Вы здесь

Русский жрец

Роман-продолжение
Файл: Иконка пакета 05_kazancew_alex.zip (145.15 КБ)

Александр КАЗАНЦЕВ

РУССКИЙ ЖРЕЦ

Роман Продолжение. Начало в № 1.


Часть пятая.
РОЖДЕНИЕ НОВОЙ ДУШИ


Хоть и досадовал Антон на отца за растоптанные ампулы, а не на шутку разволновался, когда тот ночевать не
пришел. Но прежде рассказать необходимо, как у Реброва-младшего прошел остаток того дня, когда с мрачным сарказмом сказал он «ну-ну!..» родителю, явно отправляющемуся на свидание...
Опять Антон, от скуки гнетущей спасаясь, бродил по родному Сибирску. В тот день, вечер, верней, аж на самую окраину
забрел — богом и властями позабытую Голубишу, которая была лет сто или больше назад деревней пригородной да так и сохранила деревенский вид и уклад, несмотря на десяток-другой кирпичных и панельных коробок, построенных в ней за последние десятилетия. Этот район был Антону почти незнаком: какая-то олимпиада в тамошней школе почему-то проходила однажды — по физике, что ли, или по математике?.. — так Ребров, быстрей всех справившись с заданиями и уже уверен в своей победе, с чувством исполненного долга погулял там в приятном одиночестве по улочкам, занесенным снегом, печные дымы понюхал, цепных псов перебрёх послушал. Тогда понравилось ему там, вот и решил много лет спустя в Голубишу прогуляться, хоть и знал, что район этот мордобоем издавна славен.
И ведь не хотел себе отдавать
отчета в том, что первым делом за эфедрином направляется, надеясь, что в окраинной аптеке, которую он еще в первый раз приметил, могут продать ампулы без рецепта. Голубишинские виды особо и не разглядывал, отметил только, что мало там изменений, лишь на территории Шпалопропитки церквушка появилась светлая, с куполами зелеными. Читал Антон этим летом в «Сибирской газете», что директор завода на деньги из прибыли, на часть сбережений своих и на добровольные пожертвования храм построил — стало быть Голубиша теперь не столь уж богом забыта, а властями, похоже, забыта по-прежнему — какие уж тут тротуары, когда и на проезжей части асфальт весь в колдобинах, а свалки и помойки еще видней стали, без снега-то... И в духоте, прямо-таки тягостной духоте июльского вечера помоечная вонь, из закоулков долетающая, вовсе не настраивала Антона на благостно-элегический лад, как когда-то запахи печных дымов в морозном воздухе.
Ну и эфедрин
тетка в белом, чуть не трещащем на ней халате не дала: один, мол, порядок на всех — по рецептам, мало ль, что на вид ты порядочный, мало ль, что приезжий, — не положено и все!..
Помня жилинские наставления о том, что малейшую искру злобы будущий жрец должен в себе гасить, выскочил Антон из брусовой двухэтажки аптеки, зубы стиснув, зашагал по улице, которая на Голубише считается вроде как центральной. Думал сперва, что резкая убыль света связана лишь с его внутренним помрачением, да взгляд подняв, увидал, что солнце спряталось за огромную клубящуюся тучу. Парная духота однако почти не ослабла. Антон взмок даже, вышагивая. Потому и свернул к заброшенному стадиону лесоперевалочного комбината — посидеть на пустой трибуне в одиночестве решил, успокоиться.
Почти все трибуны были то ли на доски растасканы, то ли просто
так, от избыточной энергии и дури разломаны, не сразу нашел Антон, где присесть можно, и вообще стадион в мерзости запустения пребывал: и беговые дорожки уже почти не просматривались, и поле футбольное сурепкой заросло, и от одних ворот только штанги остались, без перекладины — или даже ребятня голубишинская охладела к футболу, или какой другой пустырь облюбовала? — из всего спортивного только асфальтированный , но не огороженный корт теннисный остался, где, обливаясь потом, чуть в стороне от Антона перекидывали желтый мячик попарно (не на счет, видно, играли, просто так) четверо зрелых и накачанных мужиков, в белые трусы и майки одетых, которых Ребров сперва за ветеранов спорта принял, но по тому, как не очень-то умело и слаженно играли они и как матерились небоскребно, понял — любители.
Один из них, самый статный, чуть ли не шварцнегерской комплекции, играл, правда, лучше других, его подкрученные подачи противники даже и взять-то не всегда могли. Вот после одной из таких подач непринятый мячик и подкатился почти к ногам Антона. Тому ничего не стоило, конечно, пнуть мячик в сторону корта или даже нагнуться за ним и бросить, однако помешал этому гундосый крик великовозрастного качка, побежавшего было за мячиком, да увидавшего, что есть кому его на корт вернуть.
Если маты
похерить, крик его был таким:
— Живей шевели жопой! Будет тебя Сохатый ждать!..
Поднявшийся было Антон, услыхав это, опять сел. Чем вызвал
еще большую ярость того качка с кривым, явно в драке свороченным носом и оттого, вероятно, гундосым голосом:
Чего сел? Кидай мяч, пока клавиши не пересчитали!
Ну были бы эти «любители» ровесниками Антона или хотя бы лет на десять старше его, можно было бы простить такую молодеческую экспрессию, а то ведь чуть ли не под сорок дядькам, а обхождению не научены, только не на того напали — Ребров не просто сел,
еще и ногу на ногу закинул.
Тогда тот мужик, что лучше других играл и плотью более крепок, крикуну, уже взбеленившемуся, велел:
— Разберись-ка, Шакал, с этим лохом!
Какой базар, Сохатый, разберусь! — опустил тот ракетку на асфальт корта и двинулся к Антону.
Ситуация обретала неожиданный накал: если б даже справился Антон с этим грубияном, Шакалом названным, что
еще, впрочем, бабушка надвое сказала, так еще с тремя качками справиться, столь же агрессивно к нему настроенными, особенно с тем, который кличку Сохатый носит, нечего было и мечтать, а спасаться бегством, пусть даже никто, кроме этих мужиков, не увидит, Ребров себе позволить никак не мог.
И уж тут неизвестно чему более благодаря — почти
трехмесячному потреблению сомы, гасящей страх, сознание проясняющей и подключающей подсознание на всю катушку, или так и не признанным официально дипломатическим способностям, или, пусть не унаследованному в полной мере от отца пристрастию к розыгрышам, так яркой памяти о них, розыгрышах этих, — в считанные мгновения понял Антон, как он должен себя вести, что говорить, чтобы целым остаться. Ведь намерения вразвалку подошедшего Шакала были более чем прозрачны:
— Глаз на жопу натяну и моргать заставлю!
Расчет Реброва оказался верным — только удивление смогло предотвратить рукоприкладство Шакала. А как не удивиться тому, когда услыхал он от сидящего якобы спокойно, небрежно ногу на ногу закинувшего Антона:
— Не ты мне вовсе нужен, а Сохатый — дело есть.
Шакал вылупил на Реброва
все еще злые, но уже и наивно-недоуменные глаза:
— На понт
берешь, да? У пахана с щенком таким дел быть не может!
Антон поморщился, но слово «пахан»,
произнесенное гундосым, придало уверенности в выбранной линии поведения, поскольку утвердился он в догадке, что имеет дело с бывшей голубишинской шпаной — той самой, о свирепости и наглости которой до сих пор в Сибирске ходят легенды, нынешняя голубишинская шпана которой, говорят, в подметки не годится. Понял он, что свела его нелегкая с осколками кодлы годов семидесятых, прошедшими, скорей всего, и тюрьмы, и зоны, заматеревшими, вкусившими в криминальной мути последних лет терпкие прелести крутизны и безнаказанности, столпами местного рэкета уже, быть может, ставшими.
С такими тем более осторожней надо быть, осознал Антон, но и страха малейшего выказывать нельзя — он их
еще сильней заведет.
— Ненормативную лексику ты лучше для братков прибереги, — ответил он Шакалу. — Мне она ухо режет, могу и уйти, только тогда Сохатый лишится возможности подвести идеологическую базу под свои делишки.
Все-таки незнакомые слова на абсолютное большинство людей действуют почти магически — отвесил челюсть в недоумении Шакал, глаза еще больше округлились, и уже злобы лютой в них почти не осталось — если не восторг, то потрясение лихостью и как бы иномирностью незнакомого парня в них заплясало.
— Это у Сохатого делишки? Ну ты борзой!.. — только и смог он произнести.
— Любые дела без идеи в делишки деградируют, — закрепил успех Антон. — Так что зови Сохатого на эксклюзивную беседу, не зря же я из Москвы идею
вез.
Упоминание о столице добило Шакала — улыбнулся он растерянно и придурковато, пот со лба ладонью
стер и, обернувшись в сторону корта, прогундел:
— Слышь, Сохатый, кент этот с Москвы припылил, говорит,
базар у него к тебе есть, в натуре. Если картину гонит, давай размажем...
— Ну-ка, ну-ка, кого нам
черт с Москвы принес? — откликнулся паханом названный, ракетку небрежно бросая. — А не размажем, так разотрем, если что!..
Видя, как приближаются к нему
еще три матерых качка, вполне осознал Антон, какой опасности он себя подвергает: тут и убежать бы не стало большим грехом, малейший ведь прокол — и надолго запомнится, если память не отшибут. Но бежать уже было поздно — рукастый Шакал рядом, уцепится...
А тут
еще гром вдруг раскатился, будто нечто страшное грозно пророча. «В городе, наверно, поливает уже, скоро и сюда дойдет...» — невольно подумал Антон, и мысль эта связалась с промелькнувшим ярко видением: лежит он, избитый весь, недвижим, а ливень хлещет по нему, кровь смывая...
Жуть нахлынувшая и потреблением
сомы не сразу бы снялась...
— Говори, Москва, — сказал Сохатый, подойдя, — пока нас не
замочило. Или — пока тебя не замочили.
Уровень шутки вполне удовлетворил братков — вместе с
ее автором грохнули они смехом. Только вот не было в нем и намека на добродушие...
Вблизи этот «пахан» выглядел
еще старше, с наметившимися даже морщинками, уж ему-то явно под сорок или больше, но бугры бицепсов почти не прятала потная белая майка, и стрижка у него была не по возрасту молодежная — «площадкой» называется — это когда затылок и виски выбриты, а на макушке из проволочно-жестких волос вроде как аэродромчик плоский сформирован, но скорей впечатление такое, будто Сохатый по башке плахой бит, что ему, крепкоголовому, и на самом бы деле не так уж страшно было. А татуировок у него на плечах и на груди — аж сине от них.
На миг показалось Реброву, что не сможет он дальше вести свою роль, жутко стало до тошноты, как давным-давно когда-то, в ночи, на станции Межовской, когда голубя распинали, а Штырь его, Антона, держал и рот зажимал вонючей ладонью... Но именно потому, что повторения того унижения не захотел,
нашел в себе Ребров силы продолжить опасную игру:
— Не Москва говорить будет — Сибирск, — сказал он, напряжения своего стараясь не выдать. — В Москве я учусь только, а родом отсюда, потому и хочу задумки свои московские на родном городе опробовать сперва. Вот и
пришел...
— А вот не знаю, сможешь ли уползти, если мне задумки твои не
поглянутся, — грозно пошутил «пахан», опять братков к взрыву недоброго смеха побудив.
Но поняв окончательно, что Сохатый
все-таки «одноклеточен», как режиссерша отца, по его словам, частенько размашисто выражалась, видя чье-либо явное интеллектуальное убожество, Антон все же сумел преодолеть тошноту жути: есть, значит, надежда не только угрозу отвести, но и пользу из этой неприятной встречи извлечь.
— Только Голубишу в страхе держать это не крутизна вовсе, — сказал он, прямо в маленькие светло-серые глазки Сохатого глядя. — Крут будет тот, кто во
всем Сибирске еврейский и кавказский бизнес на место поставить сумеет. В Москве уже почти все ими схвачено, не хочу, чтобы в родном городе это же случилось, а все к тому идет.
— Да нам цыган обезжиривать вполне
хватает, — хмыкнул Шакал. — Они на наркоте бабки нехило куют, с нами делятся, чтоб спокойно жить. И кто водку самопальную шурует, тоже де...
Осекся он, гневный взгляд Сохатого поймав. А тот на него рявкнул:
— Твоим языком параши только вылизывать! — и у Антона следом
спросил: — А ты в Москве не в ментовской школе учишься случаем?
— Бог миловал — на химика учусь, — ответил Антон,
все более уверенность в себе обретая: «Для жреца будущего испытание неслабое...» — подумал даже.
Братва великовозрастная неожиданно грохнула смехом, уже не столь озлобленным.
— Слышь, Шакал, тоже химик, как ты! — покуражился Сохатый, будто старательно оправдывая зачем-то амплуа юмориста, скорей всего этими потугами на остроумие хотел он показать превосходство своего ума, что его братки, кстати, столь же старательно признавали. — Свой в доску, в натуре!
И Шакал даже посмеялся почти добродушно, а потом спросил у Антона:
— Так ты, химик, поди взрывчатку
изобрел новую, предложить нам хочешь жидов и чурок взрывать? Типа того, да?..
На вопрос этот отвечая, не на Шакала глядел Ребров — на Сохатого: играть — так по-крупному и на первой доске.
— Если что взрывать, так смирение наше русское... Стану я химиком или не стану, не так важно, главное для меня — не допустить дальнейшего унижения русской нации... Насмотрелся я в Москве на унижение это, домой вернулся — здесь то же самое почти: у моего одноклассника
бывшего, Маслова, друга, можно сказать, отца застрелили, сам он в коляске инвалидной теперь — позвоночник прострелен.
— Погодь, ты про того Маслова, что водку «Голубиша» выпускать начал? — заинтересовался Сохатый, но сам себе и
ответил: — А про кого еще, в натуре, один пока застрелен.
— Маслов пока один, — подтвердил Антон, про жуть уже почти забыв и на новый раскат грома внимания не обращая, — но ведь были трупы уже и
еще будут!.. Колька Маслов, сын, говорит — евреи чеченцев наняли, говорит — мстить будет, когда поднимется. Только вряд ли ему подняться... А вы вот Голубишу бедную в страхе держите, но за идею русскую слабо вам вступиться!сам не заметил Ребров, как не только страх полностью преодолел, но уже и наезжать на братву стал.
— Во про какую идею базар был! — небеспамятность проявил Шакал. — Без идеи, говорит, дела в делишки, это самое... — а вспомнить слова не смог.
— Нам евреи и чечены мазу пока не портят... — начал Сохатый.
Антон так осмелел, что даже перебил его:
— Это пока!.. Вас, конкретно, не трогают. Но если вовсе не трогает вас, что русских они не только унижают, но и убивают уже,
тогда зря я с вами время теряю.
— Погодь, а кто говорит — не трогает? — заоправдывался даже Сохатый. — Ты, в натуре, как Ленин в октябре, нагрянул... Тут же надо обдумать, как и что, с силами собраться. Так-то построить кое-кого не мешало бы...
— Ага, и за водку «Голубиша»
отомстить, — перемену обстоятельств ловя, живо поддакнул Шакал.
И два других братка, Антону не представившихся да и не рассмотренных им толком, поддержали:
Путевую водку Маслов придумал.
— Не то что самопал голубишинский.
Шакал же поспешил подсиропить «пахану»:
— Какой базар, Сохатый, только ты их построить и можешь, некому больше, бля буду!.. Таких вот обезжиривать — дело крутое!
— И святое! — солидно согласился «пахан». — Надо только с затонской братвой
скорефаниться, вместе точно всех построим, по одной половице ходить заставим!
Антон понял, что имеет он в виду тоже прибрежную, но куда более приближенную к центру часть города — Затон, где татарское, в основном, до сих пор население, где у дяди Климентия мастерская...
— Вот сука, дождь!.. — рявкнул следом Сохатый, с низкого лба первые капли ладонью
стер. — Сгребаемся!
Что не дождь это — ливень, через считанные мгновения выяснилось. Не простой ливень — с градом. И уж увольте от передачи, какой матью-перематью братки обменивались, лихорадочно «сгребаясь».
Но, несмотря на эту спешку, Сохатый все же предложил Антону:
— Давай, Москва,
с нами — подбросим, тачка у нас. А то град по башке наколотит, все идеи выбьет.
Братки бежали к «тачке», прикрываясь ракетками, Антон — ладонями. Не подавая вида, победу торжествовал: не только пальцем не
тронули, еще и подбросить обещали. И не розыгрышем пустым все обернулось — польза от этого общения, пусть и неприятного, может быть.
«Тачка» джипом оказалась навороченным, у центрального входа стояла. Шакал за
руль сел, Сохатый на первое сиденье плюхнулся, успев, однако, браткам скомандовать:
— Эй, архаровцы, Москву сперва посадите! Пока он нас не
посадил, — и Антону, в джипон буквально вброшенному, впрочем, не грубо, а с осторожностью, какую нельзя было даже ожидать, добавил: — Если ты нас на понт брал и вынюхивал — мы тебя сперва из-под земли достанем, потом уроем!..
Град в металл джипа так колотил, что Антону пришлось кричать в ответ, чтобы услышанным быть:
— Крутизну такую лучше для других приберечь!
Шакал, «дворники» уже включивший, головой мотавший,
глядя, как град в оргстекло колошматит, как «дворники» с задачей своей справляются едва, еще сильней замотал башкой с ежиком мокрым, Антонов ответ услыхав, а последний из влезших в машину братков, хлопнув дверью сперва, предложил:
— Давай, Сохатый, на хазу его к себе
возьмем — телек включать не надо будет!
— Ага, передача «Спокойной ночи, малыши»! — поддакнул другой, бросая собранные ракетки и мячик назад, в багажное отделение джипа, из-за разворота своего Антона малость тесня. — Или — «Приколы нашего городка»!..
— А если это прикол, ему другие передачи нужны будут — в
больницу, — пообещал собратьям Сохатый, но тут же Антону миролюбиво почти сказал: — Да ты не злобься, шутки у нас простые, деревенские. Тебя куда подбросить-то?
Когда уже тронулись, Ребров назвал свой «спальный микрорайон».
— Ни хрена, ближний свет! — удивился Сохатый. — А в Голубишу ты только из-за меня и ехал?явно польстило «пахану» предполагаемое внимание к его персоне.
— В аптеку
еще понадобилось... — не позволил ему вполне насладиться ощущением собственной значимости Антон.
— Рано в
аптеку. На лекарства перейдешь, когда выяснится, что нам лапшу на уши вешал, — не остался в долгу Сохатый. Но Антон вволю посмеяться братве не дал, вдруг подумалось ему, что из этой крайне неприятной встречи он еще одну пользу может извлечь.
— Эфедрин хотел
купить в ампулах, а без рецепта не дали... — и, не дожидаясь вопросов, объяснил: — Средство из него готовлю, которое страх снимает.
— А я-то думаю,
что он такой смелый? — вякнул за рулем Шакал.
— Колешься, что ли, им? — заинтересовался Сохатый.
— Нет, это напиток древнерусский —
сома, жрецы его употребляли.
— Жрецы, значит, жрали! — скаламбурил не без успеха гроза Голубиши. — Достанем тебе ампулы, без базара. Тормози у аптеки, Шакал, и скачи за
эфедрином.
Но зря Шакал под град и ливень выскакивал, зря дверь аптеки пинал — хотя после официального времени закрытия минут десять всего прошло, там уже никого не было, видать, поторопились уйти, чтобы до буйства стихии успеть...
— Тогда завтра к нам
подруливай, поможем, — заверил Сохатый. — Заодно договорим. И этот напиток делать научишь, глядишь, пригодится... Шакал тебя довезет, а мы у линии выкатим, офис у нас там.
— Запал на тебя пахан!.. — всю дорогу восторгался водила. — Гляди,
подлянки чтоб не было!
Антон его попросил у школы
остановить, чтобы свой дом не выдавать. Буйство стихии, пока ехали, завершилось, град растаять еще не успел, берега мутных глинистых ручьев этим ледяным крошевом выложены были. До дома добираясь, Антон насквозь ноги промочил...

О том, что Ребров-младший отца дома не застал, речь уже была. Но сперва это волнений не вызвало, подумал только: «Где же он этот катаклизм пережидал?..» Волноваться стал часам к
одиннадцати, на балкон даже вышел. Ребятня во дворе, взбудораженная промчавшейся стихией, все никак угомониться не могла и не больно-то слушала зовы матерей с балконов. Лавочки у подъездов (всего треть их уцелела от силы под натиском подросткового вандализма) уже обсохли, на каких-то уже обнялись влюбленные, вокруг других гужевались те же подростки. Пацан катил по асфальту на велосипеде, не держась за руль, и звонко сообщал всему двору, что он едет «без рук». К своему подъезду со стороны остановки прошла под балконом Софочка Биндерис — с папкой под мышкой, видать, на каком-то партийном собрании своем допоздна задержалась, свежие протоколы несет. На ребровский балкон даже не глянула, сосредоточенно шагая. И Антон ее отнюдь не до самого подъезда взглядом проводил... Внимание его привлек желтоволосый, среднего роста, мужчина, с брезентовой сумкой и мотком проводки на плече. Не из тех он соседей, с кем Антон здоровается, но известно Реброву-младшему от отца, что это тот самый Иван Мякинин, который экстрасенсом, целителем и ясновидящим считался, а в ту злополучную ночь после выпускного бала с его балкона как раз и выбросился (это, говорят, точно, никто его не выбрасывал) известный в городе, хоть и молодой еще, журналист, подписывавшийся псевдонимом Волк, весьма, говорят, соответствующим его натуре — этот хищник газетных дебрей четко отслеживал тех, под кем почва заходила, и добивал разоблачительными публикациями (читал их Антон, читал, когда-то газетами очень даже интересовался); но к Мякинину Волк, по слухам, вовсе не для разоблачений приходил, и хозяин не за публикации с ним разбирался — какие-то личные счеты там неведомые, вроде даже с пистолетом к нему заявился среди ночи журналист, с криминалом связанный, однако нечто такое от Мякинина услыхал, что, пистолет оставив, через балкон из квартиры вышел, а экстрасенс доморощенный в зеркало, в отражение свое выстрелил. Потом, говорил отец, на «психе» сосед долго лежал, но выпущен был и к ответственности не привлечен... Неужто в нем, правда, какие-то уникальные способности? Посмотришь — не скажешь... Тюфяк вроде, посредственность среднестатистическая. Рубаха полосатая на выпуск, плетенки на босу ногу... Отец говорил: электриком он теперь работает, видать, с вызова какого-то и возвращается. Вот с подъездом поравнялся, возле которого Антон с Софочкой сидел той ночью, вот и вошел...
А отца нет до сих пор...
Чем больше густели сумерки, тем сильней волновался Антон: а что если к отцу такие, как Сохатый и его архаровцы, привязались?.. Успокаивал себя: у Полищучки он... Так ведь явно не к ней на свидание уходил.
Хоть и не открылся отец, что за встреча у него предстоит, по его то счастливому, то вдруг
безнадежным становящемуся лицу понял сын, что отыскал он все же ту самую, молоденькую, в прошлом году еще голову ему замутившую. Антон и не подумал расспрашивать, уязвлен тем, что отец, вместо того, чтобы осознать свою вину перед сыном за растоптанные ампулы и поговорить с ним по душам, на свидание вдруг засобирался. Тут при всем самообладании не предотвратишь перетекание иронии в сарказм и напутственное «ну-ну!..» с усмешкой скажешь, лишь бы чего не сказать злое...
Ни на минуту не допускал Антон, что с юной красоткой — впрочем, и в красоте-то он
ее здорово сомневался, подозревая отца в крайней необъективности, — да пусть и не с красоткой, а просто с, условно говоря, девицей, которая моложе более чем вдвое, что-либо путное выйдет у родителя. Потому невозвращение отца объяснил, недолго думая, так: облом с той девицей вышел, вот и подался к Полищучке за утешением. Ну позвонил бы хоть...
Ближе к полуночи, тревогу так и не погасив, решил Антон сам позвонить Лидии Михайловне. Номер
ее вписан был в листок-памятку, отец его вставил за уголок зеркала трюмо, на котором в прихожей телефон стоял. За другим уголком зеркала фотография была вставлена — трехлетней, не меньше, давности, на ней Ребровы, отец, мать и сын, в обнимку стоят — веселые, счастливые, никаких еще потрясений не было... Нет, вон зеленый фронтон межовской станции за их спинами, на котором когда-то голубь был распят... Были уже потрясения, только, снимаясь, Антон от радости об этом подзабыл, как напрочь запамятовал, кто же это их фотографировал...
Ответил Реброву-младшему молодой голос. Даже поморщился он, Соню узнав.
— Стоило
подумать о тебе — и ты звонишь! — не то с восторгом, не то с издевкой сказала младшая Полищучка.
— Не тебе звоню — матери.
— Она спит уже.
— Одна?
— Не пошли, жрец начинающий!.. В прямом
смысле спит, и одна, разумеется.
— Отец запропал. Думал, у вас он...
— На
ночевку он у нас не позволяет себе оставаться. При мне, по крайней мере. Успевают, пока я дипломатично ухожу куда-нибудь.
— Теперь ты не пошли!.. Так он у вас и не был сегодня?
— Даже не звонил.
— Да, дела... Ну, тогда — пока!
— Нет уж, погоди! Когда он уходил, ты дома был?
— Ну, был. А что?
— И не спросил — куда?
— Догадывался, потому и не спрашивал.
Ну так и звони, куда догадывался.
— Во-первых, номера не знаю, во-вторых, очень сомневаюсь, что он там...
— И где же это место сомнительное, если не секрет?
— Много будешь знать, скоро состаришься!.. Ладно,
спи, детское время вышло. Извини, что побеспокоил.
— Ага, сперва загрузил, а потом — «спи»!.. Слушай, может, мне маму разбудить?
— Ни в коем случае! И вообще ей про это не говори...
— Ага, просекать начинаю!.. Папаша, значит, к другой намыливался... Так, может, там стрелка и состоялась благополучно, вот и нет его... Видишь, вышло
мое «детское время», верно ты сказал.
— Ты из себя
ясновидящую только не строй, ладно? Все равно еще мала во взрослых делах разбираться,хоть и раздражен был Антон, хоть тревоги не убавилось отнюдь, а прибавилось, решил все же отвести подозрения Сони. — Может, он с дружками загулял, бывало такое, от расстройства чувств. У нас тут с ним недавно инцидент вышел...
— Наверно, он над жречеством
твоим прикалывался?.. И правильно делает!
— Слушай, подруга, ты в чужую жизнь не лезь — так всем лучше будет.

Хотел было уже положить трубку Антон, да Соня, словно угадав это, заверещала на другом конце провода:
— Вот я-то как раз в чужую жизнь и не лезу! Очень мне надо!.. Сам позвонил...
— Не тебе же...
— Знаешь, если по правде, я
все равно обрадовалась... Нет, про отца твоего мне, конечно, не радостно было узнать — и за него теперь тревожусь, и за тебя. Честное слово! — Соню будто кто подменил, от язвительности и следа не осталось. — А ты не переживай, найдется, не маленький. Может, и правда, закеросинил... Была бы я рядом, так возмущения твоего поля сняла...
— Какого
еще поля?
— Биологического.
— А! Ты же у нас феномен экстрасенсорики, я и забыл!.. — невольно Антон по язвительности чуть было Соню не
превзошел, но та отреагировала на удивление мягко:
— Погладила бы тебя по головке — и стало бы легче...
И вдруг Антон почувствовал — действительно, ему легче бы стало, если бы кто погладил его сейчас... С матерью давно отношения прежнюю теплоту и естественность утратили,
еще с того его безобразного выступления у тети Кати, нет, раньше куда... Конечно, не меньше она его любит, чем прежде, вот только чувствует себя перед ним виноватой, может, даже стыдится нынешнего положения своего и, зная о внебрачной связи сына с Аннушкой, не только по-матерински ревнует, но и считает, похоже, что сама дурной пример подала... Короче, без особых нежностей общение с ней обходится. Да и на другой стороне Земли она теперь... С отцом тоже разлад... Как бы то ни было, не прошли мимо души Антона слова Сони. Но, их отклика в себе устыдясь, ответил вызывающе:
— Мала
еще по головке гладить — не дотянешься.
— Конечно, вымахал такой!.. — в словах Сони восторг был, не обида вовсе. — А я на стульчик бы встала!
Антон представил невольно, как гладит его «по головке» Соня, на стульчик встав, усмехнулся:
— Ладно, девчонка ты, видно,
все-таки неплохая... Только заболтались мы с тобой, первый час уже... Другу отца попробую позвонить...
— Звони, обязательно позвони. И не
волнуйся, все хорошо будет... Ты на меня не сердись, Тоша. Можно я тебя так буду называть?
Подивился Антон: откуда ей знать, как его мама
зовет? Но не воспротивилась душа просьбе недавно еще неведомой девчонки.
— Хоть Тотошей зови, только болтать завязывай, звонить мне надо.
— До завтра, Тоша! —
и первая трубку положила.
«С чего это до завтра? — подумал Антон вскользь. — Впрочем,
завтра уже наступило, а отца нет. У друга Климентия его поискать, что ли?..»
В списке, отцом привешенном, значился только номер мастерской Бородина — вспомнил Антон, что домашнего телефона у скульптора, кажется, и нет до сих пор. Да и поздно уже звонить по домашнему.
Трубку в мастерской никто не взял. А где уж Антону знать, что именно там лежит отец, мертвецки пьян, тенями от скульптур осеняем, бегущими от света проезжающих
машин, тенью «Уносимого ветром» в том числе.
Может, дома он у Бородина, подумал Антон, и не звонит, потому что телефона там нет... Мысль эта слабым утешением была, не более сильным, чем Сонино:
«Найдется, не маленький». «Вот Коляхиного отца среди бела дня пристрелили, тоже не маленький был... — подумал следом. — Может, красотка та с мафией связана? «Красота это страшная сила...» — чьи же слова? Где же, Ребров, хваленая память твоя? Ну-ка, напряги ее, напряги!.. Ага, это же Митя Карамазов так высказывался... За эту «страшную силу» братки — не братья Карамазовы вовсе! — могли и сквитаться. Хотя красотка та вроде как дочка врача, Полищучка говорила... Ну так теперь дочка врача от дочки рвача может не отстать... А еще говорила, помнится, Лидия, что сектантка она, с Удаловой Юлькой вместе... Храм спасения какой-то... Так ведь и братья по храму за сестру сквитаться могут...»
С этими мыслями Антон в комнату свою
ушел. Включил там свет. Комната, в которой он провел большую часть своей жизни, показалась вдруг чужой. Нет, ничего в ней вроде не изменилось, отец ни одной вещи не убрал, не переставил за время его отъезда, все-таки любовь к сыну проявилась и в этом бережном отношении к его комнате... Вон дипломы и вымпелы все так же висят на стене, ими награждался когда-то Антон за достижения в бальных танцах. Смешны теперь эти «достижения», эти награды!.. Да, конечно, давнее увлечение не без пользы было, но теперь это отвалившийся кусок жизни... Портрет Чичерина, наркома, дипломата великого, который, выходит, и правда, не столь уж велик был, если действительно позорный для России Брестский мир подписал, — тоже кусок отвалившийся... Велосипед, к стене прислоненный, на котором Антон лихо гонял когда-то, вопреки всем мифам о вундеркиндах, и даже мечтал когда-нибудь до Межовки на нем домчать... Теперь дылда Антон уж больно нелепо выглядел бы на нем, а в Межовку и ехать-то нынче надобности нет... Стол, за которым Антон немало просиживал, книги штудируя, выписки делая, ну и уроки выполняя, само собой; выдвижные отделения его тумбы, черт-те чем забиты — конспектами, рефератами, вырезками из газет, книжками записными, альбомами, даже стишки там есть самоскладные, был такой грех, даже дневник, не школьный, жизненный, тайнописью, Антоном же изобретенной, писанный, обрывающийся на записи о распятом в Межовке голубе, последние строки в которой: «Кажется, детство мое кончилось...» Да, давно детство кончилось, а этот стол будто из той ушедшей жизни... Вот и колбы, штативы, спиртовка на нем — «Набор юного химика», отцом когда-то подаренный... Как только отец не раскокал его недавно, не растоптал, как ампулы!.. А ведь по-человечески объяснил ему Антон: не наркотик он варит какой-нибудь, сому, напиток древнерусских жрецов, от которого страх проходит, проясняется сознание, подсознание подключается. Из книги Миролюбова процитировал Антон отцу: «Сома очищает душу и тело от дурных чувств, убеляет их, служит им во спасение». Понимания — ноль. Даже ссылка на Аннушку не помогла, а ведь это она Жилину и Костылину, Реброву то есть, разработала способ получения Сомы из тривиального эфедрина, она ведь на Технологии биологически активных веществ учится, на «лекарствах» в просторечии, на третий курс уже перешла... Отец, хоть и запал, помнится, на Аннушку, все равно в гневе ампулы растоптал... А эфедрин этот из Москвы еще привезен, Жилин доставал по своим каналам. Просто так, без рецепта, его ведь теперь нигде не купить. Разве что и впрямь к Сохатому за помощью обратиться?.. Вот сейчас бы сомы один глоток, от страха избавиться!.. За отца этот страх. Лишь бы нашелся он — не будет ему Антон обиду поминать...
Зачем-то к аквариуму
подошел. Когда-то и этим увлекался. Вот и рыбки живы, похоже, все — меченосцы, гупешки, пециллии, даже еще прошлым летом оставшийся без пары лялиус не сдох — не забывал, значит, отец их кормить, а вот Антон, кажется, сутки уже не кормил. Достал из банки сухой корм, растер меж пальцами, рыбки, будто и не спали только что в темноте, все к поверхности собрались, мельтеша, заглатывать стали падающие на воду крошки... Когда-то Антон им из Межовки дафний живых привозил — это не то что этими сухарями питаться... Лишь бы нашелся отец — готов Антон и в Межовку поехать с ним, грибы хоть пособирать и дафний наловить...
Справа от аквариума — стеллаж, книгами забитый. Все они Антоном прочитаны, многое на пользу пошло, только ни одна из книг этих не открыла глаза ему так, как вот этот двухтомник, из Москвы
привезенный: «Сакральное Руси» Юрия Миролюбова. Сакральное — значит, священное, заветное, то, что передано предками на сбережение... Отец, правда, повертел в руках эти книги: «И охота тебе забивать голову всякой фигней?» — с усмешкой и раздражением сказал. Но даже это Антон готов забыть, лишь бы вернулся он...
Взяв любимый первый том, Антон повалился на застеленную кровать. Она тоже будто из прошлой, ушедшей жизни. Не мала, при всей его нынешней длине, но
все равно это кровать мальчика, на которой лежит теперь мужчина...
Чтобы забыться хоть немного, Антон начал читать, открыв наугад, ближе к концу:
«Русы периодически проходят через «укрутное» положение. Вероятно, оно происходит от того, что, добившись сильного положения, разбив всех врагов, русы надеются на какое-то коренное
изменение их жизни к лучшему, а потому, разочаровавшись, они бросают «общее дело» на произвол судьбы. Этим «общим делом» сейчас же завладевают честолюбцы или неспособные люди. Вскоре после этого русы расплачиваются народной катастрофой».
«Да хоть вот этот кусок отцу дать прочесть — язык у него не
повернется «фигней» его назвать!.. — подумалось Антону. — Когда еще написано, а как актуально!.. Загнуть этот лист надо... Лишь бы вернулся отец!..»
Ударивший по ушам звонок телефона радостью отозвался: он это!.. Но в трубке опять узнал Антон голос Сони.
— Тоша, ну как? Не
нашелся?..
— А, это ты... Я-то думал... Нет, не
нашелся пока, у друга молчит телефон, больше не знаю, где искать...
— Самое главное — не волнуйся. Ты, конечно, можешь не верить, но видится мне, что жив он...
— Как это — видится?..
— Да я фотографию его нашла: на крыльце Дома радио — он, мама, жена их начальника, звукооператор которая, смеются все, наверно, праздник какой-то был, посидели классно...
— И у нас такая есть,
видел, — перебил ее Антон. — Хочешь сказать, что над фотографией этой ясновидение тебя озарило?
— Ну и ладно, издевайся, не верь... А я вот что увидела: отец твой на диване лежит, мало что в темноте разглядеть можно, но дышит он, ворочается, одеяло сбросил, в одежде спит, по-моему, крепко датый, ты уж прости... И тени какие-то бегут, совершенно дикие, — по стенам, по нему...
— Тени даже
разглядела, — невесело усмехнулся Антон. — Ну-ну!.. Спасибо, конечно, что успокоить пытаешься, только сны тебе видеть давно уже пора.
— А можно я тебе утром
еще позвоню?
— Вещий сон рассказать?
— Ну и прикалывайся на здоровье, только духом не падай! Думаешь, не понимаю, как тебе одиноко?
— Слушай, понятливая ты моя, — раздражился не на шутку Антон, — ты вот что понять постарайся: даже если бы я и вправду одинок был, тебя это ну никак не касается! Ты мне даже сестрой названной, похоже, не станешь...
— А сестрой твоей стать я и не мечтаю!.. — в голосе Сони опять на мгновение едкость проступила, но уже следующие слова совсем без
нее она произнесла: — Ладно, Тоша, уснуть попытайся. Все хорошо будет, я тебе обещаю!
И опять трубку положила раньше Антона.
Да, сложный человечек, подумал Ребров, но лучше
все-таки, пожалуй, подальше от нее держаться, своих заморочек хватает... Ясновиденье ее, конечно, туфта полная, но, как ни странно, все же меньше тревога теперь — от участия, что ли, от сочувствия Сони?.. Надо было потеплей с ней... Ладно, лишь бы отец нашелся, с этой юной психопаткой больше бы и не цапался тогда...
Вернувшись в свою комнату, Антон
лег на кровать, опять не раздеваясь. Снова книгу наугад открыл — прочел в начале абзаца: «Надо понять и уверовать в то, что Русь — это мы, а древняя Русь тоже мы, и если Бог поможет, то и будущая Русь тоже будем мы!» Вот эти слова, подумал, не только отцу показать надо — во всех школах на видном месте они должны висеть. Еще перелистнул — попалась на глаза цитата из «Риг-Веды», писания незапамятной давности, в котором, сквозь всю архаику, доводящую порой текст до невнятицы, просвечивает зачастую могучий смысл:
«Как ячмень очищается в сите, Слово творится в душе Мудрых, — Мудрыми, с буквы большой, вспомнил Антон, в ведах жрецы называются. — Это испытание верных друзей, ибо вся их ценность в Слове. Но есть такие, что видят Слово без того, чтобы его видеть, и слышат, не слушая... Жрец может слыть крепким в дружбе, и все же благополучие не следует за его усилиями. Магическая корова не дает Молока. Он слышит Слово, но Оно неродяще и безблагодатно. Слово не находится в том, кто обманывает надежду друга. Если он слышит это только для внешнего. Но он не знает пути, по которому приходят к плодам. Друзья имеют очи и уши; душа для их дел слепа и глуха... Когда такие жрецы — ваши друзья для богослужений, когда для таинств, требующих живой души и мудрой, вы имеете только такие сухие озера, святые предписания насилуются, и предстоящие Жертве сбиваются с пути.
Несчастные, не идущие ни с людьми, ни с Богами, не достойны носить имя жрецов, ни совершать возлияний. Они загрязняют Слово своим грешным гласом; безумные, они подобны ткачу, который хочет делать полотно при помощи плуга»
Нет, подумал Антон, если
найдется отец, а он непременно должен вернуться — не допустит иного Всевышний Разум, служить которому я мечтаю больше всего на свете, так вот, не если, а когда вернется отец, этот кусок ему показывать не стоит. Не в поверхностности ума дело — ум отца по-своему глубок — просто ведущему борозды пахарю его плуг куда более ценным и нужным орудием кажется, чем инструмент ткача, так же, ряд за рядом, ведущего уточную ( так, кажется, она называется?) нить. Непонимающим тьма видится там, где свет. Даже мне в отрывке этом некоторые строки сперва были темны: «Жрец может слыть крепким в дружбе, и все же благополучие не следует за его усилиями. Магическая корова не дает Молока...» Отец, чего доброго, посмеется над этими словами, над «коровой магической» (да пусть и смеется — вернулся лишь бы), а здесь о том, что жрец должен быть не только дружен с людьми, но и обязан нести им Слово, то есть Откровение. Только такой жрец знает путь, «по которому приходят к плодам».
Вообще
все то, что жрецов касается, не стоит отцу показывать, решил Антон. Путь к Слову должен быть безмолвен. Жилин, кстати, так считает. Однако это не мешало Семену в разговорах с Антоном пространно и жарко философствовать о том, что жрецом русским можно стать, лишь пережив второе рождение души, что только потребления сомы для этого недостаточно, хотя и необходимо, надо еще силам Зла противоборствовать, пытаться изменить в пользу Добра Информационное Поле Земли, которое и есть Высший Разум, Бог, — тогда только возможен резонанс твоей души с душою давно почившего плотью жреца и даже слияние с ней, тогда только рождение новой души происходит, и вырастает в ней Слово, способное «привести к плодам». А какое оно будет — неведомо, станет узнан его смысл только при рождении его. Одно лишь ясно: у каждого жреца будет свое Слово, новой душой рожденное, однако не враждебно будет это Слово другому Слову истинному, поскольку и то, и иное, и все, сколько их будет, всего лишь личностные транскрипции вечного вселенского понятия — Добро...
Да, не откажешь
Семену Жилину в глубокомыслии и красноречии...
Этой ночью особо остро прочувствовал Антон, как не хватает ему друга. Если уж разобраться, права Соня, об одиночестве его говоря... И Аннушки не хватает тоже. Пусть отношения их
безнадежны, зашли, похоже, в тупик, пусть не стала она Ребрышком его, а не хватает... Вот сегодня Аннушка могла бы им, Антоном, гордиться с большим куда основанием, чем тогда — бит он когда был на Пушкинской площади из-за нее — сумел ведь он преодолеть страх перед Сохатым и его братками, пусть не Слово еще нашел, но те слова, которыми Зло хоть ненадолго приостановлено, носители его в сторону Добра хоть немного продвинуты... А может, и сам Ребров тоже продвинулся, ближе стал к «рождению новой души»...
Никак не думал Антон, что сможет этой ночью уснуть, а в сон погрузился, свет не погасив даже, так и не раздевшись, книгу на пол уронив. И приснилось ему небывалое, с былым крепко связанное...
Увидел себя Ребров сидящим на низком крыльце межовского дачного домика... Почему-то весь в белое он одет — ну, как исподнее раньше носили, — и босиком...
Утро, похоже... Тени косые и длинные, роса в траве посверкивает... Нет, не в траве — в цветах, вдоль дорожки насаженных, в ботве огородной... Вовсе и не заброшен участок, ухожен, как когда-то, и это Антона вовсе не удивляет, хотя ощущает он себя как раз в настоящем примерно возрасте, нынешнем... А утро, видать, раннее — никого вокруг, все
еще спят...
Нет, вон кто-то по дороге за забором
идет!.. В идущем Антон Ивана Мякинина узнал... Тот с калиткой поравнялся: «Здорово, сосед!» — кричит... Ребров кивает, рукой приветствует и не удивляется почему-то, хотя Мякинин лишь по дому сосед, причем такой, с которым Антон и здороваться еще не начал, и вовсе у него участка в Межовке нет. Желтоволосый и грузноватый уже дядька этот так же в полосатую рубаху навыпуск одет, на одном плече у него сумка брезентовая, на другом моток проводки, как и вечером наяву было... Понимает во сне Антон, что к межовским дачам наконец-то электричество проводят, раз этот электромонтер появился. Хорошо, думает, меньше хвороста из леса для печки притаскивать надо будет... А электрик, у калитки остановившись, с улыбкой простецкой спрашивает: «Твои-то спят еще?» Кивает Антон, прекрасно понимая, что про мать и отца вопрос, и — вот что странно-то! — впрямь знает, что родители в домике спят, вместе они, конечно, все в семье Ребровых теперь хорошо, все хорошо и будет, пусть только выспятся, как следует... «Ну, тогда я позже зайду», — говорит Иван и, сумку на плече поправив, дальше идет...
А возле калитки Соня Полищучка вдруг нарисовалась, в купальнике простеньком открытом — да там и прикрывать-то
еще, можно сказать, нечего!.. Сперва язык Антону показала, потом предложила: «А давай тебе возмущения поправлю!» Ребров уже не спрашивает — что и как. От солнца щурясь, отвечает: «А у меня, представь себе, возмущений никаких. Все хорошо у меня...» «Так пойдет — вправду скоро жрецом заделаешься!..» — улыбаясь говорит Соня, и улыбка у нее не насмешливая вовсе. «А теперь только так и пойдет!..» — заверил тоже с улыбкой Антон. К этой Соне рыжеволосой, только по-настоящему рыжей, а не желтой, как Мякинин, никакого он раздражения не испытывает; правда, когда она крикнув: «Приходи купаться!» — вниз к пруду побежала, озаботился он, с чего это Полищучка-младшая в Межовке оказалась, встревожился даже — не хватало, чтобы старшая появилась, когда у отца с матерью, наконец-то, все наладилось!..
Но следом к калитке Сохатый
подошел — в тех же шортах теннисных, в майке. Мускулами поигрывая, спросил: «Так ты куда, Москва, запропал? То говорит: «Идея есть», — а потом, как Ленин в Разливе, прячется!..» Антону даже юмор его не таким уж тупым показался. «Не прячусь, — ответил, — живу я здесь сейчас... Вот поживу по-человечески, потом к вам на Голубишу приеду, продолжим базар, как вы говорите!..» А сам подумал: «Как же это Сохатый в Межовке оказался? Родня у него тут, что ли?..» Спросил даже: « А Штырь межовский вам не родственник?» «Да все мы — братки!..» — ответил гроза Голубиши и пошел по дороге, мячик теннисный, ярко-желтый, подбрасывая и ловя...
«То никого не было, потом расходились! И все не местные...» — подумал Антон, однако даже появление Сохатого его настроения не испортило...
Хорошо на крыльце, солнышко пригревает уже, видать, день будет ясный. Вскинул Антон взгляд к небу, а там ни облачка, в синеве, яркой и как бы влажной, кружит белый голубь... Не кружит уже, а к Антону летит,
все ниже опускается... И вдруг озаряет Реброва: так это же тот самый голубь, что по воле Штыря распят был! И понимает вроде, что это невозможно, но чем ниже голубь опускается, тем Антон уверенней: он! Ну вот даже на крыльях следы от ржавых гвоздей видны!
А голубь на плечо Реброва опускается, крыльями по лицу легонько задев...
И просыпается Антон.
Проснувшись, действительно голубя увидал, только не белого — обыкновенного сизаря. Как выяснилось потом — голубку даже. Сообразил, что случилось небывалое: окно было открыто, вот утром птица и залетела зачем-то. И так, видать, крепко спал Антон — как убитый, несмотря на все сны, вернее, сны эти смотря как раз, что по человеку лежащему птица стала расхаживать. И не только расхаживала... Когда поднялся Антон, с его груди что-то упало, об пол шмякнулось. Поглядел — это яичко рядом с упавшей книгой разбилось, маленькое, серо-белое... Значит, это голубка была! Вот именно — была: круг по комнате сделала и в окно вылетела!.. Откуда она — из голубятни чьей-то
или дикая? И что-то поздно, похоже, яйцекладка началась. Да и вообще — залететь для этого в квартиру!.. Спящего человека облюбовать!.. Фантасмагория какая-то... А яйцо разбившееся жалко.
Светло уже было — утро. Но лицо Антона тем становилось темней, чем яснее он осознавал себя в яви. Сгорбился даже, на краю кровати сидя и глядя на разбившееся яичко. По линолеуму пола белок
растекся...
То ли просто был светлым сон, то ли вещим?..
А явь осознанием жути пришла: и к утру отец не вернулся!..
Во сне какие-то светлые символы были...
Тем темней явь. И яичко разбитое — не дурная ли примета?..
Из тягостных размышлений вырвал Антона телефонный звонок. Снова он встрепенулся: отец!..
Это Соня была.
— Тошенька, здравствуй! Ну как?..
Этот уменьшительно-ласкательный вариант имени своего Антон и раньше не любил — слышится: «тошненько» — а
произнесенный младшей Полищучкой, раздражение вызвал еще большее.
Не спится тебе!
— Да, почти ни капельки не спала... Знаешь, как переживаю!.. Не пришел?
— Нет, и не звонил даже.

Участливость Сони размыла возникшее было раздражение — все-таки еще кто-то по-настоящему переживает вместе с ним.
— Ты, наверно, совсем не спал, измучился?..
— Представь
себе, отрубился!
— Такое тоже бывает — от нервов... Ты в милицию
еще не звонил?
— И не собираюсь! Там, даже когда о пропаже детей сообщаешь,
только через неделю почешутся... — вспомнилось Антону, как Юлька пропала, убегала из дома когда, как ее родители звонили безутешные перед самым его отъездом, какую он сам черствость проявил, обеспокоен больше тем, как бы их дочь не увязалась за ним в Москву, стыдно стало Реброву и еще жутче. — К вечеру не вернется — морги обзванивать начну...
— Ты только не
паникуй, все хорошо будет!
— А я не паникую. Сейчас в Межовку поеду, на даче отец, наверно...
Еще мгновение назад такого решения не было у Антона — внезапно родилось, а вслух произнеся это, уже знал он, что так и поступит, только так и надо ему поступить, поскольку сон скорее всего вещим был, но даже если это не так — все равно лучше поехать: дома тревогой и ожиданием безнадежным маяться просто невыносимо.
— Тоша, а ты уверен? Мне
кажется, нет его там...
— А мне сон приснился. Впрочем, это мои проблемы.
— Как не стыдно тебе!.. Можно, я с тобой?
Еще чего!.. Не вздумай!
Антон, не попрощавшись, положил трубку. На часах — без пятнадцати восемь. Электричка — в полдевятого. Благо, станция недалеко, рядом, можно сказать. И хорошо, что уже одет. Штаны джинсовые и рубашка такая же не помялись, хоть и не раздеваясь спал. На бритье можно время не тратить — щетина пока не сильно докучает, по молодости лет. Вот умыться надо и зубы почистить... Так, и причесаться необходимо — после ночи волосы дыбом... И перекусить чего-нибудь на дорогу... Ну вот, растворимый кофе, батон и колбаса — вполне достаточно... Остатки лучше с собой взять в пакете полиэтиленовом... «Сакральное Руси» взять с собой, что ли?.. Нет, не стоит. Лучше поразмышлять в дороге, попытаться к своему Слову приблизиться... Ах да, яичко разбившееся с пола надо собрать!..
На всякий случай отцу записку на трюмо оставил: «Поехал в Межовку — тебя искать».
Кроссовки так и не просохли после вчерашнего, пришлось влажными обувать.
Хорошо хоть день ясный. Поливать больше не будет. Столько воды вылилась да
еще и от таянья града добавилось — глина на пустырьке, где кооперативные погреба, до сих пор сырая. Собачники, питомцев своих выгуливая, туда заходить не решаются — вот и загажен асфальт возле дома... Солнце еще не припекает, но, похоже, опять сегодня жара начнется...
До станции Сибирск-
II минут пятнадцать пешего хода. В запасе двадцать пять — можно не торопиться. Если отец утренней электричкой из Межовки вернулся, встретится по пути... Правда, маловероятно это, ему ж тогда часов в шесть просыпаться надо.
Асфальтированная, но уже весьма
раздолбанная улица ведет к станции через одноэтажную застройку, «Китайская Стена» — последняя многоэтажка. Вдоль улицы Железнодорожной дома в основном крепкие: если не в достатке, то сносно люди живут; одна только халабуда на общем фоне выделяется — в землю вросшая, рубероидом крытая избушка на двух хозяев. В ней и одной-то нормальной семье было бы тесно, а что на две семьи она изначально предназначалась — об этом две калитки с двух сторон свидетельствуют и то, что полдома явно пустует: два окошечка из четырех досками забиты. Стало быть, хозяин теперь один... Да вот он, у калитки своей на тележке сидит, курит... Антон этого сморщенного невысокого старичка, с немытой всегда, словно кирзовой, шеей, с щеточкой серо-зеленых усов, почему-то Чебурашкой для себя прозвал. На станцию идя, часто его видел да и на территории «спального микрорайона» встречал Чебурашку, промышляющего со своей тележкой. Так и не придумал Ребров, как разновидность его мании назвать: жажда собирательства, плюшкиномания, кусочничество — все не то!.. Для Чебурашки буквально все из мира вещей, даже давно утративших в глазах обычных людей цену, сокровенной, ему лишь ведомой ценностью наделено, которая заставляет его ежедневно подниматься чуть свет, отмыкать замок цепи, которой прицеплял он к опоре электрической свою самоделошную, из бросовых материалов собранную колымагу, и, пока народ в основном спит, шерстить подряд все свалки, стихийные завалы мусора в подъездах и возле них ( к мусорным ящикам только не подходя — там бомжи разнополые промышляют бутылки и пропитание даже), собирать доски и палки, трубы и уголки, жесть и цветной лом, всякую всячину, вплоть до тряпья, все это везти к избушке своей, разгружая, сортировать, по разным кучам раскладывать, а тряпки развешивать в ограде на просушку — для того и веревки натянуты, и столько на них всегда висит, что никто, кроме хозяина, пройти там не сможет, да и не ходит никто, поскольку Чебурашка одинок. И загадка для Антона: то ли он одинок оттого, что при этой мании его никто с ним ужиться не может, или манией этой пытается хоть как-то компенсировать одиночество свое? Ну ладно, все деревянное на растопку он пустит, цветной лом сдаст, тряпье тоже, кажется, принимают до сих пор, но ведь никто не видит, как он сдавать все это отвозит, зато все проходящие невольно отслеживают, как привозит он ежедневно этот хлам, из-за которого и избушку-то скоро не будет видно...
«А может, и он чей-то отец?» — подумал Антон, проходя мимо. И вспомнил, как видел Чебурашку всего раз пьяненьким, сидел тот на крыльце гастронома и тихо плакал. Размазывал грязными руками чистые слезы по грязному лицу. И все чистенькие его обходили. И вряд ли кто тогда думал: «А может, и он чей-то отец?» Теперь вот, отца своего разыскивая, Антон так подумал... И еще две мысли из мути тревоги его всплыли: «Таких, как мой папка, на земле мало. Об ампулах растоптанных и не вспомню больше, лишь бы его найти!..»
К электричке народу не так много
шло, меньше обычного. Понятно: ягода уже отходит — это раз, огурцы и помидоры еще не пошли — это два, пора прополки и окучивания уже позади — это три, и поливать-то не надо — столько воды вчера вылилось... Из разговоров дачников, к станции следующих и уже поджидающих электричку на перроне, следовало, что сорвало их в эту поездку лишь беспокойство: не посек ли град огороды? — хотя все успокаивали друг друга: в той стороне, мол, градовых туч, кажется, не было...
Антон сел по привычке в предпоследний вагон, это мать его почему-то именно ему предпочтение отдавала: то ли из соображений безопасности при катастрофе, то ли просто потому, что почти всегда этот вагон останавливался в Межовке против скамейки, на которой поджидали электричку местные торговки молоком, и не упускала она случая купить парного...
Меньше чем на треть вагон заполнился. Это Антона порадовало, если вообще что-то его в том состоянии порадовать могло — не любил он в переполненных вагонах ездить, а это случалось часто. На Сибирске-
II еще редко когда сидячих мест не оставалось, а уж на главном городском вокзале, к которому поезд подходил минут через двадцать, столько набивалось со штурмом, такой ор всегда стоял и перебранки такого накала достигали, что Антону хотелось не только освободить свое место, но вообще уйти из вагона не в тамбур даже, а в грохочущую гармошку, два вагона соединяющую, чтобы стоять там на стальных шатучих площадках рифленых, не видеть и не слышать никого...
Вот так же захотелось ему в межвагонном пространстве укрыться, когда увидал он
еще на подъезде к главному вокзалу входящую в его вагон Соню Полищук. А та, Антона узрев, разулыбалась радостно, его, значит, по электричке и разыскивала, вот и бросилась к нему, будто к родственнику или старому другу.
— А я, представляешь, чуть не опоздала — электричка трогалась уже!.. — затараторила она, будто оправдываясь и Антона желая успокоить: вот, дескать, я, никуда не делась!.. — плюхнулась рядом с ним, прежде сумочку-рюкзачок сняв, с которыми некоторые ученицы средних классов в школу даже взяли моду ходить. — Мне ведь до станции чуть не вдвое дольше идти, а я
еще еды в дорогу собрала. Давай-ка я тебя кормить буду прямо сейчас!..
— Слушай, а тебя кто звал-то? — очень даже нелюбезно буркнул Антон. — Я тебе наоборот сказал: не смей! не вздумай!.. Мне только тебя сейчас не хватало!..
— А ты
еще и не понимаешь, что не хватало именно меня? Давай вот блинчик фаршированный съешь,в рюкзачок свой полезла. — Не завтракал ведь.
— За заботу, конечно, спасибо, но я позавтракал.
— Ладно, тогда на даче тебя
покормлю,вынимать продукты Соня не стала, сумку свою Антону подала. — Забрось наверх, а то я не достану.
— А с чего это ты на дачу ко мне собралась? — Антон скрывать
свое раздражение и не думал. — У меня, может, мизантропический приступ — видеть никого не хочу.
— Тогда зашвырни мою сумку и к окну отворачивайся, считай, что меня
рядом нет. Я, честное слово, приставать к тебе не буду!..
— Уже
пристала, — пробурчал Антон, сумку Сони на багажную полочку забрасывая. Заодно и окно вниз опустил.
— Вот ни капельки на меня внимания не обращай, только не
гони, — голосок Сони совсем уж просительно-девчачьим стал. — Не могла же я тебя оставить в... — вовремя осеклась девчонка, не потерпел бы Антон беды накаркивания, а замену окончанию фразы не сразу нашла, и вышла она неуклюжей. — В дороге вдвоем веселей!..
— Ты меня веселить, значит, собралась?
— Ну, не так выразилась, подумаешь! Один бы ты на дурных предчувствиях сосредоточился, накручивал бы себя. А теперь можешь на меня даже вызвериться — о плохом только не думай. Я тебе говорю:
все хорошо будет! Если даже на даче отца не найдешь — не падай духом: жив он, вернется, я чувствую!.. А что это за сон тебе, кстати, снился? На даче видел отца?..
— Его не видел — чувствовал... — Антон отвечал с неохотой, но уже раздражение, появлением Сони вызванное, проходить стало.
— Не поняла... А кого тогда видел-то?.. —
будто и не обещала она не приставать.
Да так, знакомых... Тебя даже.
— Ух ты!.. — аж задохнулась от радости Соня.
— А знаешь, ты мне тоже снился несколько раз... — но видя, что это не произвело на Антона никакого впечатления, поспешила спросить: — А ты меня как видел? Что я делала?..
Да вот так же приставала ко мне. На пруд купаться звала.
Соню даже столь неласковым ответом обидеть было нельзя — так уж обрадовалась, узнав, что Антону приснилась.
— А ты,
вредина, конечно, не захотел?
— Не до этого мне было.
— Плохой сон?
— Наоборот,
хороший, — вовсе не собирался Антон об этом Соне говорить, но не утерпел. — Утро приснилось, я на крыльце сижу и знаю точно, что в домике мама с папой спят, вместе...
Реакции этой непредсказуемой девчонки он не ожидал. Ткнулась она ему лбом в плечо: «Тоша, миленький!..» — больше и сказать-то ничего не смогла, но по тому, как сотрясается рыжеволосая
ее голова, понял Антон — плачет. А электричка на центральном вокзале уже остановилась — тут поджидавших ее гораздо больше было, и все хлынули по привычке места скорей занимать, хотя можно было бы так и не спешить, не толкаться отчаянно — не тот случай.
Вперед женщин и бабок ворвался в вагон еще не старый, но морщинистый мужичок с большим алюминиевым кузовом за спиной, который загремел о спинку скамейки, когда тот плюхнулся как раз напротив Антона и Сони, а снимать его мужичок начал, только место у окна застолбив задницей, чему радовался невероятно, хотя и не грозило ему остаться без места. Испуганная громыханием кузова, Соня подняла лицо свое с плеча Антона, сидела, утирая слезы ладошками, ни мужичка этого, ни других прибывающих числом пассажиров не стыдясь. А угнездившийся у окна дядька словоохотливым оказался, короб алюминиевый меж ног своих поставив, стал Антона корить с придурью полусерьезной:
— Ты чего это, кавалер, барышню до
слез довел? Нет бы ей комплиментов каких наговорить или, на худой конец, анекдот рассказать потешный. Эх, учить вас, молодых, не переучить!..
Антон промолчал, вовсе не заинтересованный в завязке какой-либо беседы с этим случайным попутчиком, а Соня вновь проявила непредсказуемость:
— А я ведь от счастья плачу! Что с ним еду!..
— Тогда ясно, вопросов
нет, — почему-то обрадовался этот потертый уже жизнью шустряк, но тут же спросил: — Поди тоже за грибами? — но сам же себе и ответил: — Не-е, амуниция не та. В лесу комарье еще чеченствует вовсю...
Да, рубашка Антона была, хоть и джинсовой, но с коротким рукавом, а на Соне и вовсе сарафанчик на лямочках-шнурочках, в цветочек голубенький, мелкие веснушки на плечах
ее не скрывающий, и короткий такой, что лучше бы она свой рюкзачок на коленках держала: словоохотливый попутчик, при всей морщинистости своей и явно не парадной экипировке, говоря о неподходящей для сбора грибов одежде молодых, по Антону лишь взглядом скользнул, зато на ногах Сониных сосредоточился, хотя она и в дочки-то ему никак не годилась — чуть ли не во внучки уже. Соня, этот взор отследив, только ногу на ногу закинула. А мужичок морщинистый, из-за чего Антон его мысленно Сморчком назвал (ну и по ассоциации с грибной темой), говорил уже двум подсевшим к нему теткам — одна постарше, другая моложе, но обе с корзинами, которые они под скамейку как раз запихивали:
— А нет бы цветущим таким по грибы отправиться, совместить, понимаешь ли, приятное с полезным!
Тетки, видать, не слыхали, как Сморчок к Антону и Соне вязался, приняли его слова на свой счет. Старшей, похоже, особенно понравилось, что цветущей она как бы названа:
— А мы и так за грибами, в
Богачеве сойдем.
Дядька развеселился:
— А вас-то кто спрашивает? Я вон с молодыми
толкую... — и опять на Сонины ноги уставился. — Грибы ведь пошли, первый слой! Крепенькие!.. Возле города нету еще, и в Богачеве ни хрена, там тоже вчера только поливало, а вот с Межовки начиная, три дня назад дождь хлестал, без града, что характерно, проснулась там грибница-то!.. Я ведь сельсоветы обзванивал, серьезный подход.
Тетки, особенно старшая, обиженно отвернулись от него, но, видать, взволновало их сообщение о том, что в Богачеве грибы еще не пошли — зашушукались меж собой. А Сморчок крякнул удовлетворенно, когда электричка тронулась и, взгляда с Сониных ног почти не сводя, опять заговорил после небольшой паузы:
— В дороге, конечно, лучше всего спать, чтобы время быстрей летело, а если уж не спится, лясы надо точить: за каля-
баля путь не таким долгим покажется...
Антон бы сказал вежливо, но
твердо: «А все-таки поспать куда приятней!» — но, во-первых, выспался за минувшую ночь, во-вторых, чем больше будет болтать этот Сморчок, тем меньше будет Соня вязаться к Реброву с расспросами и заботой, в-третьих, досужая болтовня, если даже в ней не участвуешь, все равно отвлечь может от дурных мыслей... Ну а что дядька пожилой Сониными ножками столь явно любуется — Антона почти не задело, хоть и полагал он, что к такому возрасту либидо гаснуть уже должно. И даже чуть было не усмехнулся — еще как усмехнулся бы, если б мог!.. — видя, что внимание пожилого грибника Соню не только не возмущает, но и не смущает вовсе, даже, похоже, — «о, женщины, все вы таковы!..» — невольно жизненный тонус повышает.
— Тогда анекдот расскажите, только без бороды и картинок... — милостиво разрешила она Сморчку.
Но на неулыбчивого Антона глянув, рукой своей ладонь его, на его же колене лежащую, накрыть попыталась, да слишком уж мала ее ладошка по сравнению с его, потому юная Полищучка лишь пальцы его гладить стала и слегка пожимать, как бы извиняясь за легкомысленный смех свой и, одновременно, успокаивая: расслабься, мол, все хорошо будет.
А Сморчок уже байку травил:
По телефону у меня недавно какой был разговор!.. Мне, что характерно, редко звонят, ошибаются чаще. Ну и в этот раз ошибочка вышла. Беру трубку и слышу: «Алло, это Яков Давидович Вольфсон?» Нет, это Иван Петрович Сидоров, отвечаю, мне-то лишь бы поговорить... «А это 22-52-52?» Нет, говорю, это 22-52-53. «Надо же!.. — голос, понимаете, такой удивленный. — Только в шестом знаке ошибка, а такая разница!..» И, что характерно, говорить со мной даже не стал...
Смеялись все, кроме Антона. Тот горько усмехнулся: «Действительно, «что характерно». Только почему над этим нужно смеяться? Уж так научили нас, русских, потешаться над собой же, будто ублюдочный мазохизм этот в менталитете нашем заложен. Это верно — «мир, смеясь, расстается с прошлым». Но есть прошлое, с которым расставаться ни в коем случае нельзя, погибель без которого... Нас же приучают над всем подряд зубоскалить, и зубоскальством этим не только прошлое, но и настоящее губить! Эти же вольфсоны... И такие вот чудики-балагуры, под шутов косящие... Вот Жилин тоже, конечно, потрепаться, поприкалываться любит, так у него всегда из пены поднятой вдруг мысль неожиданная выныривает, да такая, что задуматься заставляет, помнить... А пустое хохмачество злонамеренности едва ли не вредней...»
Соня, будто почувствовала искрящие в Антоне токи,
еще усердней принялась его руку ласкать. Тут уж он сделал вид, будто ухо у него зачесалось, отнял руку, по ушной раковине пальцами заскоблил, а Соня, как ни в чем не бывало, засмеялась опять и, привстав, стала ему в ухо дуть.
— Вот так мне папа маленькой всегда делал, когда у меня уши чесались! —
и руку Антона опять забрала, пальчики свои меж пальцев его протиснув, опять ее на колено вернула, только на свое уже. Колено юной авантюристки было прохладным и гладким, лишь в самом центре чашечки старая ссадинка ощущалась, совсем как у девчонки. «А почему — как?..» — поправил себя мысленно Ребров.
— А меня дочка заставляла отгадывать, в каком ухе звенит... — с неожиданной задумчивостью откликнулся на слова Сони морщинистый грибник, но через мгновение уже готов был очередную
байку травить: — Умора с ними, когда они маленькие. У меня двое, сын и дочка, погодки... Мне, что характерно, в командировки часто ездить приходилось. Утром возвращаюсь — они с матерью спят, в нашей кровати. Ну, я строжиться давай невзаправду: «Такие взрослые, в школу скоро пойдете, а в мамкину кровать лезете! Больше чтоб никто не смел!..» В другой раз возвращаюсь днем — по реке «Ракетой» — все трое меня встречают, мы от пристани недалеко жили, а я своим позвонить успел, когда и чем возвращаюсь... Короче, встречают меня, я гордый по трапу схожу, и вдруг дочка моя на всю пристань кричит: «Папа, папа, в этот раз никто с мамой не спал, пока тебя не было!..» Народ чуть с трапа не попадал, я тоже.
Пассажиры электрички грохнули смехом. И сам он смеялся беззаботно вроде, но вдруг сказал со вздохом, тише, уже для себя как бы:
— А вот потом не уследили детки, кто с мамой спал... Совсем большие уже
теперь, отвыкли от папки...
И к окну повернулся, смотреть стал сквозь стекло давно не мытое на бегущие вдоль линии столбы, на подошедшие чуть ли не к насыпи заросли, в которых лиственных пород куда больше, чем хвойных, тогда как поодаль, что особенно видно, когда поезд проходил по вершине увала, а таежная чаща как бы вниз сползала, остроконечные ели и пихты начинали уже преобладать. Будто подменили пожилого весельчака...
В электричке слышны стали обычные разговоры — про урожаи, про тлю неодолимую, про безденежье почти всех и
богатство немногих, про продажность властей и никчемность президента... Вот тогда Антон подумал: «Лучше бы уж Сморчок народ веселил... Похоже, он конторский служащий бывший, снабженец какой-нибудь, раз в командировках бывал часто. А морщины у него такие оттого, наверно, что смеется часто, улыбается, хотя, по всему видно, болтливостью и веселостью показной с тоской одиночества борется. Вот как и отец. Скорей бы разыскать его!.. Только вот сказать что, слова какие найти, чтобы не чувствовал он себя одиноким?.. Может, это не проще, чем найти Слово?..»
Про колено Сонино забыл бы Антон, кабы оно, прохладным бывшее, постепенно таким жарким не сделалось, что ладонь стала влажной. Мягко отнял руку свою, ладонь о джинсы вытер и, сказав «подремлю малость», к окну повернулся, но прежде чем ресницы сомкнул, отметил, что глаза у сидящего напротив старика — жалкие, и стариком его назвать теперь вполне можно.
«Отец-то
еще не старик, — думал Антон, — но не легче ему одному, а может, трудней... Если с той девицей облом вышел — а что еще выйти-то могло? — совсем в депрессию впадет... Уж лучше бы с Лидией Михайловной у него что сладилось, да, похоже, надежды на это уже нет. Пословица в яблочко бьет: сердцу не прикажешь... Вот как мать не смогла себе приказать с отцом жить... Как я с Аннушкой скоро, наверно, расстанусь... Или вот как Сонина коленка практически равнодушным меня оставляет... А эта пигалица, похоже, на меня запала. В ее возрасте как раз впервые случается... Даже мне, при моем «аналитическом уме», казалось когда-то, что Юльку Удалову люблю, потом Софочку Биндерис... Это несерьезно, это проходит без следа. Надо только не дать повода юной Полищучке на что-то надеяться. Меньше будет проблем...»
Соня, будто мысли его читая, притихла, не приставала больше.
На подъезде к
Богачеву тетки, на противоположной от Антона скамейке сидящие, перешептываться стали выходить ли им? Наконец старшая не удержалась, за обшлаг мятого пиджака грибника приумолкшего потянула:
— Слышь, так в
Богачеве гриб и правда, что ль, не пошел?..
Тот повернулся к ней, лицо ладонью утирая, стирая как бы затемнившую его хмарь. Ответил с улыбкой уже:
— В
Богачеве вашем, что характерно, грибов-то и в лучшие годы негусто бывало — ну, маслята, разве что, в соснячках. А нынче первый путевый дождь вчера там только прошел. Так что, красотки, со мной вам лучше до Межовки проехать. Уж там грибов — корзин ваших не хватит, в подолы собирать придется!..
«Красотками» Сморчок не только младшую, но и старшую подкупил — заговорили наперебой:
— Так мы межовский лес не
знаем...
— Проезжала — березняки там есть, белый гриб должен идти...
— Так мы ж тебе мешать, однако, будем...
Еще светлей улыбнувшись, Сморчок заверил:
— Лучше меня тот лес не каждый межовский житель знает. Белые там, бывает, стеной стоят, как армия Врангеля! Так что помешать вы мне, красотки, не сможете — много ли мне одному надо? —
опять тень по лицу его пробежала, но улыбку победить бессильна была. — Веселей будет втроем-то! На полянке бутылочку можем уговорить!..
В
Богачеве тетки выходить не стали, хоть там стоянка минут на двадцать растянулась — электричка встречный поезд ждала. Соня успела за молоком к магазину станционному сбегать, там базарчик местные жители сымпровизировали. Антон с ней не пошел, предупредил: «Гляди, опоздаешь!..» А та глазами сверкнула: «Вот и проверю — дернешь ли ты стоп-кран?»
Вернувшись, Соня сообщила, что грибов на базарчике нет, а в Межовке, говорят, точно пошли. Этим порадовала уже сделавших выбор пожилых попутчиц. А Антона заставила все-таки хлебнуть из пластиковой полуторалитровой бутылки:
— Это ж парное, самое полезное!..
Вот так же мать ему когда-то говорила, купив молоко на межовском перроне, и так же давала первому глотнуть. Не только из-за прочувствованной вдруг жажды приложился Антон к бутылке... Не обтирая за ним пластикового горлышка, сделала несколько глотков и Соня. Да так, что молоко из уголков губ на подбородок затекло.
— Молоко у тебя
еще на губах не обсохло! — пошутил Антон.
Соня на шутку эту сперва обиделась, но потом поняла, видать, — хорошо это, что Ребров уже может шутить. Ладошкой губы и подбородок
утерла, улыбнулась:
— Сам такой недавно был! — и
добавила: — Между прочим, у нас разница в возрасте самая подходящая...
Предусмотрительно не стал Антон спрашивать — подходящая для чего...
Тронулись с музыкой. Едва встречный состав прогрохотал, в вагон вошли два молодых длинноволосых парня в соломенных шляпах — один со скрипкой, другой с флейтой. Остановившись в проходе, они рванули «Чардаш» Монти. Уж эту-то мелодию Антон сразу узнал — отец, не больно-то в музыке разбирающийся, не раз говорил тем не менее, что в этом «Чардаше» душа его и нотами, и ритмом досконально прописывается. Мать, помнится, посмеивалась: тебе, мол, увальню, больше медленное что-нибудь подходит, Шопен, к примеру, или нордический
Сибелиус. А он всегда громкость приемника прибавлял, когда творение Монти передавалось.
Скрипка и флейта в изрядно зачуханном вагоне пригородной электрички выводили мелодию чисто и
искрометно. Предположил Антон, что парни эти студенты музучилища скорее всего. Причем одаренные... И еще подумалось втайне: добрый знак это — должен отец в Межовке найтись!..
Потому, когда парни играть
кончили и пошли по вагонному проходу собирать в шляпы «гонорар», без раздумий он купюру из кармана вытащил, а Соне, тоже в кармашек полезшей, сказал: «За двоих отдам» — это ей, кстати, очень даже понравилось, и не потому вовсе, что сберегает ее деньги. И Сморчок тоже деньги в шляпу соломенную бросил, сообщив теткам-соседкам, что за троих это, те аж засмущались, бедные, а когда парни прошли, в следующий вагон направляясь, впечатлениями обменялись:
— Таким бы на концертах, а не в электричке играть!
— Ажно сердце зашлось, когда слушала!..
С каждой остановкой народу в вагоне стало уменьшаться — дачные остановки пошли: никто там не заходит, выходят лишь. За окном проплывали огороженные штакетником участки — с домиками щитовыми, бревенчатыми, а кое-где и кирпичными, с теплицами, отражающими своими стеклами яркий солнечный свет. Большинство участков ухожены, некоторые запущены, а кое-где и брошены, похоже, совсем. Бурная деятельность притянутых землей горожан — для кого-то увлечение это, а для кого-то и труд прокорма ради — извела немалый кусок тайги. И такая там густота, такая плотность участков мелких, по шесть соток максимум, что, приезжая сюда, дачники уж никак не могли чувствовать уединение...
«Хорошо, что у нас в Межовке не так...» — подумал Антон, однако устыдился сразу же своего опрометчивого «у нас».
Лишь остановочная площадка Петушково не сугубо дачная — деревня там, хоть и маленькая, но с церковью, что Антону известно. Правда, церквушка с железнодорожной линии не видна — заслоняет
ее мысок леса, но тетки, напротив Антона сидящие, на подъезде к Петушкову опять в метания ударились:
— Может здесь выйдем? Грибов не
наберем, так в церкви свечечку поставим.
— Так
днем-то церква закрыта поди...
Морщинистый грибник эти метания
пресек:
— Не
пойдет так, красотки! Сговорились же вместе... И потом, здесь только по выходным да по церковным праздникам служба, говорят, идет... Вот в лес войдем — он как храм: молитесь на здоровье хоть соснам, хоть кедрам! А за попа, глядишь, и я сойду — исповедаю, причащу...
— Тьфу ты! — попыталась приструнить мужичка старшая. — Сам-то поди и не крещенный...
— Что характерно —
крещенный! — уж больно рад был противоречить Сморчок. — Правда, крестился я взрослым уже, когда один остался и с тоски запивать стал... Ну а перед крещением для храбрости опять выпил, но не шибко, в меру... Я-то думал, по одному крестят, а батюшка, для ускорения, видать, группы человек по пять-шесть набирал. Ну, меня в группу с мужиками позвал, я и радуюсь, что хоть не с бабами. А батюшка сердитый такой, хмурый, командует, как старшина: «Снять рубахи! И штаны — до колена!..» Ну я, на других не глядя, рубашонку скинул и штаны до колен спустил. Закатать надо было штанины, а я спустил. Батюшка на меня как рявкнет: «Сын мой, ты какую веру принимать собрался?» Все бы ничего, да учуял я, сам малость выпивший, как перегаром от батюшки прет... Делать нечего, покрестился, денежки ведь уже уплачены. Но, что характерно, на причастие не пришел. И пить бросил — скучно, когда уже батюшки пьют...
— А наш епископ, говорят,
пьет тоже, — будто о чем-то совершенно будничном сказала тетка младшая.
— Кабы пил только — полбеды... Говорят, служек он к сожительству
склоняет, парнишек щупать норовит, — прибавила старшая и скривилась так, будто муха ей в рот залетела. — Откуда-то его, слыхала, за это же выслали. А теперь вот куда ссылать будут, не ведаю... И будут ли?..
— А кому он такой, на хрен, нужен? — возмутился морщинистый грибник. — Таких бы к церкви не подпускать близко, а их с одного место на другое, как говешку, перекатывают!..
— Так ведь
еще подписи в защиту его собирают, — живо откликнулась старшая. — Ко мне приходил такой прилизанный один, мертвоглазый, вкрадчивый, и бабенка с ним заполошная — плакат разворачивала: «Руки прочь от епископа Аркадия!» Ну я им сразу, с порога: «Ничо подписывать не буду!..»
— Хороших батюшек задвинул куда подальше, шушерой себя окружил, вот она, шушера, и стоит за
него, — рассудительно сказала младшая. — Скорей бы и его куда подальше задвинули да нового нам прислали!..
— А чо думаешь, если новый, так лучше? — не согласился с ней Сморчок. — Время сейчас такое: наверх ублюдки всякие
поднимаются. Что во власти, что в церкви... Видел епископа вашего — брюхо наел, как боров, бородища помелом, а глаза блядские. Уж лучше в лесу на пень молиться, чем к такому идти.
«Даже музыка волшебная бессильна людей отвлечь надолго от их проблем, — подумал Антон, — накипело, значит. И, похоже, само собой, подсознательно, вызревает в народе решение к иной обратиться вере — истинной, родной. Это уже неплохо...»
— Ну, девоньки, заболтались мы! — подсуетил соседок Сморчок. — На выход с вещами
пора...
За окном, действительно, проплывали уже в ровный ряд посаженные высокие ели и первые дома Межовки, добротные, даже в отличие от петушковских.
— И вы здесь выходите? — почему-то обрадовался грибник, видя, что Антон и Соня тоже поднялись. — Ну так встретимся на обратном пути — грибов отсыплю, если сами не
соберете.
Стыдно стало Антону, что назвал этого незнакомца так уничижительно Сморчком. Хорошо, что он об этом не знает, подумал... И говорить ему не стал, что скорей всего они на ближайшей электричке в город вернутся, которая часа через два
идет.
Выйдя на перрон, сразу увидел Ребров, что огромные тополя, очевидно ровесники этой станции, спилены, повержены наземь. Не деревья это уже — монстры какие-то. Конечно, от старости начали уже подгнивать, угроза, что рухнут от ветра и придавят кого-то или крышу станции, как скорлупку, раскокают, но печально стало Антону видеть такие изменения. И опять же невольно думалось, что недоброе это предзнаменование...
Вокруг поверженных гигантов суетились местные мужики с бензопилами, ох и непроста у них задача — эти стволы неимоверной толщины разделать,
зато уж дровами на всю зиму можно запастись. Ну а ребятня межовская в падших кронах сновала, весело перекликаясь, как в чаще лесной...
Лишь это изменение заметно сразу, других не видно было: так же
тетки и девчонки молоко на перроне продавали, отчаянно конкурируя друг с дружкой, своих коров пассажирам нахваливая, так же ошалело свистели и щебетали в колючей боярке невидимые птахи, потому казалось, что зеленая полоса кем-то посаженного старого боярышника, почти примыкающего к началу перрона, вся звенит и пузырится от этих веселых и суматошно-неслаженных дискантов. А деревянное станционное здание без окружающих его древних тополей как бы выше гораздо стало, и, так и не сумев заставить себя не смотреть туда, углядел Антон на зеленом его фронтоне два больших ржавых гвоздя — все, что после распятия осталось...
— Что с тобой? — потрясающую чуткость проявила Соня.
Все нормально... Голова немного поплыла... — соврать пришлось Реброву.
Сморчок
теток через рельсы повел, простившись с Антоном и Соней, которые, минуя станцию и водонапорную башню, пошли через ту половину Межовки, где, в отличие от совхозной части, жила в основном железнодорожная обслуга. Тут немало было домов, выстроенных из белого силикатного кирпича, Соня восторгаться даже начала: как, мол, хорошо тут люди живут! Но Антон нехотя объяснил ей, что это раньше жили неплохо, а теперь железнодорожники пьют куда больше совхозников, тут и женщины многие без бутылки веселья не мыслят, ребятня даже малолетняя к ней прикладывается. Парадокс выявился: чем нерегулярней и меньше платят, чем больше риск без работы остаться, тем больше пьют железнодорожные пролетарии. Впрочем, парадокса тут как раз, может, и нет.
Встретились и поддатые аборигены — кудлатые, с глазами дикими и ищущими. Будто живая иллюстрация
ернического высказывания: с утра выпил — весь день свободен...
А когда табунок гусей гогочущих и шипящих навстречу попался,
Соня за руку Антона схватилась:
— Боюсь я их, щиплются ведь!..
— Да, у тебя есть за что
пощипать, — не удержался Антон от комментария, на короткий сарафанчик ее насмешливо глянув. И сразу же вопросом озадачен был:
— А тебе это не нравится, да?
Ответить, что, мол, до лампочки ему, Антон не смог. Не потому даже, что этим непременно бы обидел Соню, а потому, что это было бы неправдой уже. Не о том, конечно, речь, что воспылал он симпатией к этой девчонке — близко даже нет! — но, помня рассуждения Жилина, что будущий русский жрец должен быть
ценителем красоты, не мог не отметить, как на стройную голенастость юной Полищучки заглядываются многие, не только Сморчок, даже забулдыги межовские внимание обратили, а потому и сам, хоть и досадовал недавно на ее нежданное появление, вынужден был признать, что смотрится она весьма даже эффектно: этакий цветик ранневесенний, свежестью дышащий... Или — солнышко озорное, если буйную рыжеволосость в виду иметь.
— Честно говоря, куда больше нравишься, чем в первый раз.
Руку его она не отпускала уже до самой дачи, а к ней они подошли, миновав деревню, могучими соснами и кедрами
осененное кладбище, спустившись с пригорка и поднявшись на другой по проселку, с правой стороны которого начиналась сосняковая лесополоса, возраст которой еще только приближался к зрелости. Участки пошли с левой стороны дороги, успевшей уже высохнуть после дождя.
— Да, это, конечно, не дачи... — невольно проговорилась Соня, на домики одноэтажные глядя. — Вот у отца на «Поле чудес»...
Антон не дал ей даже договорить:
— Да знаю, что там и в три этажа дворцы строят и называют их коттеджами!.. Вот там-то как раз и не дачи, хотя
все для отдыха есть: душа нормального человека в роскоши этой не успокоится, когда где-то рядом нищета и беды... А еще потому непокой там неизбежен — ожидание должно хотя бы подсознательно гнести: когда-то же обделенные придут громить, крушить, сводить счеты...
Сияющая победно Соня нахмурилась и раздумчиво произнесла:
— Знаешь, а ты, кажется, прав...
Бревенчатую избушку, отцом с друзьями поставленную, Ребров показал девчонке издали. Он вглядывался в
нее, пытаясь уследить хоть какие-то признаки пребывания в ней отца, но — ни струйки дыма из трубы, ни шторок раздвинутых. И никого из соседей не видно, чтобы спросить...
Соню, похоже, тоже волнение охватило, тараторить стала, что хороший, мол, домик, аккуратный да
еще и под крышей шиферной, спится в таком, наверно, особенно сладко. Этим она как бы намекала, что с удовольствием в домике этом выспалась бы, и одновременно обнадеживала Антона, что отец может преспокойно спать еще, потому и не видно его.
Но калитка штакетная заперта на крючок... Впрочем, на ночь она практически всегда запиралась...
Однако калитку мышиный горошек перевил — значит, никто за лето не входил сюда...
И дорожка всякой сорной травой затянута, которая ничьими шагами, похоже, не примята...
Соня обрадовалась, что дверь не на замке: вот, мол, есть хозяин!.. Но Антон, почему-то
шепотом, объяснил:
— Никогда не запирали... Толку нет, ведь выдергой или ломиком что угодно открыть можно, а замок воров только приманивает...
От волнения, конечно, на
шепот перешел, но уже безнадежным оно было — понял, что отца в избушке нет.
И не было — судя по тому, какой раскардаш
учинен в сенцах и не убрано ничего: содержимое шкафчика фанерного (мешки, завязки для мешков, гнутые ржавые гвозди, вытащенные из разобранного старого парника, огарки свечей, куски мыла, стеклянные и пластиковые бутылки) все разбросано было по щелястому полу, и скамейка, под руководством отца Антоном сколоченная года два назад, на боку лежала... Стало быть, похозяйничал тут кто-то чужой, или — на дачном лексиконе — бомбили. Дверь в избушку приоткрыта была...
О правилах хорошего тона забыв, хозяин
вошел первым. Шкаф в избушке не только выпотрошен был, а вообще набок повален. По полу, не щелястому, но тоже некрашеному, раскидано было содержимое — посуда, банки пустые, шарниры, шурупы, бинты и вата, газеты старые... «Видать, аптечку искали, в надежде какими-либо «колесами» поживиться...» — подумал Антон. Здесь же, на полу, лежала и иконка Николая Чудотворца, складная, на картоне, как бы книжка: на одной странице внутренней — лик, на другой — молитва. Мать эту иконку над одним из окон поставила, чтобы от «бомбежки» дачу сохранить... Не уберегла иконка... Ни от чего не уберегла.
Соль из баночки майонезной на столешницу просыпана, пол вареньем залит... Наверно, забыто оно здесь с прошлого лета... Было ли о варенье помнить кому!.. А те, кто хозяйничал тут незвано, меньше съели его, больше пролили, а на деревянную кровать, широкую, отцом собственноручно и любовно сколоченную, явно уже дурью маясь, вылили остатки. Весной или
еще осенью были тут незваные гости — какая теперь разница!..
Разор в избушке не только с появлением незваных гостей связан. Дымоход печки, завершающийся асбоцементной трубой, оказался почти разваленным, тут уж, понял Антон, пенять на посетителей злонамеренных нельзя, такое уже однажды случалось, когда вовремя снег с крыши не был скинут и поехал весной по шиферному скату крыши... Сама-то печка
железная, в городе куплена и завезена, а дымоход Ребров-старший выкладывал, с некоторой помощью отрока-сына, больше — с пытливым присутствием его...
Никаких следов пребывания здесь отца не обнаружилось, потому у Антона и опустились руки.
— Я же тебя предупреждала, что вряд ли мы его здесь
найдем, — Соня здраво решила, что в этой ситуации лучше пожестче относиться к Антону, чтобы не расквасился. — Но ничего страшного — найдется он, жив-здоров, это уж точно знаю. И сюда можно было не ездить, но разве ты меня послушаешь? А раз уж приехали, давай хоть порядок наведем... — и, не дожидаясь реакции Реброва, стала собирать первым делом с пола осколки стекла и фарфора от посуды, в чудом уцелевший цветочный горшок собирала, потом велела столбом стоявшему Антону. — Помоги мне хоть шкаф поднять!..
Помог. К стене придвинул. Стал загружать туда, как попало, выброшенное, но Соня, в роль хозяюшки входя, накричала:
— Перестань! Я сама... Лучше
печку почини, это мужское дело.
Антон отогнал мысль «А кому это надо теперь?», вышел в сенцы, взял погнутое ведро с
веревкой на дужке и совок, пошел в нижний конец участка, где отцом вырыт колодец, верней говоря, Климентием Бородиным вырыт, отец только на веревке ведра с глиной и грязью вытаскивал и спускал в яму венцы сруба, уж больно толст отец, чтобы в яме ворочаться...
Печальное зрелище представлял из себя заброшенный огород — на месте грядок и пашни картофельной выдурили осот и молочай, кое-где даже высокими зонтиками
вех поднялся, тот самый, которым в Древней Греции Сократ отравлен был, цикута — латинское название его, ну и подорожник с одуванчиками, мокрец да горошек мышиный, само собой, пустующую землю затянули. Кое-где, правда, ботва картофеля виднелась, выросшая из невыбранных из лунок картофелин, кое-где тянулись вверх прогонистые зеленые стволики топинамбура, а из цветов гвоздика турецкая вдоль дорожки уцелела да простенькие розовые и белые, с ярко-желтыми серединками, «звездочки», так эти непритязательные цветики мать называла...
Год всего лишь земля пустует, а как
быстро стираются следы былого ухода!
Все стирается...
Лучше не думать об этом!..
Возле колодца настороженными ослиными ушами листы хрена поднялись. Когда-то отец воткнул сюда несколько корешков. Разрослись! Хрену
все по хрен!.. Но никакими каламбурами настроение не поднять...
Еще больше испортилось оно, когда, подняв крышку, устье сруба закрывающую, увидал внизу две разбухшие тушки — мыши-утопленницы осквернили колодец. В какую же щель пробрались? Ведро в сруб Антон бросил так, чтобы трупики эти разлагающиеся не зачерпнуть. Отлил потом из ведра, треть лишь оставил. Здесь же, возле сруба, глины совком наковырял, в воду ее набросал и к сенцам понес, где возле крыльца сохранилась куча песка, которую они с отцом наносили от дальней дороги, где плиты бетонные на этот песок укладывались. Забросил в ведро несколько горстей, стараясь, чтобы с песком камешки не попали, стал размешивать.
Немного жидковатым получился раствор. Решил подождать, пока гуща осядет, и воду сверху слить.
Огляделся: вокруг, как во сне последнем, — никого, а
денек чист и ярок, солнышко припекает уже, земля, дождем упитанная, парит. Похоже, не только жарко сегодня будет, но и душно.
Голову поднял — сорока там кружит, не голубь...
Мотор на дороге профырчал —
зеленая «Нива» остановилась возле калитки ребровской. Открыв дверцу машины, поприветствовал Антона пожилой сосед, толстяк изрядный, куда тяжелей антонова отца, хоть и ростом меньше, — его домик через три участка:
— Ты тоже, видать, думал, что градом
все посекло? — спросил сосед и смешался, вспомнив и осознав, что нечего и сечь-то на ребровском огороде. — Невестка моя, понимаешь, пристала: поедем да поедем! Огурцы у нее, видишь ли, не закрыты остались, а в городе-то посекло-покрошило... Я говорю: куда тебе на девятом месяце? Один обернусь!.. Ни в какую — а то рожу скоро, говорит, и долго огорода не увижу... Ну и усы у виктории оборвать торопится, хозяйственная она у нас, будет на кого участок оставить!.. — последнее произнесено было с нескрываемой радостью.
Сосед утирал большую лысину ладонью и пыхал одышливо, видать, в машине душно было. От Антона отзыва, кроме «здравствуйте», не получив, не упустил он случая и его похвалить:
— Хоть ты приехал, и то дело... Правильно, землю сейчас бросать
нельзя, не то время, зубами за нее цепляться надо... — а следом не удержался полюбопытствовать: — Ты с отцом?
О матери и не спросил — конечно, знает...
— Да нет, без него... — ответил Антон нехотя.
— Один, что ли?
— Да так, со знакомой...
Тут и Соня из домика вышла — интересно ведь ей узнать, с кем это Антон говорит. Веник у
нее в руке, а на рыжие волосы старая косынка матери Антона уже повязана, которая тоже, наверно, в шкафу была. Рот у Сони до ушей, будто давным-давно она с этим лысым и очень грузным дачником знакома, о котором и Антон-то знает совсем немного: что вдовец он, что дядей Юрой зовут, что сын у него Петька, который межовский участок лишь потому терпел, что отец машину ему стал давать для поездок сюда, и начал возить отпрыск то одну девицу, то другую, по дороге к пруду их выгуливал в обнимку, а потом на одной остановился — невысокой и большеглазой блондинке, с фигуркой точеной. Надо понимать, она невесткой дяди Юры и стала... Да вон она из машины, с заднего сиденья, рукой приветственно маячит. Волосы буйные с желтизной легкой, глазищи в пол-лица...
— Во-во! Правильно, тоже хозяюшку ищи... —
слишком уж, видимо, положительно дядя Юра Соню оценил. — Без женской руки земля не родит... Вот я в прошлом году семена огуречные воткнул — почти и не поели сами, а Оксанушка этим летом посадила — девать некуда!.. — и вдруг простодушную бестактность допустил: — Ночевать поди собираетесь?
Еще чего? — возмутился Антон. — Скоро на электричку пойдем.
— Ну глядите, а то бы часа на два-три задержались и вместе назад поехали бы. На машине-то быстрей и веселей!
Не успел отказаться Антон — Соня его опередила:
— Конечно, задержимся! Столько дел
еще... Спасибо за предложение!
Вот и дяде Юре Соня явно поглянулась — подмигнул ей и сказал одобрительно:
— Правильно, хозяюшка маленькая, учись командовать!
Когда «Нива» тронулась от калитки, Антон спросил Соню сердито:
— С чего это тебе померещилось, будто здесь ты хоть что-то решаешь?
Полищучка юная обижаться даже не подумала:
— Это не я решаю, а жизнь подсказывает: нам тут уборки часа на полтора, не меньше, а
еще перекусить надо... И потом, на машине мы, считай, в то же самое время в городе будем!
— А кому тут уборка теперь нужна? Брошено
все, позабыто...
С такой печалью произнес это Антон, что ею даже досада на Соню пригасилась. Ему действительно дико стало: ради кого и чего тут теперь упираться?
А думаешь, зря тебе Межовка приснилась, домик этот?..
Да, не по годам Соня взрослости, рассудительности набралась, в ее возрасте девчонки только все подряд, без разбора, как губки, впитывают, а эта уже какие-то свои суждения имеет, переубеждать берется.
— Знак тебе свыше был, что отсюда возрождение счастья начнется!..
— Ага, уже чувствую, начинается... — сердитым
ерничеством отозвался Антон. — Навязалась ты на мою голову!
— Ты лучше печку давай
чини. Может, еще от печки плясать придется!.. — в шутке Сони язвительности, ей присущей, не было вовсе, заботливая напористость была — уж больно ей не хотелось, чтоб раскисал Антон или злился. — Я пока в сенцах порядок наведу. А когда с печкой закончишь, воды принеси — полы помою.
«Командовать научилась уже... — отметил Антон, однако прежнего всплеска досады это не вызвало, подумалось
даже: — И правда, лучше руки занять, чтоб скорей время прошло...»
Воду излишнюю слил из ведра, размешал раствор — по
густоте он теперь был как раз: «Чтоб не жиже сметаны деревенской...» — учил отец, а сметану-то мать в Межовке неоднократно покупала... В домик ведро занес, к печке. Рубаху предусмотрительно снял. Выбрал из дымохода еще три кирпича, рычагом трубы с места стронутых. Молотком, который в надежном месте был спрятан, обил их и те, что уже на пол упали, от старой, порозовевшей от былого жара глины — жара этого не хватило, чтоб она превратилась в керамику, но кирпичи и глина горько пахли дымом, копотью, и вспомнилось Антону, как когда-то, во время приездов весной и осенью, когда еще (или уже) прохладно было, собирались они втроем — отец, мать и сын — у затопленной печки, согревались, слушали, как огонь с треском поленья грызет, ждали, когда чайник закипит, и обменивались мыслями, как, мол, хорошо, что есть у них Межовка, а в Межовке домик, а в домике печка... О том, как хорошо им вместе, и не говорили — все таким надежным казалось, незыблемым...
Казалось.
Еще вспомнил Антон, как отец дымоход этот выкладывал. Никого из друзей уже в помощь не звал, сам решил справиться, Антон ему только раствор замешивал да кирпичи подавал. И уж так отец любовно сырую глину на дымоходе ладонями разглаживал, что мать, зайдя, посмеялась:
— Будто женщину ласкаешь!..
— Ага, как тебя!.. — радостно согласился отец. Чумазый от глины был, когда работу закончил, а ведь мать целовала его, приговаривая: «Вот тебе за старание!.. Вот тебе за руки золотые!..»
Теперь и верилось с трудом Антону, что это было...
Но помня, как отец над дымоходом священнодействовал, первым делом из дымохода крошку глиняную выгреб, асбоцементную трубу установил вертикально и, ладонью раствор из ведра зачерпывая, стал восстанавливать разрушенную кладку. Не спеша работал, с той же основательностью, что и отец. Прислушивался, как Соня, веником в сенцах орудуя,
поет звонким голоском совсем уж детскую песенку про «голубой вагон», и осознавал с удивлением, что это его вовсе не раздражает. Подумал только: «Какие все-таки скверные коррективы внесло время в восприятие этой песенки — теперь голубизна вагона у большинства невольно с «нетрадиционной ориентацией» ассоциируется. Какое время, такие и коррективы!..»
Впервые в жизни кирпичной кладкой занимался Антон, но выходила она ладно, на удивление. Работа успокаивала больше, чем Сонины «ясновидческие» заверения, что
найдется отец. Думать стал уже, как порадует его тем, что сложенный им когда-то дымоход починил. Конечно, порадует непременно! Казаться стало даже Антону — хоть и оснований-то для этого не было никаких — что, восстанавливая разрушенную кладку, хоть что-то он делает для того, чтобы возродилось когда-нибудь былое, в котором и тепло, и понимание, и любовь связывали Ребровых. И глину-то он разглаживал не хуже отца — любовно... Вспомнилось даже, как впервые ласкал обнаженную Аннушку в темноте общажной комнаты. И невольно подумалось, что, если бы увидала она, как ладно у него дело непростое спорится, тоже бы, глядишь, руки его золотыми назвала...
Но Сонины пришлось восторги выслушивать — она вошла тогда лишь, когда Антон опустевшее ведро за дверь выставил. Руками всплеснула, восстановленный дымоход увидав.
— Слушай, да ты гений!.. Нет, правда, я даже не ожидала, что так здоровски получится!.. Нарочно не заходила, чтоб тебе не помешать, папка ведь мой сердился всегда, если кто смотрит, как он что-то по дому делает, гвоздь, например, забивает... Если смотрим — он или гвоздь
согнет, или палец пришибет... Так он же у меня гуманитарий, к ручному труду не способен почти, а ты вон умелец какой!
Хотел Антон щебет Сони прервать, процитировать веско мнение Жилина, что русский жрец должен многим
ремеслам земным обучиться, но передумал: опять, чего доброго, подтрунивать начнет... Сказал только:
— Ну вот,
все не зря приезжали...
Еще как не зря! — горячо поддержала Соня. — Тащи мне скорей воды, пол тут помою — совсем красота будет!..
Второй раз к колодцу Антон уже с двумя ведрами
пошел, одно сперва от глиняного раствора отмыл и руки заодно вымыл, лицо мыть не стал — брезгливость мыши-утопленницы непреодолимую вызвали. Соне два ведра воды нес, а сам думал: не стоит ей про мышей говорить, а то в воду руку не сунет, девчонки ведь и живых-то мышей не терпят, так полы немытыми и останутся...
А пока она с
мытьем справлялась в избушке и в сенцах, Антон с чердака тяпку на длинной ручке достал, с ее помощью еле-еле выловил из колодца дохлых мышей, за штакетник подальше зашвырнул. Хорошо хоть за оградой вовсю цвели стеной стоящие кипрей и белоголовник, их ароматы, полдневным зноем усиленные, помогли Антону с тошнотой справиться. Ну и вспомнил еще поучение Жилина, что русскому жрецу в любой ситуации и в состоянии любом необходимо научиться владеть собой...
С полами справившись, Соня пригласила
полюбоваться, спросила, какую оценку он ей за это поставит.
— Пять с плюсом! — не покривив душой, сказал Антон.
— Ну вот, теперь вокруг чисто, а мы с тобой грязные, как хрюшки... Ты
говорил: пруд где-то тут — побежали, искупнемся!
Не принял бы Антон предложения Сони, однако перед возвращением привести себя в порядок просто необходимо,
и не из колодца же умываться!..
Мыло с полки возле умывальника взял, вместо полотенца наволочку пришлось с чердака достать. И
повел Соню на пруд, сперва по дороге, а потом, тропкою, в низину. «Повел» не то слово — бежали они, толкаясь шутливо и смеясь.
Не то чтобы Антон не помнил об отце — просто почему-то уверен был уже, что ничего худого не случилось и не случится, что скоро порадует он отца тем, какой в Межовке марафет
наведен, а может, и успеют они сюда съездить еще вдвоем. Или не вдвоем даже... А что, можно и Полищучек взять!..
Когда на дамбу выскочили,
межовский пруд открылся — сразу весь, хоть и не мал он вовсе — метров триста в длину, а ширина максимальная, при каплевидной форме, всего лишь раза в полтора меньше. Гладь воды, где камышом, а где и березами обрамленная, ослепительно сверкала при полуденном солнце. Тут и там на ней мельтешили головы купальщиков. И на дамбе загорающих немало было — от мелюзги несуразной до почти уже взрослых парней и девчат, на мотоциклах сюда добравшихся.
— Ой, нельзя мне здесь!.. У меня купальника нет... — сообщила вдруг Соня.
— Приехали!.. — опешил на некоторое время Антон, но потом показал Соне направо. — Вон на тот островок
пойдем, на самом деле полуостров это, водозабор на нем, только не работает давно. Там местные не купаются, по утрам рыбаки сидят только...
А по пути туда отчитывал:
— Ну ты совсем!.. А со мной-то как купаться будешь? Мне что, глаза теперь завязывать?
— Да можешь и не завязывать, не закрывать даже!
Все равно там смотреть почти нечего... — и румянцем вся залилась, будто отсвет от волос на лицо лег. — Почему-то тебя не стыжусь...
Понял Антон, что не в его интересах развивать эту тему.
На островке, полуострове, верней, ивами поросшем, и впрямь никого не было, к железной ржавой крышке водозабора притулилась пустая
чекушка из-под водки, в которую брошена была папироса, дым из бутылки еще не вышел весь, стало быть, кто-то отсюда совсем недавно ушел, а оставленная консервная банка из-под червей, с комками еще не просохшей земли, подсказывала однозначно, что этот «кто-то» был рыбаком. И, похоже, клева сегодня не было: у того места, где удочки забрасывались, рогатинками для удилищ отмеченного, лузга семечек понаплевана была. Когда клюет, руки семечками не занимают...
Эти
неопровержимые предположения высказывал Антон, не только наблюдательностью и смекалкой своей хвалясь (не упоминая, правда, Соне, что, по мнению Жилина, русский жрец научиться должен читать по внешним приметам картины происшедших без него событий), забалтывал ее и себя, борясь со смущением, тем и вызванным, что вот сейчас им предстоит раздеться, что для него не проблема — он-то в плавках, а вот для нее...
А Соня, не мешкая, босоножки сняла, рванула через голову сарафанчик. В одних трусиках осталась белых. Простеньких, без каких либо кружавчиков или полупрозрачных вставок. Сарафанчик она на ветку ивы повесила. И, как ни в чем
не бывало, повернулась к умолкшему Антону:
— Раздевайся давай! — и руки, до того прижатые к груди, отведя добавила. — Я ведь предупреждала, нечего мне
еще прятать...
Не улыбка на лице была —
напряженный слепок ее, щеки даже стали бледными, а глаза как бы еще сильней распахнулись — жуть и отчаянность в них.
Наверно, на лице его отразились удивление и замешательство — Соня фыркнула и улыбнулась уже по-настоящему.
— Что? Разочаровала, да?.. Ничего, мама говорит, просто запоздалое развитие, гормонов не хватает, что ли, но обещает, что наверстаю: у
нее, говорит, тоже так сначала было, а теперь ведь все нормально — женщина на двести процентов, и чего твоему отцу не нравится?
Антон не ответил, не смог бы, если б даже захотел, — в горле пересохло. И глаза-то у него сильней обычного, похоже, распахнулись, и от Сони не мог он их отвести.
— Да ну тебя!.. — засмеялась она, повернулась и в воду забежала с той стороны полуостровка, где камышей и рыбацких рогулек не было, по пояс забредя, опять повернулась:
— Догоняй меня, Тошка! — на спину упав, так и поплыла. Бугорки
ее грудок задорно торчали из воды.
Антон по-быстрому снял кроссовки, джинсы, а рубахи на
нем и не было, разбежался, насколько это позволил осуществить крохотный островок суши, и нырнул в пруд. Когда-то, в детстве, он и плаванием занимался, в бассейн ходил. В межовском пруду сыздавна нырял, местную ребятню умелостью поражая. Сильными гребками тело свое вперед стал бросать под водой. Ну а глаза при этом, как всегда, открыл — вода в пруду чистая, с желтизной легкой. Как волосы у Петькиной жены — Оксаной ее зовут, что ли?.. Солнечные лучи пруд до самого дна просвечивали, водоросли и снующие в них карасики хорошо были видны. А через десятка полтора гребков увидал Антон ноги пытающейся уплыть от него Сони. Прямо под ней стал выныривать.
Крику-то было, смеху!..
А вот это лишнее уже — Соня, обвив руками его шею, сзади повисла, бугорками своими крепкими к спине его прижавшись. Высвободившись, опять нырнул, плыл под водой от
нее подальше, пока в маленькую плантацию кувшинок не заплыл, а вынырнув там, решил нарвать этих желтых цветов водяных на резиноватых коричневых стеблях, Полищучке юной подарить, а то она, похоже, на него обиделась...
Видеть надо, как сияла Соня, цветы принимая!..
Пока обсыхали, на солнышке согревались, сделала из них ожерелье. Как раз оно грудки
ее крохотные прикрыло.
— Ну как? — у Антона спросила.
— Гораздо лучше!.. — ответил он с хитрой подначкой.
— Да ну тебя!.. —
и только тогда заметила, что Антон уже не грудь ее недоразвитую смотрит, а на плавки, которые, промокнув, почти прозрачными стали, темное пятнышко выше схождения ног выказывая. Ладошками прикрылась, вся вспыхнув опять. — А вот сюда смотреть не надо... Мог бы и подсказать тактично.
А Антону невольно подумалось: «Там волосики тоже рыжие, наверно, только темней...»
Когда обратно шли, обсохнув и одевшись, на крутом склоне увала, соснами поросшем, увидали молодых мужчину и женщину в белых одеяниях — такие в операционных, кажется, носят: хлопчатобумажные штаны, куртка и шапочка. Что-то они разыскивали там... По возгласам без труда узналось — что: грибы!.. Оказалось, склон увала маслятами весь усыпан — крепенькими, скользкими, маленькими, с
пленочкой еще белой, губку желтую пор закрывающей...
Выяснилось, что муж и жена в Межовку к родне приехали — отдохнуть и веники
березовые для бани заготовить. А по пути в лес на грибы наткнулись. Ну а одеты так потому как раз, что в лес путь держат: медики они оба, в одежде этой, во-первых, не жарко, во-вторых, клещи на них лучше видны, снять можно, впиться не успеют... Это медики рассказывали Антону и Соне, когда те тоже присоединились к сбору маслят, в наволочку, которой утирались вместо полотенца, складывали. Но про клещей Соня услыхала едва — сразу на дорогу выбираться стала:
— Боюсь я их!.. И ты, Тоша, выходи, хватит нам уже грибов.
Его заботливо осмотрела и себя осмотреть просила:
— Не смейся!.. У нас
еще впереди с тобой столько!.. Обидно из-за козявки какой-то помирать!..
А они, действительно, в считанные минуты набрали треть наволочки. Столь обильно после дождя маслята высыпали.
— Ладно, на суп нам хватит! — сказал Антон.
— Так мы суп будем варить? — возликовала Полищучка.
— Попытаемся, печку
все равно надо опробовать... Поджарить бы, конечно, лучше, да масла нет.
— Мы с Антошкой ели суп! Прямо в ложку выпал зуб!.. — декламировала замечательный детский стишок счастливая Соня.
Но придя на участок, вспомнил Антон, что воды-то у них для супа нет — не из колодца же
оскверненного брать...
— Ладно, — сказал, — к дяде Юре на участок схожу, у них там скважина пробурена... А ты, Соня, пока огонь в печке разводи — дрова в сенцах лежат, ты видела, а газеты для растопки в шкафу, спички там же...
Две пустые пластиковые бутылки взяв,
пошел на участок соседей, где зеленая «Нива» в тень под сосной поставлена. На огороде копошилась только невестка дяди Юры, неловко как-то присев, она мороковала над небольшой плантацией «виктории», обрезала ее усы, чтоб не затянула она землю сплошняком, не выродилась...
— А дядя Юра где? — спросил Антон.
Молодая женщина поднялась, улыбнулась ему приветливо. Но тревога в
ее глазах была, которая понятна стала, когда она ответила:
— Папа Юра
прилег. Что-то сердце прихватило... Жарко сегодня, да он еще и сумку огромную с огурцами схватил к машине нести... Ну, много огурцов наросло, на удивление... Я говорю: давай вместе! Он — ни в какую!.. Вот отлеживается теперь... Так что подождать придется, а вы, наверно, назад уже собрались?
— Нет, мы
еще побудем немного, суп решили сварить, а вода у нас в колодце... ну, не хорошая... Можно у вас набрать? — говоря это, Антон лихорадочно вспоминал, как же ее все-таки зовут: Оксана или Ксюша?..
Да,
определенно повезло Петьке — жена у него загляденье. Нет, вовсе не по нынешним стандартам для топ-моделей — ростом отнюдь не велика и бюст не крут. Но столько в ней обаяния, свежести и женственности, что даже беременность красоту эту не портила. И фигурка-то по-прежнему точеной осталась, вот только спереди живот цветастый летний халатик весьма заметно уже поднимал, из-за него, из-за округлившегося живота, она и присаживалась так неловко.
— Конечно, проходи, набирай
воду, она у нас вкусная, — пригласила она Антона так по-свойски, что он решился даже спросить:
— Забыл — ты Оксана или Ксюша?
— Я-то Оксана! А дочку Ксюшкой
назовем, уже решили с Петей.
— А где он у тебя?
— Да на вахте, нефтяник ведь... Через неделю на месяц приедет, а потом, может, отпуск
возьмет, как раз при нем рожать буду! — голосок у Оксаны нежный, радостный и тревожный...
Антон залил в трубу скважины, пробуренной
неподалеку от крыльца небольшого, но ладного брусового дома, воду из стоявшего рядом ведра, качнул раза три ручным насосом, и из патрубка полилась чистая струя. Две бутылки набрал и в знак благодарности пригласил:
— Приходите с дядей Юрой на суп грибной. Через полчасика будет.
— Спасибо, Антон! Видишь, я-то не
забыла, как тебя зовут... Если папа Юра отлежится, подойдем.
Огурцов своих к столу соседей дать не забыла. Много всучить хотела, урожаю обильному радуясь («Представляешь, впервые в жизни сама посадила и столько наросло! И такие!..»), но Ребров лишь два в карманы джинсов сунул:
— Если
придете, еще захватите.
Вернувшись, застал Соню в слезах. Неудивительно — печь растапливая, она столько дыма в избу напустила. Но не
ее вина была — безветрие, жара, вот в трубе более прохладный воздух и застоялся, далеко не сразу продавило его дымом.
Соня смеялась,
слезы размазывая, радовалась, что все же ей удалось растопить — тяга уже пошла. Антон дверь настежь распахнул, чтобы дым выпустить. На конфорку печи кастрюлю поставил, дал Соне задание грибы перебрать, почистить, а сам пошел в огороде промышлять — чем еще для супа поживиться можно. Среди осота и молочая укроп нашел, петрушку. Пару кустов картофельных подрыв, несколько клубней обнаружил — пусть маленьких, но для супа вполне годящихся. Опять вспомнил, как Жилин говаривал, что русский жрец даже в пустыне должен суметь пропитание себе найти. Правда, огород, хоть и заброшен, не пустыня все же...
Суп обещал удасться на славу. Такие восхитительные запахи избушку заполнили!.. Антон и Соня бросили на пальцах, кому пробу снимать. Реброву выпало. Но едва он, подув на ложку и отпробовав, показал восторженно выгнутый большой палец, за оградой крик Оксаны раздался:
— Папе Юре плохо!.. Поднять не могу!..
А ведь уже тарелки на крепком и широком столе, отцом и сыном сколоченном, тщательно помытые юной и самозванной хозяюшкой, ждали наполнения...
Выскочили Антон и Соня — молодая женщина за калитку держится, дышит тяжело, бежала, видать, сюда, насколько это для
нее возможно. От страха глазищи серо-голубые — невероятные вообще...
Подхватили
ее под руки, повели к участку дядиюриному, суматошно и малосвязно успокаивая по пути, а она вдруг взмолилась:
— Погодите! Погодите же!.. — высвободилась, нагнулась и ноги свои ладонями стала утирать.
— Господи!.. — запричитала не по-врослому вовсе, с совершенно детской растерянностью. — Воды уже отходят!.. Что же будет теперь?!
Соня куда быстрей Антона сообразила, насколько необратимую остроту приобретает ситуация. Так ведь она, хоть и недоразвитая
еще, а женщина все же...
— Ой, Тошенька!.. — закричала она испуганно, побледнев даже. — Подхватывай
ее скорей! До кровати бы довести!..
Довели. Иногда тащить даже пришлось — это когда Оксана криком от боли начинала кричать и ноги уже почти не переставляла. Что схватки у
нее начались — это даже Антон понял. «Ой, больно-то как, больно!.. Мамочка милая!.. — голосила уже Оксана, вряд ли понимая, кто ее и куда тащит, а когда схватка проходила, сокрушалась, осознанием несвоевременности и неуместности творящегося с ней потрясена. — Ну почему так не вовремя-то?! Папа Юра ведь там, плохо ему!..»
Толстому
свекру ее уже не то что плохо было, а почти никак — розовым выглядел еще недавно, а теперь лицо его и лысина белизны мучной достигли, губы в кровь покусаны — столь сильна, значит, была боль, и говорить о ней в прошедшем времени, разумеется, несправедливо, поскольку она, понятно, не ослабла, а лишь за беспамятством схоронилась, которое плоти на помощь пришло, ибо накала ее плоть уже выдерживать неспособна...
Хрипы, стоны тихие да прерывистое дыхание — лишь они свидетельствовали, что дядя Юра жив
еще, а лежал он, поперек широкой кровати двуспальной завалясь, — так, что ноги, чуть ли не слоновьи, на пол свешивались и туда же готово было вот-вот сползти все туловище, грузно кровать продавившее и столь туго натянувшее дешевые полушерстяные брюки в поясе, что прорешка приоткрылась, замок-«молнию» обнажив, и вообще казалось, что вот-вот треснут они на нем...
— Папа Юра подняться хотел и упал!.. — объясняла болью на время отпущенная Оксана, и страх в
ее словах не за себя уже явно был. — Помогите ему, ну, пожалуйста!..
Лишь тем и помочь можно было — туловище
свекра ее на кровать деревянную втянуть, чтобы не сползло оно совсем на пол. Этим Антон с Соней и занялись, оставив малость пришедшую в себя Оксану. Грузен был дядя Юра, конечно, и раньше, но будто еще тяжелее стал обездвиженный — не так-то просто вдвоем было на кровать его втягивать, повдоль располагать.
Видя, как напрягаются Антон и Соня, недавно
еще вопившая от боли Оксана помогать им вздумала, на ребровские ругательные протесты внимания не обращая. И, видать, тоже напряглась неслабо, что недопустимо уже было для нее, — вот и губы стала кусать, новые крики едва сдерживая. Но Антон и Соня не замечали этого какое-то время — на дядю Юру глядели, поскольку захрипел он вдруг сильней прежнего, потом как бы судорога через него прошла, аж выгнула, приподняв, при всей грузности, а после — будто жилы, приводившие в движение части его тела, враз порвались, — опал на матрасе пружинном, голова вбок завалилась, к молодняку, от страха обмирающему, повернута, глаза, как бы от изумления, расширились и вдруг остановились, изо рта последнее дыхание не хрипом вышло, а свистом и шипением, как если б к тишине дядя Юра кого-то без слов призывал, но сам затих в итоге с полуоткрытым ртом.
И тут же пронзительный крик Сони раздался. Не по годам умная, не по уму язвительная, она обыкновенной трусихой оказалась, такой же, как большинство девчонок
ее возраста, которые о биополях и экстрасенсорике не только не рассуждают, но и не думают вовсе, знать не знают...
— Он умер ведь! Умер! Да?! — кричала Соня, побелев так, что веснушки, тщательно изводимые, обильно проступили на лице, в глазах ужас плескался, только потому, казалось, и не текут из них
слезы, что ничего, кроме ужаса, в них нет.
Антон тоже впервые видел, как неживым становится человек, с которым буквально сегодня, можно сказать, только что, общаться довелось. Да, со смертью ему встречаться приходилось уже — не забыть никак хряск костей при ударе о землю с верхотуры упавшего тела, но тогда
все настолько внезапно свершилось, что сразу-то и в сознании уместиться не могло, и потом, неведом был погибший... Ну, школьником еще на похороны дяди в Москву ездил, так там-то вовсе не на глазах его человек лишь телом стал, трупом, тогда известно было заранее, что предстоит проститься с ним такого-то числа, во столько-то часов, и горестная суета прощания на самом деле кем-то тщательно организована была и не требовала от Антона иного участия в ней — только присутствия. Теперь же обстановка требовала от него действий, поскольку следом за Соней заголосила Оксана:
— Умер? Папа Юронька, боже мой!.. Как же теперь?! — вскоре крик
ее стал бессловесным, просто воплем, в котором три лишь гласные различимы: «а» да «и», да «у» — и так вились они, переплетаясь туго, что, казалось, с воплем этим, с воем уже, вся душа Оксанина наружу выходит, со всей болью ее, а когда чуть позже боль телесная боль душевную пересилила, в крике женщины молоденькой одна лишь гласная осталась — истошная, душераздирающая: «А-а-а!!!» И за низ живота вздутого хватаясь, стала Оксана заваливаться на кровать рядом с трупом.
Пришлось Антону
ее подхватывать, чтобы не упала она, хоть немного мягче на кровать опустилась — Соня уже ему не помощницей была: дрожь ее била так, что зубы едва не чакали, и кабы не крик Оксаны, куда слышней было бы, как девчонка скулит.
Дядя Юра неподвижно, однако
удивленно как бы смотрел на вопящую в корчах невестку, из приоткрытого рта его, казалось, вот-вот вырвутся слова утешения. Но не было слов, ни звука не вырывалось, вырваться уже не могло...
Зато в Оксанином вопле опять слова прорезались — страшные:
— Ой, мамочка, умираю!.. — ногами засучила она сперва по кровати, ничем не застеленной, потом, согнув и раздвинув их для упора, так же выгнулась, чуть приподнимаясь, как дядя Юра недавно, будто тоже судорога через
нее проходит, и крик, не человеческий уже, животный, вырвался из ее рта, так напряженно разинутого, что по сторонам его тройные скобки морщинок образовались, будто старше стала Оксана разом лет на тридцать, и усугубилось впечатление это невесть откуда взявшимися морщинками в переносице ее, меж бровок тонких и светлых, но в глазах, дикой болью расширенных, не страх даже, а ужас и растерянность настолько детскими были, что вновь оформившийся в слова крик сполна соответствовал этой детскости: «Мамочка моя!..»
От боли одичав, уже не понимала она, где находится, кто с ней
рядом. «Это хорошо даже, — подумал Антон, — не осознает, что рядом с трупом свекра лежит!..» Движения она почти не координировала, тем не менее руки ее к низу живота и к бедрам слепо устремились, да с такой силой, что в кармашек халата угодившая рука вырвала этот карман, будто не двойным швом он был пришит, а лишь наживулен.
Даже Антон понял, почему руки роженицы туда тянутся...
— Да сними же ты с
нее скорей! Снимай! — заорал он Соне. — А я на станцию побегу, «скорую» вызову!..
Но Соня страхом пришиблена была настолько, что не понимала вовсе, чего Ребров хочет от
нее, однако то, что вскоре она может остаться здесь одна — с трупом и роженицей, о приближении смерти кричащей, до сознания ее дошло весьма явственно, иначе бы не запричитала она, слезами давясь:
— Лучше я побегу!.. «Скорую» вызову! Позову кого-нибудь!..
Понял Антон, что ей, до смерти перепуганной, как можно скорей хочется выскочить из этого светлого, для мирного отдохновения выстроенного домика, заполнившегося вдруг такой жутью несусветной. Осознал, что
все же малолетка Соня еще, хоть и демонстрировала взрослость свою и хозяйственность, что ему оставаться здесь надо и не допустить как-то, чтобы случившаяся уже беда еще более усугубилась.
— Так беги же! — крикнул он ей и даже подтолкнул к выходу.
— А как же ты, Тошенька?
— Со мной-то что будет!..
Едва дождавшись, когда за девчонкой хлопнула дверь, Антон метнулся к истошно вопящей, капельками пота покрывшейся роженице. Одно знал, что сделать необходимо — трусики с
нее скорей снять. Хорошо, хоть не понимала она, кто это делает, Петенькой называла, кричала, что больно, сил никаких нет. Ну, хоть о смерти на время орать перестала...
Еле стянул
черные трусики с нее, которые мокры уже были не только от вод отошедших (вспомнил-таки Антон, что читал где-то об этом, слыхал), но и от крови, ее запах опять кошмарную ночь после выпускного напомнил... И понимал Ребров, что с не меньшим, по крайней мере, кошмаром столкнулся, а вот что делать дальше — не знал. Лишь страх и сострадание вызывая, а не любопытство или какой иной интерес, кровоточащее лоно роженицы взгляд властно притягивало, как рана жуткая, еле Антон смог его отвести...
Серо-голубые, теперь покрасневшие, слезами и болью заполненные глаза Оксаны широко распахнуты были, но так и не узнавала она, кто рядом с ней, Петенькой Реброва звала, молила руку ей дать.
Хоть какое-то да действие —
перешел Антон к изголовью кровати, роженица в запястье его вцепилась так, будто альпинистка она, над пропастью гибельной зависшая, и крик «Петенька родненький!..» предварил душераздирающий вой. Вся напряглась она, и заметил Антон, что бугор живота роженицы в сторону ног двинулся было, но остановился вскоре. Еще пронзительней стал Оксанин крик, пот уже ручьями с нее стекал, соломенно-желтые растрепавшиеся волосы, намокнув, потемнели, а запястье Реброва еще крепче сжала она — трудно даже поверить было, что в этой невеличке сила такая возможна.
Криком роженицы, казалось, вот-вот будут выдавлены
стекла окон, за которыми торжествовала безмятежность летнего дня, барабанные перепонки Антона тоже едва давление это выдерживали. Чтобы начавшееся было продвижение бугра живота роженицы облегчить, Ребров расстегнул свободной рукой пуговки ее халата, развел полы его. Тело Оксаны, даже от пота мокрое, даже беременностью искаженное, выглядело совершенным, груди небольшие, но молоком уже, наверно, налитые, стояли, как маковки храма. Вот только в поясе след от резинки совершенство этого тела слегка нарушал да избыточная от натуги краснота кожи...
Еще малость продвинулся в направлении нужном бугор живота, крик роженицы тоньше и пронзительней стал. И вдруг оборвался. От боли Оксана потеряла сознание, а Реброву показалось — умерла. Бугор живота остановился опять, и первым желанием Антона стало — упереться в него ладонями, продвинуть, да, поднатужиться и вытолкнуть из тела роженицы распирающую ее изнутри новую плоть, будто так можно было вернуть к жизни Оксану, облегчить ее страдания. Хорошо, что подавить он сумел это безумие.
Цепкий захват на запястье ослаб — освободилась рука Реброва, вот и стал он двумя ладонями похлопывать по побледневшим щекам Оксаны, дуть ей в нос и в закрывшиеся глаза, невольно отмечая, что не
искаженное морщинами от натуги и боли лицо ее вновь прекрасно, и с радостью понимая: значит, жива она еще!..
В сознание возвращая, к боли непереносимой возвращал. И опять заголосила о смерти Оксана, перед тем, похоже, Антона
все-таки узнав и испугавшись того, потому-то, наверно, прикрыться сил не имея уже, плотно-плотно глаза закрыла, крича.
Хоть и колотила Реброва дрожь почти такая же, что била недавно Соню, постарался он взять себя в руки и голосом строгим, решительным, возражений как бы не
терпящим, повелел:
— Рожай давай, не отвлекайся!
Да, довольно-таки нелепые слова нашлись, можно бы сказать, — смешные, кабы хоть малейшую усмешку ситуация позволяла. Потому, мокрую, горячую ладошку Оксаны в свою взяв, добавил, хоть и с надрывом, но веско:
— Помереть я тебе не дам!
Открыла глаза Оксана — не благодарность в них, нет, — надежда. С таким взглядом дети, в лесочке заплутавшие, к незнакомым взрослым бросаются... Раньше , верней, бросались, когда о маньяках слышно не было...
Приходилось Антону где-то читать, в газете скорей всего, — чего только он из них не вычитывал! — что мужчинам полезно, дескать, присутствовать при родах своих
жен, ибо муки их видя, бережней они потом к ним будут относиться. Не совсем тот случай был у Реброва (или совсем не тот), но подумалось ему даже, что Бог, наверно, и впрямь всего лишь Информационное Поле, иначе был бы слишком черств, страданья такие не облегчая, и слишком несправедлив, муки родов лишь женщине отводя. А еще подумал Антон, что сам бы такое точно не вынес.
Кощунственно, однако тут даже дяде Юре позавидовать можно: не
видит он, не слышит ничего.
«...умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей...» —
и все это лишь за то, как Библия бесстыдно свидетельствует, что открылись глаза и стыд познан, что добра и зла познание человека к богам приблизило!.. Да такому Богу и впрямь один выход — Информационным Полем стать!.. Так лихорадочно и опять-таки кощунственно думал Антон.
Бугор живота, натугой Оксаны движим, опять приближаться к лобку стал,
опушенному куда более темными, чем на голове, волосами. «Если б силы на крик не тратила, родила бы уже...» — невольно подумал Антон, от мысленной крамолы отвлекаясь. А крик так истошен был, будто опять потере сознания предшествует. Потому, руку роженицы оставив, к ногам ее Ребров перешел и, как Адам первозданный, плода с древа познания еще не отведавший, без стыда, а лишь с ужасом меж ног Оксаны, полусогнуто-разведенных, углядел мокрую темноволосую макушку ребенка, медленно выдвигающуюся из распахнувшегося лона.
И несравнимо ни с чем это было, и подумалось
Антону, будто пленка, запечатлевшая погружение в пучину смирившегося с роком человека, в обратный ход медленно запущена... Но остановилась «пленка»... Запах крови почти непереносимым стал... А крик... не крик это уже а хрип... И все тело роженицы, до предела напряженное только что, обмякать стало, вновь на глазах бледнеть... А глаза-то Оксаны, со зрачками расширенными, но потухающими, закатываться стали... Однако все это как бы вне времени уже происходило, поскольку, если не остановилось оно, то смазалось...
Понял
Антон: сейчас может самое страшное свершиться.
Понял, что смириться уже готова Оксана, чтобы, избавляясь от боли дикой, погрузиться в пучину небытия.
Понял: только от него теперь зависит — случится ли это.
Все, что дальше делал, не сознанием уже диктовалось — подсознанием прорвавшимся.
Колени роженицы чуть приподнял и
еще сильней развел.
— Тужься, Оксанка! Тужься!.. — заорал хрипло.
А видя, что не слышит она его, взгляд к потолку, обитому древесно-волокнистыми плитами, вскинул и — лишь это и оставалось!
взмолился сакральному богу русов:
— Орий великий, помоги!..
Когда взгляд на лицо роженицы
перевел, не способен был даже удивиться тому, что снова напряжением и болью оно исказилось, снова краснотой наливаться стало, что глаза, уж закатившиеся было, вновь, как говорят, на орбиты свои вернулись, а в зрачках, от страха расширенных, мукой жизнь обозначилась.
— Тужься, Оксанка!.. — кричал Антон с той же страстью, с какой к Орию обращался. — Давай, родная, давай!..
Уж второго-то дыхания при родах быть не должно вроде, но словно пришло оно к Оксане: тужилась, раненым зверем рычала, о смерти кричала, жизнь новую производя. А Антон хохотал истерически, по-прежнему разводя
ее колени. «Давай, давай!..» — кричал, безотрывно глядя, как промеж ног ее, из нутра, выворачивается эта новая жизнь, вся в крови перемазанная...
Когда
ребенок, морщинистый куда более Сморчка, на сырой от крови матрас весь вывалился, Антон отпустил колени Оксаны и, хохоча еще безумней, на руки его подхватил, вовсе не боясь в крови вымазаться, не боясь и того даже, что пуповина, как шланг резиновый или стебель кувшинки, за младенцем тянется, и смех свой полоумный оборвал, лишь осознав, что недвижим ребенок, ни звука не подает.
Глазки закрыты — так вроде и должно быть, а вот что на руках не пошевелится даже, не огласит дом громким плачем, о рождении возвещающим...
Если
бы лишь представилось Реброву (а фантазией он не обижен!) это сморщенное, красное, мокрое и чумазое тельце, глядишь, и брезгливость бы вызвать оно могло, никаких других чувств не побудив, однако, на руках его держа, ощутил он даже не сожаление, не горечь, что зряшными, выходит, все страдания были, а жуть, что так может и статься: под кровлей этой в разгар безмятежного летнего дня к трупу уже имеющемуся, вот и сейчас слепо глядящему на Реброва, добавится еще один трупик — так и не увидевшего свет человечка...
Антон резко встряхнул младенца — так будильник свой в общежитии встряхивал, когда останавливался тот и после завода имел обыкновение не сразу признаки хода подавать. Часовой механизм после такой встряски тикать начинал, а вот человечек крохотный, ни одного вдоха
еще не сделавший, никак на нее не отреагировал, и понял Ребров — если через считанные мгновения не войдет воздух в легкие крохи, жизнь эту начавшейся считать уже будет нельзя. А если и не начиналась она, так и сокрушаться по ней, казалось бы, нет особой причины. Однако жуть, мощно прущая из подсознания скорей всего, даже столь дикое предчувствие из хаоса разрозненно-несвязных образов вынесла: если умрет ребенок, верней, не начнет жить если, — и с отцом все плохо кончится!..
Где ж знать Антону, что в это
время избивали-запинывали Реброва-старшего два сержанта и прапорщик в стеклянной будке милицейского поста!..
И так же, как восклицание «Боже!» вырывается у
человека в экстремальные моменты ощущения обреченности и бессилия, так и у Реброва-младшего непроизвольно вырвалось:
— Орий!
Да, помнил Антон рассуждения Жилина, что настоящая молитва обращением
лишь должна быть, а не монологом, как ребенок мать на помощь зовет: Бог, дескать, на то и Душа Верховная, чтобы понимать без разъяснений, кому в чем подмога нужна, и решать по вере, зовом выдохнутой, заслуживает ли зовущий вспомоществования. В том-то, мол, и дело все: лишь та молитва услышана будет, вера в которой истинна... Не забывал этого, но не думал о том, помощь призывая, жутью и отчаяньем куда сильней встряхнут, чем ребенок бездыханный на его руках...
Конечно, помощь призывая, встряхнул Антон младенца
еще раз, однако мысли потом не допускал, что лишь эта встряска жизнь вдохнула в него. Сморщила кроха личико еще больше, будто чихнет вот-вот, щелочки глазок чуть приоткрыла, ручками-ножками дергано засучила и, веки вновь почти смежив, такой плач-клич заливистый и громкий выдала, что барабанные перепонки Антона опять, как от воплей Оксаны, давление сильное претерпели, только теперь не жуть леденила его — радость искрила изнутри такая, что самому клич восторга хотелось издать.
Голос
ребенка услыхав, очнулась в беспамятство ухнувшая Оксана, руки к младенцу протянула — радость в глазах и смятение: просто ли матерью себя осознать!.. Дал бы ей кроху эту кричащую Антон, да за ней пуповина длинная тянется — подумал: потому, может, и не сразу детей матерям дают...
Оксана тянула руки к орущему комочку родной плоти, взглядом молила, произнести что-либо бессильна, Антон же лишь чуточку приблизился к ней,
ребенка показывая, хвалясь как бы им, и, на хохот радостный сил уже не имея, смеялся тихонько и всхлипывал, не зная, что дальше делать...
Роженица,
все более в себя приходя, с трудом ноги свела раздвинутые, а халат запахивая, тела мертвого свекра коснулась. И мука снова исказила ее осветившееся было радостью лицо. Стон из горла опять вырвался...
И в этот момент со стороны калитки шаги быстрые послышались. Антон думал — Соня вернулась. Но в домик вошли двое в белом — те самые медики, мужчина и женщина, молодые
еще, вместе с которыми неподалеку от пруда грибы сегодня собирать довелось.
О том, что они где-то поблизости, Ребров и не вспомнил, когда ситуация критической была. Да если б и вспомнил — где ж их искать, они ведь
еще веники ломать собирались...
Объяснять Антону ничего не понадобилось, а какие объяснения
еще нужны, когда вот он, труп на кровати, там же роженица, кровью истекающая, а ребенок новорожденный на руках неумелых криком исходит!..
Мужчина первым делом к дяде Юре бросился — пульс его щупать, но рукой вскоре махнул и над Оксаной, снова стонущей, склонился. Жена его
ребенка из рук Антона взяла — а он ведь и отдавать-то еще не сразу надумал! — и заговорила, напевая как бы, будто над младенцем колыбельную уже творя:
— Грибы отнести мы
думали, не с ними же за вениками... Вдруг слышим — такой крик. Ну и поняли, нам ли не понять!.. Все бросили — да сюда!.. Ух ты, девчушка-то какая ладная!..
Воркование
ее стали заглушать стоны Оксаны, опять переходящие в крики. Мужчина-врач, суетясь над ней, уговаривал ее тужиться. Антон недоуменно и немо на жену его уставился — подумалось ему, что второй ребенок у Петьки-«оболтуса» рождается. Но женщина с улыбкой объяснила:
— Это послед... Ты уж отвернись лучше, насмотрелся поди...
Так спокойно сказала, что жуть, вновь заклубившаяся было в
нем, осела. Глядел Антон в светлое окно и думал, как все-таки здорово, что эти негаданно выпавшие испытания уже, можно сказать, позади. А медичка его нахваливала так же распевно:
Молодец, парень, не растерялся!.. Мало кто из мужиков крики роженицы вынесет...
Младенец на
ее руках притих, будто к голосу ее прислушиваясь или к стонам матери, которые лишь тогда утихать стали, когда сперва на дорожке, к дому ведущей, а после в сенцах голоса и шаги быстрые раздались. Потом Соня, Сморчок, тот самый, из электрички, и одна из попутчиц его, до Межовки ехать уговоренных, помоложе которая, в домик ввалились именно в этом порядке, дыхание от бега не в силах перевести.
Сморчок первым отдышался, удивился вслух:
— Врачи-то уже откуда?
Соня, пару медицинскую узнав, защебетала радостно:
— Вот здоровски, что Тоша про вас вспомнил!.. Ой, а
ребеночек-то уже родился!.. Вы же рядом тут грибы собирали, а я от страха мимо промчалась — на станцию, «скорую» вызывать!.. Она доедет пока из города — час пройдет, не меньше!.. Хорошо, что вы Антону помогли! Как бы он один-то?..
Медикам благодарности щебеча, Соня почти не сводила радостных глаз со столбом стоящего Реброва, на Оксану только глянула, уже прикрытую халатом, тихо уже лежащую, да на девчушку новорожденную, снова голос подавшую на руках слегка полноватой женщины. А та, женщина, конечно, такое ей сказала, что на Антона Соня и вовсе с потрясением уставилась:
— Парню твоему помочь мы, считай, и не успели — сам роды принимал. Ох, и молодец же он у тебя!.. Или не твой он, а
ее? — глазами на мать молодую указала.
От растерянности, видать, Соня брякнула:
— Мой, конечно!.. — и смутилась вконец. — То
есть мы-то с ним вместе приехали, а это просто соседи... — осеклась, вспомнив, что об одном из этих соседей уже нельзя говорить как о живом.
— Гляньте-ка, — указала на дядю Юру
тетка, со Сморчком прибежавшая, — улыбается будто...
А и впрямь, лежащий дядя Юра глядел открытыми, живыми
будто, глазами, а губы его как бы в улыбке разошлись. То ли отекать мертвое тело уже стало, то ли по какой другой причине эта легкая улыбка образовалась — раньше-то вроде не было ее! — но все равно глядеть на мертвеца было уже не так страшно. Тетка, прибежавшая со Сморчком, подошла и глаза ему прикрыла, со вздохом сказав:
— Жаль, что внучку-то не увидал... Царствие небесное!..
Но опять открылись у покойника глаза, будто жаждал он видеть.
— Монетки надо потом
положить, — перекрестилась еще раз тетка.
Мужчина-медик, от молодой матери отойдя, уснувшей, похоже, в изнеможении, к жене
подошел и кивнул на новорожденную:
— Пуповину резать надо скорей. Раньше надо бы!.. Нож бы хоть какой... Мы свои-то оставили...
— Что характерно, у меня есть!.. — радостно подал голос Сморчок, из кармана пожульканого пиджака ножик достал. — Как бритва!.. На спичке прокалим да водкой обмоем — стерильность будет полная!.. — из внутреннего кармана пиждака четушку достал. — Только купил я
ее в магазине станционном, только с красотками распить на лавочке собрался — солнечный зайчик этот скачет!.. — на Соню с усмешкой кивнул. — Что характерно, в слезах и соплях. Всех там на перроне переполошила!.. Мы корзины на подругу оставили, сперва в диспетчерскую побежали звонить, потом — сюда!..
Он бы, может, и
еще свою словоохотливость проявлял, да медик молча протянул руку за ножом. А жена его строго сказала:
— Всем тут толпиться нечего. С мужем мы
вдвоем управимся. А вы бы все пошли — о воде теплой позаботились. Младенца надо обмыть. Да еще... двоих...
Дальнейшее Антон воспринимал как бы фрагментами.
Когда из домика вышли, показал он Сморчку (
вспомнил, правда, что его Петровичем, кажется, зовут), где воды можно набрать. Потом на домик свой указал — вон дымок еще идет, печка там, дескать, топится, согреть ведро можно. Сам на крыльцо сел, чуя, что ноги его уже не держат...
Когда Петрович и
тетка ушли, отнесясь с полным пониманием к слабости Антона, Соня к нему на ступеньку подсела. Ничего не говоря, руку свою на плечо положила...
То ли сразу, то ли позже гораздо вскинул голову Антон — а там, в синеве яркой, белый голубь кружит. Только показалось это ему, наверно: Соня-то голубя не увидела, вот сороку — да...
Водой
принесенной умываться Реброву Соня помогла — и грудь, и руки его в крови присохшей были...
А девчушку обмытую, в полотенце
завернутую, медица на крыльцо вынесла — на солнышке согреть. От света кроха совсем сощурилась, сморщила было носик, но плакать передумала, и вроде как улыбка на губах ее наметилась — легкая, такая же, как у деда покойного.
— Ксюша! — сказал Антон, на
нее глядя.
— А ты и впрямь право теперь имеешь имя
выбирать, — улыбнулась круглолицая медица.
— Это родители так решили...
— пояснил Ребров.
«Скорая» быстрей, чем через час, пожалуй, прибыла.
Врач и сестра диву давались, как это Антон в «полевых» — вот уж точно! — условиях роды принял. Предлагали укол ему сделать успокоительный — димедрол. Удивились, почему он у них про эфедрин спрашивает...
Тело дяди Юры на носилках двое мужчин выносили, а на дорожке уже, к калитке ведущей, помогать им стали Петрович и санитарка... На этих же носилках после и Оксану вынесли — она все приподнималась, глядела, как медица дочку несет.
Медик, собиравшийся веники сегодня заготовить, обещал дядиюрину «Ниву» сперва к брату своему, в Межовке живущему, отогнать, а потом и в город, телефон у Оксаны для этого выспросил... На машине этой он и Антона с Соней, и двух грибников пожилых к станции подбросил — на электричку не опоздали... По дороге Ребров девчонке успел наказать: «Про то, как я роды принимал, никому не рассказывай — наша тайна будет». Соне это
«наша тайна» очень даже понравилось — расцвела. Антон пояснил: «Для меня это очень важно: может, после всего душа во мне новая родилась, от нее потом и Слово родится, но для этого безмолвие необходимо. Поняла?»
Ничего не поняла девчонка, но закивала.
В вагоне старшая из грибниц
все расспрашивала да дивилась. Потом уверенно сказала: Бог, дескать, помогал, без его вмешательства не могло все так благополучно разрешиться... Антон слабо улыбался, думая: «Бог, конечно... Главное, знать — какой... И — как...»
Петрович подбил
теток чекушку едва початую «уговорить», Соне и не предлагал, а Антон отказался, совсем, дескать, ослабну, так за них они пили, за смелость их и находчивость. Ребров и спутница его уговорены были лишь перекусить всухомятку, о грибном супе оставшемся сожалели... За девчушку родившуюся старшие тоже выпили... По чуточке, не чокаясь, и за усопшего...
Народ в электричке к их разговорам с большим интересом прислушивался, переспрашивая даже
изумленно.
А Соня на полпути к Сибирску уснула... Натерпелась страхов, да и ночь ведь предыдущую почти не спала. Голову на плечо Антона положила... Когда Петрович и
тетки выходили на главном вокзале Сибирска, грибов им отсыпав, он и не разрешил девчонку будить, прощался с ними, стараясь шевелиться меньше.
На перроне отец не встречал.
Так и не вернулся, что ли?..
Или записку Антона не увидал?..
Соня, оправдывая сонностью имя
свое, успокаивала — дескать, во сне почувствовала она, что у Реброва-старшего все благополучно разрешилось: были, мол, проблемы немалые, но утряслось...
И
впрямь, вскоре увидали они его, на полпути к дому: сидя на бревне возле избушки старика-собирателя, отец среди проходящих выглядывал Антона, Чебурашка с ним рядом сидел, курил тоже. Оказалось, Ребров-старший специально там остановился, чтобы в толпе на перроне с сыном не разминуться. Ну и следы побоев на людях демонстрировать не хотел...
Эти следы сразу Антон и Соня заметили, а он, даже не удивившись, что они вместе, отшутился:
Шел, упал, очнулся... Ладно, по дороге расскажу.
И сразу руку сыну протянул:
— Держи краба!.. Прости, что поволноваться заставил... И давай ссориться больше не
будем, хватает всего...
— Ну чо, Михалыч, заходи как-нибудь, когда один останешься... — сказал Чебурашка Реброву-старшему на
прощание.
Синяки свои отец не прятал, а губу разбитую захотел бы спрятать, да
как? Ею, распухшей, шлепая, Соню и сына не стыдясь — чего там, свои люди! — рассказал, что у друга в мастерской ночевал, пил там с горя (с какого — не стал рассказывать, Антон и не расспрашивал, догадываясь), что назавтра до работы не допущен был, в пункт милиции забран и там подло избит. Что сидел бы сейчас в кутузке, если б увозивший его милиционер знакомым не оказался, да не просто знакомым — земляком. Тот его домой к себе отвез, ну, не домой — в общагу милицейскую, где после развода поселился: помойся, дескать, и отлежись. Ключ оставил: уходить, мол, будешь — в такую-то комнату отдай. Все-таки землячество не пустой звук...
— Да знаешь ты его — Борис Приходько, сержант старший...
— говорил отец сыну. — Он как раз Ваню Мякинина арестовывал, когда тот журналист выбросился... Невоструев.
— Это, значит, тот, к которому Юлька Удалова
бросилась? Уехала потом с ним?.. — не любил Антон ту ночь вспоминать, а забудешь разве.
— Тот самый. Я ж с ним в Зыряновске на одной окраине жил и с Юлькиным отцом. Они-то вообще как братья!.. Вот даже сегодня Борис рассказать мне успел, что Юлька из больницы выписывается на днях. Они с отцом собрались из секты
ее вытягивать, а то ведь свихнется совсем... — Соне хотел объяснить: — Представляешь, фигня какая: с балкона спускалась, чтобы в храм свой убежать!..
— Да знаю
я про это, — отмахнулась юная Полищучка и тут же предложила: — А пойдемте стекла в том пункте милиции побьем!
— Не надо! —
твердо сказал Ребров-старший. — Я там побил уже малость... И с фига ли мы станем Бориса подставлять? Ему и так за меня нагорит.
Простились у «Китайской
Стены». Виктор Михайлович Соню зайти приглашал, но та отказалась: весь день, дескать, дома не была, мама уже, наверно, ищет...
— Я Антона приду провожать!.. — пообещала, убегая.

Через два дня, утром, Антона провожали в аэропорту не только отец и Соня, но и старшая Полищучка.
Со стороны поглядеть — так по-семейному. Но думал Антон: «Похоже, ничего у отца с Лидией не сладится. Вот как у меня с Соней: вероятность — ноль...»
Подумалось также, что и у него с отцом далеко не
все сладилось: ну, порадовался он рассказу сына, что починил тот дымоход, что порядок Соня в избушке навела, но потом со вздохом сказал: «Продавать, наверно, все на фиг надо. Кому теперь там хозяйничать?..» О смерти соседа по даче Антон рассказал, а вот о том, что роды довелось принимать — не стал... Это потрясение сперва в себе надо выносить, а потом уж кому-то рассказывать. В душе его, он чувствовал, после всего случившегося какие-то изменения идут. Какие?.. Тут с выводами торопиться не надо... А о том, чтоб поехать в Межовку до отлета вместе, Антон и речи не заводил: во-первых, на работе отцу надо было загладить проступок свой, во-вторых, застеклить «пункт милиции» необходимо, так с Борисом Приходько договорились («Так стекольщиком скоро стану!..» — мрачно отец шутил), и вообще Ребров-старший, как в воду был опущенный, не только от перенесенных побоев, понятно... Расспросов сына не дожидаясь, в тот еще вечер сказал, когда из Межовки Антон вернулся: «Дурак я старый и ничего больше! Неудачник вдобавок, как-то смириться с этим надо...»
И не
нашел Антон слов утешения...
А
еще в аэропорту Шакал встретился — тот самый, шофер Сохатого. Девицу он длинноногую с лохмами, в дикий синий цвет крашенными, провожал.
— Ну как
тебе моя герла? Правда, супер? — у Антона допытывался, отозвав в сторону, и, лишь кивка неопределенного дождавшись, заверил: — У тебя тоже ништяк!..
— Да это родня, можно сказать... —
отмел заблуждение насчет Сони Антон.
— Ты, значит, в Москву уже собрался? А напылил: идея! завтра, блин, приеду! ампулы, в натуре, готовьте!.. Скажи спасибо, если Сохатый забудет — дико не любит он, когда над ним прикалываются.
— А кто прикалывался? Проблемы у меня
возникли, большие, непредвиденные... — говорил Антон и думал, что за считанные дни изменился он так, будто там, на стадионе голубишинском, совсем другой человек был. — Следующим летом приеду — договорим. А вы думайте пока, может, что и надумаете...
Не знал Ребров-младший, что
вернется он в родной город гораздо позже. А как вернется — тем более не знал...


Часть шестая.
ЗАТМЕНИЕ

Так закрутили-завертели Реброва Виктора Михайловича события конца девяносто седьмого — начала девяноста восьмого года, что пришлось отменить поездку в Москву, к сыну (
с Марией тоже, конечно, хотел встретиться, уже без какой-либо надежды на возврат былого). А сильно тревожился ведь за Антона, получая редкие письма. Еще в начале августа улетев, лишь к октябрю написал тот впервые, сообщил, что действительно не зря его Жилин в Москву вызывал пораньше: организовал Семен, оказывается, заказ на изготовление сомы — того самого напитка древнежреческого, что страх снимает так же, как путы с подсознания. Писал, что пробная партия благополучно принята и контракт продолжен. А с кем, спрашивается, контракт? Не сообщил и позже на этот вопрос отвечал уклончиво: бизнесмены, мол, нашлись предприимчивые, но звон об этом пускать не стоит, хотя, по сути, ничего в этой деятельности противозаконного нет, важно ноу-хау сперва застолбить...
Ну ладно, надыбали ребята способ подзаработать, думал Виктор,
причем умом своим, не только руками. Антон даже из газеты тетикатиной ушел и от отцовских переводов отказался, так вот неплохо зарабатывать стал... А если все-таки недозволенным они занимаются, если их как за изготовление наркотиков загребут? Тошка в другом письме, чуть ли не через месяц, опять заверил: никакого криминала, мол, чистый бизнес... Зачем же тогда за городом работают, на даче какой-то? Одно успокаивает — что Аннушка с ними, с Антоном и Семеном. Она ведь такая рассудительная... Оказалось, еще тогда, в августе, когда пробно-серийное изготовление напитка начинали, Жилин втайне от Тошки пригласил во всем этом участвовать и Аннушку. Почему же втайне, спрашивается, ведь она же способ получения сомы из эфедрина разработала? Ну ладно, ребята башковитые, работа учебе не помешает, так ведь дружбе может помешать: Антон написал, что чуть не поссорился с Семеном, когда узнал, что и Аннушка приглашена. И вообще, какие-то странные отношения: ведь не один месяц у Антона с Аннушкой близкая связь, живут они, чего темнить, а вдруг, пишет сын, выяснилось, что Жилин в Аннушку без ума влюблен, в цвете лет пропадает, пора, мол, уже подумывать, как бы другу пассию свою уступить... Так и написал, стервец, — «пассию»!.. И — «уступить»!.. Это что же получается, втроем они жить будут, что ли? Фигня какая-то, в голове не укладывается!
Потом написал сын, что зимой после сессии, как ранее надеялся, приехать к отцу не сможет — дела неотложные... Хотел Виктор Михайлович сразу после Рождества в Москву полететь, разобраться во
всем, вмешаться, если надо, но тут такие события косяком пошли!..
А до этого, осенью, вообще бессобытийный провал был. Жизнь обтекала Реброва, как огромный валун, не обтачивая даже, поскольку и мельчайших песчинок событий не несла. Ну, с Лидией встречаться прекратил — так это событие разве? Она ничего не выспрашивала, не корила — тоже звонить перестала... Скорее всего сама прекрасно поняла, что вовсе-то они не «две половинки»... А искать встреч с Ингой больше попыток не предпринимал, осознав полную
безнадежность, бредовость этой затеи.
От злости на себя, стыдобы и тоски беспросветной даже в работе запал напрочь пропал. «Каким-то ты, Витюша, одноклеточным становишься!..» — это Галанской Аллы Абрамовны приговор.
«Мягкий фокус» — так подобное состояние Ребров на профессиональном
своем языке называл. Было уже такое и раньше, но к той осени и вовсе он опустился. Нет, на работу больше пьяным не являлся, фортелей не выкидывал, а вот к жизни потерял интерес настолько, что как бы даже мимо ушей пропускал увещевания близких друзей — звукооператорши Ксюши и скульптора Бородина. А те чего только предпринимать не пытались, лишь бы предотвратить погрязание Витюши в тину полного пофигизма. Климентий даже «завязку» свою порвать был готов: давай, мол, загудим на всю катушку, пыль с ушей отряхнем, чтобы Сибирск на уши встал!..
Настолько Витюша интерес к жизни потерял, что пить даже не хотелось...
Ну а Ксюша в порыве альтруизма и вовсе отчебучила: уж если, мол, и Полищучка тебя больше не вдохновляет, давай тогда с тобой
тряхнем стариной! А что, мол, было у нас это когда-то и, помнится, неплохо — в смысле, неплохо помнится. И не волнуйся, дескать, я на тебя западать не собираюсь, расценивай это как гуманитарную помощь, не более, потому я и изменой это своему благоверному не буду считать: кому как не мне заботиться о сохранении творческого потенциала телерадиокомпании!
Настолько Витюша к жизни охладел, что, лишь бы шебутную подругу не обидеть, пришлось сказаться импотентом. До
слез была Ксюша потрясена: «Да, похоже, приплыли!..» Хотела с лучшими специалистами свести, да отбоярился Ребров: в нашем доме, мол, экстрасенс настоящий живет, к нему и зайду как-нибудь.
От булды, как говорится, это ляпнул, ну а жизнь в начале зимы, к Новому году ближе, с Иваном Мякининым свела...
Свет погас.
Нет, не только фигурально. Без света, без электричества осталась квартира Реброва. Это он обнаружил однажды утром, проснувшись и тщетно
пощелкав выключателями в туалете, в ванной и других комнатах. Ладно хоть светало уже. Щеки поскоблил еле найденным движком — засунут он был подальше при переходе на электробритву. Завтракал всухомятку — хлеб да колбаса. Молоком хотел запить, да подкисло оно, хоть и в холодильнике стояло. Это ли не повод для досады? А еще и агрегат холодильный разморозился, потек, видать, давно свет вырублен.
«Опять фаза полетела!..» — думал, подтирая лужу, Ребров, тряпку ногой по полу возюкая. В «аварийку» звонить не стал: пусть пенсионеры названивают, у них времени больше... На работу поспешил — запись с утра студийная.
Уже в автобусе вспомнил, что спускался на лифте: стало быть, не весь дом отключен, не весь подъезд даже! Обругал себя, что не удосужился в распределительный щит на лестничной площадке сунуться — может, просто автоматические выключатели сработали?.. Ладно, решил, вечером, если не будет света, погляжу, в
чем причина, может, и «аварийку» не придется вызывать.
Пришлось...
За день ведь, рутинными
съемками оглушен, обесточен, забыл даже, что и дома обесточенность ждет. Щелкнув выключателем, матюгнулся в темноте, пошел на лестничной площадке щиток открывать. Лампочка над ним горела, стало быть, свет в подъезде есть, только у Реброва Виктора Михайловича его нет, а с чего ему быть, спрашивается, если не только счетчик с корнем выдран, но и выключатели автоматические! И только ведь ребровскому электрохозяйству учинен такой разор, будто похитители знают, что живет он один, стало быть, ни старикам, ни детям урон не будет причинен... Если так — гуманисты хреновы!..
В «аварийку» звонил, входную дверь открытой держа, чтобы хоть какой-то свет на телефонный диск падал и на листок, где номер
ее записан. Свечи ведь в квартире вряд ли сохранились, а если и есть, черт знает, где искать...
Дежурная барышня, узнав причину обесточенности, сразу заявила: по таким вызовам аварийная служба, мол, не выезжает, вот завтра, дескать, купите
счетчик и автоматические выключатели, вызывайте тогда электрика ЖЭУ.
— А мне что, в темноте куковать, на фиг?
— Так электрик же в вашем доме живет...
этот, как его, Мякинин. В восьмом подъезде, на восьмом этаже. Квартиру не помню, ну, найдете... Пусть пока напрямую соединит, завтра по уму переделает...
Квартиру Мякинина Витюша
нашел сразу — помнил ведь по рассказам, с какого балкона человек выпадал... Это как раз и останавливало его поначалу — темная какая-то история, причем с гибелью сына его бывшей сотрудницы связанная... Но слишком уж добродушен был сосед-электрик с виду, и потом ведь за то происшествие трагическое к ответственности не привлекался, стало быть, и не виновен. Кто его знает, что его с тем погибшим связывало? А вот Ингу с ним, погибшим, — ясно что...
Только вот об Инге не надо вспоминать, не надо!..
Иван — откуда-то Ребров знал его имя, хотя друг другу никогда не представлялись — открыл дверь не сразу, по пояс гол, и брюки-то, видать, наспех одевал — ширинка нараспах...
— Ты спал, видать, сосед, прости... Тут фигня
такая: счетчик с выключателями скоммуниздили, без света сижу.
— Ну,
е-мое!.. — искренне огорчился Мякинин, большой пятерней в желтой шевелюре скребя. — Ты меня, корефан, с бабы снял...
Смутился Витюша, мужской солидарностью
пронзен.
— Тем более прости!.. А, ладно, спать завалюсь, на фиг.

Хотел уж к лифту податься, но электрик его остановил.
— Погоди, земеля. Оденусь и помогу... У врачей клятва Гиппократа, у меня «клятва Ома»... Счас я, мигом...
Ждать пришлось действительно недолго. Вышел Иван в унтах, в куртке-кожанке, без шапки только, зато с большой брезентовой сумкой на плече.
— Веди, земеля! Без света сидеть — не дело. Мне ли не
знать...
И показалось Витюше, что не только электрический свет имеет он в виду...
С соединением напрямую Иван не долго
мороковал, Ребров одну лишь сигарету выкурить успел. Загорелся свет в дверном проеме.
— Ни фига себе, спец!.. — подивился Виктор, уже давно не склонный, казалось бы, к восторгам.
— Фирма веники не
вяжет, — самодовольно крякнул Иван, укладывая неспешно инструменты в брезентовую сумку.
— Так давай заходи, выпьем за это дело... — Реброву действительно захотелось отблагодарить соседа, но куда больше — потолковать с ним. И не только от тоски одиночества — признаваться себе в том не желая,
надеялся он кое-что разузнать у него.
— Ага, а мадама моя ждать будет?
— Прости, вылетело... Сколько с меня?
— Так ведь я тебе, корефан, только
наживулил, вот напрягусь маленько, до ума доведу, тогда и рассчитаемся. Счетчик и «автоматы» завтра сможешь достать?
— А фиг их знает, где они продаются...
— Да-а, искать надо. Ладно, корефан, гони деньжат, я тебе завтра вечером все принесу и поставлю. К шести устроит?
— Лады! — казалось бы, невозможно это, но Витюша даже по-настоящему порадовался, что так упрощается для него проблема, во внутренний карман пиджака полез, щепоть купюр достал — благо, зарплата недавно была. — Хватит этого?
— Не хватит — свои добавлю, потом
сочтемся... А ты, земеля, один, однако, живешь, как я?
Подивился Витюша проницательности соседа, мысль даже мелькнула: «Может, и вправду экстрасенс?» — да сообразил, что тихая и
темная квартира (лишь в прихожей свет) ни о чем другом свидетельствовать и не могла. Но Мякинин, оказывается, из другого умозаключение сделал:
— Деньги при себе носишь, супружнице не
отдаешь, значит, свободен, как фанера в полете.
— Ага, свободен...
Разведен.
— Так давай завтра посидим по-холостяцки. За работу мне не
плати, просто посидим...
— Тоже, что ли, в разводе?
— Да как сказать... По-
настоящему у меня и не было... — в глазах Мякинина, хоть и с хитринкой, но простецких, плеснулась то ли горечь, то ли тоска. — Или тебе посидеть со мной в тягость?..
— Да брось
ты... Держи краба! — руку протянул. — Виктор я, если не знаешь. А ты Иван?
Ивашкадуша нараспашку!.. А то, е-мое, в одном доме живем и друг друга не знаем. Домище-то у нас, как райцентр путевый. Только там — когда-то я в райцентре жил, в Проскуряковке, станция есть такая, — так там, считай, все про всех знают.
— Ну, я-то о тебе кое-что
слыхал, — невольно проговорился Виктор.
— Вот
е-мое! Оброс сплетнями, как пень опятами. Тем более давай посидим, чтоб не по слухам друг о дружке судить!
Заметано! Жду тебя в шесть. Водку пьешь?
— С хорошим корефаном и водку можно... Только маленько — одного фуфыря нам за глаза хватит...
Улыбка у Мякинина мягкая, добрая, отметил Ребров, даже не верится, что с ним та страшная и
темная история как-то связана.
— Ладно,
еще пивка возьму — закрепить успех... Я бы и сегодня с тобой посидел, да понимаю, как невтерпеж тебе вернуться... — Витюша даже улыбнуться сумел виновато.
— Я-то ничего, а вот мадама перегореть может — кэзэ случится!.. — хитро подмигнул ему Иван. — Так что почапал я, до завтра!..
Не с чего, казалось бы, а светлей в квартире Реброва не только от электричества стало... Насидевшись уже в одиночестве (Климентий-то со своими «деревяшками» в Финляндию на выставку укатил, Ксюша после ребровского «признания» больше не появлялась), Виктор, сам себе дивясь, с нетерпением ждал встречи с Иваном, а когда к шести домой вернулся со спиртным и провиантом, Мякинин уже заканчивал установку им же закупленной аппаратуры.
— А чо ждать-то? — объяснил. — У меня
«рекламная пауза» образовалась. Раньше начнем — больше друг дружку узнаем!..
Ну и к лучшему, что он к приходу Витюши с электрическим хозяйством управился, — смогли мужики без особых промедлений воду для пельменей кипятить поставить, а пока закипала она, с
копченой горбушей за пиво принялись. Из кружек керамических, на заводе Реброву подаренных, когда он сюжет о художественных промыслах на «Кераме» снимал (они, по правде говоря, бракованные — где нарост внутри небольшой, где щербинка, потому и дарили безболезненно, но на вид красивые). А пива Ребров на всякий случай побольше взял — своего, сибирского.
На кухне ребровской, где вместо навесных шкафов два книжных, ставших посудными, поставлено, оттого и тесновато немного, Мякинин, по всему видно, чувствовал себя как дома. Даже покомандовать решил:
— Слышь,
Витек, если курить будешь, в форточку дыми — дурею я от дыма.
— Ладно,
я дымить не буду, — пообещал Виктор и неожиданно для себя признаться решил: — Вот тут, внутри, все, на фиг, сжато было, а с тобой малость отпустило... Хотя, считай, чужие ведь.
— Какие чужие? — горячо возразил Иван. — Люди могут друг дружку и не знать вовсе, а душой родными быть. Ты мне верь, я в этом кое-чо понимаю. Давай-ка, Витек, за дружбу содвинем!
— Давай!
Это ведь в последнее только время Ребров стал в бирюка превращаться, а раньше-то довольно легко сходился с людьми. Вот с Мякининым словно бы и вернулся вдруг к прежнему себе, пусть даже ненадолго. Может, верно, душа у этого Ивашки нараспашку, как говорит?..
— Спасибо, Ваня, выручил меня. Я тебе, кстати, не должен?
— Кончай!
Все в норме... Если чо — опять зови. Теперь уж по-дружески — за бесплатно... А ты, гляжу, хоть и один живешь, свинарника не развел. Жуть как не люблю я мужиков, у которых срач! Если в душе бардак, так тем более вокруг все надо обихаживать...
— Во, Ваня, правильное слово! В душе у меня
бардак.
— Да вижу,
вижу... Потому и сижу с тобой... Нет, душа у тебя не пропащая, от бед только все чакры затянулись.
— Что?.. А, помню, читал... Связей с космосом, значит, нет? Так у меня, Ваня, и
земных-то связей почти не осталось.
— Это ты брось, корефан!.. Оглядеться тебе надо.
— Один друг — Климентий. И тот в Финляндии. Скульптор он,
повез свои «деревяшки» выставлять...
— Ну вот! Я —
второй буду... Есть уже маленько. А женщины и меня, Витек, бросали — знаю каково.
Виктор Михалыч в этот момент пельмени в кипяток опускал — чуть всю упаковку комом от неожиданности не плюхнул.
— Откуда узнал? А-а, понятно, перемываются косточки...
— Да не слыхал я о тебе ничего... Вижу,
е-мое!
— Забыл, на фиг, что ты ясновидящий... — разлепляя пельмени и бросая их в кипяток, Ребров иронию слов своих и не подумал прятать. Мякинина же вовсе она не обидела, улыбнулся добродушно:
— Ясно — не ясно, а больше многих видеть научился...
Разлепляя пельмени и бросая их по одному в кастрюлю, Виктор и слова вот так же бросал:
— Знаешь, я, кажется, понимаю, почему в любое мутное время ясновидцев всяких и пророков разводится — пруд пруди: спрос формирует предложение. Элементарно! Души растерявшиеся и ослепшие от всей этой мути успокоения ищут и света, а на этом вот кто деньги делает, кто славу. Такая фигня! — осознал
все же, что резковато сказал, смягчить поторопился: — Ты только на свой счет это не принимай — тебе, сразу видно, деньги и слава по фигу, — и не устоял, поинтересовался: — Для души других разыгрываешь или прибабах у тебя такой?
Совершенно не готов был Витюша к тому, что этот желтоволосый, с простецким взглядом и с
еще более простецкой улыбкой человек сможет его удивить чем-нибудь, кроме профессионализма электротехнического, но Мякинин брякнул без обиды:
— Это ты, корефан, на розыгрыши, вижу, мастак, а со мной так жизнь поигралась, так меня поваляла, что навсегда охоту отбила ваньку валять. И тебе,
Витек, пора уже по уму и сердцу жить, пока вслед за женой и сына не потерял...
Гораздо позже сообразил Виктор Михалыч, что Иван мог
наметанным глазом углядеть фотоснимок, вставленный в прихожей за уголок зеркала трюмо — там на межовском перроне стоят в обнимку Ребровы, отец-мать-сын, веселые и счастливые. Еще счастливые: года три назад этот снимок сделан, девчонке-молочнице Виктор дал фотоаппарат-«мыльницу», кнопку-то нажать дело нехитрое... Сообразил он это, когда гостя уже проводил, а в момент произнесения Мякининым слов о сыне был просто ошарашен. Да и позже догадаться не мог, откуда он о его склонности к розыгрышам узнал...
Даешь, однако... — в потрясении нешуточном снова присел Виктор за кухонный стол. — У тебя что, «третий глаз» есть?
— Мне и двух вполне хватает... —
сощурился Иван. — Тут качество куда важней количества. Без сына-то и вовсе тошно поди?..
— И тошно, и тревожно, Ваня... —
накатывавшее было раздражение по поводу того, что какой-то электрик строит из себя экстрасенса, стерлось вмиг душевностью вопроса. — Он ведь у меня там же, где жена, в Москве, на химика учится. Самостоятельный, не с матерью живет, в общаге.
— Поди с новым мужем матери не ладит?..
«Ну вот, никакой ты не ясновидящий, Ваня, просто мужик с пониманием...» — подумал Ребров, а вслух сказал:
— Тот птица высокого
полета, академик, в жены ее не берет и не думает, «служебный роман», короче... Это раньше бы по парткомам затаскали — элементарно! — а теперь — в порядке вещей!.. Антон, конечно, переживает, не по душе ему... С того, может, и заносит его, фигней всякой голову себе забивает!..
— Да,
Витек, за ошибки и грехи родителей частенько дети как раз расплачиваются — их карма еще слаба, уязвима, потому и терпит куда больший урон. И потом, гораздо глубже они все переживают... Была у меня, это... ну, скажем, знакомая одна. Студенточка, красавица, а боли головные прям в узел ее вязали, никакие врачи не могли помочь, так она на полном серьезе считала, что это ей кара за грехи отца...
— Бандит или маньяк какой?
— Да нет!.. Умный человек, добрый, я у него на «психе» лечился. И раньше его знал, дома бывал даже... Ну а грехи-то — давние:
еще в те времена, партийные, тех, кто не по ранжиру мыслит, в психушку он упрятывал... Не по своей воле, понятно... И потом, психушка ведь всяко зоны помягче — там и там я бывал, могу сравнивать. На зоне не только кости переломать могут, но и душу навсегда искорежить... Правда, и в психушке, когда мысли выправляли, так иногда мозги набекрень ставили, что не человек уже, а робот выходил... Нет, когда я там лежал, такого уже не было, а вот раньше... Е-мое, да сам я парня одного знал, стихи он писал эти... диссидентские — ну, это не я про них так, этак хмырь-писатель посчитал, который литом руководил...
— Чем? Не понял... — спрашивая, Витюша уже чем-то неосознанно насторожен был. Да чего там неосознанно! Догадывался, что речь Мякинин об Инге только что заводил, досадовал, что свернул на другое...
— Ну, объединение литературное, при Политехе.
— Так ты что, писаниной тоже занимался?
как-то не вязался в сознании Реброва простецкий облик этого электрика с тем, что увлечение у него такое могло быть.
— Да так, маленько когда-то пописывал... Не когда в
Политехе учился, а позже накатило... — и, видя удивление хозяина, гость для убедительности стишок свой даже прочел: Ах, кони лет, так шибко не гоните! Огонь, не гасни в пламенной крови! Ведь если мой сгорит предохранитель, то лишь от напряжения любви!
Ребров смешок не смог удержать.
— Лихо, однако!.. Ты и тогда, видать, электриком работал?
— Ну, подрабатывал... И в лито захаживал... Кстати, Захожий его фамилия, писателя, ты
должен знать.
— Век бы не знать, да приходилось...
— Овен — не овен, но говно из говен!.. Он и мне жизнь попортил, за колючку упрятал, а на того парня в КГБ настучал, меня потом
свидетелем на суд таскали.
— Ни фига себе! И тебя, что ли, диссидентом признали?

Еще в то, что этот Иван стишки пописывал, Виктор поверить мог, а вот чтобы, при простецкости такой что-либо серьезное в них было...
— Не-е, у меня после с этим Захожим история была. Я ему в троллейбусе, понимаешь, за того парня
все высказал в морду рыхлую, он и залупился. Не один был, с корефаном, который зампредом райисполкома оказался. Понял? Это он маленько в демократию играл, в троллейбусе-то!.. А я малость поддатый был... Да нет, не малость — тогда меня чо-то понесло юзом... Ну, короче, залупился тот хмырь, на словах, правда, пропойцей меня назвал... А я ему такой поджопник дал, когда он выходил, — аж выпал он в дверь!.. А корефан его на меня сзади набросился, руки давай заламывать. Буцкнуть бы мне его, да мне-то ведь он подлянку не делал... Отоварил я Захожего, который опять в дверь рыпнулся, на калган взял... У самого звездопад в глазах!.. Потому меня тот зампред и скрутил, ему в помощники еще один доброволец выискался... Потом и Захожий в меня вцепился — быстро очухался, голова крепкая, видать. Короче, там ментовский опорный пункт рядом. Как собаку, меня там приковали, таких звездулей менты навешали, что и сдавать-то никуда не стали, до суда погулять отпустили...
Всколыхнулась в Реброве недавняя память:
— В опорный пункт и я залетал этим летом, тоже поддатый был, тоже разуделали... Повезло,
считай, что земляк мой забирать меня по их вызову приехал. Он, хоть и мент, а не скурвился: из пункта опорного домой меня к себе отвез — обмыться и отлежаться. Рисковый мужик, нагореть ведь ему за это элементарно могло.
— А мне вот никто из корефанов на выручку не
пришел... — вздохнул Мякинин. — Все у меня тогда наперекосяк шло — полоса такая, черная: друзей и раньше негусто было, а тогда, считай, повывелись. Да винить-то некого — сам виноват: жизнь по темечку стукнула, как батю моего, — охранником он в лагере был, зеки и отоварили, да так, что всю остатнюю жизнь Стукнутым его звали. Я сколько раз дрался из-за этой клички поганой!.. Да, долбанула меня тогда жизнь, не только руки опустил — сам вконец опустился. Вот и загремел на два года за колючку. Там такое дело было раздуто!.. Уж зампред и писака постарались. И еще один писака нашелся — молодой да ранний. Студентик говнистый, журналист будущий, в лито он у Захожего любимчиком был, сынок этих самых, высокопоставленных. Он, сука, тоже скорей всего на того парнишку отчаянного стучал и тоже на том суде не появлялся, зато перед моим судом статью напечатал поганую: в ней я и дебошир, и отщепенец, и пьяница, а зампред с писателем — герои нашего времени!.. Хоть фамилию мою, сучий потрох, не указывал, а поиздевался-то всяко, по душе потоптался... Тогда еще волчонок вызревал!.. Он ведь после многим век укоротил — кому клыками своими, кому словом. Не зря ведь под статьями подписывался — Олег Волк...
— Погоди, так это Олежка Невоструев, что ли? Мать-покойница его на телевидении у нас ведущей была...
— Он! Фамилия красивая, а нутро волчье...
— Ни фига
себе! Так ты, выходит, счеты с ним за два года зоны свел?
Понимая теперь, что гибель сына давней знакомой вовсе не была недоразумением, Виктор упрекать себя уже мысленно стал за решение посидеть с Иваном по-соседски.
— Да, месть, конечно, была... — о мести говоря, о страшной мести, как Реброву было известно, Мякинин улыбался вполне добродушно, только веко одно, с бледной веснушкой на
нем, стало чуть приметно подергиваться. — Но не только за два года — за всю жизнь мою поломанную, и не только мою!..
Сказав это, Иван пивко шумно хлебнул, толстоватые губы большой ладонью
утер, только тогда Виктор разглядел наколку на правой его кисти: «В руке моей — сила». А сам-то Ребров о пиве своем забыл — жутковато ему стало, что сидит он рядом с погубителем сына своей бывшей сотрудницы, пусть даже и были какие-то счеты...
— Ты мне картину-то не гони!
Пацаненком я еще Олежку того знал, мать на работу приводила, вундеркиндом все считали!..
— А потом он
себя этим... суперменом посчитал. Сперва имя себе делал на добивании тех, кого новое время с верхотуры сбросило, после душегубцем стал тех, кого новое время на верхотуру вознесло...
— Да кончай ты фигню плести! Олежка — и душегубец! —
чтобы успокоиться как-то, Ребров кружку с позабытым пивом по столешнице, обклеенной декоративной пленкой, структуру дерева имитирующей, завращал.
— Был Олежка, стал Волк!.. Не одного, скажу тебе, бизнесмена крутого замочил он в корыстных
целях, и не только от наркотиков, думаю, у него ум за разум зашел. Начиналось с того ведь, что сбил он на машине за городом девчоночку светлую... дочку мою...
— А говорил — женат никогда не
был, совсем заврался! — Виктор уже и не собирался скрывать раздражение.
— Женат, верно, не был, но с
разведенкой одной мы душевно сошлись, да так, что дочка ее папой меня звала... В лагере была Аленка, отдыхала, нас с матерью побежала встречать — так он ее насмерть машиной и сбил!.. — вот теперь и следа от напускного спокойствия у Мякинина не осталось, не только веко дергалось, но и толстые губы кривились, ладонь толстопалая керамическую кружку накрыла и сжала так, что, казалось, хрустнет она сейчас. — И с места происшествия, паскуда, свалил, и на отца потом покойного вину списал. Батя его тоже в залете тогда был, с больших верхов навернулся кубарем, в тот день как раз на даче возле лагеря и помер от этого... от инфаркта. А сынок его, если в могилу не подтолкнул, так ко всем винам еще и свою вину на него привесил!.. Жалко, поздно я об этом узнал — в самом конце, считай.
— Ты о чьем конце говоришь-
то, об Олежкином? — не поднимая глаз, спросил Ребров, он жалел уже, что Мякинина к себе позвал, ведь у них вместо досужей соседско-холостяцкой беседы такие откровения жуткие пошли, что и в глаза-то собеседнику смотреть тяжело — как бы в морду не заехать!..
— Перед концом его и узнал... — подтверждал это Мякинин как-то буднично, словно всего лишь о конце осени или иного сезона говорил, однако следом опять в словах напряг
пошел, будто взбугривались они и лопались, смысл источая. — После гибели Аленки мать ее от меня отвернулась, винить во всем меня стала, я ведь ее по пути к лагерю в кустики соблазнил свернуть, больно уж любви захотелось. Может, если б не задержались мы, Аленка нам навстречу не побежала бы... Короче, расстались мы с Верой, а ведь это для нее я тот стишок сочинял, про предохранитель... Вся жизнь моя под откос пошла... Ну, я ему отомстил, я!.. Только Волка я не руками к концу толкнул, а шаманством своим.
— Опять, значит, под экстрасенса косишь? —
радушным хозяином притворяться у Витюши уже не было никакого желания. Да, собственно говоря, к притворству он вообще не шибко способен был.
— Ну! — согласно кивнул
Мякинин. — Только не кошу, а как раз это в виду имею. Меня ведь еще на зоне Шаманом прозвали...
— И наколка твоя оттуда — с зоны? — хмуро кивнув на правую руку соседа, спросил Ребров.
— Верно
просек!.. Добрых людей я там словом и рук излучением на ноги поднимал.
— Ага, на зоне — добрые! Где же
еще добрых людей искать? Только там! Элементарно! — Ребров уже и до издевки дозрел.
— Так я тебе скажу,
Витек, что за колючкой такой же расклад на добрых и злых, что и на воле. Хотя верно, маленько позлее там есть! — на издевку явную обижаться гость и не подумал, но не убыло напряга в его словах. — Так ведь я злыдням такой укорот там давал, опять же шаманством или экстрасенсорикой, по научному говоря, что один из них загнулся совсем!..
— Тоже
откуда-нибудь спрыгнул, на фиг? — раздражение в Реброве нарастало: вот сидит он с этим темным человеком, на котором, выходит, не одна смерть, а тот еще и «по-научному» выражается!
— Не-е, там другое. Тот куском подавился и помер...
Ну никакой темноты в Мякинине внешне не наблюдалось! О смерти, пусть даже смерти злыдня, как он выразился, совершенно буднично говорил — ни раскаянья, ни злобы.
А вот Волк сам сиганул — внушил я ему, что с такими грехами жить никак нельзя. У него ведь еще сын тогда за грехи папашки об белокровия помирал. Ну, я ж говорил, часто родительская подлость на детях аукается, карма у них куда уязвимей, и хоть и не знали они друг друга, ни сынок отца, ни отец сына — Волк-то и ни сном, ни духом, что сын у него есть!.. — а ведь аукнулось!..
— Так тебе-то кто полномочия давал карать? — без каких-либо экивоков спросил Ребров. — Мечом Господним себя возомнил, на фиг? Теперь
еще и другие причины подтягиваешь, а все равно больше за себя ведь мстил!..
— Нет, больше за дочку и за Ингу, за студенточку ту болезную...

Пауза, сделанная Мякининым, не столь уж и долгой была, но болезненно обостренным вниманием Реброва разверзлась-расширилась пропастью, в которую вдруг последняя фраза камешками упала.
— Любил я ее...
Реброва как током
дернуло!
Пытался ведь он себе
отчета не отдавать в том, что и с Мякининым этим встречается не за тем больше, чтобы отблагодарить соседа или тоску одиночества скрасить, а чтоб хоть что-то об Инге узнать, о тайне ее... Но не такую же тайну ждал!..
И вот этот экстрасенс хренов
ее любил?
Электромонтер с темным прошлым?
Вот это
«е-мое» невразумительное?
Однако по тому, сколь печально это признание прозвучало, сообразил
все же Ребров, что в любви своей Мякинин взаимности не знал, близко даже!.. Ну и мысли куда менее гневливые, куда более здравые, при всем том ничуть не более веселые, в голове его заискрили разрядами: а ведь у этого Вани прав Ингу любить ничуть не меньше, чем у меня, и надежды, конечно, ничуть не больше! Крыша у него, видать, так же съехала!.. Ингу зная, можно сказать, что это немудрено. Значит, опять же зная ее, собратьями по несчастью нас можно считать!..
Эти мысли и сняли почти раздражение. А тут и пельмени о себе напомнили — шапкой так поднялись, что бульон шипеть стал, на плиту сбегая. Поднялся и Виктор — варево спасать и, кастрюлю, чтоб не обжечься, полотенцем подхватив, на стол, верней, на специальный кружок из
плетеной соломки ставя, сказал более-менее мирно:
— Заболтались — чуть пельмени не расквасили!.. — будто болтали о рыбалке, скажем, или турнирную таблицу обсуждали, будто не был он только что уязвлен признанием гостя. — Ладно, если уж собрались, давай с водочкой их оприходуем. Такие навороты пошли, что без бутылки и не понять.
Иван сам бутылке скрутил
пробку, разливать в стопки стал. До краев, по-мужицки.
— Пора, однако... — приговаривал. — А то вызверишься на
меня совсем. Водка, если маленько пить, нутро размягчает... Я, Витек, мужик не злой, и ты, вижу, тоже, так давай за доброту человеческую и выпьем!
— А она есть?.. — спросил Ребров равнодушно как бы, шумовкой пельмени на тарелки накладывая.
— Есть,
е-мое!.. Надо только пути ей расчищать.
— Ну, тогда давай за это — за расчистку...
После пива водка рот и глотку не обожгла, но действовать куда скорей стала, чем обычно. Пельменями закусывая, шумно дуя перед этим на каждый, вилкой поддетый, почувствовал Виктор Михалыч, что прошла по телу
теплая волна, от досады на Мякинина совсем избавиться захотелось, если это возможно.
— Ты, Иван, верно отследил, что недоброе я к тебе почуял. Экстрасенс ты, нет ли, но мужик секущий... Потолкуем за бутылкой по-
мужски, а уж морду бить по пьяни полезу или обниматься — фиг знает!.. Не злой ты, говоришь, человек?
— Ну, маленько разве... Совсем добрые святые только, я не святой...
— Значит, по справедливости мстил? И рук своих не замарал?
— Говорил же,
е-мое!..
— Если б не так — загребли бы тебя, на фиг... Ладно, в это поверю... А вот в шаманство
твое... Я ж телевизионщик, а на телевидении как раз все эти...
— Чо-то я тебя по телеку не видал.
— Так оператор же я! Мне ли не помнить, как на телевидении все эти чумаки и кашпировские гужевались, установки давали, воду и газеты заряжали... Фигня полная!.. А теперь всякие там гороскопы и астропрогнозы... Лапша на уши, короче!.. Если вот мне морду тебе набить захочется, так я набью, хоть и звезды не велят.
— Захочется — бей, только я,
Витек, и постоять ведь за себя могу...
— Шаманством опять? — не удержался от язвительной усмешки Ребров.
— Могу и кулаками, только руки не для того дадены, чтобы драться. Энергию добрую они излучают, карму порушенную можно ею поправить...
— Ладно, Ваня, ты другим мозги пудри, не мне!.. Чего ж ты тогда электриком работаешь, не шаманством деньги загребаешь?

А ведь не об этом хотел спросить Ребров, об Инге, — что ему до мякининских заработков? — только о ней и хотел слышать, говорить — иначе зачем же разговор продолжать? — но сам вернуть беседу к промелькнувшей и брошенной теме не решился. Потому и досадовать снова стал, когда Мякинин вроде как пространно на его вопрос отвечать собрался.
— Да, понимаешь, стресс у меня после всего... Теперь уже это шаманство просто как хобби. А раньше ведь и загребал деньги немалые. Да! Верь мне,
Витек, заяц трепаться не любит. С тех, кто беден, и вовсе не брал. А с богатеев не брать грешно, так ведь?.. Е-мое, какая ко мне очередь была!.. И на работу к себе буржуи меня брали, использовали способности мои с первого взгляда людей оценивать... У них ведь как? Все, считай, на вранье строится. Так я на тех указывал, кто меньше врет, это нанимателям моим, буржуинам, большую выгоду приносило, вот и отстегивали маленько... А теперь так, хобби, после стресса-то... Но тебе вот по знакомству кармические структуры подшаманить маленько могу.
Уж больно диковато было слышать иностранные слова от этого простецкого на вид электрика! Виктор даже поморщился. Тогда и решился в нужное направление разговор направить.
— Так той-то студенточке, Инге, удалось тебе «подшаманить структуры кармические»?
— Маленько сдвиги были... — гость не удивился вовсе, что хозяин возвращает разговор к неведомой, казалось бы, для Реброва особе, говорить о ней Мякинину тоже явно хотелось, при всем том, что в памяти о ней столь же явно у него было немало печали. — Головные боли прошли у нее от моего глинолечения...
— А это что за фигня?
— Это,
Витек, не фигня, а метод проверенный. Мое изобретение!.. — ударение в последнем слове Мякинин на третьем слоге делал. — Вот скажи, из чего Бог первого человека, Адама, слепил? Из глины! Значит, она, глина, человеческой плоти родственна... Ну а когда замешивает ее человек, способный к экстрасенсорике, когда заряжает ее излучением своих рук, так лепешечки, из этой глины слепленные, на тело больное прилепленные, мощно воздействуют на кармические структуры, вот и происходит исцеление!.. Видишь, как все просто?
— Верно говорят, иногда простота хуже воровства...
— Да говорю
же: избавил я ее от болей головных!
— Тогда это внушение просто... Элементарно!.. Поверила она тебе — вот и самовнушение добавилось. А
лепешечки тут не при чем. Куда ты их, кстати, лепил?
— На спину, на грудь... —
затуманились серые, глубоко посаженные глаза Мякинина, когда говорил он это. — Эх, Витек, знал бы ты, какая это красавица! Я на нее, как на богиню, глядел... В горле ком — не продохнуть!.. Полюбил я ее, Витек, так, как никого в жизни не любил.
Боли и радости в последних словах гостя было поровну. А хозяин почуял вдруг, что и сказать-то ничего не способен. Насупившись, пельмени и водку позабыв, молча слушал Мякинина.
— Вот ты,
Витек, Данаю этого... Рембрандта видел?.. Ну, картина такая есть, знаешь? Я еще пацаном в журнале увидал — е-мое! — аж дыхание перехватило! На уроке сижу, открою под партой — я ее в учебник заложил — и ничего другого не вижу!.. И, понятно, не слышу ничего!.. Лежит она без всего, понимаешь, покрывало откинула и этого... Юпитера, что ли, ждет, который золотым дождем к ней прийти должен... Вот Инга такая же!..
Ребров не только ощутил — услышал вдруг, как сердце его колотится. Ничего и произнести-то не смог. Выпить резко захотелось. Ивана не дожидаясь, забыв как бы о
нем, плеснул в свою стопку и махом водку в себя отправил, только тогда выдохнул, завершая Ивановы слова:
— Лучше даже!..
С недоумением секундным уставился на него Мякинин, но так его, видно, уже течением рассказа понесло, что толком и удивиться-то
осведомленности хозяина не смог, — тряхнув башкой желтоволосой, продолжил свои радостно-горькие излияния:
— Вот только
дождем золотым Волк ей привиделся! Я говорю: зверь он, хищник, вся морда и когти в крови — не верит, е-мое! Понимания, как у змеи ног! Любовь ведь слепа и глуха бывает, когда шибко сильна... И ведь погубил бы он ее, Ингу, если б я с ним счеты не свел!..
— Она и теперь
гибнет, — брякнул Ребров, ввергая, наконец, гостя этим сообщением своим в полнейшее изумление, тугими жилами тревоги перевитое.
— Так ты
ее знаешь, что ль?
— Тут вот, в квартире моей, ночевала она однажды... —
так, видать, затуманились глаза Реброва, что сжиматься стали тяжелые мякининские пятерни, может, и впрямь неведомой силой наделенные, кроме явной, мужской, мужицкой даже, но хорошо, что не замедлил Витюша с разъяснением: — С год назад какой-то хрен на иномарке силой ее увезти куда-то пытался, ну я и отбил... В рыло дал тому навороченному!.. А дело ночью было, поздно, вот и привел ее к себе... Думал, девица обыкновенная, а разглядел — до сих пор не опомнюсь!..
— Было что у вас? — взгляд у Мякинина стал прожигающим, будто и впрямь мощной энергетикой неведомой наделен этот желтоволосый застарелый холостяк.
— И быть не могло... —
не то что поостерегся Ребров сказать о том, как, пусть и безгрешно, но провели они с Ингой остаток ночи в одной постели, просто решил, что знать об этом никому на свете не надо, однако, не раздумывая, куда более тайное выложил: — Сперва думал — без жены жизни мне нет, потом понял — без Инги этой не выживу!..
У Мякинина, аж глаза округлились и рот открылся.
Так ты, это... полюбил, что ли?головой замотал так, будто мысль абсурдную из нее вытрясти захотел, потом вздохнул и признал обречено: — А как ее не полюбить-то!
От Реброва и признания не потребовалось.
Разом к бутылке они потянулись. Встретились их руки. Молча пожатием обменялись. Крепким.
Так же молча выпили потом. Молча, не сговариваясь, за одно выпили, хоть в одном этом составляющих несколько: за общую участь, сблизившую их нежданно, за ту, что им равно дорога и равно недоступна, за то, чтоб сообща как-то суметь помочь ей...
Вот о последнем и стали потом говорить. Храм злополучный всячески прикладывали, но не матерно — тот и другой к этому склонности не
имели судили-рядили, как из секты Ингу вытащить. И не только ее... Иван предлагал Виктору передачу о сектантах сделать, разоблачительную. Тот говорил, что он, пусть и не простой, но всего лишь оператор: какую передачу режиссер и редактор замыслят, ту он и снимает. Переговорит, мол, с Аллой Абрамовной, режиссершей толковой, но мало вероятности, что она за это возьмется, на телевидении установка теперь такая: чувства верующих не затрагивать. И вообще она, Алла, больше культурой занимается...
— А вера, что ль, не культура? — проявил незаурядную башковитость Мякинин. — А если вредная вера, так против культуры она, об этом тоже говорить надо!
На это Ребров одно мог ответить:
— У нас ведь что культура, а что нет, начальство решает... Ну, могу
еще с Ксюшей поговорить, молодой женой председателя нашего, мы с ней на пару работаем, звукооператорша она...
— Через баб
еще не те вопросы решаются! — удивил Виктора своей житейской осведомленностью закоренелый холостяк. — Полюбовница у меня была, жена бизнесмена крутейшего, так по ее указке муж меня работать взял на себя. Ну, я про ту работу уже говорил... Только ты чего не подумай, полюбовницей она моей задолго до этого была, когда еще научный коммунизм в Политехе преподавала...
— Погоди! А это не та случайно, что теперь в
том храме долбанном заправляет?
И знал Михалыч, что мир тесен, тем паче тесен их Сибирск, однако предположить даже не мог, что какой-то электрик, по случаю в его доме появившийся, так связан не только с Ингой, но и с той, что голову ей заморочить смогла.
— Чо-то я слышал такое, будто в религию она ударилась... Ну, когда мужа
ее Волк застрелил, сдвинулась маленько, наверно... — в отличие от Реброва Мякинин удивления не выказал, поскольку, похоже, от «полюбовницы» бывшей чего угодно ожидать мог. — Кроме меня, и не знает никто, что Волк ее мужа уханькал... А я и за него, и за нее ему мстил... Это опять к тому же — не только за себя...
— Коммунизм преподавала... И вдова...
Все сходится! — перебил его Виктор. — Полюбовница твоя как раз этот храм и держит!
— С
нее станется... — без всякого удивления отозвался Иван. — А где храм-то этот?
— Да вроде на дому у
нее...
— Это запросто — там такой домище!.. Я, когда на мужа
ее работал, бывал там,у Мякинина аж на лбу складочки образовались от мыслительной работы. — Так я ее тогда на себя беру. Уж найду Зою Хватову, пропесочу!.. Это у нее после гибели мужа шарики за ролики зашли... Так она в храме том вроде как поп главный, что ли?
— Настоятельница, кажется... Матушкой зовут и Магдалиной... Как будто она та самая, что слезой Христу ноги омывала, волосами утирала, будто душа той древней еврейки в ней...
Что-то еврейское в ней маленько есть, и душа у ней жалостливая... И как та Мария, сперва распутницей была... — призадумался Иван, головой потом замотал. — Шарики за ролики у нее зашли! Вот и другим головы морочить стала... Ничего, доберусь до нее — карму почищу!
— Я думаю, там не шаманить уже надо — за шкирку брать, на фиг!.. До того дошло, что квартиры свои
храму отдают, в деревушку таежную едут спасаться!
— То-то ко мне отец девицы одной на днях приходил, фотку дочери приносил... Дочка его, значит, в ту же секту вляпалась... Там уже до того дошло, что запирали
ее дома, чтобы в храм не шла, так она, коза, через балкон перелазила и разбилась!
— Так это Юлька! Земляка моего дочка, Удалова Владлена...
— Ну, точно,
Владлен... Редкое имя... Я над фоткой Юльки его маленько пошаманил, не помогло, значит...
— Говорю тебе — шаманить тут бестолку! Ты ту Зою найди. Как
ее? Хвостова?..
— Хватова... Это по мужу покойному... Крутейший был мужик!
— Найди и запугай, на фиг! Не так уж у
нее крыша съехала, если она другим головы морочит!.. Там, правда, еще один главарь есть...
— А он кто? Христос поди?..
— До этого не дошли!.. Старейшина он у них, хоть нас помладше... Говорят,
ученым был, то ли физиком, то ли математиком, потом в бизнесе покрутился, а теперь вот бизнес на религии новой делает... — и самое главное сказал Виктор, самое труднопроизносимое, как бы между прочим: — Инга, кстати, влюблена в него...
— Вон как... — в глазах Мякинина растерянность обозначилась. — Тогда, конечно... Трудно будет... Когда влюблена, не слушает никого, как горох об стену...
Все равно что-то делать надо! Спасать от этих «спасителей»! Их ведь тоже мутное время плодит: религии новые придумывают лишь бы карманы набить да повсластвовать!..
Лишь произнеся «религии новые», осознал Виктор, что это и сына его напрямую касается: хоть и талдычил Антон о старой религии, древней даже, но сути это не меняет... Хоть вряд ли «карманы набить» он стремится, а ведь и деньгу уже зашибает на соме своей!.. В жрецы, может, затем и нацелился, чтоб над теми, кого одурманить удастся, повластвовать?.. Не об Инге бы ему прежде думать надо, а о сыне!.. Вот и замолк Ребров, вот и в его глазах растерянность.
Ну и Мякинин, известием о любви Инги
потрясенный, ни сказать, ни спросить ничего не мог. Так и сидели молча. Так молча и допили водку, не чокаясь. Они за разговором уже не раз к ней прикладывались, вот только хмель, сперва немного затуманивший мозги, как бы перестал действовать. А про пельмени-то и забыли, так они и остыли у них в тарелках недоеденные. Первым молчание Ребров нарушил:
— Мне, Ваня,
еще и сына спасать надо... Говорил ведь, что фигней он всякой голову забил. Русскую религию придумал! Ну, не придумал, а из древности ее тащит, из язычества стародавнего... Каких-то вед начитался, на фиг, ну, это индийские грамоты...
— Кришнаитом поди заделался?
— Да нет, там другое. Грамоты те из Индии пришли, но вроде как древними русами писаны, прапредками не только славян, а и чуть ли не всех народов, они, выходит, жили когда-то в тех краях... Это какой-то
ученый мозги людям пудрит, дескать, без религии древней русской мир не спасется... Антошка мой начитался, наслушался, решил русским жрецом, на фиг, стать!.. А это, может, того храма долбанного пострашней...
— Да уж хрен редьки не слаще... И чо ж ты,
Витек, дома сидишь, в Москву не летишь?
— После Рождества собираюсь, отпуск у меня зимой...
— Да уж не откладывай, маленько поднапрячься надо.
— Прилечу, а что делать — не знаю... Антон ведь и летом прошлым меня не слушал, чуть не разругались мы. Растоптал я ампулы его, из которых он бурду древнежреческую варил — сому. Ну, жрецы вроде бы подсознание этой сомой просветляли, они
ее из какой-то травы, что ли, давили...
— Из конопли?
— Да нет, другое!.. Вспомнил — эфедра. А сын мой из эфедрина варит...
— Колется, что ли?
— Да напиток же это!.. Страх
еще будто бы снимает.
— Чего я только,
Витек, не перепил, а сому не пробовал. Было дело, «выморозку» пил, во времена «сухого закона» еще, ее только зимой готовить можно: любую дрянь берешь, хоть яд голимый, лишь бы на спирту, потом на морозе по уголку металлическому тонкой струйкой сливаешь — наклон должен быть нужный, дело-то тонкое, а другой конец уголка на край посудины какой-нибудь... Ну и вся дрянь к железу пристывает, а «выморозка» в банку помаленьку течет... Только, Витек, подсознания она не просветлит — от нее и сознание потерять можно!
— Вот и Антон мой что-то там химичит, дело тонкое... Какие-то предприниматели нашлись в Москве, которые это дело на поток поставили, деньги вроде платят немалые... А если, как за наркотики, загребут, что
тогда? Никакое жречество ему не поможет!..
— Так это ж не наркотик! Знаю эфедрин...
Аленке нос закапывали...
— Если похимичить,
фиг знает, что можно получить. А потом изготовление наркотиков пришьют. Элементарно!
— Так у него
что, все признаки? И кумар, и ломка?..
— Даже будто бы и кайфа нет...
— Это как мы сегодня с тобой: выпили
все — и ни в одном глазу.
— Слышь, Вань, давай пиво допьем да я
еще сгоняю!
— Посидели маленько и хватит... —
но возвращаться в пустую квартиру Мякинину явно не хотелось. — Или давай вместе пойдем, в забегаловке какой-нибудь пивка дернем, договорим...
— Вот и я к
тому: есть что договаривать, — согласился Ребров. — На автобусном кольце работает круглосуточно...

В магазине-павильоне на автобусном кольце, возле которого Витюша год назад Ингу у бизнесмена Мельника отбил (потому и не заходил больше туда), в
теплом и светлом нутре его, любовно украшенном уже новогодней атрибутикой снежинками бумажными и фольговыми, блескучим «дождем» и даже разноцветно мигающей гирляндой — в тепле и уюте, вырванном из довольно-таки уже морозного и позднего вечера, не ограничились Иван и Виктор только пивом, бутылку водки еще взяли.
Ну так разговор же
серьезный...
За красным пластмассовым столиком сидя, на стульях таких же,
соленым арахисом и пиво, и водку закусывая, судили-рядили, как наболевшее разрешить.
Что Антона касается, на том сошлись, что иных путей и нет: скорей в Москву надо Реброву лететь, во
всем на месте разобраться, вмешаться решительно, если потребуется, только вот палку бы не перегнуть... Мякинин искренне посетовал даже, что поездка до столицы теперь в сумасшедшие деньги обходится: если б, мол, как раньше было, так и я бы с тобой, дескать, на пару дней вырвался, сыну бы твоему кармические структуры подправил.
— Мозги ему вправлять надо: от
большого ума набекрень встали!
— Ты вот что, карточку мне его дай перед отъездом, тогда, может, и на
расстоянии тебе маленько подмогну.
К этому предложению Ивана Виктор
отнесся довольно-таки скептически, но свое отношение выказывать не стал — уже не хотелось ему вовсе Мякинина обижать. А тот все равно неверие его заметил, но не обиделся:
— Вот,
е-мое!.. Ладно, не верь, а карточку дай!.. И вот что тебе еще скажу: там, в Москве, жену свою бывшую найди. Разбежались вы — это дело ваше, ваша дурь, а сыном все равно на веки вечные вы повязаны, вот и надо, Витек, сообща вам его из трясины той вытягивать. Тут в одиночку не справиться.
И на этот его совет Ребров ничего не ответил, хотя куда более здравым его
счел.
Рассуждая дальше о том, как Ингу вызволять из секты, пришли к согласию, что с отцом
ее, знаменитым Пашкевичем, непременно надо потолковать. Правда, того и другого два момента особо смущали: во-первых, как объяснить ему, психиатру, а стало быть, и психологу, с чего это они судьбой его дочери так живо озабочены, во-вторых, о необходимости принудительного лечения приверженцев храма говоря, как бы не напомнить светиле психиатрии те времена, когда люди на «психу» упрятывались за убеждения, за веру... Решили разговор этот продумать на трезвую голову.
Владлена Удалова Виктор на себя взял, раз уже была у Ивана с ним недавно безрезультатная беседа. Хоть и уверял Иван, что у Юлькиного отца руки совсем уже опустились, хоть и повторял с тревогой, что аура у того уж больно плохая, будто и не жилец уже, Ребров резонно настаивал, что в таком непростом деле, как вызволение людей из секты, каждого заинтересованного в том надо использовать по максимуму:
— Ну, растерялся Владлен, понятно, и я ведь тоже ни фига пока не петрю, как с Антоном себя повести... Вот, говорят, хирурги родных своих оперировать боятся — так это близко, похоже очень, понимаешь?.. А вместе с нами и Влад взбодрится, гуртом батьку бить легче!..
— А того «батьку» я бы и сам маленько побил, старейшину!.. — как бы даже мечтательно
произнес Мякинин.
— Ты, Ваня, лучше
давай ту Зою дави, настоятельницу.
— Да уж прижму
ее маленько по старой памяти!
Водка, с пивом коварно мешаясь, действие
все ж начала. Лица собутыльников раскраснелись, голоса, и так от природы громкие, еще громче стали, глуша шлягеры, льющиеся из магнитофона, включенного для увеселения продавщицами. И хотя столик в магазине за тем и поставлен был, чтобы покупатель мог в относительном комфорте кружку пива испить или даже чего покрепче, обе молоденькие и кукольно-миловидные продавщицы в ярко-зеленых фартучках с именными бирками коситься настороженно стали на Реброва и Мякинина. Впрочем, они и раньше, еще когда Иван Виктору рассчитываться не давал, настаивая: «Теперь моя очередь тебя маленько угостить!» — как-то странно на них, особенно на широкоформатного Михалыча, поглядывали, с сомнением, что ли, или с подозрением, о чем-то перешептывались потом. Что-то охраннику в камуфляже тихонько говорили, когда и без того небольшая очередь у кассы вовсе иссякла из-за времени позднего. Тот, молодой еще тоже, невысокий, но довольно-таки накачанный, за боковой витринной стойкой сидел, возле установки пиворазливочной, иногда по просьбе продавщиц пенной влагой пластиковые стаканы наполняя. Выслушав встревоженный шепот девиц, плечи развернул браво, случаю, видно, радуясь показать им свою отвагу, потом из-за стойки, откатив ее, вышел, то с одного бока заходя, то с другого, на расстоянии, впрочем, некотором держась, насколько непросторное помещение магазина позволяло, вглядываться стал в собутыльников, особенно в Реброва; а они, разговором увлеченные и выпитым разгоряченные, этого не замечали, продолжая лихо затачивать обоюдоострую экспрессию свою:
— Если слов человеческих понимать не будут, давить их станем, на фиг, как клопов!
— Верно,
Витек! Не одумаются — начнем давить!..
Послушал охранник, головой помотал, с пояса мобильник потянул, вышел с ним в
остекленный коридорчик, а кого он там по телефону вызывал, ставшим уже приятелями соседям-собутыльникам неведомо было — они и не обратили никакого внимания на это. Заметили охранника позже, когда из коридорчика уже вернулся, так он сам к ним подошел, улыбаясь добродушно вроде бы:
— Что, отцы, Новый год досрочно встречаем?
Иван Мякинин, без всяких «вроде бы», добродушно откликнулся:
— А чо, разминка у нас,
е-мое, репетиция! Встречать, однако, с Витьком и будем!
Реброву идея совместной встречи Нового года очень даже понравилась — не одному же в пустой квартире торчать. Он
ее, идею, дальше даже простер:
— А потом, ночью,
придем к вам догуливать! Вы же и в Новый год круглосуточно?..
— Как раз, блин, эта подлянка нам и выпадает!.. — досада охранника предельно искренней была, тоже без всяких «вроде бы». — В ночь как раз и работаем...
— Садись тогда, начальник, — пригласил его Иван, — прими с нами маленько за наступающий! А уж в Новый год
доберем. Мы и девчонкам, — на продавщиц кивнул настороженных, — шампанского тогда поставим!
Те не слышали из-за магнитофона, что он говорит, в их сторону кивая, и насторожились
еще больше: может, грозит?.. Но охранник подмигнул девицам ободряюще: дескать, не волнуйтесь, красавицы, операция пройдет без сучка и задоринки! — выпить отказался, благожелательно вроде бы объяснив:
— На службе я, не положено, разве что в Новый год, действительно, шампанского... А
пока просто с вами посижу... — на стул сел свободный между ними, на третьей стороне квадратного столика, к стене придвинутого. — Что-то у вас, отцы, настроение не предпраздничное, давить кого-то собираетесь?
Называя их «отцами», в сыны он им вряд ли годился — ну, лет на пятнадцать моложе, не больше.
— А есть ведь такие, что сами
путем не живут и другим не дают... — с минимальной определенностью ответил Мякинин. — Как считаешь, начальник, есть такие?
— Да, гляжу, наблюдаются... — кривовато ухмыльнулся охранник. — Разливайте, отцы, и за то выпейте, чтобы всем таким поделом досталось!
Мякинин с Ребровым, хоть вразнос пока
еще не пошли, на предложение разлить живо откликнулись.
— Чтоб им мало не
показалось!
— Чтоб хвосты, на фиг, поприжимали!
А когда выпили собутыльники, охранник им с ухмылочкой той же
посоветовал:
— Вы бы, отцы, на ночь глядя что-нибудь веселенькое вспомнили да рассказали анекдот какой... А то жизнь и так полна неожиданностей, и часто, блин, неприятных...
— У меня как раз вчера такая неожиданность была, на фиг! Свет погас... — кстати, хоть и захмелел уже порядком, вспомнил Виктор. — Но если б не погас, мне бы Ваня, — на Мякинина кивок, — его не починил, так и не познакомились бы. Так что добра без худа не бывает... — вдумался
все же и себя поправил:То есть худа без добра.
— Ну и добра без худа не водится!.. — улыбнулся своим мыслям охранник. — Вот сидите вы в
теплом уютном месте, беседуете — добро, блин, благодать! а худо, может, у порога уже...
Вот е-мое! Ты сам невеселое завел!.. — пьяно возмутился Иван. — Лучше уж я тогда хохму выдам... Это на зоне у нас, значит, было...
— Ага, зона — уже
смешно! — добродушно вроде поерничал охранник. — Так ты, отец, и зону, значит, прошел? Круто!
— Ну,
прошел, тебе, корефан, не пожелаю!.. Да не о себе я толкую, еврей у нас там был такой — Соломоша...
— Еврей?
Еще смешней! — не унимался охранник.
— А чо смешного-то? — оборвал его Мякинин. — Ну, еврей, а
путевый. За то сидел, что тещу избил...
— Да уж
путевей некуда — тещу! — смеялся охранник уже от души почти, видать, и вправду Ивана с Виктором не шибко-то опасался, степень опьянения их видя, а перед девицами-продавщицами этаким суперменом себя показать был рад. — Это и вся твоя хохма, что ли?
— Да ты слушай, не перебивай,
е-мое! — рассердиться уже Мякинин готов был. — Путевый он тем, что добрый, а еще голос имел — заслушаешься! Прям Бернес или этот... Кобзон!.. Из-за голоса и петушить-то его паханы не стали: подступились, а он со страху рванул песняка во всю мочь — ну, и заслушались! Решили: петушить лучше тех, кто «петуха» дает...
— Во! Эта хохма — классная! — сквозь смех неподдельный пробулькал охранник.
— Да не было хохмы
еще!.. — Чуть ли не рысий взгляд метнул Мякинин в него. — Ты прям как этот... палец покажи — смеется!.. Так вот, Соломоша тот на воле джазом университетским руководил, ну и за «колючкой», значит, сколотил джаз-банду. Чо-то они там репетировали долго, потом, значит, концерт к празднику ноябрьскому... Выходит Соломоша на сцену — улыбчивый такой, цветет весь и светится. А джаз-банда за ним плетется — как будто на ногах еле держатся, ну, вроде как смех проглотил каждый и вот-вот он любого взорвать изнутри может... Господа зэки в зале аж притихли в удивлении, граждане начальнички в первых рядах тоже ни хрена понять не могут, а Соломоша, значит, радостно объявляет, чо они играть будут, потом оборачивается к банде своей передом, в залу задом, чтоб, значит, дирижировать, а на жопе у него красный плакат: «Хорошо сидим!» Ну, наш брат зэковский смехом грохнул, и чо там граждане начальнички кричат-возмущаются — не слыхать. А как Соломоша ручонками задергал, как вдарила его джаз-банда — е-мое! ничо, кроме музыки, не слыхать!.. И такая она веселая, радостная — если у кого и был смех раньше злым, так, когда номер кончился, зэки все ладони себе отшибают и смеются по-доброму. Аплодисменты такие — граждан начальничков опять не слыхать. Соломоша раскланивается — рот до ушей, а глаза невинные, только радость в них... Ну и сперва в десятки глоток, потом в сотни: «Бис!» Оборачивается Соломоша к залу задом — дирижировать — зал хором: «Хорошо сидим!» И опять музыка смех глушит!.. Так два раза ведь на бис вызывали!.. И главное, начальнички приколупаться не могли: «Хорошо сидим!» — и никакой бузы... Ну и Соломоша будто не знает, кто ему на задницу плакат прицепил... А хохма-то в том, что он сам это все придумал, мне потом говорил: концерт без скандала, мол, не концерт!.. А тут и скандал был — и не провинился никто, и шум был — а все спокойно... Самое главное, праздник был!
Реброву, большому любителю розыгрышей, байка Мякинина понравилась — давно не смеялся он так. А охранник на смех тратить время уже не стал, звуки подъехавшей машины услыхав и увидав в окно, кто к магазину
идет. Собутыльники и не заметили, как в руке его оказался вдруг небольшой пистолет (что он газовый всего лишь, где ж им знать?), и зрачки у него, как пистолетное дуло стали, и в голосе уже никакого наигранного добродушия:
— Да, отцы, хорошо сидим!.. А теперь — встать! Зубами к стенке!
— Вот
е-мое!.. — огорчился Иван, при всем опьянении с досадой осознавая, что такой замечательный вечер безнадежно испорчен.
— Кончай ты фигню, — попытался осадить охранника Виктор.
Но тот, пистолет с Мякинина на Реброва переводя, заорал грозно:
— Встать! А то стреляю!..
И он выстрелил бы, глядишь, не упустил бы случая потрясти миловидных продавщиц отвагой своей (и иные резоны у него на то имелись, как выяснилось позже), ослепил бы газом смеявшихся только что собутыльников, кабы вошедший в магазин статный усатый человек в милицейском тулупе, без погон только, сразу не узнал Виктора и Ивана и не успел бы крикнуть:
— Отставить!.. Прячь, Саня, пукалку
свою, это не бандиты.
В магазин-то он не
вошел, а ворвался, можно сказать, имея, судя по всему, решительный настрой, но глазом наметанным обстановку оценив, расслабился, лыбясь белозубо и головой мотая:
— Ну, коррида!.. Два соседа встретились, поддают мирно, а тут — бац! — пушку им в нюх!.. —
статный усатый человек, в котором Иван и Виктор одновременно узнали Бориса Приходько, даже обрадован был явно, что вызов, по сути, ложным оказался, что никому не надо руки заламывать и пальбой предновогоднюю тишь нарушать, а посему и подтрунить над охранником не грешно. — Голос у тебя по телефону такой был, будто и впрямь тут бандосы беспредел устроили.
Охранник, Саней названный, пистолет в карман нехотя пряча, явно был недоволен тем, что не удалось ему геройство проявить, потому и бурчал сердито:
— Ага, соседи мирные, в гробу я таких видал... Год назад вон тот, что поамбалистей, хозяина нашего уработал и водилу его!..
Вон, у девчонок можешь спросить.
Продавщицы, подтверждая, заверещали наперебой:
— Перед Новым годом, так же вечером, Эм-эм-эм заехал к нам за покупками...
— А этот на улице
шофера его побил и Моисея Мироныча потом!..
— А другой, рыжий который, позапрошлым летом, говорят, какого-то парня с балкона скинул!.. Я с ним в одном доме жила, с рыжим!..
Приходько рукой махнул:
— Да этого корефана я сам брал позапрошлым летом, когда в ментовке
еще служил. Ничего за ним нет, иначе бы не отпустили... Он только имущество свое попортил — зеркало прострелил, отражение, что ли, не понравилось...
Ну вот, стрелял же!.. Бывший зэк да еще и с оружием!.. — снова охранник пистолетик свой газовый из кармана выпростал.
— Чо-то тут, бля, разборка какая-
то?.. — это уже голос подал вошедший в магазин на подростка смахивающий парень, темноглазый, смуглый и лопоухий настолько, что не могла этого скрыть алая лыжная шапочка, на бритую круглую голову натянутая, тот самый, конечно, чье прозвище Кэмел. — Ни хренашеньки! Не хилый боевичок!..
— Ты, Славка, не вяжись, а то в каждой
бочке затычка, — не очень-то дружелюбно одернул его Приходько. — Бери, за чем пришел, и проваливай, тебя не касается!
— Грубит родная
милиция, — как ни в чем не бывало большерото разулыбался Кэмел. — Мужиков безобидных загребают, а меня касаться не должно!.. Беспредел, бля!..
Во-первых, я не в милиции уже, во-вторых, никто их не загребает, — Борис объяснял, зная, что Славка просто так не отвяжется. — Сам понимаю, что безобидные... Только вот что за бузу землячок мой тут год назад учинил?.. Ты, Витюша, правда, что ли, двоих уработал?
Все это время Ребров молчал не из-за растерянности: вдруг стало казаться ему, что не его вовсе жизнь разворачивается здесь столь неожиданным сюжетом, а словно бы кино какое крутится... нет, будто бы, к окуляру камеры припав, снимает он сам какой-то фильм, действие которого не подчиняется изощренно-мудрой логике Аллы Абрамовны, а чему подчиняется — неведомо, потому и интересно, а когда интересно, лучше помалкивать. Вопрос Приходько услыхав, не сразу наскреб он слова, потребные для ответа:
— Сперва одного, на фиг... Потом другого... Так недаром же!
— Ну, коррида! Помахаться ты, помню, и в детстве не дурак был. Так ведь остепениться, Витюша, пора, не пацаны мы давно.
— Девушку выручал... Не хотела с ними...
— Тогда
другое дело! — Борис даже вздохнул с облегчением. — Как ты говоришь, держи краба! — руку земляку протянул.
Тот, вставший уже из-за стола, пожал ее крепко, хоть и не совсем еще стряхнул наваждение, будто фильм снимает, будто не в реальной жизни это все; наваждению этому способствовало и нахлынувшее опьянение. Мякинин, тоже захмелевший, следом руку Борису протянул, улыбаясь радостно:
— Узнал я тебя, корефан. Не в себе тогда маленько был, а ведь узнал!..
Охраннику такая идиллия явно не понравилась.
— Вы
еще, блин, обниматься начните!.. Я хозяину обещал найти обидчика, а он ему руку жмет! Начальник охраны, называется!..
— А чо? Самое то теперь за мир и дружбу допить!.. — непритворно почти умилился Кэмел, на бутылку, не пустую
еще, взглядом целким указывая.
— А вот дядя Игнат и
допьет! — кивнул входящему в магазин старику Борис. — Этим буянам уже достаточно, а в тебе, Славка, и без водки дури хватает.
Вошедший старик в фуфайке был засаленной, в подшитых пимах, брючата его, уж верно, складок никогда не знали, а шапка-ушанка простой солдатской была, со следом от звезды. От морозца дед порозовел слегка, но от этого
еще видней стало, как он чумаз, особенно морщинистая шея, выходящая из растянутого ворота старого свитера. Виктор Михайлович сразу узнал в нем того неутомимого собирателя, бессистемно, похоже, приволакивающего на тележке своей всяческую рухлядь, захламившего ею не только избенку свою и двор, но и прилегающий к калитке участок, того самого, которого Антон почему-то Чебурашкой стал за глаза называть и возле дома которого Ребров-старший как раз и поджидал летом сына с электрички. Чебурашка, Игнатом названный, с темноты в яркий свет войдя, щурился, слезящиеся глаза брезентовыми верхонками утирал, но собравшихся разглядел все же:
— Чо-то народу много в поздний час? Ограбление,
что ли?..
— Да случайно сошлись на ночь глядя... — успокоил его Борис.
— Ну и слава богу! А
то, думал, курева не куплю... К вам «северок» опять поди не завезли? — последнее дед уже у продавщиц спросил.
— Да нет у нас «Севера» давно...
«Приму» вон берите, дешевле нет.
А Саня, охранник, Александром-героем так и не ставший, пробурчал сердито:
— Это дерьмо и не выпускают уже, кто ж его курит?
— Давай, дед, я тебя «Кэмелом» угощу, за ним как раз и
пришел, — предложил старику Славка. Продавщицам деньги сунул: — Пачку мне, пупсики! Маде ин Америка!..
От заморских сигарет дед отказался:
— Да каво там! «Приму» лучше
возьму, от импорту кашель только да на языке кислит... А если нальют мне капельку, как обещали, так и выпью, чего ж… За компанию и жид удавится. А то я всегда один...
— Ага, сейчас, блин, и выпьете все и закусите!.. — подал голос охранник, узнав шум подъезжающей иномарки. — Шеф и прикурить вам даст!
И точно — в магазин
вошел поступью хозяина Моисей Мельник — в богатой шубе нараспашку, без шапки, с гривой темно-волнистых, изморозью седины тронутых волос.
— Что-то тут охрана моя почти в сборе? —
голос «шефа» сочен и бестревожен был, юморком даже скрашен. — Инструктаж, что ли, предновогодний или проверка бдительности?..
— Да вот, Моисей Мироныч, обидчик ваш сам пожаловал!.. — угодливо и с надеждой на «реабилитацию»
объяснил охранник. — Еще одного урку с собой привел!.. Я на всякий случай нового начальника охраны вызвал, а он, блин, руки им жмет!..
— Обидчик? — выпуклыми влажными глазами Мельник
обвел собравшихся. — Ага, вот этот атлант. Узнаю!..
Витюша кулаки уже сжал. Но в голосе Моисея — ни обиды, ни злости:
— По фейсу получать всегда неприятно... Но справедливости ради скажу, что заслужил я тогда... Гормоны взыграли после
«змеевки»!.. — на Мякинина кивнул. — Вон Иван-Шаман знает, что такое «змеевка», пили когда-то в сауне... Вьетнамцы кобру на водке рисовой настаивают, еще там всякую всячину добавляют, от чего подъемная сила в мужском организме возникает неимоверная!.. Вот и растащило меня на старости лет, вот и получил.
— Ой, уж прямо — на старости!.. — пискнула одна из «куколок».
Моисей никак на это не отреагировал, продолжал:
— Конечно, можно было бы нам, господин атлант, как-нибудь поинтеллигентнее поладить, но что было, то было. Не будем вспоминать!.. Моисей Миронович я, Мельник, предприниматель новой формации, однако не новый русский, а старый еврей!.. А вас как называть?
Сами собой разжались кулаки Виктора — ни за что бы не подумал, что когда-нибудь руку обидчику Инги подаст, а ведь подал.
— Ребров Виктор Михайлович, телеоператор.
— Ну и чудненько!.. Два интеллигента всегда могут поладить без вмешательства сторонних сил... — при этом и на охранника многозначительно поглядел, и на начальника охраны, потом опять к Реброву взгляд обратил. — За прошлогоднее свинство
свое приношу извинение...
— Ну, и я тоже... Погорячился, на фиг... — забормотал было Витюша, но вспомнил, что вот этот цветущий, благоухающий благополучием еврей мог бы Ингину душу и плоть испоганить, и опять кулаки сжиматься стали.
— Ладно, инцидент исчерпан, — засмеялся, не дав ему распалиться, Моисей. — Кто старое помянет, тому глаз вон!.. А чтобы уговор этот закрепить, предлагаю по маленькой коньячка французского за счет заведения. Нет, за мой счет!.. Ну-ка, вскройте, сударыни, фляжечку плоскую да рюмки найдите, не из стаканов же пластиковых «Камю» пить!.. А пока мы тут расслабляемся, укомплектуйте мне набор праздничный, а то опять закручусь...
Охранник разочарованный опять за стойку удалился. Дед Игнат, «Приму» купивший, хотел деликатно уйти, но Мельник ему не позволил:
— Давайте, любезный,
присоединяйтесь, Новый год ведь на носу!.. — к продавщицам обернулся. — Сударыни, две бутылочки пива безалкогольного вскройте, пожалуйста, для нашей доблестной охраны. Впрочем, начальнику ее после службы и коньячок не повредит... Но все равно две — тут еще молодой человек присутствует...
— Да чо, я и «Камю» могу малость попробовать, на халяву и дуст — творог!.. — сдерзил молодым человеком названный Кэмел. — А то, бля, все: «Камю», «Камю»! — а не пробовал никто...
Вокруг стола и сгруппировались все, кроме охранника Сани, которой в закутке
своем с баночкой безалкогольного остался, деда Игната на стул усадили, остальные стояли, чтоб не обидно было тем, кому стульев не хватило. Моисей разлил всем в маленькие металлические рюмки, принесенные продавщицами из подсобки, на правах хозяина и тост произнес:
С наступающим всех! Лишь бы на нас он не наступил!.. Ясна глубина моей мысли?.. Тогда пьем!
— Ни хренашеньки! Крепкий!.. —
все лицо стягивая к губам и носу, с трудом произнес Кэмел, коньяк проглотив. — Не-е, этот «Камю» — под хвост коню!.. Я лучше безалкогольного... — к баночке потянулся, все же переданной продавщицами вместе с коньяком.
— Кто же «Камю» так глотает? — пожурил его Мельник. — Во рту надо подержать, чтобы рецепторы все благодать ощутили...
А Борис Приходько сказал:
— Плесни, Славка, и мне пивка... Наверно, чтобы рецепторы благодать ощутили, на душе должна быть благодать... Ничего, жизнь длинная,
еще распробую...
— А ты о жизни лучше не загадывай — кто ее знает... — предостерег Бориса Мякинин.
Мельник на Ивана с узнаванием полным поглядел и, по новой первому ему наливая, спросил:
— Не
жалеешь, Иван-шаман, что от меня ушел? Я вот, честно, жалею, хорошо нам вместе работалось.
— Значит, карма такая.
— У тебя один ответ! — махнул рукой на Мякинина Моисей. — Так сам же твердил, что карму чистить, подправлять надо. Иначе со всем смириться можно. Живу абы как — карма такая! Страна из дерьма выбраться не может — карма такая!..
— Да уж нашей стране из дерьма не
выбраться, — встрял Кэмел, в зрелой компании стать равным норовя.
— Не свисти! — оборвал его Приходько. — Спишь и видишь, что в Америку смотаешься, а кому ты нужен там?
— Я-то к русской мафии прибьюсь, она там Америку строит всяко! Вылечусь, так
еще авторитетом тамошним стану!.. А вот тебя, бля, без «полицейской академии» ни в одно бы путевое место там не взяли!
— Ну, коррида! Может, и впрямь
поганой Америке засранцы такие нужны?прежнее миролюбие Бориса поизвелось как-то разом, хоть Кэмел и успел с ним пивом поделиться. А вот в Моисее Мироновиче оно пуще прежнего взыграло:
— Не будем, любезные, воздух бранью сотрясать. От раздоров всяческих Россия и рушится... А можем ведь мы о ней сообща подумать — молодые и старые, бедные и богатые, евреи и русские...
— А вот не люблю я
евреев, хитрые они, — вставил дед Игнат неожиданно. И невозмутимо.
— Да не хитрые, а мудрые! — без всякого зла поправил его Моисей. — Вот во мне еврейской крови на четверть всего: деда моего Доменика из-под Житомира сослали
по «экономической статье» в Сибирь, ну а на барже он загибаться от тифа стал, так выбросили же охраннички в Парабели его помирать, там бы и костьми лег, да сестричка больничная, сибирячка коренная, подобрала, выходила, отца моего от него зачала... Бабушка Доменика своего Димой звала, а в Парабели Ярославом Мудрым его величали — многие к нему за советом шли... Только загребли его через пять лет и расстреляли уже как «врага народа» — где-то в печально знаменитом Колбашевском яру его косточки. Или река уже вымыла да партийцы ей помогли?.. Помните ведь, как хозяин области велел винтами теплоходными яр размывать, когда не ко времени, на Первомай как раз, трупы репрессированных из него показались... Так и плыли тела, самой природой мумифицированные... Да, чего только на земле русской не было!..
— Кто ж вам мешает на еврейскую землю слинять? —
ко всем обычно на «ты» обращаясь, Кэмел респектабельность Мельника куда большим уважением отметил. — Или полукровки там не котируются?
Похоже, ничто в тот поздний вечер не могло поколебать добродушия Моисея Мироновича.
Не в том дело!.. Сибиряк я парабельский, здесь вырос, здесь и помирать буду. Только перед тем, как глаза свои иудейские закрыть, убедиться хотел бы, что зло на моей земле рассосалось, работать можно в радость, без всякого мошенничества, с уверенностью, что труд по достоинству оценен будет... Вот за это, любезные, предлагаю выпить, от каждого из нас зависит, сбудется ли...
Даже Кэмел
ерничать не стал по своему обыкновению. Выпили, чокнувшись, кто с градусами, кто без. Однако Приходько сразу после этого заспешил:
— Ладно, пора мне. Спасибо всем за компанию!.. Вы продолжайте, а этих буянов несостоявшихся заберу я, однако: не дай бог, добавят
еще и загребут их мои сослуживцы бывшие. Перед праздником самая «охота» открывается, мне ли не знать!..
Мякинин и Ребров возражать не стали — уже и впрямь им хватило, а ведь потолковать
еще с Борисом есть надобность...
Толковали уже возле приходькинской «Нивы». Но сперва Борис показал чуть в стороне от автобусного кольца фирму свою — концерн «Сибирь энд Престиж», где он теперь и старший экспедитор, и начальник охраны: «Работы хватает — всегда допоздна. Вот меня Саня и вызвал вас забирать!..»
Неподалеку от его «пенсионерки», как он машину свою назвал, и шестисотый «мерс» Мельника стоял, водитель в нем насторожился, припал к лобовому стеклу, но Борис помахал ему рукой расслабляюще. Самому вот расслабиться не довелось, слушая, как, насколько возможно, кратко объяснял Виктор, что вот, мол, задумали они с Иваном «в храме долбаном шорох навести», вызволить из его паутины хотя бы Ингу и Юльку. Приходько только про Ингу спросил: кто такая? И тут более захмелевший Мякинин брякнул напрямую:
— Любим мы с Витьком эту Ингу, такое дело!
Ну и стали втолковывать приятели, что от Бориса помощи в «войне с храмом» ждут. Трезвы были бы, так
еще больше бы удивились, когда Приходько сказал им, что сам не первый месяц голову ломает, как этот храм разворошить, и не только потому, что дочь его «братишки» Владлена Удалова, как в омут, в него канула, а потому что на старости лет — «Ну, коррида!..» — влюбился он в эту Юльку Удалову... Так и сказал, хоть трезв как стеклышко:
Все у нас с ней могло быть и ничего не было... Променжевался я, о дружеском долге раздумывал, вот и отвернулась она от меня. А когда в храм угодила, вовсе я ей чужим стал. Там и Юля, и Инга ваша, и Магдалина сама в старейшину Куницына влюблены... Это мне Кэмел доложил, он ведь тоже в храме том пасется или спасается...
Вот о Кэмеле сообщение подивило: казалось бы, отморозок этот от любого храма должен быть
далек... Но долго о нем Ребров и Мякинин не рассуждали — мелка сошка. На старейшине Куницыне сосредоточились: его, мол, надо в первую очередь давить...
Но Приходько категорически заявил:
— Пока в это дело не вяжитесь, мужики, а то наломаете дров... Мы с Владленом на днях Сергея Куницына навестим, так старейшину этого звать, по-мужски потолкуем... Чего уж мы только с братишкой не
перепробовали, с кем только не встречались...
— Да он даже ко мне за помощью приходил... — вставил Мякинин.
— Ну вот!.. Мы с ним даже у зама нашего увэдэшного, у полковника Державина были, объяснил он нам, что по закону ни с какого бока храм зацепить нельзя... Они там уже сколько-то человек так облапошили, что подались
люди в тайгу спасения ждать, деревушку бывшую Вознесенку обживают, будто оттуда в рай вознесутся скорей всех. А квартиры-то свои городские храму оставили! Тому же старейшине, который им теперь в Вознесенку соль, сахар, муку да патроны привозит. И ни под какую статью, оказывается, его подвести нельзя. Вот и решили мы с Владленом этого Куницына за грудки взять... Не дурак он, похоже, и в науке покрутился, и в бизнесе, вот пусть туда или туда с богом возвращается, иначе горько жалеть будет!.. Но его обработку мы с братишкой вдвоем только начнем, если помощь ваша понадобится, свистнем. Договорились?
Договорились. На этом и разошлись-разъехались.
Знать бы им, что дальше случится...

О смерти Владлена Удалова поведал Реброву тот же Борис. Проезжая утром 31 декабря на своей видавшей виды «Ниве» мимо кольца автобусного, углядел Приходько, хоть и глядеть-то на белый свет тошно было, на остановке монументальную фигуру Виктора. В похоронное бюро, что от телебашни недалеко, направлялся Борис, вот и подсадил земляка. Тот сразу его мрачность заметил:
— У тебя что, тоже в конце года самый напряг?
— Влад помер
вчера, братишка мой... Сердце!..
Дико было слезы видеть на щеках этого бравого усача, не только милицейской службой, вплоть до ОМОНа, испытанного, но и чеченской войной, знал Ребров, опаленного. А ведь были они, слезы, катились, утирал их Борис кулаком крупным, другой рукой за баранку держась. Вот и ехал медленно, так же медленно, с трудом, рассказывал. Из его рассказа так выходило, что вчера вечером пришли они с Владленом к Сергею Куницыну, старейшине храма спасения. «Он и впрямь нас моложе, чубатый такой, самоуверенный. Ну и видный мужик, не зря от него головы теряют!.. Ладно, не буду об этом, проехали...» На квартиру пришли к нему (Кэмел дал адрес), ультиматум выдвинули: если, мол, с нового года не кончишь людей дурманить, все — хана тебе! Конкретно Юльку приказали оставить в покое. Но Куницын не трусом оказался, что-то такое про Юльку сказал — ну, дескать, сама она его в покое уже не оставит... Короче, Борис первый его кулаком достал. Ну и пошла в прихожей драка. Старейшина-то не слабаком оказался, отнюдь! Похоже, восточными единоборствами серьезно занимался. Короче, Борису и ногой от него прилетело, и кулаком под дых, и еще бы досталось, если б Влад, «братишка», драться с детства не любивший, сзади Куницыну в холку не врезал, сцепив руки замком, если б не свалил его этим ударом и не добавил потом пару раз, уже на поверженном сидя... Ну и Приходько рассвирепевший тоже памятные «ментовские» удары Куницыну нанес — так только, чтоб почки не отбить... После к удаловскому дому друзья направились — надо ж бутылочку уговорить, разрядиться... Вот на пустыре Владлен и упал. Почти сразу умер. Не слыхал, как Борис орал ему: «Братка, не смей!..» Эту ночь Приходько в удаловской квартире провел, жену друга и дочь успокоить, поддержать пытаясь, с утра вот по похоронным делам выехал...
Сообщение Бориса потрясло Виктора. Он ведь с Владленом на одной улице жил, в одну школу ходил, вместе потом в Сибирск поехали, вместе в Политех поступили, на факультеты только разные. Жизнь потом развела. Да так, что в одном «спальном микрорайоне» живя, очень редко встречались, новостями обменивались на бегу, а друг у друга когда были, уже и не помнится... Вот дети
их, Антон и Юлька, в одном классе учась, не только танцевальной парой были, да разладилось с чего-то все...
— Он ведь, по-моему, на здоровье никогда не жаловался... — только и сумел произнести Ребров.
— Да нет, лежал уже однажды в кардиологии, как-то прихватывало, когда нелады были... — возразил Борис. — А тут — из-за стресса — инфаркт... Лучше бы я один к гаду тому
пошел.
— Почему один? Меня бы взял, Ивана...
— Поздно теперь об этом... Алла настаивает, чтобы Влад новогоднюю ночь дома
провел. Похороны будут после праздника, ты уж проститься зайди...
— Какой разговор? Конечно!.. И деньгами помогу, есть у меня. Теперь ведь похоронить по-человечески дорого чертовски. Такая фигня!..
Иван Мякинин, пришедший по уговору к Реброву вечером, хоть и не знал почти Владлена Удалова, больше жену его
знал, Аллу, вместе с которой в степной Проскуряковке вырос, расстроился очень:
— То-то мне аура его больно уж не понравилась...
В магазин на кольце автобусном не пошли, не до этого. Пили горькую. Телевизор смотрели. Говорить ни о
чем не хотелось. А все же легче было вдвоем.
Ближе к ночи звонки начались. Да немного их было вовсе. Бородин Климентий позвонил, поздравил. Отчитался, что выставка его в Финляндии имела успех. К себе звал Новый год встретить в семейном кругу, да сказал ему Виктор, что не один он...
— Ну так ясно тогда!.. — порадовался Климентий, подумав, видать, что друг его с женщиной. — В следующем году встретимся!..
— Само собой. Поздравляю!.. — ни разубеждать друга Виктор не стал, ни сообщать ему о смерти Удалова, которого Бородин вряд ли и знал. Вот разъединение нынче каково: скорей всего и Ребров кого-то из бородинских друзей не знает...
Ксюша, звукооператорша, звонила, поздравляла, к себе не звала. Полищучка счастья и успехов всяческих нажелала, но к себе тоже не стала звать, будто и не было у них ничего... Ну, так уж вышло, что по большому
счету ничего и не было...
— А мне бы, наверно, никто сегодня и не позвонил... — сказал Иван Мякинин.
Все равно мы вдвоем. А бывает и хуже... — Ребров не знал, кого больше утешает: гостя? себя ли?.. — Вот Чебурашка... ну, этот дед Игнат, собиратель который, один сейчас, наверно, сидит...
— А давай к нему почапаем! — с чего-то вдохновился Иван. — По крайней мере, классический «треугольник» будет...
— Нет, из дома я никуда — может,
еще кто позвонит... — Ребров ждал звонка от сына, но раньше позвонила Маша. Витюша не сразу даже по голосу узнал жену бывшую — грустный был голос, усталый, непраздничный совсем.
— С Новым годом тебя, Витя!.. Прости, что уже второй раз мы встречаем этот праздник врозь...
— Машка?! —
совсем неожиданно для себя Ребров назвал ее по-прежнему. — Ты молодчина, что позвонила!.. Я тебя тоже поздравляю! Тоже прости...
— Ты с кем встречаешь?..
— Да тут из нашего дома сосед... Вряд ли ты
помнишь... Ну этот, который... — чуть было не сказал Витюша: «в зеркало стрелял», да осекся. — Так, собрались по-соседски, по-холостяцки...
— Совсем плохо тебе?..
— Да я-то живу... А вот Владлен Удалов вчера помер... Сердце отказало...

Ну, не собирался он ей это сообщать, тем более перед праздником, как-то само вырвалось, привычка ведь была давняя делиться с ней всем. Сразу и пожалел, что не удержался, потому что Маша тихонько вскрикнула, несколько мгновений ничего и произнести-то не могла, потом спросила:
Как думаешь, Тоше об этом сказать? Дружили ведь они с Юлей...
— Само собой. Только не перед праздником... Кстати, ты его увидишь сегодня?..
— Нет, он вчера ко мне заезжал, поздравил. А сегодня с Аней и
Семеном за городом Новый год встречать будет, на даче, где лаборатория у них... Он разве тебе еще не звонил?
— Нет пока... Знаешь, Машка, я что-то за Антона боюсь: лаборатория эта секретная... Вдруг с криминалом
связано?
— Вряд ли, я расспрашивала — обыкновенный бизнес... И никакой «секретной лаборатории» нет.
— Ага, а ты там была? Знаешь, где она?
— Не была. Но знаю, что где-то за Пахрой...
— Ничего. Вот приеду — разберусь!..
— А ты когда собрался?

То ли волнение, то ли даже радость почудилась Реброву в голосе бывшей жены. Заволновался и сам, но ответил как можно спокойнее, как бы даже игриво:
— Пока секрет. Люблю сюрпризы...
— Да уж знаю...
Если не нежность, то забытая теплота почудилась Реброву в Машином голосе, вот только был он, голос ее, по-прежнему грустен и устал. Потому и спросил заботливо:
— А ты как
живешь? От работы, наверно, продыха нет?
— Всяко бывает... И с работой тоже...
— А Новый год где будешь встречать?
— Да у сестры. Знаешь, а Катя, можно сказать, замуж уже вышла. За редактора их газеты, ну, где Антон раньше работал...
Еще не расписались, но вместе живут, у Катерины. Она теперь еще больше меня пропесочивает...
— Так ведь старшая, как же... Ну, привет ей от меня, поздравляй... А на работе что ж Новый год не встречаете? —
за этот вопрос, едва произнеся его, Виктор уже задушить себя был готов: получается — издевается он или смеется над Машей, неизбежный горький ответ из нее как бы выдавливает:
— Семейный ведь праздник... На работе поздравляли вчера... —
уже не только усталость и грусть в Машином голосе, но и боль.
— Прости, не хотел я... Спасибо тебе огромное за звонок! Ты уж Антону о приезде
моем не говори. Вот появлюсь и разберусь там, на месте... Если хочешь, вместе давай.
— Да вместе нам и надо: наш ведь он, общий... Знаешь, Тоша изменился сильно, совсем взрослый уже, умнющий...
— А заморочки у него дурацкие! Жрец
нашелся!..
— Да возрастное это,
пройдет... Многие его ровесники толкиенистами заделались, деревянными мечами сражаются, дух рыцарства в себе воспитывают... А что плохого-то? Этого духа как раз в нынешних мужчинах и не хватает...
— Это ты обо мне?
— Не надо так, Витя... Ну, расстались мы, случилось так, но тебя-то я всегда настоящим мужчиной считала и считаю...
— Спасибо. Нет, правда, спасибо!.. Но уж лучше бы Тошка меч деревянный себе выстругал, чем
фигней всякой голову забивать!.. Как у него, кстати, с Аннушкой-то?..
— Мало что о ней говорит. Похоже, прошла любовь, а может, и не было... Обмолвился как-то, что Жилин от Аннушки просто без ума, всех прежних возлюбленных забыл даже...
— Так они что теперь,
втроем живут, на фиг?..
— Думаю, Витя, фантазия у тебя разыгралась... Хотя
все может быть...
— Элементарно!.. Теперь ведь без тормозов... Машка, ну ты хоть в этом до моего приезда разберись, как-нибудь подействуй на сына... Ну, при всей занятости своей!..
— Давай без
намеков обойдемся... Я ведь о рыцарстве твоем не зря... Конечно, я попробую, попытаюсь... Но, сам понимаешь, трудновато мне сейчас его к нравственности призывать...
— Не надо об
этом, праздник все-таки... В полночь, по-сибирски, я за Антона и за тебя выпью.
— Я тоже — за Тошу и за тебя. И давай мысленно чокнемся, как будто вместе мы. Все. Ведь как хорошо нам было!..
— Было... Что-то не любить я стал глаголы прошедшего времени...
— Знаешь,
все настоящее остается настоящим навсегда. Так я считаю.
— Если так, то ладно. Этим жить можно... — Ребров действительно ощутил, что лучик тонкий лазерно проколол сгустившуюся в
нем черноту, и спросил неожиданно даже для себя: — Худо тебе, Машка?
Молчание в трубке было долгим. Наконец — слова, словно асфальт взламывающие грибы:
— Получаю, что заслужила...
— Да фигня это полная!.. — взревел Ребров, явная несправедливость всегда его бесила. — Счастья ты вполне заслуживаешь, это я тебе говорю!
— Вот о тебе я это же самое могу сказать. Будь счастлив, родной!..

И гудки учащенным пульсом заторкались в трубке.
— Жена? — спросил Иван, когда Виктор вернулся к столу. В большой комнате они в этот раз сидели. Ребров только тогда и отметил, что Мякинин приглушил звук телевизора, чтоб разговору помех не чинить, но, стало быть, и сам — вольно или невольно — многое слышал. Почему-то Реброва это ничуть не задело и даже, можно сказать, поглянулось, что к слову «жена» не прибавил он «бывшая». Будто фразу Машкину Иван слышал:
«Все настоящее остается настоящим навсегда». Кивнул Ребров Мякинину, а потом спросил у него напрямик:
— Вот чего ты тут со мной сидишь? Есть ведь у тебя кто-то, ну, хоть та, с которой я тогда тебя невзначай стащил...
Почесав
желтый прямой чубчик, уже не скрывающий глубоких залысин, Иван ответил:
— Лучше по нулям, чем абы с кем...
И как только столь
четкая формула вызрела в этой не больно-то высоколобой голове? Еще как понял его Виктор, ведь самим это глубоко прочувствовано, расспрашивать не стал. Только заметил:
— Мы ж тоской уморим друг друга, на фиг!..
— Сам же говорил, что кому-то сейчас
еще хуже... Ты только представь, каково Алле Удаловой!.. И все-таки она правильно решила мужа из морга забрать, иначе в новогоднюю ночь еще горше им было бы...
Едва узнав о смерти Владлена, порывался уже Иван удаловскую квартиру посетить, да согласился с Виктором, что теперь там лучше самым близким быть, они же в день похорон появятся.
— А у нас вон стол от закуси и выпивки ломится, так давай со всем этим помаленьку справляться!..
Стол действительно был заставлен с избытком. Мякинин и колбасы
сырокопченой принес, и пастормы, и карбоната даже, ранее собутыльниками не пробованного, и фруктов всяких — от яблок до ананаса. Из горячего, правда, лишь полуфабрикатные бифштексы да чебуреки, перед приходом гостя доведенные Ребровым до кондиции, — не мог ведь он шикануть, подобно Ивану, на поездку московскую деньги прижимая. Пока горячее совсем не остыло, за него и принялись под водку «Голубиша», выпуск которой еще покойным Масловым налажен. А разговор, понятно, о другом покойнике шел, за которого храму и старейшине его отомстить приятели твердо решили, и о живых душах, которые из секты вырвать скорей надо, пока они мертвыми не стали. Причем, что Инги касается, оба они трезво, хоть и под градусом уже, признавали — надежды на взаимность у них абсолютно равны, практически нулевые...
— А вот если б жена к тебе вернулась, ты б
ее принял? — спросил вдруг без обиняков Иван.
— Ингу я бы в любом случае спасал, —
твердо ответил Виктор, потом помотал кудрями русыми. — Только «любого» случая и не будет — не вернется Машка уже, нечего и загадывать.
— Не скажи, всякое бывает... — призадумался гость. — Если, конечно, у тебя самого
все не выгорело... Я вот на авторынке не так давно свою бывшую встретил... Ну, не расписаны мы жили, я ж говорил, так не один ведь год, и все к тому шло, чтоб отношения узаконить, Аленка папкой меня уже звала... Да, если б Волк тогда ее не сбил, были бы у меня и жена, и дочка... Ну вот, встретил я Веру, она уже не в Сибирске живет, замужем, муж как раз какие-то шурушки для машины приехал покупать, ее с собой взял... И знаешь, сколь раз представлял вот эту встречу, думал, все внутри перевернется, а поговорили — будто ничего у нас и не было... И не винит ведь меня больше в смерти дочки, а все равно я ей чужой... Так страшней того, что и я-то ее как чужую встретил!.. У тебя так разве?
Вспомнил Виктор, как встречался с Марией в Москве, у сестры
ее, Кати, чуть было с горечью не признал, что так же и у него, но как раз горечь эта, из глубин души артезиански взбурлив, другой ответ вытолкнула:
— Значит,
еще не выгорело... Вот поговорил сегодня и...
Новый телефонный звонок не дал Реброву окончить.
Не
ошибся, это был Антон. Слышимость еще лучше, чем из Москвы, была, потому и спросил отец:
— Так ты на дачу не поехал, что ли?
— А! Значит, мама меня опередила!.. С дачи и звоню, здесь мобильник навороченный, потому и слышимость лепшая.
— Ага, жрец с мобильником навороченным... — не удержался от сарказма отец.
— А тебе жрец лишь с посохом мыслился?
— Со жратвой прежде всего.
— Это почему?.. А!
Распространенное заблуждение, что «жрец» от слова жрать происходит?..
— Разве не так? Древние люди приносили на жертвенник еду
всякую и живность, а жрецы жрали.
— Неверная этимология.
Семен Жилин считает, что изначальная транскрипция этого слова — зрец. От «зреть», то есть «видеть»...
— Он сейчас с тобой? И Аннушка?
— Разумеется. Мы, трое, почти неразлучны.
— Вот это меня и настораживает. «Шведская семья», что ли?
— Если уж семья, то русская... Ты, пап, не грузись по этому поводу, летом приеду,
все объясню.
— Летом! Лучше раньше разобраться... — чуть было не проболтался отец о намерении приехать, но вовремя сменил тон и тему. — Ты их поздравь от меня, хорошие ребята, особенно Аннушка мне поглянулась... А бизнесмены ваши с вами?
— Разумеется. Ценят наш интеллектуальный потенциал!
— А я вот их «потенциал» совсем не знаю,
потому от поздравлений воздержусь.
— Какой же ты
все-таки настороженный! Пап, ты на часы глянь — скоро полночь в Сибирске, пора шампанское открывать...
— Да мы тут с соседом водочкой обходимся.
— Так ты не с Полищучкой... не с Лидией Михайловной разве?
— Там —
все. Финиш.
— Понятно, вопросов нет... Хотя есть! С каким соседом?
— С Иваном Мякининым. Тем самым, тебе ли не знать...
— Вон как! Странно... Ну, все не один. Только с балкона друг друга не повыкидывайте...
— С фига ли!.. — На часы Виктор Михайлович глянул. — Действительно, пора разливать... Слушай, Антон, мама предложила нам
втроем мысленно чокнуться в Новый год по-сибирски, будто вместе мы, как раньше...
— Вот это здорово! Гениальная мысль!.. Давай это и осуществим!..

Так и не понял отец, гудки в трубке услыхав, о каком осуществлении говорил сын: мысленно чокнуться или — как раньше, вместе быть... Второе, подумал, вряд ли: при всех завиральных идеях, своих и репьями понацепленных, все же Антон реалист...
— Ты, корефан, счастливчик по сравнению со
мной, — сказал Мякинин, когда Ребров вернулся за стол. Виктор спорить не стал — успеть надо было наполнить стопки. Часы готовились пробить полночь, новый год возвестить. Какой по счету — ясно: 1998-й, а вот по сути — какой?..
В этот раз пили чокаясь. И за общее, и каждый за
свое...
Больше Мякинин не пил: в день похорон на
колесах решил быть, Реброва повезти. Так договорились.

В яркий морозный полдень Иван посигналил под окнами Виктора. К Удаловым поехали на его «девятке», подаренной ему, как он объяснил, «за особые заслуги» бизнесменом Мишелем Хватовым, мужем будущей настоятельницы Магдалины, убитым, по утверждению Мякинина, Волком-Невоструевым.
«Жигуленок» был не нов, хорошо погонял на нем, видать, Мишель в период становления своего капитала, на стекле лобовом трещинки, но мотор — как часы.
В киоске напротив школы купили белых хризантем — сошлись на том, что цвет этот более подходит к ранним сединам Владлена.
Как в таких случаях водится, у подъезда покойного — толпа. Мужчины курят хмуро, тихо переговариваются, женщины платками глаза промокают. Только по случаю морозца в толпе движения побольше, кто-то уже и приплясывает, чтобы согреться, поодиночке или парами-тройками входят в подъезд, даже в квартиру покойного не первый раз поднимаются. Ребров и Мякинин вошли туда ненадолго — цветы у гроба положить, последний поклон отдать. Иван перекрестился, Виктор, поскольку не
крещен, просто молча постоял. Владлен в гробу, как живой, будто спит, лохматый, как на фотографии своей, что возле изголовья, только там у него улыбка веселая, от которой глаза прищурены, а у лежащего веки сомкнуты, а еще плотней — губы, аж посинели...
Горем убитая Алла Борисовна только кивнула Реброву и Мякинину, может, и не узнала даже,
зареванная Юлька на них и не смотрела — на отца, хотя, может, и его-то не видела... Нет, видела, сморщилась, когда какой-то мужик прямо из высокого горла сосуда Дьюара в гроб жидкий азот подливал, видать, из Политеха привезенный, когда белый холодный пар на время облаком скрыл покойного, клубясь, скатывался из гроба на цветы и венки, под ноги сидящих с двух сторон. Не от холода же морщилась она...
Борис Приходько вышел за Иваном и Виктором на лестничную площадку. Там они передали ему
принесенные деньги.
— Спасибо, мужики. Хоть помощь отовсюду
идет, а деньги всегда пригодятся — на будущее им, без Влада...
Только в голосе его слеза была, а глаза сухие, с прожилками красными, запавшие. Лицо — как закаменевшее. Нет, нарушалась закаменелость эта подергиванием усом, почти как у Петра Первого, а рост-то и осанка у него впрямь петровские, это Ребров впервые отметил, зная прекрасно отнюдь не царское происхождение земляка. Борис ему и напомнил:
— Ведь Удалой в детстве всех нас мирить старался — драк не
любил... Зря я братишку к Куницыну повел...
Ребров опять стал говорить, что они с Иваном готовы разобраться с тем «гадом ползучим», теперь — тем паче. Борис им об этом даже думать запретил:
— Вот теперь уж я один!..
Мое это, ребята... — желваки на скулах заходили. — Кстати, вы на колесах? — спросил Приходько, уже взяв себя в руки.
— На моей «пенсионерке» до кладбища можешь поехать, — предложил Иван.
— До кладбища-то я в катафалке, до конца с братишкой буду... Тут лажа
такая: минералки забыл закупить, не все ведь на поминках пьющие... А мне сегодня выпить сам бог велел, потому я не на колесах... Мужики, не в службу, а в дружбу — сгоняйте за минералкой. Пару упаковок...
Когда они с минералкой вернулись к дому, где поселилась смерть, к нему уже прибыл автобус-катафалк с широкой черной полосой вдоль бортов и эмблемой агентства ритуальных услуг «Скорбный ангел» (кстати, хозяин этого агентства — бывший медик, теперь один из процветающих предпринимателей Сибирска). Цветы и венки женщины из подъезда понесли. Потом крышку гроба и сам гроб с телом. «Меня вот даже ребятам из «Скорбного ангела» тяжеловато будет нести...» — успел подумать Ребров.
На две табуретки возле катафалка гроб был ненадолго поставлен. Иван и Виктор тоже подошли. Тогда и услышали не только они, как вдова чуть не криком Борису Приходько сказала: «Прогони
ее, эту!.. А то я ей глаза выцарапаю!..» Слова ее явно относились к красивой молодой блондинке в меховой шляпе и норковом манто. В ней узнал Ребров свою бывшую соседку, удаловскую аспирантку, понял: стало быть, не только наукой движим был Владлен, в их дом приходя, — доводилось ведь во дворе встречать... «Вон как сближает наука!..» — подумал даже, и засвербело свое...
Приходько шепнул что-то Алле Удаловой, обнял
ее и в катафалк повел. Туда же и гроб сзади втолкнули. А бывшая ребровская соседка пошла к иномарке с затемненными стеклами — удачно замуж вышла, видать. Думать о ней Виктору не хотелось — всю дорогу до кладбища пытался вспомнить, был ли влюбчивым Владька Удалой в пору их отрочества и юности, но ни одной его подруги вспомнить так и не мог, это у Борьки Приходько тяжелокосая Нинка Зелинская была... Стало быть, бабником Владлен не был — ну, занесло, у кого не бывает?.. И вдруг поймал себя на мысли Ребров, что даже в этот скорбный день высматривал он в похоронной толпе Ингу — должна ведь прийти, подруги с Юлей все-таки, а не углядел... Иван, похоже, тоже ее высматривал. А машину ведет — лицо непроницаемо...
В хвост похоронной процессии они пристроились. Кроме катафалка,
еще два автобуса, «скорая» и легковых машин с десяток — много людей собралось проводить в последний путь Влада... А к кладбищу городскому улица Энтузиастов ведет — так и называется — двухэтажки с двух сторон убогие времен хрущевской «оттепели». Много «чудес» в Сибирске — это одно из главных... Если разобраться, энтузиастом Влад и был всю жизнь. А в итоге — только место на кладбище вблизи от центральной «почетной аллеи»...
Когда прибыли на место, Иван сказал:
— Я сейчас по-быстрому к
Аленке, дочке покойной, сгоняю.
Вот для кого он
еще две хризантемы оставлял...
Несмотря на мороз, речи были, да не речи — слова скорбные, прочувствованные... Когда гроб опускать стали, у Аллы Борисовны подкосились ноги. Хорошо, «скорую» Приходько предусмотрел — укол сделали. А горсть земли бросить в могилу она так и не смогла...
Дочь держалась лучше — не рыдала, как закаменелая... Горсть бросила, руки вытерла одна об другую от земли. Расплакалась тогда только, когда к ней пробилась... Инга. И как же Ребров раньше
ее не видел! Может, она позже на такси добралась?.. Мыслимое ли дело на кладбище быть столь цветущей, прекрасной?.. Такой ее Ребров чуть больше года назад впервые увидел... Радости своей, столь неуместной, устыдясь, Виктор Михайлович отвернулся от Инги. И увидел вернувшегося Ивана: тот также восторженно на Ингу смотрел, потом взгляд на Виктора перевел. Они невольно кивнули друг другу...
Поминали они Влада в том же магазине на автобусном кольце. Прежде Иван, конечно, машину в гараж загнал. Продавщицам обещанного на Новый год шампанского купили, те заверещали обрадовано, решили после смены распить, а причину понурости мужчин выспросив, пригорюнились:
— Хоть и не знаем за кого — выпьем... Пусть земля пухом!..
— Надо же — на самый Новый год!..
Охранник Саня тоже не отказался от налитой ему водки:
— Помяну потом, с девчонками, — сказал, унося пластмассовый стаканчик в подсобку.
Тихо поминали, почти и не говорили Ребров и Мякинин. Что
свое у каждого, то свое, а об общем-то уже говорено. Да в такой день все равно ничего путного в голову не придет... Про Ингу, не сговариваясь, молчали. Может, одинаково сегодня поняли, сколь она недостижима для них... Вот с дедом Игнатом, собирателем, опять пришедшим за куревом, поговорили, налили и ему поминальный стаканчик. Дед, конечно, не знал Владлена, но, поминая, выразил пронзительную мысль:
— Сколь людей покойного помянет, столь годов память о
нем будет жить...
А тебя, Игнат, многие помянут? — с наивной бестактностью спросил Иван.
Дед поморгал вылинявшими ресницами, помолчал, ответил вовсе без обиды:
— Однако,
наберется... Я ж худого слова никому не сказал. Поперек дороги никому не становился. А что один прожил, так то моя беда: никому до этого дела нет... А если кто злобился, что, дескать, «территорию захламляю», так поймут без меня, что я, наоборот, их дворы от всякой для них ненужности очищал. Поймут и помянут...
— Слышь, дед, а пожарники тебя не трогали, не приколупывались: пожароопасность ведь
создаешь, на фиг?.. — полюбопытствовал Виктор.
— Было дело... Ну, объяснил, что не могу я без этого, ровно болезнь у меня такая, отстали...
— Так это с кармой у тебя непорядок!.. Править надо, чистить! — вдохновился Мякинин. — Давай я тебя по знакомству подшаманю.
— Кака
еще карма?.. Не знаю... Пустоту я свою заполняю так... Ничо мне шаманить не надо. Каво там!.. — вот тут дед обиделся и, как ни уговаривали его Ребров и Мякинин еще посидеть, ушел.
Да они и сами вскоре разошлись...


(Окончание следует)


100-летие «Сибирских огней»