекам текли пьяные слезы. У опустошенной бутылки «Анапы», так же тоскливо глядя на волны, развалился черный мохнатый пес. Я, расстроенный от своих мечтаний, присел рядом.
— Ну, что, Батхи Дхарма, медитируешь?
— Глупому трудно обрести пути мудрого.
— О, да ты, я вижу, уже совсем близок к нирване. Коньяк будешь?
— У-ух, клятая суета, — он вздохнул, и я почувствовал неприятный винно-желудочный запах. — Давай сюда свой благородный эль.
— Слушай, Егор, вот я иногда смотрю на тебя и думаю, что ты никакой не сумасшедший, а так, просто симулянт-придурок.
Я вылил в его граненый стакан весь оставшийся коньяк, который он выпил незамедлительно. Еще причмокивая, он поднялся и деловито помочился на пса. Пес слегка взвизгнул и, отряхиваясь, встав на свои четыре конечности, отошел от нас на пару метров, после чего опять лег и тут же уснул.
После долгого размышления, продолжая смотреть на море, Егор заговорил медленно и важно:
— Это тебе враг рода людского клевету на меня шлет. А ты посмотри-присмотрись: я же ангел. А-а-а-нге-е-л. Трепать их прародителей! Понимаешь, ангел. Я летаю по ночам, я их жизни стерегу, а они, из семейства собачьих женского рода, мне «Анапу» по летним ценам продают!
— И мою?
— Что — и твою?
— И мою жизнь стережешь?
— И твою, гребаный ты простак. Давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, — он запел свои мантры, сочиненные им же на славянский лад. Затем вскочил, подбежал к морю, вернулся обратно, снова подбежал, словно увидел кого, и громко-громко закричал: — Верещагин, не заводи баркас, взорвешься!
Судя по всему, у него начинался очередной приступ. Полон решимости ехать, я направился в гостиницу. Егор догнал меня у пирса и как-то по-родственному обнял:
— Это я тебе говорю, слышишь? Не заводи баркас, Шурик, взорвешься! Обрети смирение, растворись в стихии великого начала, стань мудрым. Покайся и получи прощение. Узри в тишине своего сердца великий предел. Почти ушедшего Гаутаму минутой молчания и преобразись в новую тварь!
Он плакал по-настоящему. Мне стало жаль старика, и я, достав из кармана пачку «Честерфильда», протянул ему. Он же, схватив сигареты, упал на колени и поцеловал мои мокрые ботинки.
— Не тебе кланяюсь, а всему страданию рода человеческого. Иди, раб греха, ждет тебя твоя геенна огненная.
Я оставил его одиноко рыдающим на мокром песке и поднялся на набережную. Вдали зажегся маяк.
Через полчаса нудной ходьбы я оказался в гостинице. Тетя Наира сидела в холле возле включенного телевизора и что-то вязала. Аршака на месте не оказалось. Самостоятельно взяв ключ от своего номера, я прошел к коридору сквозь холл, поздоровавшись со старой армянкой легким кивком головы. Та окинула меня взглядом заговорщицы и приветливо улыбнулась. Мне пришлось остановиться, чтобы не показаться невежливым.
— А где Аршак?
— Пашьла по деэлам, а я тут сижю.
— Ну, жаль, конечно, что нет его. Хотел попрощаться, уезжаю я сегодня, тетя Наира, так что до свидания.
Она вновь ничего не ответила и как-то странно, почти с хитрецой, посмотрела на меня.
— Почему вы так смотрите на меня? Я смешно выгляжу?
— Нэт.
— Хотите чаю?
— Нэт.
— Ну, нет так нет.
Непонятно зачем убавив громкость телевизора, я поднялся к себе. В номере было тепло, уже третий день как топили. Свет решил не включать. Кое-как стянув мокрые ботинки и джинсы, я сел на пол, и вся усталость дня обрушилась на меня весомой мягкой тяжестью. Мне уже ничего не хотелось, кроме как просто так, слегка прижавшись к стене, посидеть в темной комнате на полу. Тянуло ко сну, слипались глаза… Хотелось еще курить, и я, было, пожалел, что отдал Егору свои сигареты, как вдруг приятная вспышка в памяти неожиданно озарила меня. В темноте, на ощупь, я достал из кармана пиджака, висевшего на вешалке, нераспечатанную пачку «Честерфильда», купленную пару дней назад в баре. Впервые за день наступил один из немногих приятных моментов жизни, когда получаешь именно то, чего хочешь. Мелочь, казалось бы: хочется покурить, но нет сигарет, и ты в аду, — но вот они, сигареты, появились, и рай вновь наполняет тебя, и все у тебя хорошо, как у того самого индейца, которому завсегда все, как в песне поется.
Немного порывшись в карманах, я нашел и зажигалку. Не думая ни о чем, я выпускал едкий дым из ноздрей, ощущая приятную леность в теле и сбрасывая пепел прямо на пол. Хотелось бы надолго сохранить в своей памяти эти счастливые секунды, но путаные мысли суетно наполняли мою голову, и сон становился все ближе и роднее. Я закрыл глаза, внимательно изучая звуки текущей где-то внизу воды в узких и наверняка неудобных трубах. Старался не двигаться, ощущая на полу сквозной ветерок из дверной щели. Я засыпал. Мысль о том, что может просквозить, заставила меня подняться.
Надо было встать и включить свет, чтобы нормально разместиться в собственной кровати, и я протянул руку к тому месту, где, по моим расчетам, должен быть выключатель. В этот момент меня вдруг парализовало от страха и неожиданности. Я понял: здесь я не один. Там, в углу, кто-то сидит, пристально смотря на меня.
Еще оставалась слабая надежда на то, что это могло показаться, но ко мне обратились тихим шепотом:
— Не включай свет.
Я онемел, прилипнув рукой к выключателю, но так и не нажав его. Миллиардные стада холодных колючек пробежали по моей быстро вспотевшей спине. Секунды превращались в часы. Яркой вспышкой возникло в глазах глупое выражение лица молодого сержанта, лежащего на пыльном асфальте в луже крови, вытекающей из простреленной головы. Вместо того чтобы бежать, я почему-то судорожно вспоминал: кто мог узнать, что я здесь? Даже если бы и хотелось побыть героем, все равно ничего не получилось бы. Ствол остался в машине, машина на стоянке. Если это менты? То почему женский голос? А если «казанские»? Что делать тогда, все равно вычислили. Включать свет или не надо? Если это конец, то что я теряю? Может, помолиться? Я попытался вспомнить одну молитву, которую знал с самого детства, но так и не вспомнил. Собирая всю свою волю, будучи готовым ко всему, я нажал кнопку выключателя. После чего резкий и яркий свет ослепил меня так, что я от неожиданности закрыл глаза.
— Ну, зачем, я же просила!
В углу кровати, поджав под себя ноги и завернувшись одеялом, сидела… как бы это ни показалось невероятным, это была она. Тяжелые рыжие волосы, две родинки на длинной красивой шее, вот только взгляд уже не такой дерзкий, как утром в баре. Она щурилась от яркого света, кокетливо улыбалась, словно просила прощения, но выглядело это убого. Мне стало стыдно за свой панический страх, хотя этого никто и не заметил. Я совсем растерялся. Застыв посреди комнаты, я провел около минуты, не находя, что делать дальше.
Видимо, заметив, что я робею, она потянулась ко мне:
— Почему ты молчишь? — произнесла она почти шепотом.
В этой тихой и нежной интонации ее слов я почему-то угадал легкую иронию. Нервы мои были на пределе, и я ничего не нашел умнее, как просто заорать на нее не своим голосом:
— Ах ты, шалава, вон отсюда!..
Я пришел в себя от собственного крика, но было уже поздно. Она, будто очнувшись, вскочила с кровати:
— Простите, я не эта, я просто хотела…
Так и не договорив, она, вся в слезах, выбежала в коридор.
Мне пришлось просидеть около пяти минут на полу, чтобы понять, как поступить дальше. Спокойствие вернулось, когда я увидел возле двери, рядом с моими мокрыми ботинками, дорогую дорожную сумку, сверху которой лежала темная в мелкий цветок юбка. Расстегнув молнию, я доставал все ее содержимое. «Значит, вернется», — подумал я и окончательно овладел собой.
В сумке оказались: чулки, полотенце, два недешевых свитера от «Бенетона», несколько стильных платьев, джинсы, кошелек с деньгами, дезодоранты, кеды в целлофановом пакете, маленькая сумочка с косметикой, книга. Иосиф Бродский в черном переплете, первый том из двух. Я очень любил это издание. Между мной и ее вещами образовывалась какая-то связь. Я перелистал томик, нашел любимую элегию Джону Дону: «Джон Дон уснул, уснуло все вокруг…»
На самом дне сумки лежал паспорт с ее фотографией и питерской пропиской. «Улица Школьная, дом 3, квартира 5» — это где-то в районе Черной речки, — попытался угадать я и тут же застыл от удивления. Из книги, которую я продолжал держать в руке, выпала моя фотография. Я вместе с Гошей на нашей даче в Сестрорецке, мы ее только купили и, перед тем как устроить вечеринку по этому поводу, сфотографировались.
Далее что-либо анализировать было невозможно. Схватив куртку, я выбежал из номера и спустился вниз. Тетя Наира сидела на том же месте и как-то неестественно глупо улыбалась. Мне было не до шуток.
— Где она?!
— Ущеля… туда, плакаль, сильно плакаль.
— Кто она такая?
— Сказаль, что твоя жена. Я даль ключи, она пошла, говорила, чтобы я не говориля тебе. Что сюрпириз.
— Какой, на х… сюрприз, какая жена? Что вы из меня дебила делаете? Где Аршак? Аршак, твою мать!.. — я вновь кричал и волновался.
— Аршак плохе, болель, ара, я сидел вместо него. Никому говорит нельзя, что я ключ дал, Аршака вигонят, копейка нет, денег нет…
Я, не дослушав ее рыдания, вышел на свежий воздух. Ну и денек, обхохочешься. Я пошел по тому же маршруту, что и утром. Вокруг окончательно стемнело, на набережной зажгли фонари. Инстинктивное ощущение опасности пропало. На смену ему пришло другое, странное, непонятное чувство, одновременно грустное и приятное. Где-то в глубине души я понимал, что все, о чем так долго мечтал, уже свершилось. Французское кино состоялось. Мы встретились, он и она, причем я — это он, а она — это она. Сейчас я иду по набережной, камера отъезжает, берет крупный план, по экрану побежали многочисленные красно-оранжевые титры. Звучит одинокая виолончель…
Не напрасна была вся эта затея с теплым свитером и одинокими прогулками. И не важно, что я не знал, чего хотел. Важно то, что я это получил. Вывод один: жизнь прекрасна. Я доказал это хотя бы самому себе, потому что просто поверил в это. Я уже ни о чем не беспокоился, а просто шел, зная, что где-то там она ждет меня. И что это не мое, но сейчас принадлежит мне. И что это… конец.
Мы встретились на пляже, на том самом месте, где я сидел с Егором. Она курила и что-то пила из фляги, очень похожей на мою. Я сел рядом, прижав ее к себе и вдохнув вместе с запахом моря весь аромат ее волос. Она положила голову на мое плечо.
— Будешь водку?
— Нет, у меня от клафелина голова болит.
— Дурак!
— Ладно, прости, дай глотну… Тьфу, что это за дрянь?
— «Столичная» с апельсиновым соком.
— Как тебя зовут, милая ты моя?
— Ты разве в паспорте не прочитал?
— Нет, не догадался.
— Настя.
— А фотография моя у тебя откуда, Настя?
— А что если больше не задавать вопросов, просто сидеть и наслаждаться жизнью? Ты же за этим сюда приехал.
— А ты?
— Будь последователен. Откажись от вопросов. То, что мы имеем, так хрупко, что любая неверно принятая информация может легко все разрушить. В конце-то концов, разве не об этом ты мечтал, когда ехал сюда?
— Пойдем, становится холодно.
— Не знаю, там эта армянка, я ее обманула.
— Ничего страшного, уладим…
Утром мы не обмолвились ни единым словом. Она собирала разбросанные мною вещи, я читал Бродского, остановился на стихотворении «Дебют». Она вызвала такси, я заказал два кофе.
Вот и вся история. Она допивает кофе, открывает свою сумочку и достает оттуда тоненькое обручальное кольцо, надевает его на безымянный палец правой руки. Я деревянной зубочисткой проверяю на прочность накрахмаленную скатерть. Молчу. Ноябрь. Курортный сезон закончился на прошлой неделе. За окном пустого кафе хулиганит дождь. Грязные волны завоевывают брошенный пляж. Чайки, диким воплем огрызаясь на вой восточного ветра и широко размахивая крыльями, парят над осиротевшим берегом. К стоянке напротив гостиницы подъехало такси. Это за ней. Она подошла ко мне и молча поцеловала. Раздался автомобильный сигнал. Мы расстались.
Через два дня я уехал в Сочи. Выиграл в казино двенадцать тысяч».
4
Он закончил читать. Я продолжал лежать на кровати. В том, что все это было правдой, я не сомневался. Молился. Тихо, про себя, закрыв при этом глаза:
«Господи, зачем ты испытываешь меня? Зачем ты привел меня сюда? Что повелишь делать мне, рабу твоему? Помилуй меня, милый Бог, от мерзости греха, что лежит у ног моих. Ты же видишь, я ненавижу их, прости меня, но я не смогу простить их. Я же просто человек, и дай мне силы уйти отсюда! Где Ты? Ты же обещал быть рядом. Почему молчишь? Где Твои ангелы? Может, Ты велишь, чтобы я и его полюбил? Боже, я же не смогу. Помоги мне, во имя Иисуса, прошу тебя!..»
Я лежал, не открывая глаз. Понимал, что он ждет моей реакции. Ожидает моего прощения.
«Кто знает, — неожиданно вспомнил я слова Мардохея к Есфири, — не для этого ли тебя избрал Господь?» Это были Его слова. Как же тяжело мне это давалось. Но я все-таки встал и подошел к нему. Он, видимо, ожидая этого, прижался ко мне, как ребенок, и горько заплакал. Мне пришлось его обнять.
— Скажи мне: ты действительно любил ее?
— Нет.
— Я знаю, она ходила к тебе в храм… у вас что-то было?
— Она исповедовалась мне.
— О чем?
— Я не могу об этом говорить. Тайна исповеди священна.
— От меня чего добиваешься?
— Ничего. Просто отпусти мне грехи Христа ради и убей меня. Вот «волына».
Только теперь я заметил, что в его руке был пистолет. Я взял его и положил на стол.
— Ну что же ты такое говоришь? Ты и здесь норовишь меня подставить. Мало тебе, что ты отнял мою свободу, спал с моей женой, так теперь и в Ад меня подталкиваешь. Тебе не стыдно? Мы же братья…
— Неужели ты веришь во все это?
— А как по-другому объяснить, что мы здесь… и я прощаю тебя?..

* * *
Я вернулся в свой поселок на Севере и стал продолжать то служение, которое так опрометчиво оставил когда-то. Миссионер, выехавший на побережье вместо меня, написал мне в ответ на мое письмо, что местный православный священник после завершения строительства храма оставил свой приход и ушел в монастырь где-то под Майкопом в горах. Восстановить с ним связь невозможно.


«ОТЕЦ СЕРГИЙ»
(из дневника актера)
Октябрь. Среда.
— Ты не представляешь, это было настолько все затянуто, что уже начинало надоедать. Полгода репетиций — никакого результата! Мы уже восстановили келью, такую же, как у Толстого. Ряса была для меня роднее, чем собственная одежда. Я похудел на семь килограммов, выучил наизусть весь молитвослов, съездил в Печоры в монастырь, пробыл там неделю — никакого сдвига!.. Все шло хорошо до сцены в скиту. Я встречаю ее, впускаю, здесь все идет нормально, я весь в обстоятельствах, подставляю для нее сундук, задвигаю за собой штору и начинаю молиться. Она раздевается за моей спиной, я все чувствую, каждое ее движение, ее запах с мороза… У меня первая задача — возжелать ее, с этим нет никаких проблем. В то время, если ты помнишь, мы жили с ней вместе на Красной Пресне, наш роман был тогда в самом разгаре. Мы-то, собственно, и познакомились у него в театре. Гришвин пригласил меня к себе в Москву после нашего «Искариота». Мы сделали Кафку — прорыв, там все на ушах стояли от восторга; затем был Гоголь — такой же успех; после я снялся у Макусинского, в этой его белиберде, и Толик меня позвал играть Касатского… Главное, я с самого начала понял, что он от меня хочет. У нас, в общем, до этого не возникало с ним никаких проблем: ему нужна была жизнь, ее нутро — и он ее получал. Слушай, даже смешно, мы как-то посчитали количество сделанных этюдов, кошмар, я за все свои постановки не сделал столько, сколько здесь. Мы с Ольгой даже по ночам репетировали… И вот, она стоит за моей спиной, я ее уже хочу, сгораю от желания, и здесь он кричит: «Делай! Будь им!» Ну и что, я поворачиваюсь к ней, хватаю ее, и это за малым не происходит у нас прямо на площадке. Ха-ха-ха!.. Как я только ни пытался «пристроиться», но не отрубит нормальный мужик себе из-за этого палец, нельзя это сделать так, как он этого хочет, невозможно. Можно, конечно, «сшакалить», слегка приврать, но ты же знаешь, его это не устроит. В общем, сделали мы на этой сцене какую-то там «залипуху» со светом; а вот где Сергий с купеческой дочкой… там просто песня получилась, думаю, что это и спасло спектакль. Мы за него получили три «Маски». Я — за лучшую мужскую роль, Толик за режиссуру, и за женскую Ольгу тоже отметили. Сам Ульянов подошел к нам, обнял и прослезился, говорит, что им уже так не играть… Нажрались мы тогда до чертей, я на съемки проспал. Просыпаюсь, а рядом со мной Настя, жена Толика. Ну, думаю, вот это я попал… Благо, что все были в драбадан мертвые от водки… Так что, дружище, ищи «подмену», так Сергия не сделаешь… Ну, ладно, давай, у меня сейчас дубль, уже заканчиваем, к Новому году будет премьера… Там всем приветы от меня, поцелуй Лизу. Мы скоро будем у вас на гастролях, пообщаемся…
Он повесил трубку. Мой телефон показал, что «дружеская консультация» обошлась мне в восемнадцать рублей, сорок копеек. Ну, не так-то и дорого.
Я завел свою «копейку» и поехал домой. На Литейном была пробка, свернул на Чайковского, выехал на Моховую. Остановился возле института. Было начало первого ночи.
Тяжелые двери главного корпуса открылись со своим неизменным скрипом. Выбежали задержавшиеся после репетиции девчонки с курса Фильштинского, золото старик, он все-таки скольких хороших актеров воспитал. Был намедни у него на экзамене, ну просто умница, и ребята молодцы — труженики.
Девчонки, проходя мимо моей машины, весело улыбнулись и поздоровались. Одна мне понравилась особенно. Я снисходительно кивнул в ответ.
Господи, смешно даже, действительно нет ничего нового на земле. Вот и я каких-то десять лет назад также засматривался на знаменитых наших выпускников, как на небожителей. Теперь я сам такой. Смотрят на меня. Автографы просят. Иногда. Антон, тот в Москве, а начинал же здесь, вместе со мной, у Бодина, а теперь вот в мастерской Гришвина — настоящая звезда; а я все пыхчу, живу с его женой и все играю своего Лопухина да снимаюсь во всякой дряни, чтобы не умереть с голоду. Детки вы мои, деточки, знаете ли вы, что ждет вас там, куда вы так усердно рветесь?..
Я приоткрыл окно и крикнул им вслед:
— Барышни-артистки, вас подвезти?
— Нет, спасибо, Геннадий Михайлович, мы здесь рядышком. Комнату сняли…
М-да, действительно ничего не меняется… Мы тоже здесь недалеко комнату снимали с Антоном, прямо напротив «Мухинки», чтобы на дорогу время не тратить, так же репетировали до ночи, к чему-то стремились… Но Сергия я все-таки сделаю, Антон. Вот увидишь, как я тебе хорошо его сделаю.
Машина слегка пробуксовала на октябрьском гололеде и повезла меня домой. Надо обязательно поменять на зимнюю заднюю резину.
Декабрь. Суббота.
Скоро будет два месяца, как я работаю над Толстым. Решили работать прямо по тексту, замечательно пишет классик… Эх, Касатский, Касатский, как я тебя понимаю. Или все, или ничего. Не был бы ты персонажем, был бы мне другом. Ну, скажи, зачем палец рубил? Почто членовредительством занимался? Ответьте мне, Лев Николаевич, ведь себе же палец рубили, граф, себе рубили, голубчик. Молчите? Ну-ну, а мы вот все равно сделаем вас, любезнейший граф, сделаем, сделаем, будьте покойны. Нам бы вот только сценку вашу с искушением до ума довести. Вы еще сами удивитесь, Лев Николаевич, до чего же вы у нас гений.
Хорошо, что я бросил курить, а то разорился бы из-за сигарет на этих «Снах Ясной Поляны», будь они неладны. Прекрасная драматическая идея: последние минуты жизни причудливого графа, он уже знает, что умрет, единственное, чего он желает, так это умереть с радостью, но сны, души его персонажей тревожат его. И вот, отец Сергий, он же и Толстой, приходит к нему, к самому себе, садится на кровать, старую, деревянную, подлинную, как в имении великого классика, хватает себя за голову и горько плачет: «Ведь не то, не то все это! Стоило ли отдать этому всю свою жизнь, чтобы в результате не смочь спокойно и радостно умереть?..» Строим спектакль на живых этюдах, все идет прекрасно, только бы сделать эту сцену с пальцем. Сколько ни общаюсь с Гришей Коимц, моим режиссером, не могу понять, что он от меня хочет получить. Работаем полностью по Станиславскому, проходим в этюдах каждую мелочь. Грише надо, чтобы я уверовал, я говорю, что дело не в вере, веру не сыграешь; согласен с Тошей, нужна подмена, но как и где? От меня требуется реализм, живая натура. Я согласен. Но как? Как добиться того, чтобы здоровый амбициозный мужчина, оставшись с красивой женщиной наедине, после нескольких лет воздержания отказался от нее из своих убеждений? Может, он был болен? Зачем рубить пальчик, это же не решение проблемы? Хотя Гриша говорит, что это была мечта Толстого, что он все время страдал этим недугом страсти и не мог себе позволить расслабиться. И все, что он не мог позволить себе в жизни, он позволял себе ночью, в своих снах. Сны — а ведь это идея. А что если это все действительно происходит во сне? Сергий поддается искушению, его враг пирует победу, а Толстой придумывает сцену с пальцем, выдавая желаемое за действительное. Необходимо сообщить об этом Коимцу. Будь покоен мой друг и брат Василий Сенин, этого Сергия я сделаю лучше, чем ты. Ты же знаешь, я всегда был лучше, и если бы не я, если бы не твое постоянное желание победить меня, кто ведает, был бы ты тем, за кого тебя сейчас принимают в Москве? Радуйся, дружище, благосклонна к тебе твоя фортуна. Но знаю, знаю я, что двигает тобой. Огненное желание заставить меня завидовать тебе. Не можешь мне простить Лизу? Да она бы все равно ушла от тебя. Она же и вышла за тебя из ненависти, чтобы мне насолить. А наш дипломный спектакль? Помнишь, как ты оплошался, я ведь все сам вытянул. Ты даже дипломом мне обязан. Никогда не смей забывать, все это время ты был после меня, Антон! О, конечно, ты сейчас наверху; ты популярен. Но мы-то с тобой знаем, кто из нас есть кто. Голый ты, Тоша, король, голый. Даже сейчас, когда я смотрю эти все пошлые интервью с тобой, я же вижу, как ты хочешь наперчить мне, доказать, что чего-то стоишь. Молодец, это у тебя почти получается, но что ты будешь делать, когда увидишь моего Сергия? Жди, дружище, ждет тебя сюрприз…
Предложил свою идею Грише, он чуть не обмочился от восторга. Играем так: теперь с пальцем будет две сцены, первая — я отдаюсь ей, вторая — я рублю себе палец. Такого никто не делал, это будет взрыв. Работаем каждый день по двенадцать часов. Лиза уже начинает доставать меня своей ревностью. Дома одни скандалы. Как вы были правы, Лев Николаевич, когда убеждали Пьера в том, что женитьба это крах всех мужских надежд.
Лиза беременна, как это некстати.
Сегодня утром в гримерной произошел удивительный случай. Я овладел Ксенией, просто так, ради потехи, прямо на столике возле зеркала. Но что самое удивительное, было такое впечатление, что за нами кто-то наблюдает, и это так заводило нас, раньше со мной такого не было. Чувствую, что пора остановиться, отдохнуть. До выхода спектакля осталось полтора месяца, боюсь, можем не успеть.
Март. Четверг.
Скоро превращусь в настоящего монаха. Каждый день хожу в церковь на Конюшенной площади; говорят, что местный настоятель, отец Константин, из нашего рода-племени, учился вместе с Караченцевым в школе-студии МХАТ. Я наблюдаю за одним дьяконом, снимаю всю его фактуру, движения, характер. Что удивительно, по-моему, они действительно верят во все это. А что если Касатский тоже верил? Но как и во что? Лев Николаевич, во что веруете? Можно ли уверовать на сцене? Господи, если Ты есть, прошу Тебя, помоги, будь лапушкой.
По вечерам пытаюсь читать, не могу, засыпаю. Лиза допивает все последние соки, завтра уйду от нее. Первая сцена получается прекрасно: я молюсь, затем слышу стук в дверь. Я ее хочу еще до того, как впускаю к себе в келью; идет монолог, я закрываюсь, продолжаю молиться, считаю до ста, вхожу к ней, гаснет свет. Со второй сценой по-прежнему проблемы, это нельзя сделать! Невозможно. Сергий верует, сто процентов даю против одного. Для того чтобы это сделать, необходимо верить так, как он. Это не фарс, здесь есть что-то гораздо глубже, но как это сыграть?
Придумал себе подмену обстоятельств, представляю, что в зале сидит Лиза и наблюдает, как я развлекаюсь с Ксенией Р. Но что удивительно, это меня не останавливает, а напротив, только еще более и более возбуждает. Пытаюсь представить, что в зале вместе с Лизой — моя мать, моя сестра, моя учительница начальных классов — в общем, все, кто верят, что я не подонок. Это не может меня остановить.
Опять повторил свою шалость с Ксюшей в гримерной. То же ощущение, что и в первый раз, за нами положительно кто-то наблюдает. Выход один: чтобы сделать Касатского, необходимо уверовать по-настоящему.
Апрель. Пятница.
Уже две недели живу у Ксении. У Лизы был выкидыш. Стоим на месте: Гриша предлагает заменить эту сцену другой, я отказываюсь. Все на нервах, кричим друг на друга. Атмосфера на репетиции ужасная.
Не спеши радоваться, Антон, я все равно сделаю его, вот увидишь, сделаю. Молюсь каждое утро по настоящему молитвослову, купил с десяток икон и нательный крестик. Завтра решили меня покрестить в этом же храме.
Апрель. Вторник.
Мои крестины отмечали у Скляра. Я пропил все деньги, которые отложил на зимнюю резину. Решили сделать на два дня перерыв.
Вся проблема в том, что Толстой борется с искушением, и для меня это абсурдно. Ну, переспал бы он с ней — ничего бы не случилось, об этом все равно бы никто не узнал. Строю эту сцену на страхе, представляю себе в своих прилагаемых обстоятельствах, что если кто-то узнает о том, что может произойти с нами в этой келье, то меня убьют, расстреляют, разорвут на части, отправят в Ад.
Кстати, интереснейший вопрос сегодня утром в постели задала Леночка, выпускница Фильштинского: чем ад хуже нашей жизни, а рай лучше? Я спросил: а чем? Она рассмеялась и говорит: вот умрем — узнаем. Умная, талантливая девчонка, далеко пойдет. Мы встретились у Скляра, Гриша берет ее в наш театр, я думал поспать с ней некоторое время, но вчера звонила Лиза, ее выписали из больницы, просила прощения, думаю, надо вернуться к ней.
Ездили с Лизой в Гатчину на прогулку. Целый день старался быть ангелом, использовал все свои пристройки. Она все прощает мне, это же надо так любить!
Но самое главное: я наконец-то понял Толстого! Сегодня мне словно открылось: не надо искать реализм, Сергий не верует, он просто одержим идеей своей самореализации, он хочет быть «святым». Он борется не с искушением, а сам с собою, всем назло; и если добиваться чего, то тогда самых недостижимых высот. Как я его понимаю в этом. Толстой, скрывая свои сны, стремится заставить всех поверить в свою беспорочность. Это так просто, ничего не надо выдумывать, просто необходимо побудить их поверить в то, что ты «святой». Вот и все.
Позвонил Грише, рассказал ему об этом; а он мне в ответ: старик, да я тебе твержу про это уже целых полгода.
Скорее бы утро, теперь я сделаю эту сцену, Василий, друг мой, умрешь от зависти, вот увидишь.
Май. Понедельник.
Генеральная репетиция состоялась. Как же все прекрасно получилось, слава Богу! Из Москвы приехал Гришвин по приглашению Коимца, побывал на нашей премьере. Признала Москва-голубушка свое поражение, признала милая. Знаю, он, конечно, льстил нам, спектакль так себе, но я был великолепен. Гришвин пригласил меня к себе, сходу предлагает Гамлета. Я торгуюсь, набиваю цену. Противно, что он это понимает.
Игра в «святого» захватила меня, уже неделю живу благочестивой жизнью, постился в среду и в пятницу. Чувствую себя прекрасно, прямо как граф Толстой. Лиза в восторге от идеи переехать в Москву. Напомнил, что теперь мы будем с Антоном в одном театре — она не отреагировала. Мы с ней одного духа; это же надо было так полюбить меня и оттого так возненавидеть его, чтобы так жестоко с ним обойтись. Какие же мы все-таки звери… но какие очаровательные…
Октябрь. Среда.
Москва. Здесь все по-другому, гораздо серьезнее. Была премьера Гамлета — я просто молодец.
Тоша не выдержал работы рядом со мной, запил, ушел из театра; вернее, Гришвин его просто «попросил». Приступаю к их «Сергию» вместо Антона, о большем я и не мечтал. Во всех сценах живу точно так же, как и в Питере.
Кстати, наши «Сны Ясной Поляны» поставили в репертуар, приходится разрываться, каждый месяц выезжаю к Коимцу.
Купил новую «Тойоту». Москва есть Москва. Прошел пробы у Макусинского, съемки начнутся в мае. Держу себя в форме, остаюсь «святым». Гришвин в одном интервью обо мне сказал: чтобы так играть монаха, необходимо верить, а он (то есть я) не просто верит, но верует, и он тому свидетель. Держу марку, хожу в один и тот же храм, даже подружился с местным священником. Продолжаю регулярно поститься. Принял участие в одной передаче, рассказывал о наших глубоких свято-отеческих традициях, о том, как люблю Россию.
Хочу съездить на Афон. Добавил к Сергию несколько детальных штрихов, все находят это гениальным.
Август. Воскресенье.
Вчера сорвался, ночная жизнь засосала меня. Надо больше сниматься, на театральный оклад здесь не протянешь. Предлагают всякую чушь: гангстеры, новые русские, прочую дрянь… Но мне нравится это делать. «Патриархи» смотрят на нас свысока, как на плебеев, да и шут с ними. Все равно мы играем лучше, и они это знают.
Хочется поработать над Хлестаковым, не знаю, доведется ли? Вчера подписали договор с Эрнстом, буду сниматься в этой лаже вместе с Гудихиным. Наш Толстой признан лучшим спектаклем года. Лирвинская написала, что моя интерпретация отца Сергия — лучшая сценическая иллюстрация из всех постановок по нашим классикам, которые ей приходилось видеть. Гриша сказал, что это попахивает «народным», дай Бог! Ездил к этой старушке с визитом. Какая личность — акула! Весь вечер чувствовал себя рядом с ней провинившимся первоклассником. Но какая у нее внучка, и как она на меня смотрела, все же слава прекрасна. Вчера в ресторане не взяли с меня денег за ужин, взамен попросили дозволения повесить в гардеробе мою фотографию. По московским меркам это приравнивается к звезде героя. Я молодец!
Лиза просто достала меня своей ревностью, отправил ее в Питер. Принял решение: никаких романов длиннее одной ночи! Да будет так. Читаю «Игру в классики» Кортасара — высшее произведение, вот бы его поставить!
Февраль. Четверг.
Прошел слух, что Тоша ушел в монастырь. Я слышал, что в последний год он бросил пить и ударился в религию, но признаюсь честно, не ожидал от него такой дерзости. Лихо.
В этом свете его сразу и вспомнили, сделали репортаж, пишут в газетах. Молодец, хорошо держится, не дает никаких интервью. Может, я тебя действительно недооценил?.. Все налево и направо говорят, какой хороший был артист. Но почему был, милые вы мои? Есть, он и есть неплохой артист, неужели не понимаете, он дурачит нас, разыгрывает. Это же плевок в мою сторону: я был лучшим монахом на сцене, так он теперь покажет всем нам, что он лучший монах в реальной жизни, он станет Сергием во плоти. Я бы, наверное, тоже так поступил, будь на его месте...
Да что ты о себе возомнил, Васенька? Думаешь, я тебя не раскусил? Кому и что ты пытаешься доказать, глупец!
Завтра везем Толстого и Андреева в Милан, затем в Париж.
Июль. Пятница.
Не настолько хороша Европа, как ее рисуют. И театр их дрянь: не умеют ни играть, ни ставить. Женщины уродливы, мужики — педерасты. А столько амбиций, на королевской лошади к ним не подъедешь! У них челюсти поотпадали, когда увидели нашу игру. Знайте, буржуи, русских!..
Лиза выходит замуж за какого-то банкира. Не понимаю, она что, за привычку взяла себе выходить замуж, чтобы разбудить во мне ревность? Да как ты не поняла: мне наплевать на тебя, дурочка. Я жил с тобой лишь только потому, что Антон был влюблен в тебя, а ты такого человека на меня, подонка, променяла. Одно слово: дура!
Октябрь. Вторник.
Свадьба не состоялась, успел вовремя приехать и забрать ее к себе в Москву. Купил квартиру в кредит на Кутузовском, думаю, придется жениться. Лиза беременна, летает на облаках от счастья.
Закончили Картасара, спектакль приняли холодно. Теперь, наверное, все мои роли будут сравнивать с о. Сергием, неужели я больше не сделаю ничего лучшего? С той поры, как Тоши нет рядом, у меня пропал стимул творить; хорошо, что хоть могу себе в этом признаться. Значит, не все еще потеряно.
Узнал: он в монастыре где-то под Майкопом — думаю съездить к нему, не могу придумать повод.
Январь. Суббота.
Лирвинская критикует меня на чем белый свет стоит; и все что я ни сделаю — в ее статьях появляется как некая самая ужасная пошлость за всю историю русского театра. Не может старая ведьма простить мне то, как я обошелся с ее внучкой.
Гриша стал все более сдержан в работе со мной — это дурной знак. Занялись «Записками сумасшедшего» — последняя моя надежда удержаться на Олимпе. Господи, помоги мне!
Вчера она сама мне в этом призналась: ребенок не мой, а того банкира. Шлюха! Как я ее сразу не раскусил? Отправил ее на… Питер.
В театре кризис, такое складывается впечатление, что я вообще никогда не играл. Гриша предлагает отдых. Я соглашаюсь, еду в Майкоп.
Мне дали его адрес в церкви, в которую он ходил в последнее до пострига время.
Май. Суббота.
Монастырь нашел без труда, сорок километров от Майкопа в горах. Поселился на одной небольшой туристической базе, меня здесь все узнают. Какие прекраснейшие места! Кавказ, пленитель судеб. Постоянно вспоминаю Лермонтова, немудрено, что он так писал, здесь просто невозможно дурно писать.
Завтра поеду к Василию. Наверное, у него сейчас другое имя, интересно, какое, небось, какой-нибудь Афанасий или Серафим.
Сплю здесь с одной местной красавицей, она менеджер гостиницы, как же прелестны и неиспорченны бывают провинциалки!
Ездили на водопады реки Руфабго, представляю себя Тургеневым в Бадене. Отдых идет явно на пользу, давно было пора сделать паузу. Люди останавливаются, подходят, просят сфотографироваться с ними, стараюсь быть простым, как голубь.
Май. Воскресенье.
Я его видел!!! Это не игра! Я не знаю, что это, но это не игра!!!
Заброшенный монастырь на самой вершине горы. Рядом, как и водится у советских нехристей, пионерский лагерь, далее небольшая русская деревушка. Но, главное, как передать то, что я испытал сегодня утром? Их здесь человек семь или восемь. Все одного возраста, красавцы, в рясах, с истощенными в постах благородными лицами. Складывается такое впечатление, что их кастинговали на подбор.
Я приехал в храм к пяти. Лишь появилось майское солнце, еще и многие звезды не исчезли, и было видать луну. Пахло ладаном и молодым горным утром, было слегка зябко от обильной росы. Храм не велик размером, но уютен своими низкими сводами. Меня приняли за паломника, обошлись очень вежливо. Несколько старух, двое юношей с благоговейной подстатью, одна толстушка из суетливых, и я. Служба началась строго, размеренно, как и долгие века тому назад.
Я его сразу увидел. Он был при алтаре, читал какой-то акафист. Все пытался пробить его своим взглядом, обратить на себя его внимание, но он даже не посмотрел на меня. Да и вообще, был ли он здесь с нами в это время? Может, шестикрылые серафимы подсказывали ему загадочные, полные смирения, вечные слова?
Я даже не был уверен, что он заметил мое присутствие. Но затем запел хор, и со мной произошло что-то такое, что невозможно передать человеческой речью. Больше я не смел смотреть на него, а лишь наблюдал сквозь мутные слезы, замечал, как в небольшом оконце сиреневые горные дали славили вместе с этими бархатными глубокими голосами молодых иноков своего Триединого Творца. И чем ярче разливалось над синими горами золото лучей небесного светила, тем проникновеннее и острее были знаменные распевы этих иных, непонятных мне, людей. Угрюмые лики бесстрастных святителей и их ангелов созерцательным молчанием со своих иногда даже картонных икон одобряли торжественное поклонение смертных. И вся земля ликовала перед своим Владыкой, и славили Его небеса. И Родившая Бога девственница с нежностью прижимала к своей материнской груди Младенца, печально скорбя о том, что Ему еще придется пережить. Дух Святый, Царь Небесный, благовонным курением окутывал нас своей любовью, и плакал я, и скорбел обо всей той мерзости, коей являюсь, и молился Ему, и благодарил за прозрение…
Я указал на Василия сгорбленной, светящейся внутренним светом (как и все здесь вокруг) старушке и спросил, как имя этому монаху.
«Зенон, сыночек. А вы откуда будете, не из Ростова, так мне ваше личико знакомо?»
Господи, и как же мне стало горько за мое «знакомое личико»; не выдержав рыдания, я выбежал из храма, так и не поздоровавшись с тем, кому был столь многим обязан.
Сентябрь. Понедельник.
Месяц, как я молю Бога об освобождении из того ада, в коем живу. Читаю Иоанна Кронштадтского. «Они», как сговорились, везде зовут, всюду предлагают участвовать. Завтра вновь, после почти полугодового перерыва, играю Сергия. Но как я смогу делать это, после того, что Он для меня сделал. Боже Вышних, молю Тебя Христе ради, дай сил бегать искушения диавольского!
Декабрь. Среда.
Сам не знаю, как это могло произойти. Я стоял в своей келье и отдавался Христу в молениях. Было наплевать на софиты, запах сцены, немое шуршание переполненного зала. Она раздевалась тихо, я слышал ее порывистое дыхание, запах морозного леса и потное вожделение смертной похоти.
Что бы сделал настоящий святой, будь он на моем месте? Вспоминал подвиги подвижников и ничего не мог вспомнить. Я припал на колени и взмолился Ему, ощущая близкую свою погибель:
«Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих, яко да оправдишихся во словесех Твоих и победивши, внегда судити Ти. Се бо в беззакониях зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси, безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропи мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие, возрадуются кости смиренные. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего Святаго не отьими от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего, и Духом Владычним утверди мя. Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивые у Тебе обратятся. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего, возрадуется язык мой правде Твоей. Господи, устне мои отверзши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо: всесожжения не благоволиши. Жертва Богу — дух сокрушен: сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволивши жертву правды, возношение и всесожегаемая; тогда возложат на алтарь Твой Тельцы».
Уже надо было бы перейти к «Символу веры», как я вдруг легко и ясно ощутил ответ в своем сердце. Сомнений более не осталось. Я спокойно отодвинул разделявшую нас с ней завесу, постарался пройти мимо нее, не взглянув на ее обнаженное тело и не реагируя на то, как она подзывала к себе: «Ну же, Касатский, отец Сергий, неужели вы так и оставите меня?..» «Сейчас, сейчас, одну минуточку», — пробормотал я себе под нос и прошел к двери. Далее все длилось считанные секунды. Я положил свою руку на тополиный кругляк, нашел на ощупь в прохладной темноте топор, взглянул на яркий боковой софит, улыбнувшись и немало не засомневавшись, замахнулся и нанес удар по указательному пальцу левой руки.
Последнее, что я помню, как все четыре моих пальца, словно резиновые игрушечные солдатики, разлетелись в разные стороны, кровь брызнула на сцену, раздались женские крики. Я потерял сознание…
Август. Успение Пресвятой Богородицы.
Рука совсем зажила, почти не болит по ночам. Психиатр сказал, что отправил в театр заключение о моей профессиональной непригодности. Да и слава Богу, что все так просто разрешается.
Пообещали меня выписать после октябрьских праздников. Успеть бы до зимы переехать в Майкоп. Молю Господа, чтобы Он допустил меня до послушания. Храни, мой милый Бог, раба своего Зенона, быть может, прославим мы еще Тебя вдвоем своим дружным пением…


ИНОЕ
Когда ему это все впервые приснилось, он так ничего и не понял. Сны ему не снились давно, с самого детства. А тут — вдруг, и такое!
Через неделю сон повторился. Михеев не обратил на это внимания. Но когда сон стал являться почти каждую ночь и без изменений, Михеев решил пойти к «бабке», тете Лиде.
Вообще-то он бабкам не верил, но тетю Лиду знал сызмальства. Лет семнадцать назад она вылечила Кольку (младшего брата) от заикания. Заставила пацана съесть горсть зеленых желудей и выпить за раз кружку заговоренной воды. И, что удивительно, действительно помогло. Николай сейчас в Питере, артистом в театре… Гнала еще она самогон высочайшего качества, чему и обязана своей популярностью среди мужиков.
Немного посомневавшись, к вечеру, управившись по хозяйству, Михеев все-таки пошел к соседке.
— Здоров, теть Лида, банджубас есть? — весело крикнул Михеев с порога, отряхивая тулуп от снежинок.
— А, Петруша, проходи. Чего это ты вдруг за водкой, на ночь глядя, чё, выходной завтра?
Лидия Васильевна выглядела молодо не по годам. Дважды была замужем. Из-за ее красоты, следы которой еще можно было рассмотреть на старческом, но всегда напудренном лице, по деревне ходили разные слухи. Сколько ей лет — Михеев не знал. Говорили, она с его дедом в девках бегала; кто знает, может, и правда. Спросить ее об этом он не решался, но не потому, что боялся ее колдовства, хотя, стоит-таки признать, факты были. Бабки шушукались, будто Лукерчиха как-то, вспомнив былые обиды, связанные с ветхой молодостью (они с Лидой лет сорок назад мужика не поделили), назвала Лидию Васильевну, простите, сучкой, и, если верить слухам, после этого и померла вскоре на восьмом десятке ни с того, ни с сего. Так что Михеев, помня об этом случае, не хотел ворошить былое, воспоминания разные не любил и подробностями жизни предков не интересовался.
Хозяйка смотрела на соседа в ожидании ответа. Она была не из болтливых и умела выслушать. Петр тоже языком не болел, но сейчас надо было что-то говорить, а то как-то смешно получалось. Быть смешным Михеев не любил.
— Дело у меня к тебе, личное, по твоему профилю, так сказать. Поможешь?
— Садись, Петруша, постараюсь. Чего там у тебя?
Старуха положила на стол полотенце и внимательно посмотрела на Михеева, который сел на крашеной скамье возле двери и, как ни старался скрыть свое замешательство, выглядел озабоченным, даже прохворавшим.
Беседа завязывалась странно.
— Слушай, ты в снах чё понимаешь?
— Что в них понимать, сынок, пустое это все. Ты, никак, приболел, что ли, чайку налить?
— Дай лучше водки, — Михеев, было, чуть не выругался, но вместо этого сплюнул на пол.
— Ты же, вроде, не употребляешь, случилось что? — проявила заботу хозяйка.
Гость, выдержав долгую паузу (его волнение становилось все заметнее), все-таки начал:
— Да шут его знает. Как-то ни того мне в последние дни, и дрянь всякая снится. Может, кто сглазил? Вот уж неделю вижу один и тот же сон. Является мне во сне баба, ну, женщина, вроде артистка какая. Протягивает мне через прилавок руку и говорит: «Бросай все, мужчина, иди за мной, покажу кое-что. Ну, во мне все просыпается, я беру ее за руку и иду. А идем мы по какому-то старому-старому городу, как в кино показывают. Вокруг магазины разные, я смотрю на них, думаю, может, куплю чего; а там только пустые витрины, и мыши бегают. Я зачем-то за ними гонюсь, но вижу, что в углах норы, и из этих нор доносятся жуткие крики. И понимаю я: там людей мучают, а это, вроде как, ад. Подводит она, эта артистка, меня к одному такому магазину, и уже не вижу я ее, но только голос слышу, сладкий такой: полезай в квартирку, я тебе спинку потру. И нежно по спине рукой своей проводит… Здесь я просыпаюсь.
— Часто снится? — интонацией и всем своим видом старуха показывала явную несерьезность проблемы.
— С неделю подряд, говорю же тебе. К чему бы это?
— Не знаю, Петя, не знаю, — бабка явно не хотела говорить на эту тему. — Ты, Петруша, сходи лучше в церковь, причастись, исповедайся, свечку поставь — авось отпустит.
— Некрещеный я, вроде, да и не верю во всю эту ерунду. Я, когда мы пацана моего крестили… стошнило меня там. Я на воздух вышел, возле церкви решил постоять, перекурить. Подошел ко мне дедок один из ихних. Думал, сейчас погонит за ограду; а он, нет, протянул мне эту, ну, Евангелию и говорит: чего в храм не идешь, грешный? Я смотрю на него и думаю: знал бы ты, дедуля-святой, как я с вашим батюшкой, еще когда язвы у меня не было, водку жрал на ферме, и как мы доярку одну на двоих делили — так не заикался бы про грех. Не верю я во все это и другим не советую.
— Но ко мне тогда зачем пришел, если не веришь? — тетя Лида стояла спиной к гостю и смотрела через отражение в окне на нервничающего соседа.
Заметив ее взгляд, Петр уже пожалел о своем визите.
— Ладно, схожу как-нибудь и в церковь. Только ты, это, не говори никому. А то ведь высмеют. А водку все же мне продай.
— Бутылка-то есть?
— Давай в свою, полтораху. Кум завтра придет, телевизор новый обмоем.
Про кума он приврал. И, перейдя через темную, уваленную ранним снегом улицу, гневно сплюнул через плечо. Стало ему как-то даже стыдно за себя…
Вставал Петр рано и без будильника в одно и то же время. По-утреннему раздражаясь, одевался, тихо, почти что про себя, ругался матом и проклинал все, что попадалось на его сонные глаза. Летом все-таки бывало легче, но зимой эти долгие часы до рассвета раздражали Михеева, да так, что он буквально выходил из себя.
С некоторых пор он поделился надвое. Нет, раздвоением личности он не страдал. Просто неожиданно вдруг понял, что внутри него спокойно и даже полюбовно уживаются два абсолютно разных Михеева. Значения он этому не придал, это было бы похоже на помешательство, а здоров он был, как бык. Но в эти утренние мгновения бешенства он так путался, что даже не замечал, где он, а где тот иной Михеев, которого звала во сне таинственная незнакомка.
Это превращалось в проблему. За всеми своими гадкими поступками он ощущал кого-то другого, не себя. Стоило на днях прийти соседу и попросить взаймы, как он тут же решил помочь товарищу. Но вслух произнес другое, что вообще не собирался говорить. Было уж собрался дать этот несчастный полтинник, но в тот же момент кто-то другой, не он, возьми и скажи соседу, да так грубо, что денег нет, сам в долгах, вот если бы вчера пришел, то, может быть, и получилось бы выручить. Вспомнил нецензурным словом и тех, кто страну угробил, пожалился на жизнь нищенскую, ну, и все в таком роде. Сосед поверил, не обиделся. А Михеев, немного подумав, решил, что поступил все-таки правильно, полтинник тоже на дороге не валяется. И хоть на душе было гадко, но длилось это недолго.
Жил Михеев не бедно: дом большой, кирпичный, во дворе флигель, гараж, в гараже «жигули» новенькие, асфальт кругом, газ. В сараях свиньи хрюкают, не один десяток, еще корова, бычки, птица… Управлялся по хозяйству сам, за бутылку не нанимал, не потому что экономил или не доверял, а так, как он сам выражался, из принципа. Суть этого принципа не была известна никому, даже самому Михееву, и относилась к загадкам русской души, с коей он себя единил.
Но сейчас с самого утра почувствовал Михеев в себе что-то иное, не то. Не стал он будить жену, требовать чаю, не ударил ногой рыжего кота, неизвестно какими путями проникающего в дом, не материл поросят из-за перевернутой кормушки и растоптанного зерна, даже не завтракал. Тихо и спокойно думая о странном сне, бросил он в багажник жигуленка разделанную тушу стовосьмидесятикилограммового кабанчика, прогрел машину и поехал в город на базар.
Когда выезжал со двора, бросилась ему в глаза луна, большая, яркая, и кто-то прошептал внутри него: «А может, действительно все бросить?»
Торговал Михеев мясом. Когда своих свиней бил, но большей частью покупал у других, смолил, разделывал и продавал. В результате получалось неплохо: бывало до семи сотен за день, а если хороший бычок попадался, то и до полутора тысяч доходило.
В те года таких, как он, «предпринимателей» в мясном павильоне было много, почти все. Своеобразная каста. Торговали под чужими фамилиями, чтобы не платить налоги, и это их объединяло. Но во всем остальном конкуренция диктовала условия. Самое главное — первым пройти санпроверку мяса и раньше других войти в торговый зал. Раньше начать торговлю — больше продать, больше заработать. Здесь Михеев преуспевал. Каждый месяц он носил в лабораторию и в администрацию рынка «магарычи», поэтому проходил везде без очереди, мясо у него не браковали, проверочные комиссии к нему не подходили. Начальство рынка отмечало его как человека благодарного и шло на всякие уступки. И, как говорили люди, хоть и с завистью: «Михеев — человек дела».
Но сейчас Михеев подъехал к рынку в половине пятого и занял очередь в длинной веренице машин. Многие его даже не узнали, еще бы, Михеев — в очереди! Зашел в павильон одним из последних. Разложил рубленое мясо на прилавок и посмотрел на все каким-то странным, не свойственным ему, взглядом.
Перед новогодними праздниками торговля идет великолепно, мясо стоит дорого, покупают хорошо и много, и, главное, все довольны. Покупатели, в порыве предпраздничного азарта, не жалеют денег, продавцы, ощущая хороший барыш, улыбаются, желают счастья. Возле прилавков суета и давка, банальные шутки. Только у Михеева ничего не происходит.
К концу дня Михеев ничего не продал. Соседи со злорадством шептались между собой, кивая в его сторону. А он, казалось, не замечал этого, думал. Павильон заметно пустел, особо неудачливые распродавали последние куски, более успешные уже собирались домой. А Михеев так и стоял возле своего прилавка, пока не подошла к нему молодая красивая женщина.
— Ну что, хозяин, продаете мясо?
Ее нежный бархатный голос разбудил Михеева, вернул к реальности. Смотрел он на нее, словно только проснулся, и понять ничего не мог.
— Продаю потихоньку…
Городских Михеев не любил. За их белые руки, чистую обувь, пренебрежительный взгляд. Эта была из таких: стройная, в песцовой шубе. Но смотрела она не так. Те тебя не замечают, словно ты стекло, эта же, напротив, будто душу сверлила своими синими глазами.
— И какая же цена?
— Разная. От тридцати до пятидесяти.
Михеев начинал приходить в себя, понимал, что конец рынка, мясо необходимо продать, а эта, судя по всему, клиент серьезный, меньше трех кило не возьмет.
— Берите, женщина, свежина, утром колол, свинка молодая. Вот, смотрите, задочки хорошие, антрекотик без кости, лопаточка на пельменьки мужу. Берите, цена прекрасная, выручайте колхозника.
— Я возьму, — она немного помолчала, будто высчитывала что-то, и затем добавила: — Все возьму. Посчитайте, сколько это выйдет по деньгам?
Такого поворота событий Михеев не ожидал. Не ожидал такого выхода и сосед Михеева по прилавку, зоотехник Тепикин. Петр посмотрел на своего коллегу, словно ожидая какой-то помощи. И вдруг, сам того не желая, весело спросил:
— А что, Васек, как называются люди, которые мясо не едят?
— Хрен его знает. Вегетарианцы, по-моему. Ты чего чудишь, укатывай тетку, это же вариант, — почти шепотом ответил зоотехник.
То, что это вариант, Михеев и сам видел. Не сводя глаз с продавца, красивая покупательница стояла напротив прилавка, держа в руках кожаный, с золотыми застежками, дамский кошелек. А душу колхозника терзали смутные сомнения. Конечно, случалось, чтобы мясо брали оптом. Но это были совсем другие люди, такие же, как он, спекулянты, владельцы небольших шашлычных на трассе Ростов — Баку, и, как правило, армяне. Продавать им было невыгодно, торгуются, на весах обмануть могут.
А клиентка буквально продолжала пожирать Михеева своими большими синими глазами.
— Долго ли мне ждать вашего решения, му-жчи-на?
Последнее слово она пропела по слогам, почти с издевкой в голосе. Такого обращения Михеев не любил и поэтому резко ответил:
— Шестьдесят за кило!
— Вы же только что сказали: от тридцати до пятидесяти.
— Я передумал, конец рынка, мяса больше нет. Хотите — берите, хотите — нет. Ваше дело, — он сплюнул на пол, как всегда это делал, когда волновался.
Павильон действительно был пуст. Выходка Михеева, видимо, красивую женщину не смутила, и она, мило улыбнувшись, кокетливо моргнула ему правым глазом.
— Хорошо. Взвешивайте.
Здесь Михеев совсем растерялся, в голове отдавало повышенное сердцебиение.
— Как? На весы же все не поместится.
Та гневно сверкнула взглядом:
— Придумайте что-нибудь. Или мне самой этим заняться?
Михееву стало страшно и одновременно стыдно от собственного страха. Захотелось все бросить и убежать куда-нибудь, или, еще лучше, уснуть. Но кошмар только начинался. Прилавок был завален непроданным мясом, напротив стояла странная покупательница, голова не соображала. С открытого входа веяло холодом. Торговый зал был пуст. В ушах парадным маршем барабанило сердце. Руки задрожали, и от этого стало стыдно втройне. В горле пересохло, но пить не хотелось. Казалось, время остановилось.
Мясник не выдержал такого переживания и сдался:
— Простите, я не буду вам ничего продавать, я вас боюсь. Уходите.
Он сказал это тихим, хриплым и уставшим голосом.
— Что с вами, вы больны? — она смеялась.
Михеев молчал.
Она же не успокаивалась:
— Похмелье? Ну-ка, посмотрите на меня, колхозничек.
Михеев искал оправдание своему странному поведению. Скорее всего, она аферистка, и деньги у нее фальшивые — придумало его взбунтовавшееся воображение. Точно, и шуба искусственная, как же сразу не догадался! На секунду он воспрянул духом и сам не заметил, как рука его потянулась через прилавок проверить подлинность шубы.
— Вы это к чему? — женщина засмеялась еще громче, на весь павильон разлетелось эхо ее голоса.
— Простите, я не за тем…
— Короче, я даю вам четыре тысячи, хватит?
— Сколько?
— Пять тысяч! И по рукам, как говорится.
Михеев, который намедни отказал в полтиннике соседу, моментально пришел в себя. Это получалось вдвое больше, чем можно было бы выручить за такого кабана. Просто мечты сбывались какие-то. Да, да, мечты. Долгими хмурыми днями, когда нет торговли, он мечтал именно об этом. Вот так вот лихо продать всем на зависть всего кабана и зайти в ресторан с такой вот красоткой, пожить хоть день по-людски, как другие живут…
Но так не бывает — подсказывали прожитые им года.
Сознание боролось с действительностью. На лбу Михеева выступили крупные капли пота. Он еле держался на ногах. Голос почти пропал.
— Зачем вам столько мяса? У вас настоящие деньги?
Он понимал, что говорит лишнее, и от этого становилось еще страшнее.
— Убедитесь, сами и посчитайте, — она протянула пачку банкнот.
Увидев купюры, Михеев чуть не упал в обморок, ему казалось, что он стал что-то понимать. Еще с утра он почувствовал в себе это, иное, не то. И вот сейчас это иное покидало его. Он смотрел на незнакомку и о чем-то догадывался. На волю рвался другой Михеев, он мог бы отдать ее деньги, извиниться, но и это было не то. А то, иное, бесследно исчезало.
Он вспомнил свой сон, вспомнил эту женщину, удивился, почему не узнал ее сразу. Вспомнил детство, пьяного отца, похороны матери. Вспомнил присягу в армии, и как били его тупые якуты в казарме. Вспомнил, как Светка, единственная, кого он любил, вышла замуж за другого, уехала с ним в Краснодар. Вспомнил запах зеленых яблок и любимый аромат сентябрьского луга. Вспомнил, как любил плавать в ночи в теплом туманном озере. Многое вспомнил…
Он держал деньги в руках и смотрел на лежавшее на прилавке мясо. По небритым щекам текли слезы. Это произошло. Она уходила, и уже ничего нельзя было изменить. Страшный сон вновь прояснился в сознании. Старый город. Она, в такой же шубе. Магазины. Мышиные норы. Крики мучаемых людей, и голос, такой нежный: полезай в квартирку, там тебе спинку потрут. И вот он уже кричит во сне: «Но почему же я, за что меня?» «Ни за что, просто так», — отвечают черти нежными голосами. «А рай, то есть Бог, есть?» — спрашивает Михеев. «Нет, конечно, нет!» — напевают бесы. «А может, вы отпустите меня?» — умоляет Михеев. «Пришло твое время, голубчик, никак не можем», — радуются мучители.
Еще что-то вспомнил, но не захотел себе в этом признаться. Всему приходит завершение. Павильон наполнялся уборщицами. Мясо лежало на столе. Пять тысяч были в руках. Женщина в шубе исчезла…
К вечеру пьяный Михеев вернулся домой, избил жену Катерину, испугал ребенка и выкинул в окно совсем новый, недавно купленный телевизор. Затем сходил к тете Лиде и потребовал, чтобы она продала ему четверть самогона за пять тысяч, но та согласилась только на три.
Михеев этого уже не помнил. Он ходил по темным деревенским улицам и угощал бездомных собак «проданным» мясом. Под утро, еще раз отхлебнув «с горла» крепкого самогона, он, сидя под покосившимся забором, уснул и перед затяжным зимним рассветом умер.
Люди говорили: замерз — от этого никто не застрахован.

100-летие «Сибирских огней»