Вы здесь

Пушкин в Одессе

Рассказ
Файл: Иконка пакета 04_ten_pvo.zip (35.3 КБ)

Весной Нэлли полюбовно рассталась с мужем. Странно звучит, означая «полюбовно перестали любить»; я иронизировал, она спорила: а как иначе?

Оставшись в однушке на пятом этаже, она продолжила свои художества. Незадолго до разрыва со своим теплотехником Нэлли увлеклась образом арлекина и начала заполнять им бесчисленные картоны, складывая их в бездонные тубусы, набитые пейзажами, портретами, натюрмортами, эскизами, — обычный багаж вечно начинающего художника. Нарисовав первого арлекина, которому попыталась придать трагическое выражение лица, Нэлли поняла, что нашла наконец-то свою тему.

Горький пьяница какой-то, — оценил судьбоносную вещь Андрей, — и вообще: что это за мужик? Водишься с кем попало.

Теплотехника выводили из себя черные дыры тубусов, в пустоту которых проваливалась совместная жизнь, злило прекраснодушие жены, и он ушел.

Она работала во Дворце пионеров, вела изостудию. Однажды, говоря о динамике в древнегреческой скульптуре, Нэлли так увлеклась, что изобразила Миронова дискобола: как он стоит, прекрасный и неподвижный, и никогда не тронется с места, потому что Мирон скрупулезно рассчитал центр тяжести, и в этом, согласно ее мнению, заключался большой недостаток данной скульптуры. Иное дело менада Скопаса, представляющая собой не столько творение из камня, сколько запечатленный момент движения. Если менада не двинется, то упадет, потому что центр тяжести непредсказуемо смещен… И в этот самый момент Нэлли вдруг поняла, что у нее самой непредсказуемо смещен центр тяжести и что она упадет, если не сделает немедленно какое-то неизвестное ей самой движение. Она затеяла обмен жилплощади.

Появилось новое занятие: читать приходящие письма с предложениями, перерабатывать информацию, разыскивать на карте города, о которых до сих пор не слышала, вникать в бытовые детали — целый океан странной и неведомой ей жизни. Послания приходили разные, иногда скучные, чисто деловые, лаконичные, а иногда даже очень забавные, как, например, от одного чудака из Мурманска, приславшего белую почтовую открытку, исписанную с двух сторон микроскопическим почерком.

«Чрезвычайно рад познакомиться с вами заочно, — говорилось там, — прошу написать подробно, каково местоположение Вашей квартиры, которую Вы хотите разменять, достаточно ли она теплая и насколько далеко расположены торговые точки, а именно: продуктовый магазин, а также не забудьте про “Фрукты-овощи”. Кроме того, нас с Омфалой интересует “Кулинария”. О “Промтоварах” можете ничего не сообщать. Баня!!! Обязательно: режим работы, часто ли закрывается на ремонт и какой пар: сухой или влажный. Вода!!! А именно: хлорируется или очищается более прогрессивными методами? Это архиважно. Самое главное (в открытке было подчеркнуто): во-первых, содержатся ли в городском зоопарке узконосые мартышки? Во-вторых, проживают ли в одном подъезде с Вами добренькие старушки?..»

Послание на этом не кончалось, в нем был по крайней мере объем небольшой газеты, но вопрос насчет старушек и мартышек повторялся как рефрен. Нэлли запуталась в конце концов, продираясь к смыслу с отбитым куском увеличительного стекла в руке: то ли ехать в зоопарк — выяснять, не содержатся ли там в клетках добренькие старушки, то ли бежать к соседкам — узнавать, нет ли среди них узконосых мартышек. Она, конечно, побывала не только в зоопарке, но также и в ближней бане, где честно испытала на себе пар, который оказался мокрым.

В свою очередь, она назадавала любителю узконосых старушек кучу вопросов, на которые тот так же основательно ответил. Выяснилось, что любопытный северянин был отставным корабельным врачом. Причем юг нужен был не ему, а его обезьяне, которая, кроме всего прочего, нуждалась еще в хорошей бане с мокрым русским паром, доброй старушке для присмотра во время отлучек хозяина и в самцах для случек.

Нэлли уже совсем сидела, что называется, на чемоданах, готовясь к отъезду на край земли, когда ее Brieffreund вдруг написал, что нашел вариант непосредственно в Сухуми. Там, в Сухуми, просто обезьяний рай. (Каково ему пришлось в том эдеме, вскоре охваченном войной?! Жив ли? Обезьяна жива ли?) Так без толку пролетела весна, в школе наступили каникулы. Все дни напролет Нэлли проводила за мольбертом, рисовала все менее и менее похожих на самих себя арлекинов, со сладострастным ужасом наблюдая за неуклонной деградацией своего творческого начала.

Однажды она обнаружила дискотеку в парке и там ее захватил ритм — в моде тогда был стиль механической игрушки, эстетика нарочито неловких, угловатых телодвижений, которой ей даже не надо было учиться, настолько она была, что называется, «в материале», создавая свою арлекинаду. Прошло достаточно много времени, прежде чем Нэлли поняла, что танцует, и танцует хорошо, привлекая внимание бездарно топчущей деревянный помост молодежи, самые старшие представители которой были моложе ее как минимум на пятилетку качества, что в условиях ускорения и перестройки вырастало в целую пропасть... Осознав это, Нэлли выскользнула из плотного круга, в который ее уже успели затанцевать неизвестно откуда взявшиеся малолетние поклонники, и побежала домой, не отвечая на вопросы.

Подождите, не бегите так быстро,— вдруг окликнул ее мужской голос. — Разве вы не понимаете, что в толпе мы можем потерять друг друга?

Нэлли резко обернулась, чтобы раздраженно бросить «Отстаньте!», но, увидев показавшегося знакомым человека, передумала. Человеком этим был я, немедленно воспользовавшийся ее растерянностью для того, чтобы наконец-то представиться.

Мы были знакомы заочно уже не один месяц, а иногда даже виделись. Я снимал комнату в частном секторе у ее дедушки и бабушки, которых Нэлли при мне пару раз навещала. Старики почему-то нас не знакомили, полагая, наверное, что замужней женщине не к чему знакомиться с холостыми мужчинами.

Старики… Какие такие старики, когда энергия из них била ключом! Они были знатные охотники, Диана и Пан.

Каждую ночь они неизменно вставали, зажигали в кухне и в своей комнате свет и занимались самым неблагодарным из всех занятий: гоняли тараканов, вооруженные: она — веником, он — сложенной газетой. Тараканы — огромные, как майские жуки, прусаки, под громкое шуршание которых я настолько научился засыпать, что без тараканов сон не приходил, — начинали носиться по всему дому с веселым топотом и зачастую даже забегали в мою комнату, но тут же выскакивали, ошпаренные холодом; иногда мне казалось, что слышу их озорной смех.

Добыча старухи за ночь состояла из трех-четырех насекомых. Дед, как правило, не побивал никого, хотя много суетился, хрипло матюкая лихих усачей, чьи крепкие бурки-надкрылья легко переносили удары сложенным «Трудом». Трупы павших старики выметали в сени подальше от глаз жильца.

Диана под утро ложилась спать на кухне у печки. Пан, возбужденный охотой, гордящийся ловкостью боготворимой супруги, долго еще шаркал валенками по полу, шепеляво произнося ее имя, как христословие:

Маш, а, Маш?.. Спишь, нет ли?.. А? — или нет? Кака ж ты у меня, а!.. Ох, Маш, Маш... Ничего ты не знаш, Маш!.. Ничего ты не знаш, Маш, как я тебя люблю!

Диана знала и слышала сквозь чуткий сон охотницы, но привычно не реагировала. Нисколько не возбуждали ее также фетишистские проявления страсти Пана, который начинал уцеловывать ее старушечьи исподники, разложенные на печной плите. Там баба Маша регулярно оставляла на ночь: теплые трусы с начесом, шерстяные колготы, которые называла «гамашами», натянутые на них самовязаные толстые шерстяные носки. Все это аккуратно, чтобы не разрушить продуманный ансамбль, снималось на ночь и строго послойно располагалось на плите двумя выразительными кольцами, с перетяжкой в виде мотни, для равномерного и надежного прогрева, чтобы утром можно было надеть теплое и сразу браться за дела: за дрова, кур, кошку, маленькую шавку, ибо дом, несмотря на хозяйские замашки старика, держался на старухе.

Факт, что ее пустосуетный муж за всю жизнь не утратил чувства хозяина и мужской гордости, говорил о великом женском уме бабы Маши. Я не встречал более умного человека, чем эта безграмотная женщина.

Иногда разгоряченный ночной охотой Пан долго не мог успокоиться. Он тихонько, как казалось ему, давно уже не слышавшему даже шарканья собственных валенок, — самый невыносимый, между прочим, звук — подбирался к спящей жене...

У-у, бесстыжий! Чтоб тебе повылазило! Вот дурак так дурак! Сгинь, а то я щас веник возьму! — бранилась неосторожно разбуженная старуха. — Щас я тебя, как таракана того!

Охальник смущенно и одновременно по-мужски нагло хихикал, прерывисто дыша и заходясь в приступах кашля:

Кака ты, Маш, скаженна! Кхэ-кхэ-кхэ... А помнишь, Маш, как у нас бывало?! Э-э-х!.. Спи, золото мое. Спишь, нет? А? — или нет? Ты ж со мной за жизнь ни разу не выспалась, скажи, Маш, а — или нет? Хе-хе-хе!.. Разве ж я тебе спать давал когда? Э-э-эх! И что ты не встанешь хотя б разок перед смертью, подлый?! Уж я-то тебя как в жизни баловал! За десять верст по бабам бегал, когда тебя прихватывало! — по-детски непосредственно менял дед собеседника.

Кобель чертов, — беззубо шепелявила старуха сквозь сон, — всех баб перепортил в округе. Честных баб не осталось через тебя, ирода.

Дед, давясь приступами циничного мужского смеха, переходил на всхлипы кашля.

Хозяйка была высокая, седая как лунь, и при этом чернобровая, гордящаяся вставными челюстями, которыми, к моему восторгу, разгрызала два грецких ореха одновременно; дед — маленький, щупленький, суетливый хозяйчик, исполненный самодовольства, что у него такая бравая жена, прокатавшаяся за ним, как блин в масле, всю жизнь и потому не утратившая привлекательности до сих пор. В доме имелись две печки, но топилась лишь одна, и я закалился за холодную весну, как кембриджский студент. Когда я открывал дверь своей комнаты, дед кричал:

Малый, ты зачем сквозняк устраиваш?!

Я пытался объяснить, что сквозняк происходит от слишком большой разницы температур между двумя половинами дома. Дед этого не понимал настолько искренно, что обезоруживал всю требовательность жильца, покладистого еще и потому, что старики в меру сил о нем, то есть обо мне, заботились и вообще не выглядели в быту жлобами. Иногда наливали супа и почти насильно усаживали за стол. Если б я легко давал себя уговорить, наверно, наливали б чаще; было трогательно, лежа в своей комнате на кровати, слушать их перешептывания: «будет — не будет?»

Добрые старики вплоть до самого расставания так и не поняли, что я знаю о существовании тараканов и ночных тараканьих ристалищах, и пребывали в уверенности, что умело содержали жильца в холе и чистоте. Их убежденность была прекрасна в своей наивности, как сокращения, применяемые в надписях древнерусских икон.

Прусаки у хозяев были настолько тучные, что, наверное, превосходили египетских священных скарабеев. Когда они однажды в мое отсутствие добрались до сахарницы, кусковой сахар стаял от их мочи и одно чудовище с метровыми усами увязло в сладкой жиже, дав возможность испытать азарт охотника также и мне.

Попался, негодяй! — хрипло воскликнул я, как старик ночью, когда небольно попадал по умирающему от смеха таракану. — Ишь усищи отпустил, поручик Ржевский!

Он был абсолютно спокоен, этот парень, сделавший, что хотел, а дальше будь что будет. Стоический таракан. Я взял его за усы и отпустил восвояси. Будь он маленький, я б его раздавил, маленьких рыжих я передавил в своей жизни армады, но он был большой, а это уже убийство. В этом деле размер имеет значение. Уподобляться мясокомбинатовским убойцам не было никакого желания. Да и зачем? Не станет тараканов — не станет у стариков ночной жизни, и что им делать, особенно
старику?

Об убойцах с мясокомбината мне рассказывал Петя Оптать, мой одноклассник, с которым мы нечаянно повстречались на улице. Было время, когда я помогал ему в математике, а потом его мать, тетя Маруся Климова, была лишена родительских прав и Петю отправили в детдом. После выпуска он оказался на улице, квартир тогда сиротам не давали, жил в подземном коллекторе и работал на мясокомбинате. Рабочие убойного цеха в белых халатах, густо забрызганных кровью, наводили на него ужас. Они почему-то всегда орали в столовой, а не разговаривали. Петя был тихий и поэт.

 

Когда в кромешной тьме звонарь

Ступает лестницей убогой,

Не светоч для него фонарь.

С тупым усердьем ставя ноги,

Как тяжелы его шаги,

Звонарь не слышит: славя Бога,

Оглох. Темна его дорога.

Той лестницы крутой круги

Преодолев, едва не умер.

Пал ниц — загадочен, нелеп…

Он видел Бога — и ослеп.

Он знал его — и обезумел.

Затишье, мрак и вот — динь-дон!.. —

Собой веревье тронул он…

Разбудит все мои печали

Судьбой обиженный урод,

Который и во мне живет,

А вы душой его назвали.

 

Петя начитанный был по гуманитарке, а математика ему плохо давалась. В спорах меня за пояс затыкивал и, что интересно, в карты обыгрывал всегда. Стихи по журналам рассылал и не терял надежды. На мясокомбинате за ним закрепилось погоняло Оптать, потому что он вставлял это слово в конце каждого предложения.

В отличие от своей бабушки, готовить Нэлли не умела, что доказала в первый же вечер, пожарив кальмаров на майонезе, который, разложившись на составляющие, сделал блюдо на вид малосъедобным, но это не помешало нам с аппетитом и есть, и любить. Я увлек ее танцевать, но после нескольких па она отстранилась:

Я никогда не танцевала голая!

Муж партийный был, что ли? — спросил я.

Не ругайся, — сказала она.

На другой день Нэлли решилась на демонстрацию кулинарных способностей, разыскала в кухонном шкафу пачку полуфабриката кекса, разбодяжила, сунула в духовку и сожгла.

Я прокомментировал:

Кекс «Туссен Лувертюр, черный консул»!

Она хмыкнула.

Он себя консулом называл, — продолжал я, — потому что на Наполеона хотел быть похожим. Сейчас сделаем наполеон. Где у тебя рашпиль?

Рашпиля не оказалось, пришлось обойтись мелкой теркой. Соскреб пригар, разрезал на слои, смазал сгущенкой, сложил друг на друга — и на столе оказался аппетитный слоеный пирог.

Торт «Наполеон, белый консул»! — торжественно возгласил я.

Нэлли расхохоталась, да так, что — женщины, конечно, не поверят, такого не бывает никогда, потому что никогда не может быть, — легонько пукнула, потом ойкнула, потом — тут никто не поверит, ибо действие было бессмысленно — зажала рукой рот, который был не при делах совершенно.

А здесь мне подержать? — спросил я, потянувшись к ее ягодицам, тут мы оба расхохотались и переместились в постель.

На третий день она рассказала о своем горе: что за три года супружеской жизни не смогла забеременеть, и ни одна девчонка с их курса еще не родила, потому что в университетские годы девчат возили убирать картошку. Дело, разумеется, не в картошке, а в закрытом объекте на станции Зюрзя, вблизи которой они ежегодно в сентябре ползали по полю.

В то время наблюдательный Гена Шнайдер из Севастополя, человек в годах, который поступил в универ почти в тридцать, обращал их внимание на странность охраняемого объекта, где не было ни одного строения, только высокий бетонный забор и вышки для часовых. Рыжий долговязый неформал Гена погиб в автомобильной аварии в Севастополе, на каникулах.

Спустя годы из перестроечной передачи Нэлли узнала, что это за объект: первое в СССР хранилище радиоактивных отходов, организованное Берией. В передаче показали пять ее однокурсниц, которые плакали и говорили, что они бесплодны. Что мне оставалось делать, кроме как делом доказывать свое участие в ее судьбе?

Этот интенсив, напоминавший гон диких животных по весне, продолжался несколько суток, в течение которых мы забыли, что они делятся на день и ночь. Однажды ночью, приустав от любви и сильно проголодавшись, она отправилась на кухню с намерением сварить суп. Надо ли объяснять, что все эти дни мы питались всухомятку за неимением времени, хотя однажды я выскочил на полчаса к Пете за мясом. Он доброго мяса дал, филе говяжье. Нэлли достала его из холодильника, поставила вариться, а сама тем временем скользнула в ванную в облаке полотенец.

Нэлли нежилась в теплой воде, блаженно прикрыв глаза, вся во власти грез, содержанием которых была — как она потом рассказала — искусственная тоска по мне, как будто я ушел навсегда, заставив ее страдать… и как вдруг, выйдя из ванной, она находит меня в комнате лежащим на диване и точно так же грезящем о ней. И мы вновь обретаем друг друга, сливаемся в одно нераздельное существо, в андрогина, образ которого она обожала, все ее арлекины были андрогинными созданиями. Так она сама себя сладко обманывала, то замирая от ужаса потери, то балдея от умопомрачительного ощущения близости любви. Подобные фантазии были для прекрасной души Нэлли чем-то вроде настоящей жизни, она пересказывала их как события, а подлинная сторона жизни ее, наоборот, интересовала мало. Это нас даже сблизило, хотя мое мироощущение, что все вокруг — ненастоящее, что настоящая жизнь гораздо проще, не столь фантастична и замысловата, — было принципиально иным, прекраснодушия в нем не было, скорее стоицизм ранней Стои, не столь умной, но конструктивной. Позднюю Стою я никогда не любил за ее угрюмую мнительность, напоминающую философию ослика Иа-Иа.

Она нежилась и наслаждалась страхами, порождающими щемящее чувство потери, пока не надоело. Выйдя из ванной, Нэлли вспомнила о вареве, вернее, вспомнила, что она о нем, как всегда, забыла и побежала на кухню, где увидела, что в кастрюле, как птеродактили в первобытном океане, истерично мечутся рваные хлопья — заварившаяся накипь.

Вооружившись шумовкой, она подступилась к кипящему бульону, намереваясь переловить всех птеродактилей по одному, — ее бабка птеродактилей отцедила бы или вообще не стала бы с ними связываться, — но Нэлли не была похожа на бабку, скорее на деда, в том числе пристрастием к сексу. Любила, чтоб неотвязно, подолгу, но без особых фантазий. Она провела над кастрюлей за занятием, напоминающим прихлопывание тараканов «Трудом», минут десять, пока ее не осенила гениальная мысль. Нэлли прибежала к дивану, растолкала меня и спросила:

Ты был когда-нибудь в Одессе?

Нет, — ответил я, с удовольствием осознавая, к чему она клонит.

Всю жизнь любил неожиданные отъезды. Еще будучи студентом и сидя в лаборатории над черепками, мог неожиданно встать, выйти из универа и уехать в другой город, снять там койку в дешевой гостинице и пожить два-три дня.

Уже на другой день мы были в Одессе, совершив стремительный перелет через Москву.

Одесса — это не место, а шоу. Настоящий одессит прежде всего сообщит вам, что в Одессе много евреев, все евреи, кроме него, и поэтому только у него можно таки снять квартиру дешево… пять с полтиной в сутки — и спать на общей кровати с другими постояльцами. Весь дом представляет собой кровать под крышей, зато евреев среди сокоешников нет. Перебрав несколько антисемитских пристанищ, мы остановились у носатой старухи, убежденной не-еврейки, что было ее единственным достоинством, сомнительным весьма. Она достала нас разговорами, какие у нее чистые простыни. Разве у евреев такие бывают? А тарелки? Она ходила за нами с большим кухонным ножом, демонстрируя, какой он чистый. Смеялись мы только в первый день, уже во второй сбежали на экскурсию, ибо с погодой не повезло, солнца почти не было, о пляже можно было только мечтать.

Над привокзальной площадью висел, не падая, мелкий дождь типа «морок тривиальный». У края площади, где на тротуаре сгрудились ветхие сооружения экскурсбюро, мок экскурсионный троллейбус, благодаря погоде полный. Жертвы массового советского туризма с отчаянием глядели в грязные окна, проклиная непогоду и экскурсовода, заставляющего себя ждать. Наконец, в безбожно хрипящий микрофон объявился экскурсовод, обратив на себя дружные взоры, — женщина среднего возраста, среднего роста, средней полноты с далеко не средним носом, не-еврейка, разумеется (это она подсуетилась сообщить как бы между прочим). В одной руке у нее была огромная хозяйственная сумка.

Здравствуйте! Вы все, конечно, из провинции…

Многообещающее начало, которое не обмануло. Мы с Нэлли животы надорвали на той экскурсии.

Я познакомлю вас с замечательным городом Одессой, — продолжала экскурсовод, — в котором неоднократно бывали великие люди, включая самого Пушкина. Александр Сергеевич Пушкин — великий русский поэт, который воспел Одессу.

Чего не знали, того не знали. И Пушкин не знал, как вырваться из объятий прекраснодушного новороссийского генерал-губернатора. Нарочно устраивал эпатаж. Железную трость таскал, извозчиков ею бил. Корешился с контрабандистами, а одному из них, мавру Али, запрыгивал на колени и дергал того за усы — к ужасу придворных воронцовских дам, сообщавших наместнику о недостойном дворянина поведении поднадзорного Пушкина, которого граф неосторожно взял под опеку и защиту. Пушкин в ответ сочинял на дам такие эпиграммы, что чопорного Воронцова, воспитанного в Англии, столбняк хватал. Никак не хотел Пушкин быть хорошим парнем, воспевать Одессу и генерал-губернатора, не думал о последствиях. Его за это все в псковскую глухомань загнали без права печататься.

Наша экскурсия начинается с лучшего в мире железнодорожного вокзала, — продолжала экскурсовод в хрипящий микрофон, отвернувшись от подопечных. — Сейчас мы проезжаем по бульвару Тараса Шевченко. Тарас Шевченко — это украинский поэт, который ни разу в Одессе не бывал. Его именем названы бульвар и площадь. Бульвар — это улица, на которой много зелени. Что? Ну знаете, я не виновата, что троллейбус... Повернуться к вам?! Этого еще не хватало! Итак, бульвар это… Это я уже говорила. По озеленению Одесса занимает первое место в Союзе среди… При чем здесь Киев? Я сказала: среди крупных городов: Одесса, Москва, Ленинград. Особенно красив наш город летом…

Она извлекла из необъятной сумки смятую бумажку:

«Червонное золото светящихся лучей ярко просвечивает сквозь изумрудную зелень бриллиантовых листьев, и их ажурные сочетания складываются в причудливое кружево, а над лазурной гладью моря парят белоснежные чайки, и алмазные россыпи брызг волшебно трансформируются в нежную радугу, перламутровые переливы которой жемчужно сияют над головами».

Пока она читала, троллейбус подкатил к «лучшему в мире пляжу Аркадия», которому в тот день хотелось, видимо, казаться наихудшим местом на земле. При одной мысли, чтобы здесь выйти, из глубин организма вырывалось: «Бр-р!..»

Все видели?! — торжественно пропела экскурсовод, как будто демонстрировала величайшее в мире сокровище, к которому, на наше счастье, предпочла приобщаться из троллейбуса. — Водитель, разворачивайтесь. Мы снова проезжаем по бульвару Тараса Шевченко, который ни разу в Одессе не был. Александр Сергеевич Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил, что вежливость украшает человека. Обращаясь ко мне, пользуйтесь словами вежливости, а именно «извините», «спасибо», «пожалуйста» и так далее. Червонное золото светящихся лучей, ах да, это я уже говорила. Что вас интересует? Надо же, и волшебное слово знает. Раиса Анатольевна меня зовут. Что еще? Ничего? Ну и молчите себе. Итак, мы проезжаем по бульвару Тараса… Слава богу, проехали этот замечательный бульвар и приближаемся к центру города. Справа вы видите лучший в мире университет, слева — лучшую в мире станцию прививок от бешенства. А теперь смотрим прямо. Что мы видим? Правильно, ничего. А когда-то здесь стоял кафедральный собор. Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил: уровень развития общества измеряется отношением к памятникам культуры. Женщина, поправьте сережку, она у вас сейчас сорвется, я в зеркале вижу, потом не найдете, подберут и скажут, что так и было… Да не вы, в пятом ряду, что вы за свою бижутерию схватились? Женщина в третьем ряду с золотой сережкой, а ваша пусть падает, выметут и все. В Одессе такое не носят. Ладно, успокойтесь, что я вам сказала, что вы хамите? Я женщина, в конце концов. Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил, что уровень развития общества измеряется отношением к женщине. Мы приехали на Приморский бульвар, начинается пешая часть экскурсии, поблагодарим водителя и покинем салон.

Первой вышла сама Раиса Анатольевна, волоча сумку, в которой теснились буханок пять хлеба. Давая пояснения на ходу, экскурсовод крошила хлеб для голубей, которые сизой тучей следовали за нашей живописной группой.

Вот здесь, — остановилась экскурсовод у мемориала, рассыпая крошки, — лежат герои войны, а там… Впрочем, там я уже покормила.

Далее мы узнали за лучший в мире памятник дюку Ришелье, потом обратились в сторону моря.

Это лучший морвокзал в мире, — сообщила Раиса Анатольевна. — В настоящее время у его причала стоят наши лучшие в мире суда науки: «Космонавт Комаров», «Космонавт Титов» и… Еще какой-то космонавт… Этот самый!..

Она наморщила лоб и даже приставила к нему палец той самой руки, которой держала авоську с голубиным кормом. Другой рукой она заботливо держала над собой зонтик, что было далеко не лишним, так как дождь передумал висеть в воздухе и начал падать на наши головы, прикрытые далеко не у всех. Прошло минут пять, среди тридцати человек начали выявляться малодушные, которые были не согласны стоять под дождем до тех пор, пока экскурсовода не осенит космонавтом.

Да бог с ним! Все равно забудем!

Не положено! — отрубила экскурсовод. — Название корабля науки я обязана сообщить!

Начались подсказки: Леонов, Хрунов, Севастьянов… Елисеев, Гречко… Николаева-мать-Терешкова… Гагарин, наконец, хотя на него надежда была слабая. Кто-то припомнил даже Феоктистова.

Непонятно почему, но этот космонавт пробил плотные слои забвения.

Черт знает кого подсовываете! — возмутилась Раиса Анатольевна. — «Академик Королев» — вот название третьего корабля науки! Эй, вы! Я к кому обращаюсь? Да, я к вам обращаюсь! Что это вы там смеетесь все время, прямо покатываетесь со смеху?

Она обращалась к нам с Нэлли, стыдила. Добила, разумеется, Пушкиным.

Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил: смех без причины — признак дурачины!

Однократно, — сказал я.

Что?!

Пушкин был в Одессе один раз, не по своей воле и мечтал отсюда вырваться.

Да что вы говорите?! — воскликнула экскурсовод и, не утруждая себя возражениями провинциалу, скрылась в сувенирном киоске, увешанном яркими открытками с видами не похожей на себя Одессы. Оттуда послышалось:

Фаня, шибко выставляй неликвид, я таки тридцать лохов привела!..

На другой день червонное золото светящихся лучей начало ярко просвечивать сквозь изумрудную зелень бриллиантовых листьев и их ажурные сочетания… словом, Одесса, умывшись, пришла в себя. Мы с Нэлли неделю провели на пляже, подобные чайкам, то ныряющим в море, то роющимся в куче отбросов, каковой — и богатой кучей! — стала для нас незабываемая экскурсия. Мы разыскивали жемчужные зерна одесского юмора Раисы Анатольевны и угощали ими друг друга, покатываясь со смеху по песку Аркадии, а я при этом держал в голове мысль, что обязательно расскажу Пете Оптатю, повеселю и его.

Возвратившись в Целиноград, я поехал к нему на улицу Танковую, пятый колодец, но не нашел своего друга в его убежище. Даже убежища не нашел: лежали рваные картонки на трубах и стоял какой-то смрад, похожий на трупный, но застарелый, с плесенью. Я поехал на мясокомбинат, где грузчики сообщили, что Петю арестовали. Потом мы разобрались, что арестовали Петю-мастера, а что касается Пети Оптатя, то…

А, этот! Черт его знает… Давно не появлялся.

Никто не знал, связаны эти события-несобытия между собой или нет. Возвратившись к Нэлли, я застал ее за прослушиванием большого диска Людмилы Сенчиной, который вышел недавно, а она тогда увлекалась Сенчиной, особенно одной песней, которую ставила на повтор раз за разом.

В му-у-узыке только га-ар-амония е-е-есть… — звучало в квартире, в то время как я рассказывал Нэлли об исчезновении моего подземного друга.

Его сварили, — сказала Нэлли.

Как? Ты в своем уме?

Мне муж сказал.

С которым ты полюбовно рассталась?

Ну да, он же на ТЭЦ работает.

Когда?

По телефону перед нашим отъездом. Ты в ванной брился.

?!

Ну ты же зна-а-ешь, — протянула Нэлли под музыку, ее раздражали мои вопросы, отвлекающие от Сенчиной. — Ты же зна-а-ешь, что Горбачев проводил в Целинограде большое сельскохозяйственное совещание…

Знаю. Это было главное событие года. Присутствовал весь ЦК, все регионы, и даже глухого деда Терентия Мальцева подвезли на какой-то телеге, чтоб посоветовал, как решить проблему мяса, подобно тому как еще молодой Терентий решал проблему хлеба, а мы в то время с четырех утра занимали очередь всей семьей, по одной буханке в руки давали, зато Терентий-хлебороб гремел на всю страну.

Вот в обкоме задумались: сам генсек приедет, а вдруг по улице пойдет. И пойдет, и пойдет, и пойдет…

Прекрати напевать! — крикнул я и грубо оборвал Сенчину, шваркнув иглой по диску.

Ой! — воскликнула Нэлли. — Что ты наделал?

Ничего, — сказал я, снимая и ломая пластинку.

Я за ней три часа стояла! — крикнула Нэлли.

Горбачев идет по улице! И что?

А то! Вдруг из люка прямо ему под ноги какой-нибудь…

Она подняла с ворсового покрытия осколки Сенчиной и зарыдала.

Я начал догадываться. Горбачев пойдет по улице, или даже не Горбачев, другой член чего-нибудь с горы какой-никакой, или журналист иностранный, а ведь пойдет, и не один пойдет. Пойдет, а тут из люка бомж вылезает, оптать. Что делать? Менты отказались ползать по разветвленному подземелью среди крыс, цеплять вшей и ловить бомжей. Местные власти решили проблему просто: велели открыть заслонки ночью, пустить кипяток в коллектор. Так обком сварил большой суп, достойный царя преисподней.

Нэлли знала об этом в то время, как мы покатывались со смеху по песку Аркадии. Запамятовала рассказать, ведь это была жизнь, а не ее фантазии.

На другой день я встретился с Андреем, теплотехником, он мне много чего наговорил о целиноградском «большом супе».

До сих пор не знаю точно, что сталось с Петей Оптатем. Говорят, загнали санитаров под землю, трупы извлекли и зарыли в общей яме.

100-летие «Сибирских огней»