Вы здесь

Рассказы

Мария БЕРЕЗОВСКАЯ
Мария БЕРЕЗОВСКАЯ


РАССКАЗЫ


СОЧНИ
Наша квартира номер восемьдесят. По коридору друг за другом следуют кухня, зал, потом коридор упирается в кладовку, туалет, ванную и разветвляется на две комнаты — мою и бабушкину.
Такая планировка.
Бабушка уже старенькая и больная. Мои родители давно перевезли ее к нам домой. У бабушки диабет. Она совсем ничего не видит. Слепая. На инвалидности. Принимает инсулин. Она, по словам врачей, как цветок, живет в своем мире. Она не узнает никого. Совсем не ходит. Кормим мы ее с ложечки, кто когда может — я, мама и папа. На столе стоит бутылочка с кипяченой водой. Когда бабушка хочет пить, она на ощупь находит ее и пьет сама. На бутылочке — соска, чтобы вода не проливалась.
А несколько лет назад, когда мы жили в однокомнатной квартире, бабушка еще ходила, не видела, но ходила и все понимала. Одним словом — жила. Папа отправлял нас гулять, доверяя мне бабушку, а бабушке — меня. Он наказывал мне брать бабушку за руку и несколько раз обходить с ней вокруг дома, чтобы она не сидела на лавочке, а двигалась. Я помню: бабушка меня часто спрашивала, видно ли по ее глазам, что она слепая. Я внимательно смотрела ей в лицо и говорила, что не видно, но она не верила, и мне приходилось убеждать ее, и я это делала не жалея сил. Хоть мне и хотелось покувыркаться на турнике, и я немного, совсем по-детски, стеснялась бабушки, мне было с ней интересно.
Тогда я еще не умела играть на гитаре, и когда родителей не было дома, я брала инструмент и начинала «играть» — проводила по струнам вверх-вниз, вверх-вниз и спрашивала бабушку, красиво ли? И бабушка отвечала: «Да». Однажды она попросила меня сыграть ее любимую песню «У церкви стояла карета». Я тогда даже не знала такой, и бабушка пела мне, а я подыгрывала. Нам нравилось.
Еще раньше, когда бабушка жила в своей квартире, одна, меня часто на выходные оставляли у нее. И я брала со столика бабушкину ярко-красную помаду, которой она уже давно не пользовалась, и красила губы. Стояла перед зеркалом и воображала, что взрослая. Бабушка не видела моих накрашенных губ, и я спокойно, дамой, ходила по квартире. Однажды бабушка пожарила мне картошку, да как-то необычно. А точнее — просто, без лука. У нас в семье все, в том числе и мое любимое блюдо, жареную картошку, готовят с луком, который я до сих пор не люблю. А бабушка обошлась без него. Помню, я ей тогда сказала, что это самое вкусное блюдо, которое я когда-либо ела. Бабушке было очень приятно. «Видишь, как я умею готовить», — сказала она.
Теперь бабушка лежит в своей комнате и спит. Я сижу в своей — и читаю учебники, иногда посматриваю на нее. Ее почти не видно, только очертания фигуры. Вот мимо проходит папа. Заходит в ванную, моет руки, идет обратно, уже заворачивает за угол, но вдруг возвращается в бабушкину комнату, подходит к ее кровати, наклоняется и аккуратно переворачивает ее на правый бок:
— Мама!
Бабушка вздыхает.
— Мама!..
— Таня! — папа зовет мою маму.
Она на кухне — не слышит.
— Таня!
Прибегает. Она в фартуке, руки в муке — готовит.
— Мама умерла… Надо позвать, наверное… Позвони тете Тоне. Она, наверное, знает…
Мама открывает телефонную книгу, звонит. Что-то говорит папе. Заходит ко мне. Чужим голосом:
— Маня, там я сочни поставила в духовку, последи за ними, хорошо?
Я иду на кухню. Смотрю на лежащие на противне сочни. Я не умею готовить. Я не знаю, что делать.

МАДАМЫЧ
Это я — Мадымыч, если по-школьному или дворово-уличному.
Давно, когда я пошла в первый класс гимназии, протестировалась и стала гимназистской, думала, что так меня дразнят, искажая мое имя, но теперь, уже семиклассница, знаю — не дразнят, а величают.
Папа разъяснил, а он все знает, и я у него — единственная.
— Я назвал бы тебя Евой, но ждал от твоей мамы мальчика, а когда появилась ты, я, расстроившись, дал тебе имя, перевернув свое. Я ведь тогда не осознавал, что ты не появилась, а — явилась. Явление, я думал, это сын, а дочь не назовешь в честь моего отца, а твоего деда. Иван, согласись, не девичье и не женское имя, а Иоанна или Иованна как-то не по-русски звучат. И Ио, как в рассказе молодого Валентина Распутина, от какого, признаюсь, шалею и сейчас, — не имя, а аббревиатура; а разве может явление, да единственное на весь свет, жить с именем-аббревиатурой? Вот и именовал тебя так, как именовал, и пусть ты до рождения, как мне представляется теперь, была Евой, в новой своей жизни ты Мада, и твой дед сказал, что имя твое не перевертыш, есть такое в святцах. Правда, не в православных, а в католических. Но все одно — христианское. Со временем, даст Бог, и в святцы православные твое имя занесут. «На все воля Божия!» — как говорит твой дедушка…
Мой папа — писатель, почему и говорит так красиво, хотя, мне кажется, длинно. А мой дедушка и папа моего папы — священник. У дедушки приход в прииртышской станице Заостровская, и прихожане обращаются к нему так, как, наверное, и мне полагается, когда он на службе: батюшка или отец Иван. У нас в фамилии испокон все Иваны и Адамы, а Ев, как и прочих женских имен, никогда не было, потому что девочки, которые становятся потом женщинами, сроду в фамилии не рождались, я первая.
Ева, воплотившаяся в Маду.
У меня, как и у Евы, соблазнившей Адама, длинные льняные волосы, голубые глаза, прямой нос и — мне стыдно! — уже не девичьи, а яркие женские губы.
Только вот никто не замечает первозданной моей красоты.
Разве только Ванька из моего класса, орущий сейчас со двора в форточку нашей квартиры:
— Мадымыч!!!
Пусть орет, соблазняя пошляться, — не пойду, пока он не позовет меня по имени — Мада.
Так, как зовет меня папа, который для меня… у меня… единственный…
Как единственная для папы — я.
А вот я и папа — единственные для мамы.
Только вот странно: если Ванька когда-нибудь меня дозовется, он что, станет для мамы тоже единственным наравне с нами?
Да нет, никогда он меня не дозовется, потому что продолжает орать со двора по-прежнему:
— Мадамыч?!..
А я — Мада…

ВРАЧИХА
Глубокой ночной порой в плацкартном вагоне пассажирского поезда «Омск — Санкт-Петербург» у молоденькой, почти девочки, пассажирки начались внезапно предродовые схватки. Уже и воды отошли, рожать надо, а роженица то ли боится исполнить вековечное женское предназначение, то ли стесняется. И вся поездная бригада, собравшаяся вокруг нее — от проводниц до бригадирши, — ничем помочь не может. Не было ни у кого из них опыта родовспоможения, поскольку все, как назло, такие же молоденькие, как пока и не разрешившаяся от счастливого бремени.
— Тужись, тужись! — только и твердят ей, смеясь и плача одновременно.
А рожающая девочка, похоже, и не понимает, как это делать — тужиться. И тоже смеется, заливаясь слезами. А может, это у нее рыдания такие — смеющиеся. Весь вагон рыдающим смехом разбудила. И среди всех его пассажиров — опять незадача! — не нашлось ни одного хотя бы отдаленно близкого к медицине. Делать нечего, и бригадирша, отчаявшись, объявила, включив громкую связь, на весь состав: в такой-то, мол, вагон срочно требуется доктор.
И почти сразу явилась доктор — пожилая, но молодящаяся женщина.
В плацкартных вагонах купе без дверей, но, остерегая роженицу от сглаза, проводницы завесили проем в него простыней. И, прежде чем пустить за простыню доктора, устроили женщине допрос:
— А вы впрямь доктор?
Не пахло, видите ли, от этой женщины, объявившей себя доктором, лекарствами, как объяснили они свою пристрастность к ней позже.
— Доктор, доктор! — отвечала та обиженно и в доказательство вынула из прихваченной с собой сумочки документ, на твердой обложке которого, и правда, было вытеснено слово «Диплом».
Проводницы облегченно вздохнули и откинули простыню, открывая доктору вход в купе, лишенного дверей.
Доктор решительно шагнула в тесное пространство, да тут же, увидев на нижней полке раскинувшуюся в страданиях девушку, грохнулась в обморок. И грохнулась не на пол, а прямо на роженицу, которая едва успела подставить руки под падающее на нее тело. И удерживала его, тужась изо всех девичьих своих сил, несколько, может, секунд, а может, и больше минуты. Пока сначала растерявшиеся, а затем пришедшие в себя проводницы не сняли с рук рожающей тяжеленную в обмякшем состоянии докторшу.
И тут же раздался крик явившегося на свет младенца.
Потом, когда проводницы обрезали и перевязали новорожденному суровой ниткой пуповину, а доктор пришла в себя, бригадирша язвительно ей сказала:
— А говорили: доктор, доктор! Да, по вашему виду не скажешь, что вы врать горазды. А вы все же, одним словом, — врачиха, а не доктор!
Лишившись дара речи от такого оскорбления, женщина, назвавшая себя доктором, молча ушла в свой купейный вагон. А вскоре после ее бесславного ухода проводницы нашли на полу ее диплом, который, наверное, она обронила, не успев спрятать в сумочку, когда упала в обморок. Не удержавшись, раскрыли «корочки». Пожилая молодящаяся женщина и правда оказалась доктором. Только не медицинских, а филологических наук.
— Ни за что обидели старушку! — пригорюнилась бригадирша. И пошла в купе доктора — диплом отдать и извиниться.
— А за что вы, милочка, извиняетесь? — спросила доктор филологических наук.
— А за врачиху, какой вас обозвала, — пояснила бригадирша. — Мы ведь подумали, что вы соврали, назвавшись доктором; а если женщина врет — она, получается, как раз и врачиха.
— Вот как!— сначала удивилась доктор филологических наук. Затем весело засмеялась: — А я-то всегда была уверена, что врачиха — это женщина-врач, как называют ее в просторечье. Загляните, милочка, если мне не верите, в словари. Хотя бы Ожегова… Впрочем, — тут же задумалась доктор, — как вы меня, повторите, пожалуйста, назвали?
— Врачиха, — повторила, заливаясь краской от стыда за свою безграмотность, в какой ее только что уличила ученая женщина, бригадирша.
— Вра-чи-ха, — тут же проговорила за ней это слово и доктор, разделяя его на слоги и ставя ударение не на втором, как надобно по правилам филологии, а на первом — по произношению молодой железнодорожницы. И в изумлении на нее уставилась: — А знаете, милочка, вы открытие в словотворчестве сделали. В таком контексте слово врачиха действительно становится синонимом простонародных слов «врунья», «вруша» и даже «лгунья». Позвольте, милочка, вашу фамилию записать, чтобы было мне потом на кого сослаться…
— А чего ее записывать? — насупилась бригадирша, не понимая, издевается над ней ученая пассажирка или смеется. — В нашей деревне все так говорят о тех, кто врет с три короба и не краснеет…
— И о мужчинах? — уже не поднимая глаз и что-то быстро записывая в богатый блокнот, спросила доктор.
— И о мужиках, — подтвердила бригадирша.
— А деревня ваша как называется, милочка?
— Так и называется, — вздохнула бригадирша, несколько лет назад ставшая горожанкой, но не потерявшая еще надежды вернуться в свою сибирскую деревню. Вздохнула, потому что вспомнила, как она любила в детстве фантазировать о взрослой своей жизни артисткой, а мама на ее фантазии отзывалась, прижав к себе, устало и ласково: «Врачиха ты моя…» — Так и называется, — повторила бригадирша, — Врачиха…
100-летие «Сибирских огней»