Рассказы
Файл: Иконка пакета 02_dedov_s.zip (30.19 КБ)

Петр ДЕДОВ

СПОЛОХИ

Лебединая песня


Его и сейчас помнят в деревне Ерестной,
только вот фамилия да имя-отчество позабылись. Помнят по прозвищу: Тришка-гармонист.
Странный это был человек. Односельчане его ненавидели. Когда, четверть века назад, купил я здесь себе избу-дачу, плохонькую, об одной комнатке, «насыпуху», первым, помнится,
навестил меня этот самый Тришка, — мужичонка за шестьдесят, высокий, худой, с маленькой головою и изуродованным на войне лицом. Однако, широкая кость и длинные, чуть не до колен, руки выдавали в нем прежнего силача.
— Здря ты купил эту развалюху, — обрадовал он меня с порога. — Она и держится-то ишо только потому, што сумлевается, на какую сторону ловчее свалиться.
В другой раз пришел с просьбой. Но прежде, чем просить, заявил высокомерно:
— Мне ба хоть один класс образования, я ба вас всех за пояс заткнул. А то вот кажному кланяться надо... Слыхал, ты в газете робишь? Тада возьми себе на заметку. Сусед твой, Пётра Николаевич, своровал в бору три лесины да березового молодняка с десяток — на черешки для вил и лопат. А Лаврушкин с улицы Береговой, дак тот чужих собак к себе во двор заманивает, посля душит и унты на продажу шьет...
Он назвал еще
несколько своих односельчан, совершивших крупные или мелкие преступления, и не попросил, а, скорее, потребовал, чтобы я немедленно «прописал» о них в газете. Я сказал, что доносчиков не жалую, и чтобы с такими просьбами он больше ко мне не приходил.
— Н-ну ладно, — многозначительно протянул Гришка, — последим и тебя, што ты за птица...
Позже, от старожилов, я узнал подробности об этом мужичонке. До Отечественной войны работал он на Оби, — «плавил лес», гонял плоты от Ерестной до Новосибирска. И был парень «шибко уж баской»:
ни силушкой, ни статью Господь не обидел. А главное — непревзойденным гармонистом и певцом слыл на всю округу. Бывало, идут плоты мимо какой деревни — народишко весь на берег высыпает послушать пение Тришки-гармониста. А уж он старается на совесть: от берега до берега над великой рекой Обью гремит его мощный голос, и вторят ему ладные переборы гармони, а в нужных местах вступает тоненький голосок красавицы-жены его Наташи, которую, по слухам, отбил он у своего лучшего друга и умыкнул чуть ли не из-за свадебного стола
Потом была война, контузия и страшный фашистский плен. Бежал, был пойман, травлен овчарками, вздернут для острастки на виселицу, но был помилован, снова бежал, вернулся на родину, и здесь не помиловали: на целых три года упекли за колючую проволоку, в лагерь для бывших военнопленных. А уж оттуда вернулся совсем другим человеком, Стал пить по-черному, возненавидел людей, всех, без исключения, а жену свою Наталью истязал и избивал до полусмерти.
Этому теперь я сам был свидетелем. Напьется
и орет на всю деревню, кроет матом пешего и конного, тетка Наталья мечется по дворам в поисках убежища. Потом малость поутихнет, выйдет с гармошкою, сядет на землю (обязательно посреди дороги) и начнет играть. Играет сбивчиво, все какие-то полузабытые старинные мотивы и напевы, тягучие и заунывные...
Так вот, когда обзавелся я дачей в деревне Ерестной, на берегу Обского водохранилища, то по первости чувствовал там себя неуютно, все чего-то не хватало. Выйдешь на крылечко — кругом лес, высоченная стена из деревьев заслоняет простор, гнетет глаз глухой замкнутостью, и сердце сосет память о вольной-волюшке.
Дело
в том, что родился и вырос я в степной Кулнде, где неоглядная даль на все четыре стороны, аж до самой черты, за которой Земля переходит в небо.
И я часто стал ходить на берег Обского моря, где простор и вольный ветер,
и чайки над волнами, белоснежными гребнями в непогоду напоминающий милые сердцу степные ковыли.
Вот здесь-то однажды
летним вечером...
Солнце садилось, во всю ширь горизонта горел закат, по меркнущему небу и по тихой воде лениво плыли малиновые облака. Я шел вдоль берега и под обрывом услышал тихую песню. Пели двое под гармонь: мужчина и женщина. Мне их было не видно, но по хрипловатому голосу я сразу узнал Тришку. И в надтреснутый его бас вплетался тоненький и жалобный, точно детский, голосок...
Да это же его
жена, тетка Наталья!
Я так и застыл на
месте, пораженный. А внизу, под обрывом, песня лилась на удивление слаженно, хотя слов было не разобрать. Да и какими словами можно выразить неизбывную тоску-кручину двух одиноких душ?!
Дивно богат наш народ своей самобытной культурою! Есть у нас песни на всякий случай жизни, на любое настроение. Но есть и неизъяснимые, будто самою судьбою напетые. Вот хотя бы и эта, что заучит сейчас
над тихими вечерними водами. Тягуче рыдает гармошка, ей вторит разбитый до дребезжания, но мягкий и приятным старческий бас, а над этой безыскусной мелодией тоненько льется, звенит от закипающих слез чистый голосок тетки Натальи...
Ах, что за волшебство в этом нехитром и древнем напеве, почему он так горячо хватает за сердце русского человека? Жалоба ли это на неудавшуюся жизнь, на горькую судьбину, которая от века выпадает на долю почти каждого из нас? Тоска ль о золотых днях ушедшей молодости?
Или грозное предчувствие неотвратимого
конца?
Я тихонько побрел от берега. Вошел в сумрачный бор, где только вершины самых высоких сосен золотисто сияли еще от лучей заходящего солнца. Шел и продолжал думать о секрете народных песен. Давно уж нет в помине тех ямщиков и Ермаков, которые и сейчас бередят душу, как, должно быть, волновали наших далеких предков. А «во поле березонька стояла»? Какой уж такой великий смысл в этих словах и в этом напеве?..
Но это совсем другая тема. А вот Тришку-гармониста больше увидеть не привелось. Через несколько дней после описанного случая он умер, спев свою последнюю, как говорят в таких случаях — лебединую
песню.


Журавлиная стая

Еще одну картинку вернула мне память из далекого детства: осень, пронзительная грусть полей, и одинокий журавлиный клин в необъятном пустынном небе...
Где-то идет война, а мы всем классом копаем колхозную картошку. Работа тяжелая, с темна до темна, да все внаклон, на четвереньках, так что к вечеру начинает болеть голова и у некоторых идет носом кровь, — «от малокровья», как нелепо объясняют взрослые.
И вот тогда, в самое трудное предвечернее время, наша молодая и пригожая учительница Екатерина Степановна, которую все мы за глаза зовем Невестой (она четвертый год ждет с войны своего жениха), сзывает нас в кружок, разрешает развести большой костер, напечь картошки, а потом начинает разучивать с нами веселые пионерские песни. «Взвейтесь кострами, синие ночи! — разносились над черной степью наши сиплые от усталости голоса.
Красивые песни, красива и наша учительница, — глаза голубые, до пояса светлая коса. (Забегая вперед, с грустью поведаю, что вскоре она погибла: пошла на выходной в соседнее село Липокурово, где жили ее родители, и средь бела дня напоролась на волчью свадьбу. Звери растерзали нашу Невесту, удалось найти лишь ноги в неподдавшихся клыкам валенках, да светлую косу. Так и хоронили в гробу — ноги да косу)...
Вдоволь наевшись печеной картошки, мы оживали, пели и веселились, даже плясали хороводом вокруг костра. А потом снова принимались за работу, ползали на коленях по сырой земле, выгребали из лунок грязные клубни, — уже до темноты.
И так — весь сентябрь, а то и начало октября, военные годы, и — первые послевоенные...
Но почему-то из этого длинного, однообразного времени особенно ярко запомнилась одна ничем не примечательная картинка, которая и сейчас вживе возникает передо мной, стоит только закрыть глаза: стая журавлей в предвечернем пустынном небе, и мы, оборвыши-ребятишки в осеннем неласковом поле. На соседней полосе копают картошку взрослые, наши матери и бабушки, и когда с неба вдруг послышался журавлиный клик, исполненный великой печали расставания, женщины, как по команде, выпрямляются, разгибают окаменевшие от усталости спины, и, откинув назад волосы тыльной стороной ладони, поднимают лица к меркнущему небу, откуда падает этот бередящий сердце перезвон, такой желанный в своей светлой грусти, — словно струи благодатного, пополам с солнцем, дождя проливаются на изнуренную землю.
Это в какие же веки раз, за сколько лет безысходного каторжного труда впервые выпрямили они согбенные спины и подняли к небу просветленный взор? И что повернулось в их бесприютных душах, если в давно уже исплаканных глазах сверкнули скупые слезинки?
А клин, заостренный к югу, все летел и летел над унылой осенней землей, пока не истаял совсем в меркнущем небе, в котором, как и на воде, не остается никакого следа...
Разве не остается? А в памяти?
Ничто не исчезает бесследно!


Вор ли воробей?     

Мы с детства привыкли к названиям трав и деревьев, зверей и птиц, а многие из этих названий достойны того, чтобы над ними задуматься.
Вот, к примеру, воробей. Это когда украдут что-нибудь, то крик поднимается: «Вора бей!», «Бей вора!». Что и говорить, не очень лестное имечко. Но соответствует ли оно истине? Отчасти — да.
Отчетливо слышу из своего далекого детства сердитый голос моей бабушки Федоры, которая в деревне великой ругательницей слыла:
— А-а, божечка ж ты мой! Ну, не прохвост ли? Не архаровец?!
— Это кого ты понужаешь так, Арсентьевна? — спрашивает из-за плетня соседка.
— Да кого же, акромя воробья? — еще пуще распаляется бабушка. — Ну, не сотона ли, не вражина ли сермяжная, ни дна ему, ни покрышки!.. Анадысь высадила огуречную рассаду на навозную грядку, а штобы воробей не поклевал — чучело рядом поставила — отпугивать. А сёдня утром подошла — пугало мое вдруг ожило, по-
воробьиному зачирикало. Ах, разопасни тебя в душу-то! Заглянула чучелу под шляпу, — а он, наглая харя, воробей-то, умудрился гнездо там свить! Да и рассаду мою чуть не всю уже прикончил...
На воробья это похоже: он и просом, и коноплей не побрезгует, и помидорку прямо с куста под настроение отведает, и пшеничный колос «обмолотит», и даже подсолнечную шляпу вышелушит, — ему бы только ее распочать, — первое семечко из тугих ячеек вытащить...
Испокон живя рядом с человеком, воробей досконально знает не только наши повадки, но и характер, даже психологию всех домашних животных и птиц. Воробьи могут на улице табунами вертеться
под ногами у взрослых, или, скажем, у безобидных девчонок, но стоит только показаться мальчишке, да еще о рогаткой или луком в руках, как стая взорвется, треща крыльями, и воробьев словно ветром сдует.
Свои сложные взаимоотношения у воробьев с кошками, собаками, даже «собратьями по перу» — курами, утками, гусями.
Однажды я сидел с книгой за оградой на лавочке и наблюдал за соседским петухом. Петух был большой прохиндей и внешне чем-то напоминал одного популярного певца: такой же толстый, величественный, в блестяще-черном фраке и со светлой грудью. Сейчас этот холеный гордец рылся в навозной куче, отыскивая дождевых червей, белых куколок майского жука и имел весьма определенную корыстную цель подманить к себе симпатичную рябую курочку, которая равнодушно бродила, как в лесу, в
зарослях бурьяна и лопухов.
Наконец, петух нашел искомое, и, горделиво задрав голову, призывно заквокал, дергая шеей. Курочка рысью побежала на зов, но в это время из травы выскочил шустрый воробей, схватил червя — и не то, чтобы взлетел, а исчез, как сквозь землю провалился. Петух ничего не заметил, продолжал дуться и пыжиться, нетерпеливо переступая ногами и косясь наглым глазом на курочку, которая с опаской, бочком приблизилась к нему и удивленно склонила голову, не найдя никакой поживы. Петух тоже обнаружил пропажу, сердито надул зоб, а гребень его еще пуще покраснел, будто от стыда. Он яростно стал грести лапами навоз, а курочка отбежала на безопасное расстояние.
Белой искрой мелькнула в навозе личинка майского жука, — деликатес высшего качества! — петух опять галантно раскланиваясь и шаркая шпористой лапою, призывно закокотал, и снова незаметно выкатился откуда-то воробьишка и своровал добычу. На этот раз подбежавшая курочка, видно, решила, что наглец просто-напросто хочет завлечь ее обманом, она презрительно взглянула на петуха и закудахтала, словно расхохоталась, а незадачливый кавалер, обнаружив пропажу, так и остался стоять с открытым от удивления клювом...
Не приходилось мне встречать на свете птички более шустрой, вездесущей, смекалистой и наблюдательной, чем воробей. Вы не успели еще о чем-то подумать, а воробей уже предполагает наперед о дальнейших ваших действиях. Скажем, он в точности знает, когда сельская хозяйка будет кормить своих курей и явится «к столу»
наперед их, он осведомлен, где проживают его исконные враги — ястреб, ворона, сорока и прекрасно разбирается в психологии кошек и собак, он в курсе, какая завтра будет погода, и если на дворе лютая зима, то воробей заранее знает, какая печная труба самая теплая, чтобы схорониться в ней на ночь. К слову сказать, благодаря своей сообразительности, воробей — одна из очень немногих птиц, которые никогда не изменяют родным местам, не улетают на зиму ни в какие жаркие страны даже из нашей суровой Сибири, и переносят стужу и бескормицу лучше всех других пернатых.
А что касается нелестной клички «вора бей!», то на это я скажу вот что: иной больше сопрет, да промолчит, а воробей и стянет-то зернышко, а шуму и драки вокруг со своими же собратьями наделает на целый пуд.
Однако, этот ущерб не так уж и значителен по сравнению с той пользой, которую приносит человеку эта шустрая и работящая птичка. Когда у воробьев выводятся птенцы, то неутомимые супруги трудятся от зари до зари: носят букашек и личинок, мух, червяков и других насекомых, вредных сельскому хозяйству. А несколько, при необычайной воробьиной плодовитости (они выводят
за сезон два-три потомства) им приходится выискивать насекомых с ранней весны и до поздней осени, то не трудно представить, какое огромное количество вредителей они уничтожают, принося человеку неоценимую пользу.
Вот и судите теперь сами: вор ли воробей? А, может, он, если когда и стянет чего, так просто берет свое, заработанное честным трудом?


Признаки весны

Середина марта, а ночью морозы до тридцати, да и днем в носу пощипывает, но все равно весна: порой в затишье лучик солнышка так ласково по щеке погладит, словно детская теплая ладонь. И даже на снегу высыпали веснушки, — то припорошило белые сугробы рыжими семенами берез. Подует ветер, понесет эти семена по лесу, засыплет ими звериные следа. А потом, когда таять начнет, и снег сядет, смерзшиеся березовые семена будут похожими на шляпки грибов. В лосиных следах «вырастут», к примеру, подберезовики, в заячьих — грибы поменьше, маслята, а в беличьих — крохотные рыжие опята.
Но это случится где-то в апреле, а пока еще холодно, снег в лесу не подтаивает, даже чурыма нет, — так местные жители называют весенний снежный наст, — а пни и коряжины словно облиты глазурью, даже глазам больно смотреть.
Самая это переломная у нас пора — середина марта, когда только-только начинают появляться первые признаки весны.
Иду на лыжах, смотрю по сторонам. Последний раз был я в этом лесу не так давно, и теперь мне кажется: что-то здесь переменилось, но это я только чувствую, а увидеть, не могу. Ко всему привыкаешь, все примелькалось, и заметить новое не так-то легко: для этого надо превратиться в ребенка. Да, да я не оговорился: надо внушить себе, что ты только родился на свет и весь окружающий мир видишь первый раз в жизни.
Вот тогда и начнут помаленьку проявляться еле уловимые признаки весны. И ты вдруг заметишь, что тени от деревьев стали синее и резче, — кажется порой, что зацепишь за них лыжею, как за валежник. Ты увидишь, что в лесу стало больше света: им залито все пространство, и даже в глухой чаще не найти тенистого, темного угла. Свет словно облучает деревья, они меняются на глазах. Вон сосновые стволы шелушиться начали — рыжие прозрачные пленки затрепетали и запели на ветру. А тончайшие кружева березовых крон порозовели от солнечного «загара», и грачиные гнезда в их воздушной кисее чернеют особенно резко и грубо. Кора на осинах посветлела и, нагретая солнцем, источает свой нежнейший аромат.
Домой возвращаюсь в сумерках, когда лес уже затопила синева. Лыжные палки визгливо поют на всю округу — должно быть, к морозу. Что ж, в Сибири — не то, что в среднерусской полосе, где по пословице в марте цыган шубу продает. У нас говорят наоборот: марток — надевай трое порток.
Иду в синих сумерках. Вот и моя избенка на краю бора — маленькие оконца чуть теплятся зелено-розовым светом от сгоревшей зари. На душе хорошо и печально: будто и впрямь побывал в гостях у детства...


Детская игра

Ранним утром иду берегом моря, — так все жители прибрежных деревень зовут почему-то Обское водохранилище. Тихо и умиротворенно все в природе в этот благодатный несуетный час. Водная гладь отливает сталью, ни единой морщинки, и далеко видно, как жирует прожорливая щука. Хищный силуэт ее иногда вздымается из глубин, и перед ней, улепетывая, стеклянными осколками брызжет проворная рыбная мелочь.
Иду по извилистой рыбачьей тропе. Кусты и травы по бокам тяжелы от росы, крохотные радуги сияют на росных паутинках, а выше по берегу — стена соснового бора, в котором таится еще дремотный полумрак, и оттуда наносит остывшим смольем и грибной сыростью.
И больно сжимается сердце, когда среди этой благодати то и дело натыкаешься на остывшие кострища, — черные проплешины обгоревшей земли, вокруг которых вытоптаны травы и поломаны кусты, и кучи мусора — какое-то тряпье, консервные банки, клочья бумаги, картофельные очистки, рыбные кости, пустые винные бутылки, — словом, вое, что остается после праздно отдыхавших неопрятных людей, почему-то считающих, что убирать за собою должно только у себя дома...
Вчера было воскресенье, кострищ на берегу много, они — как язвенные струпья на зеленом теле земли. Кусты и деревья заслоняют мне тропу, и я не вижу, что там делается впереди, только слышу странный звон, невнятные голоса и выкрики. Прибавляю шагу. Звон становится яснее — похоже, бьют какую-то посуду.
— ...тебя мать! — не вяжется как-то грубое ругательство с тонким детским голоском, который теперь явственно доносится из-за кустов.
— А ты ударь меня, ударь! — слышится другой голосок, девчоночий.
И снова доносится звон разлетевшейся посуды, громкая ругань мальчика.
— Нет, ты ударь меня! — настаивает девочка» — Ударь, как папка мамку, тогда будет все по-правдешнему...
Я выглядываю из-за кустов. На крохотной полянке, у черного кострища — мальчик и девочка. Лет им так по пять-шесть, не больше. Видимо, играют. Но странная это игра. Насобирали на берегу пустых винных бутылок, мальчик хватает их и с остервенением, с грубой руганью разбивает о пень. Сверкая, летят осколки. Девочка крутится около, охает, по-взрослому всплескивает ручонками, даже, подражая кому-то, рыдает с причетами, утирая подолом лицо, — и просит разъяренного мальчика:
— Ударь меня! Ну, хоть не больно. Чтобы было по-правдешнему!
Я выхожу на поляну. Дети испуганно шарахаются к кустам, но останавливаются, замирают в нерешительности. Босые, в потрепанной одежонке. До сих пор помню глаза девочки, большие, округлившиеся в испуге, прекрасные своей чистой голубизной глаза ребенка. Но сколько в них затравленности, страха, не детского тоскливого понимания! Эти глаза остудили мою строгость, я спросил у детей:
— Зачем же вы бьете бутылки? Ведь сами здесь бегаете босиком — а ну, как на осколок напоритесь?
Ребятишки переглянулись, девочка, вздрогнув, потерла одну ногу о другую, и в чудесных глазах ее мгновенно отразилась неподдельная боль. Она, видать, была постарше мальчика, тот все пытался спрятаться за ее спину и сопел от возбуждения.
— Вы чьи? — присев на корточки, как можно мягче спросил я. — Где живете?
Девочка махнула ручонкой по направлению села Абрашина, что неподалеку отсюда, сразу за бором.
— Давыдовы мы, — сказала она.
— Это Николая Давыдова, что ли?
Девочка кивнула и виновато потупилась, — «Видно, стыдится за отца», — подумалось мне. Николая Давыдова я знал, да и кто его не знает по всей округе? Пьянчужка, пустобрех, никчемный человечишко о красивыми, да полинявшими от хмеля голубыми глазами.
— А папка скоро сюда придет, - сообщил мальчик, выглядывая из-за сестренкиной спины.
— Ага, — подтвердила девочка. — Он каждый понедельник сюда приходит. Бутылки по берегу собирает, а потом сдает на вино...
— Так вы
поэтому их бьете?! — осенило меня.
— Ага. Мы пораньше приходим, пока он спит. Мы с Вадиком понарошку играем в папку и мамку.
Много я видывал детских игр, но такой...


Баба

Пассажиров в автобусе было — как сельдей в бочке. Уж, кажется, все: не только человеку — мыши негде пролезть. Однако, на очередном остановке втиснулась-таки каким-то чудом пожилая женщина.
— Ну, бабка, ну-у, дает! — не то осуждая не то восхищаясь, простонал кто-то.
— Гражданка, раздавят ведь!
— А и не раздавят, а и не сомнут, я привычная, — скороговоркой тараторила женщина, будто подбадривая себя в неимоверно трудном деле, а сама боком-плечом, передом-задом ввинчивалась меж спрессованных тел, чувствуя себя в своей стихии, а глядь — уже оказалась у меня за спиной, чуть не в середине салона, строча своей скороговоркой:
— А и не раздавят, а и не сомнут, потеснитесь, детки, нельзя мне ждать — на работу опаздываю...
Я спиной почувствовал упругое и сильное тело женщины, его обтекаемые, какие-то окатные формы, и, оглянувшись, увидел морщинистое лицо, приземистую фигуру с литыми округлыми плечами, фигуру, похожую на морской камень-валун, гладко обточенные временем, грозными прибоями, долгими ветрами и непогодами, фигуру, будто специально созданную природой для преодоления бесконечных сопротивлений... да так оно и есть! Это ведь одна
из тех женщин, биография которой легко просматривается в ее фигуре, изваянной нашим суровым временем, трудной жизнью, лишениями, давкой в очередях и транспорте, и постоянной борьбой за кусок хлеба.
Так оно и есть! Я думаю, эти женщины есть и были во все времена и у всех народов, — женщины, на мощных и округло-нежных плечах которых держится и семья, и работа, а вся жизнь. И именно с такой женщины древний скульптор вытесал
каменную бабу и поставил ее в степи как символ вечного присутствия человеческой жизни на земле.


Крестьяне

Над
моим письменным столом — широко известная фотография любимых мною писателей, двух Василиев — Белова в Шукшина. Сидят они рядышком, видать, после баньки — в белоснежных нательных рубашках, с благостными и радушными улыбками. Сколько сердечней открытости и простоты в их лицах — сама святая русская доброта!..
Жила у
вас моя мама, Александра Тихоновна, — и в восемьдесят лет своих не утратившая живого любопытства ко всему окружающему и сущему на земле.
Как-то подошла, показала на фотографию:
Все собираюсь спросить у тебя, сынок — что это за ребятки
такие душевные?
Я стал объяснять: мол, это наш сибиряк Василий Шукшин приехал в гости к своему другу писателю Василию Белову
в его Вологодскую деревню Тимониху...
— Видать, из нашинских, из крестьян, — сказала мама.
Кто из крестьян, — не понял я.
— Ну, этот Белов, хозяин-то... Вишь, как дрова у него аккуратно сложены — все сколом книзу.
Я удивленно уставился на фотографию и, кажется, впервые заметил: два Василия сидели на фоне огромной поленницы дров. Пригляделся — и действительно каждое полешко не как попало, а сколом книзу, корьём наверх, — это от дождей и рос, вообще от сырости
рачительный хозяин укладывает поленья, чтобы не гнили и всегда были сухими.
— Ну, мама, — только и нашелся я сказать, — рыбак рыбака видит издалека...


Погоня

Деревенскую тишину летнего дня неожиданно взорвал птичий переполох. Из-за соседнего дома вывернулся ястреб, которого преследовала пара ласточек. Видать, набедокурил злой стервятник, нарушил семейную идиллию самых ласковых и безобидных на земле пташек, и они с отчаянными, пронзительными криками гнали его прочь от своего гнезда.
Ястреб стремительно шел в нырковом полете, со свистом рассекал воздух своими острыми и мощными крыльями, то поднимаясь, то камнем падая вниз, - казалось, вот-вот ударится о землю, разобьется, но в самый последний миг, подняв на дороге пыль, он снова взмывал столбом кверху, резко бросая послушное тело то в одну, то в другую сторону. Он пытался уйти от погони с такой скоростью и проворством, что глаз еле успевал следить за его стремительными бросками, но разъяренные ласточки не отставали от него, они повторяли каждое малейшее движение хищника, словно были к нему привязаны незримыми нитями, и даже казалось порой, что они, предугадывая, опережают его в молниеносных маневрах.
Развернувшись, ястреб снова пролетел над нашим двором, и я успел разглядеть, как одна ласточка, догнав, ударила его в спину, и в синем недвижном воздухе закружилось выбитое птичкой ястребиное перо, стало медленно-медленно опускаться вниз. И пока достигло оно земли, птицы скрылись из виду, затих яростный крик ласточек...
А я представил себе на миг: что бы могло случиться, если бы ястребу пришло в голову не удирать позорно от погони, а обороняться? Да какая там оборона, от кого обороняться-то?! Один-два стремительных броска, удар кривого железного клюва, страшное прикосновение могучих когтистых лап, способных разодрать на куски даже голубя или галку, — и от бедных ласточек вот так же вот закружились бы в воздухе перышки, остались бы одни воспоминания.
Но видно так устроено гениально предусмотрительной природой: нарушивший «территориальные принципы» хищник будь он хоть в сто раз сильнее хозяев, — все равно трусливо удирает из чужих владений от мнимого возмездия. Не хочу отнимать время, — в подтверждение вы и сами можете припомнить множество примеров. Скажу только, что это одна из многих загадок природы: инстинкт, срабатывающий на общее благо. Не будь его, этого инстинкта, сильные вмиг прикончили бы более слабых, а потом начали «резню» между собой.
Люди не обладают таким инстинктом, — может, он и был в дремучей первобытности, но утрачен с появлением сознания и мышления, когда человек понял, что не логично сильному убегать от слабого. Теперь этот инстинкт заменяют людям сознательность, совесть. Вот почему во все времена и у всех народов важнее всяких там золотых запасов был и есть неразменный, драгоценный запас совести. С оскудением этого запаса гибли великие царства и империи (оглянитесь на исторические примеры), ибо бессовестные, возомнившие о себе нации, покоряли сначала слабых, а потомке возрастанием аппетита до безумной алчности, пожирали самих себя.


Обманутые грибы.

О грибах написано много. О них можно писать и писать еще, потому что грибы не до конца изучены и до сих пор удивляют загадками.
Ну, чем, например, можно объяснить такое. Рыжик в Караканском бору под Новосибирском - не такой уж частый гость. Бор этот преимущественно сосновый, солнечный, с хвойной сухою подстилкой. Но в 1985 году, когда лето и осень были дождливыми и теплыми, рыжик в здешних местах вдруг пошел такой мощной волною, какую не помнят старики-старожилы. Он пер на глазах, шапкой поднимая лесную подстилку, высыпал на хоженые тропки и проезжие дороги, забирался в деревенские дворы и огороды. Люди отправлялись в лес уже не о корзинками, а катили за собой ручные тележки и коляски, и так продолжалось до заморозков, до, первого снега...
Что же тут удивительного — спросите вы. — Была сырая и теплая, то есть благоприятная для рыжика, погода, вот и... Но позвольте вас перебить: известно, что рыжики, как и многие другие грибы, растут из грибницы — наподобие многолетних растений, с каждой весною вновь берущих силы от своего корня. Спрашивается: где находились грибницы рыжиков многие годы подряд, когда не только под забором, но во всем Караканском бору трудно было сыскать хотя бы один завалящий рыжик? Ведь не одуванчик же это в конце-то концов, семена которого в один момент может разнести повсюду ветром?
Или еще. Каждому грибнику известно таинственное свойство грибов прямо на виду вдруг бесследно исчезать или, наоборот, появляться, выскакивать, как из-под земли, идешь утренним лесом, и вое твое существо сосредоточено на одном: вот сейчас под той сосною, среди коричневых шишек, похожих на взъерошенных воробьев, среди пожухлых осиновых и березовых листьев, среди ржавых иголок хвои промелькнет грибок... и правда! Да не какой-нибудь дряблый обабок, а вот он встал перед тобой, как лист перед травой, настоящий боровик — с толстой, как клубень, ножкой, с вишневой, благородных оттенков, шляпкой, — словом, классический, хоть делай слайды, — гриб-боровик! Да где же это ножик запропастился? Шаришь в карманах, заглядываешь в корзину, а сам уже ощущаешь на ладони холодный, дымчатый от росы, резиново-упругий и тяжелый гриб, который и срезанный еще живет, благоухает, продолжая дышать прогорклым утренним туманом...
Ну, найден ножик, а где же гриб? Нет гриба, исчез, сквозь землю провалился, и ползай хоть на животе, общупай каждую шишку и хвоинку — ничего не найдешь...
Из многолетних собственных наблюдений я могу привести множество примеров загадочного поведения грибов. Впрочем, загадки и чудеса иногда разрешались до примитивности просто. Как-то в начале зимы шел я на лыжах по Караканскому бору. Недавно выпал первый снег, дни стояли теплые, хотя и не было солнца, низко нависали пепельные тучи, и в мягком матовом свете все вокруг напоминало незавершенную картину, на которую художник успел только нанести контуры сосен, пней, голых кустарников.
Снег был расписан строчками следов зверей и птиц, которые при умении можно читать, как увлекательнейшую книгу. Они, эти следы, и привели меня на свежую вырубку, и я остановился пораженный перед торчавшим из снега гнилым пнем, на котором сплошняком, желтой пеною накипели молодые, прекрасные до вызывающей дерзости опята. Не сон ли?
Я дернул себя за ухо, уронил шапку, нагнулся, чтобы поднять, и увидел: опята, — желтые в крапинку шляпки проступали сквозь пушистый снег.
Невольно вспомнилась сказка о злой мачехе, пославшей падчерицу в зимний лес за грибами. Разгреб снег до земли, усыпанной черными углями и сизою золою. А только теперь обо всем догадался: недавно работали здесь лесорубы, у этого пня раскладывали костер, земля глубоко прогрелась, и опята обманулись
кратким теплом...
Возвращался домой по своей вилючей лыжне, нес за пазухой на целое жарево грибов, и думал о том, как рождаются в народе сказки: даже самая дерзкая фантазия должна иметь земные корни.


Черемуховый холод

Совсем постарел дед Корней: теперь ему и с печи слезть, так и то большого труда стоит. А дни стоят солнечные, душные — дышать в избе нечем. Вся жизнь у старика теперь только ночью. Цветет черемуха, а в эту пору ночи бывают прохладные, даже заморозки пластаются по низинам.
Обычно за полночь дед выползает из своей хибарки, садится на завалинку. Ночь лунная, далеко видно окрест. Рядом, по берегу речушки, белопенной грядою светится цветущая черемуха. А за нею — серебряный простор степей, откуда веет горьковатым запахом полыни.
— Ах ты, мать честная, — вздыхает старик. — Снова земля молодая, в цвету. Человеку бы этак...
В черемуховых зарослях трещит валежник, потом до старика доносится девичий шепот:
— Не балуйся, Васька, маме скажу.
Старик скрещивает на костыле ладони, кладет на них подбородок и словно бы засыпает. Из зарослей выходит парень в белой рубашке, перепрыгивает через прясло и подходит к старику.
— Дед, закурить не найдется? — спрашивает он.
Старик молчит, не шевелится.
— Да ты чо, концы отдал, што ли?
Парень нагибается над стариком и видит, что из закрытых глаз у того вытекают скупые слезинки. Боязливо горбясь, парень уходит прочь. Впервые в жизни горячее сердце его обдало ледяным холодом, — предчувствием чего-то страшного и неизбежного...


Живая голова

— Ему только егерем и служить. Егерскую работу ведь никак не учтешь: уехал в лес, а что там делает? Может, спит под кустом, кто видит? Ой, ленив! Зимой как-то приехал к нему на кордон, а дело в сумерках было, иду мимо пригона, гляжу — на крыше конская голова валяется. Присмотрелся — она будто ушами шевелит и навроде парок из ноздрей пускает. Что за чудеса! Поднял с дороги глызу, швырнул в голову, а она ка-ак прянет да как заржет! Я так и сел в сугроб.
Тут он и сам, Митроха-егерь, на крыльцо вышел. Я ему на конскую голову показываю, слова вымолвить не могу, а он за живот взялся и давай хохотать. Потом уж повел в свой пригон, и там мне все стало понятно. Оказывается, он, подлец, с самой осени у своей лошади не чистил, и коняга столько натоптала под ногами навоза и объедьев, что поднялась вершка на три вверх, уперлась головой в крышу пригона. А крыша-то соломой крыта, коняга ее прогрызла и высовывает теперь наружу голову в дыру, вроде как в форточку: подышать, значится свежим воздухом ...
Вот до чего довел животину, лодырь! Лень-то, видать, вперед его родилась.


Такой характер

В дачном поселке мой сосед пенсионер дядя Сёма Лапутенко — великим грибником слывет. Его так и называют все, и он шибко этим гордится, и престиж свой блюдёт ревностно. Уж первый грибок прежде его никто не сорвет, будьте уверены! Он прямо какое-то собачье чутье на них имеет. Выйдет ранним утром во двор, глянет окрест из-под ладони, понюхает воздух, наморщит большой лиловый нос, да и крикнет мне через забор:
— Готовь, сосед, корзинку, масленок пошел!
— Откуда вы знаете? Находили уже?
— Нет, но счас найду! — подхватывается и бегом в лес. Бежит и прискакивает — походка у него такая: если бы речь шла о лошади, — иноходью можно было б назвать.
Люди еще и думать о грибах не думали, — рано, июнь месяц на дворе, а он, глядишь, уже о десяток маслят приволок: чуточных, с налипшими хвоинками на масляных головках. Такие в обыкновенных винных бутылках мариновать можно.
За маслятами-сыроежки да всякие там свинушки-подкоровники пойдут, а как появился в лесу мухомор, — жди первую волну боровиков. Для грибника боровик — что, к примеру, для охотника глухарь, а для рыболова судак на полпуда. И опять же, ни у кого другого, как у дяди Сёмы — первый грибок в кузовок!
А грузди взять? Не всякому, даже опытному грибнику поддаются эти потаенные скрытни. Сидят себе под толстой лесной подстилкой да над грибниками посмеиваются: ищи-свищи под печью щи! И до того маскироваться ловки, что иной раз наступишь невзначай, — только нежно хрустнут, словно первый снег под сапогом. Каждый может такую промашку дать, но только не дядя Сёма. Идешь с ним рядом, никаких, кажется, признаков: под ногами бурые листья прошлогодние, хвоя красноватая, словно ржавые иголки, сосновые шишки, дятлами вылущенные и потому похожие на взъерошенных воробьев, — никаких признаков нигде, но вдруг дядя Сёма замирает на месте, будто породистая гончая на стойке, пошевелит мясистым носом и кидается вдруг в сторону, под черемуховый куст. Копнул подстилку раз-другой — есть такое дело! На ладони — крохотный, не больше поросячьего пятачка и такой же в земле запачканный груздок лежит. Да не какой-нибудь там сухой или подгруздок черный, а натуральный сырой груздь, с янтарно просвечивающей шляпкою, отороченной по краю нежной бахромою, с сахарной белизною на срезе... Вот такой он, великий грибник дядя Сёма!
Но однажды обскакал я его. Сентябрь в том году был сухой и теплый, поэтому остались мы без опят. Этот гриб любит осень сырую, прохладную, да чтоб туманы над землей пластались, а если ранние утренники начнут землю отбеливать, так для опят еще лучше.
Словом, подвели нас опятки-малые ребятки, один из самых вкусных, и уж точно — самый практичный гриб наших лесов. Мы его и сушим, и солим, и маринуем, но, пожалуй, ничто не сравнится по вкусу о опеночной икрою. Секрет ее приготовления прост: опята отваривают, пропускают через мясорубку, потом жарят со всеми приправами и закатывают в стеклянные банки, которые, конечно, надо стерилизовать. Зимой откроешь такую банку, - свежий гриб, как только что из лесу принесенный. Клади его в суп, туши с картошкой, делай из него начинку для пирогов и пельменей. Поверьте на слово давнишнему грибнику: мясным пельменям по вкусу и питательности далеко до опеночных.
Теперь, наверное, вам понятно, почему дядя Сёма целыми днями рыскает по лесам? Аж похудел, с лица сменился, бедолага.
— Бросьте вы понапрасну ноги да время убивать, — советовал я.
— Ни-ког-да! Думаешь добыча меня интересует? — кричал он, размахивая руками. — Нет, сам прынцып! Не было еще такого, чтобы я не нашел грыб, какой захочу!..
И продолжал бегать. Надо сказать, старик он самолюбивый, терпеть не может возражений, и я давно искал случая как-нибудь его проучить. И случай такой вскоре представился. Как-то вечером сидел я с удочкой (забыл сказать, что дачный поселок наш находится на берегу Обского водохранилища), — сидел на огромном пне, который корячился на кривых узловатых корнях недалеко от берега. Таких пней здесь много. Коренья их оголила, вымыла вода, и осенью, когда уровень ее падает, пни на своих оголившихся, причудливо изогнутых лапищах-кореньях напоминают то осьминогов, то каких-то допотопных чудовищ.
Так вот, сидел я в тот вечер, ловил рыбку. И вдруг... видно, на счастье мое великое крючок зацепился за корень соседнего пня, я дернул — не тут-то было! Полез отцеплять, сунул голову вниз, меж кривых корней, — батюшки мои, опята! Под самым пнем, вниз шляпками, да сплошняком, будто желтая пена накипела! Тугие, что резиновые, шляпки в темных крапинках, а запах-то, запах! Все правильно: осень сухая, даже жаркая, а им тут и влага, и прохлада от воды, — чего не расти?
Рванул я за корзиною, добрая у меня корзина, ведра на три. Ну и начал шуровать под пнями. За каких-нибудь пару часов под самую ручку наворотил, насилу до дому дотащил. Тут и вспомнил про великого грибника. Кричу через забор: дядя Сёма только что из леса пустой вернулся, — идите, кличу, опятами угощу!
— Ты? Опятами?! — да так и покатился со смеху.
Я не поленился, корзину к самому забору подводок. Глянул он, и от удивления его и без того круглые глаза совсем округлились, полезли из орбит — прямо хоть ладони подставляй.
— Не верю... — прошептал он побелевшими губами. И вдруг замахал руками, кинулся прочь и заорал диким голосом:
— Не верю! Не могет быть! Не верю!!!
Такой вот характер...


Дед и внук

Этот дом стоит на краю нашего дачного поселка и, кажется, ничем не отличается от других. Но для человека внимательного и понимающего такое утверждение не совсем верное.
Есть, конечно, в поселке дома куда как экзотичнее. Сейчас так называемые «новые русские» возводят такие хоромины, какие старым русским и во сне не снились, идет своего рода соцсоревнование: не дай Бог у тебя окажется труба пониже, да дым пожиже,
чем у твоего соседа! Вот и громоздят дома-уродины, смешивая архитектурные стили разных эпох и народов, а получается, по слову Гоголя, помесь свиньи с собакой...
Этот же домик на краю поселка так непритязателен в своей естественное простоте, что можно пройти мимо и не заметить. Но тому, кто попадет в нашу Ерестную, я настоятельно советую остановиться возле него. И вас обязательно доджны привлечь разумная соразмерность всех частей этой постройки.
Ну, во-первых, окна. Они - как глаза на лице человека. Если малы — дом кажется подслеповатым, а слишком большие — лупоглазым.
Здесь окна в самый раз, в лучах солнца стекла весело поблескивают, и кажется, что дом улыбается. Тесовая крыша не довлеет над постройкою, но и не сидит, как легкомысленная кепчонка на блатном парне. По карнизу и на ставнях — легкая резьба: простенькие листья и цветочки, которые, однако, удивительно сочетаются с кустами и клумбами палисадника.
Одним словом, благородное чувство меры во всем, отчего светлее на душе, как, например, при чтении рассказов Чехова. Но строитель и хозяин домика эти рассказы, конечно, не читал по причине не грамотности. Григорий Спиридонович прошел почти всю войну, да не просто солдатом, а сапером, коих и звали-то всегда не иначе, как смертниками. Был ранен, и не раз, но руки-ноги, слава Богу, остались целы. В свое время и построил он этот на диво приглядный домок, и прожил в нем со своей старухою Дарьей Степановной немало лет, а в прошлом году умер. Такова людская планида, но срубленный им дом, ладной статью напоминающий хозяина, с годами не состарился, а, напротив, будто бы похорошел. Стены из любовно оструганных бревен начали бронзоветь, обретая костяную крепость и играя на солнце кремовым, благородных оттенков, блеском.
Но... убрался хозяин в другую, вечную домовину. А к Марье Степановне пожаловал ее внук и теперь наследник усадьбы некто Дюмон. Вообще-то его звали Димой, но он почему-то переиначил свое имя на французский, что ли, манер. Верзила был белобрыс и губаст, с
трубным голосом и звероватым оскалом вместо улыбки.
Вечером он зашел ко мне, выставил на стол
бутылку дорогого коньяка, и спросил, что он думает делать с усадьбой стариков, ведь Марье Степановне одной не под силу, она собралась домой, в город.
— Дом — на
слом, — складно ответил Дюмон, — а на этом месте возведу кирпичный особняк, самым высокий в вашем задрипанном поселке.
Жалко домик-то! — вырвалось у меня.
Дюмон расхохотался во всю свою обширную пасть, шибанул меня ладонью по плечу:
— Ну ты, писатель, даешь! Ты хоть за бугром-то бывал? Видал, как цивильные люди живут? Встречал хоть одну такую деревянную избушку на курьих ножках?
То-то же...
С Дюмоном мы были знакомы давно. Он я раньше наезжал сюда с друзьями погулять на приволье. Отца у него не было. Учился в каком-то институте — выгнали. Долго болтался в поисках заработка, пока, наконец, не нашел пристанище по душе — ресторан, в котором устроился вахтером-вышибалой. А через какое-то время (дошли до нас слухи) стал хозяином этого ресторана. Как-то при встрече объяснил
мне коротко: «Понимаешь, свинтился с хозяйкой, а мужа ее мы отшили в Могилевскую губернию». До сих пор понять не могу, на самом ли деле хозяина ресторана отправили на Могилевщину, или тут намек на что-то пострашнее?
Сейчас вот, когда мы выпили
принесенного Дюмоном дорогого коньяка, он вдруг предложил:
— Хошь, фокус-мокус покажу? Цирковой трюк, большого умения требует... Сколько там
у нас осталось? Ага, пол-бутылки, Смотри...
Он поставил на пол коньяк, и, взбрыкнув длинными ногами, встал на голову, прислонившись спиной к стене.
— Смотри! — натужно прохрипел, багровея лицом, сцапал бутылку, и так вот, стоя вверх ногами, хавкнул через горлышко,
одним глотком, весь коньяк.
— Видал?! — победоносно рявкнул он, и, встав
на ноги, уставился на меня налитыми кровью, безумными зенками. — Это тебе не бумагу марать, тутока особое мастерство нужно. Когда вышибалой работал — большую деньгу на спор выколачивал...
В тот свой приезд Дюмон попьянствовал еще дня три, повыпендривался перед дачниками, демонстрируя под аплодисменты свое действительно редкое «мастерство» и снова отбыл в город. Бабка его, Марья Степановна, после жаловалась соседям:
— Насле-едник,
язви его в душу. Наследил - и уехал.
Вот и весь рассказ про деда и внука — двух мастеров своего дела...


Картинка с натуры

Зашел в продовольственный магазин. Здесь по причине «бешеных»
цен совсем безлюдно. Продавщицы скучают, лениво переговариваются между собой, одна — толстая, черноволосая, в колбасной отделе, самозабвенно лускает семечки.
Но вот вплывает мадам, следом — «оруженосец» в камуфляжной униформе, крупный самец, багровую рожу, как говорится, с похмелья не уделаешь, видать отожрался на вольных хлебах, у хозяйки на особом благоволении состоит.
Саму же мадам, завернутую в огромную соболью шубу, и не разглядеть: одна головенка высовывается, как из панциря у черепахи. Мадам обходит витрины с колбасами, зернистой икрою, разными заморскими деликатесами и, почти не глядя, тычет пальчиком: «Мне это, это, это...» Потом, волоча по полу шубу, направляется к выходу в сопровождении своего груженого сумками холуя. Когда дверь за ними закрылась, одна из продавщиц пропела вслед:

Повстречал я тра-ля-ля-ля
Не заметил впопыхах:
То ли шуба, то ли баба»
То ли тра-ля-дя в мехах.

— Должно быть, заметил, — отозвалась пожилая продавщица, — Вишь, как выгибался перед ней, — как говно через палку...
Я тоже направляюсь к выходу, делать здесь нечего, как сказал поэт: «Ко всему мне прицениться, ничего мне не купить». В дверях сталкиваюсь с солдатом, задерживаюсь из-за всегдашнего своего любопытства. Солдатик ростом мал, в своей рыжей шинели, перепоясанной широким ремнем, похож на пшеничный сноп, по
развалистой походке и несмелым повадкам угадывался в нем парень деревенский.
Видимо, влекомый запахом, он сразу направился к хлебному отделу, ноздри курносого носа, бледнея, раздуваются от сытного ржаного духа, в глазах просверкивает голодный блеск.
Продавщица за прилавком — длинная, некрасивая девица. Она присмотрелась к парню и вдруг стушевалась, густо покраснела.
Ты это... Денег, наверное, нет? — опросила охрипшим голосом.
Лицо солдатика тоже покрылось розовыми пятнами, он потоптался и стал отходить, а девица схватила ржаную буханку,
потом белый батон и резко выбросила руки вперед:
— На вот, возьми, пожалуйста!
Парень испуганно попятился назад, но продавщица выбежала из-за прилавка, со злостью, казалось, сунула ему хлеб.
— Дают — бери, бьют — беги, — прокомментировала толстуха из колбасного.
А тем временем подоспела пожилая женщина из рыбного отдела и сунула солдату полиэтиленовый мешочек с двумя селедками.
— Должно, в увольнительной, сынок? — ласково опросила она.
Парень кивнул головой, и теперь не только лицо, но и голая шея пошла темными пятнами.
— Да ты бы не стыдился этак, — упрекнула женщина. — Твоим начальникам, да нашим правителям стыдиться-то надо,
а не тебе. Сам-то издалека?
— Из Томской области я. Деревня Лоскуты, — ответил солдатик и поспешил к выходу.
Я пошел следом. Успел еще расслышать за
спиной голос колбасной толстухи:
— Оно и видно, что Лоскуты. А вы, девки, если так будете торговать...
Морозно было на улице и горько на душе. Что же с вами сделали, внуки и правнуки тех солдат-сибиряков, которые сломали фашистам хребет под Москвой, а потом пол-Европы прошли с победой. в железных Сибирских полках?!



100-летие «Сибирских огней»