Вы здесь

Старорусская история

Повесть
Файл: Иконка пакета 01_taslickii_si.zip (104.49 КБ)

I.

Николай Александрович Якубовский, сорокалетний бухгалтер Облпотребсоюза, уже не помнил, когда в последний раз праздновал Рождество. Было ли это в шестнадцатом году в Галиции, во время короткого затишья между обстрелами немецких гаубиц? Или в следующем, семнадцатом, когда месяц почти валялся в госпитале под Петербургом, то есть… Петроградом. Или… черт!.. да, Ленинградом! Одиннадцатая зима заканчивается с тех пор, а он все падает в черную яму, и дна у этой ямы не видно. Давно нет ни елки, ни свечей, ни троек, ни детской щемящей грусти возле руки матери, пахнущей духами и мятой, ни самого детства. Ничего.

Он перешагнул за четвертый десяток, на голове плешь, на носу пенсне в золотой оправе, а все прошлые мечты и надежды куда-то исчезли. Из столицы его вышвырнуло в Старую Руссу, где пышно цветут канавы и догнивают в заброшенных садах рыжие беседки. В черных нарукавниках он сидит за столом, заваленным счетами и конторскими книгами, и пытается свести приход и расход.

Но в канун беззаконного Рождества 1928 года в городском отделе регистрации, помещавшемся на первом этаже бывшего дома купца Коновалова, смущенная женщина с недавно остриженными волосами записала их с Тасей в такую же, как у него, конторскую книгу и объявила, что отныне они муж и жена. Потом они зашли к старухе, у которой жила Тася, он взял ее чемоданчик и перенес к себе.

А ведь всего неделю назад в очереди к старой вонючей бочке керосинщика, такого же дряхлого, как и его тощая лошаденка, Николай увидел девочку в полысевшей, когда-то каракулевой шубе. Шел снег, ложился ей на платок, на плечи, на ресницы, на шубу, которая была ей велика... Что-то кольнуло его в сердце, а из морозного воздуха хлынула на грудь обжигающая волна, вдруг захотелось улыбаться и носить эту девочку на руках по всему свету. Десять лет назад он решил, что никогда не сможет полюбить: на месте души зияла широкая черная рана. Все эти годы он просто работал, готовил пищу и ел, убирался в квартире и ходил на первомайские демонстрации, делал вид, что он живет и ничем не отличается от других людей. И вдруг все изменилось…

В восемнадцатом году отец забрал Тасю из питерского пансиона, привез в тихую Старую Руссу, к бревенчатым домикам вдоль пыльных улиц и цветущим тогда еще садам, и оставил у старухи, которой Тася приходилась не то внучатой племянницей, не то троюродной внучкой. Больше она его не видела. На стремительное предложение Николая стать его женой она почти так же быстро согласилась. Он и не мечтал, что она его полюбила, нет, он только надеялся, что со временем, когда-нибудь потом она полюбит. Хотя внутренний голос, который всегда некстати и которому почти никто не верит, маленький черный червячок, нашептывал откуда-то изнутри: «Нет у тебя времени, нет и не будет, пользуйся тем, что есть, а на большее не надейся».

Да, он поторопился. Не нужно было так быстро, в первую же ночь. Он же сам хотел дать ей пожить в квартире, привыкнуть к новым вещам, к нему. Но она так легко и естественно вошла в роль хозяйки! Едва переступив порог, тут же принялась наводить порядок в холостяцком его жилище, что-то быстро вымыла, постирала, повесила, переставила — и вдруг стало так уютно и хорошо, что он не знал, как еще выразить ей свою любовь и благодарность. Потом его била дрожь, он растерянно смотрел на ее бледное, как бумага, лицо, второпях набросил на себя пальто и без шапки побежал за доктором. По ночным улицам свистела метель, не слышно было ни людей, ни собачьего лая. Доктор, известный всему городу старик еврей, дал ему успокоительного, а когда осмотрел Тасю, хмыкнул неопределенно и что-то долго бормотал себе под нос, путая латинские и еврейские слова.

Две недели после этого Николай боялся к ней прикоснуться, даже словами, даже вопросами, намеками самыми невинными не решался разрушить хрупкое благополучие. А она словно забыла все на следующий же день. Быстро и весело, как накануне, продолжала убирать изрядно подзапущенную без женской руки квартиру; не давая себе продыху, стирала, гладила, поменяла занавески, выбила ковры на снегу. Когда вечером он пришел со службы, на столе его ждал горячий ужин. Она сидела рядом и смотрела на него такими светящимися от счастья глазами, что он подумал, не померещилась ли ему предыдущая ночь, метель, скрип пригнувшихся от снегов заборов и непонятные латинские слова. Но через две недели, когда он и сам уже поверил, что все обошлось и в этом хрупком создании, невесть за что подаренном ему судьбой, ничего не сломалось, все вдруг повторилось в той же беспощадной последовательности: бледное, как накрахмаленные ею днем скатерти, лицо, черные улицы и мудрый, все понимающий, но ничем не могущий помочь взгляд старого еврея.

«Ах, Тася, Тасенька ты моя, голубушка… — думал про себя Николай Александрович и дивился своим мыслям. — Меньше всего на свете хотел бы я причинить тебе зло или самую крошечную боль! Все бы принял на себя, мне-то уже давно ничего не страшно… Но неужели я так тебе противен? Даже самые нежные мои ласки не приносят тебе радости, а лишают сознания, стоит мне дотронуться до тебя… Несправедливо это, Господи, так наградить и так наказывать одновременно!..»

Николай осунулся, лицо сделалось желтым. Только пенсне все так же гордо поблескивало на носу да шагал он по городу все тем же уверенным шагом: даже десять лет спустя ногам было легко и весело без сапог. И еще он перестал обращать внимание на людей в штатском или в военной форме без знаков различия, с тяжелыми, нахмуренными лицами. Они часто попадались на улицах и всегда подозрительно оглядывали его фигуру, так безжалостно выдававшую его откровенно непролетарское происхождение. Он и раньше их не боялся, он уже ничего не боялся, а тут вдруг перестал их замечать совсем. Впрочем, и на других прохожих ему было абсолютно наплевать. Улицы вдруг сделались пусты даже днем, опустела даже площадь перед городской управой, где размещался теперь штаб большевиков под гордым названием «горком».

Так прошел месяц. Дважды он предпринимал нежные, отчаянные попытки — и оба раза, в ужасе проклиная себя последними словами, вынужден был бежать за доктором. Старый еврей давно не удивлялся его поздним визитам и, похоже, уже не очень торопился.

В начале марта прислала письмо сестра. Прошлым летом она была в Москве — одна, без мужа, а на обратном пути заезжала на один день повидаться. «В Ленинграде, — писала она, — стоит обыкновенная мерзкая, слякотная весна. Представь себе, почти не осталось извозчиков. Крупные шишки ездят на автомобилях, граждане попроще — на трамваях. Вообще, все стало так серо и неинтересно, в театрах идет бог знает что, журналов — раз-два и обчелся, да и в тех пишут в основном про рабочих да красноармейцев, как будто других людей в жизни не осталось…»

Николай читал сбивчивое письмо сестры и вдруг ясно увидел себя на золотистом мостике со львами над серым тающим льдом. А затем вздрогнул, ощутив над головой каменную тяжесть Исаакия. Внезапно его повлекло вдоль хоровода гранитных каналов, мимо черных, как уголь, решеток к еще белым дорожкам Летнего сада... Неужели это правда и никогда больше не видеть ему ни Исаакия, ни каналов, ни мостика со львами?..

«И, наконец, главное, — писала сестра. — Младшего брата Анатолия, его звать Костя, надо пристроить куда-то на два месяца. Он заканчивает пятый курс электромеханического (еле написала, но, кажется, правильно) института, и их заставляют ехать на практику бог знает куда, чуть ли не на Волховстрой. Это, разумеется, в связи с тяжелой международной обстановкой. Но можно и в другое место, главное, подальше от Питера (то есть Ленинграда), этого международная обстановка не запрещает. Вот мы (но в большей степени, конечно, я) и подумали, а что если отправить его к тебе? Помнится, ты как-то говорил, что в вашем городке есть электростанция. Косте она бы подошла…»

Что, Тасенька, — посмотрел Николай Александрович на жену и невольно вздохнул, — ты не против, если молодой человек поживет у нас пару месяцев?

Тася только что вернулась с улицы и еще не успела переодеться. Ресницы ее были мокры от растаявшего на них снега. Шепотом напевая какую-то смешную песенку, она в это время выкладывала на стол покупки.

Как все дорожает, ужас! — жаловалась она мужу. — И за мясом очередь... Неужели опять карточки введут?.. Конечно, пусть приезжает. У нас же есть еще одна комната, туда только надо диван перенести из коридора и прибраться немного.

Николай Александрович радостно улыбнулся жене, но она уже бежала на кухню готовить ему обед. Ей нравилось не ходить, а почти летать, едва касаясь пола легкими стройными ножками. Если бы не тяжелая лысая каракулевая шуба, подумал вдруг Николай, то при первом же сильном ветре она могла просто улететь от него.

Еще через неделю сестра прислала телеграмму.

Ну вот, — сказал Николай жене, — завтра вечером он приезжает.

Я купила замечательные яблоки, — сказала Тася. — У нас есть курица и один цыпленок. В комнате я повесила новые занавески. Кажется, у меня все готово…

И она озабоченно, как и подобает настоящей хозяйке, посмотрела на мужа.

Ты не хочешь пойти со мной на станцию встречать его? — спросил Николай.

Конечно! — обрадовалась Тася. — Обожаю запах железной дороги. В нем есть что-то романтическое. Так хочется сразу уехать далеко-далеко…

Да, — сказал Николай. — А вдруг будет холодно?

Ну и что! — засмеялась Тася. — У меня очень теплая шуба.

«Надо бы ей какое-нибудь пальто купить, — подумал Николай. — Зачем молодой красивой девушке этот лысый каракуль… Вот скоро получу жалованье, то есть… зарплату. Поговорю с ней. Или сделать подарок? Было бы отлично, но ведь пальто примерить нужно…»

Он в задумчивости провел рукой по остаткам когда-то густых и пышных волос и стал высчитывать, сколько дней осталось до зарплаты.

II.

Наверное, это были те редкие дни, когда человеку дается шанс изменить свою судьбу. Так, по крайней мере, хотелось им с Катей — вырвать из Костиной судьбы нелепую страницу, что прочла посреди петербургской высокой гостиной в свернутом свитке жизни неграмотная крестьянка, стоя мокрыми босыми ногами на шелковом персидском ковре.

Приближалась зимняя сессия. Катя тоже заканчивала институт, но педагогический, бывшие знаменитые Бестужевские курсы. Они были счастливы: всего несколько месяцев — и прощай долгие годы сначала за школьной партой, затем на студенческой скамье! Они давно решили, что летом поженятся, начнут работать, снимут квартиру. Детей пока заводить не будут: сперва надо стать на ноги и почувствовать жизнь, которая так долго скрывалась от них за толстыми стенами школы и института.

Как-то днем они зашли к Катиной подруге за конспектами к экзамену по западноевропейской литературе: старыми учебниками пользоваться было запрещено, новых еще не написали, и все учились по лекциям, которые пока что читали старые профессора. Отец Лены (так звали Катину подругу) был врач, он сумел сохранить очень приличную практику еще с довоенных времен и большую квартиру в хорошем районе.

В прихожей их встретила прислуга — или, как теперь говорили, домработница. Невысокая женщина средних лет с круглым незапоминающимся лицом и подоткнутой черной юбкой мыла пол. Она открыла им дверь и, вытирая мокрые руки, певуче сказала, отчетливо при этом окая:

Да проходите, проходите, по-ожалуйста… У себя барышня. Занимаются…

Лена обрадовалась, отбросила в сторону толстую книгу в еще более толстом переплете (такими книгами было завалено полкомнаты) и усадила их за большой стол в гостиной.

Давайте пить чай! — предложила она и крикнула в коридор: — Антонина, принеси, пожалуйста, чайник и чашки с блюдцами. И не забудь сахар!

Через десять минут та же женщина в черной подоткнутой юбке, с опаской ступая неловкими ногами, вошла с подносом в комнату.

Спасибо, — сказала Лена. — Поставь здесь.

У вас новая домработница? — поинтересовалась Катя, дождавшись, пока Антонина уйдет.

Она… не совсем домработница…

Что-то в голосе Лены и в том, как произнесла она эти слова, заставило Костю и Катю с недоумением посмотреть на нее.

Под глухие звуки тряпки в коридоре, где Антонина продолжала мыть пол, Лена принялась рассказывать, что эту женщину привез в Петербург профессор Марченко, который начал заниматься проблемами человеческого мозга, магнетизмом и воздействием на энергетическую систему человека еще задолго до Октябрьского переворота. В какой-то глухой деревушке Костромской губернии он обнаружил женщину с удивительными способностями. Она была простой неграмотной крестьянкой, муж, как водится, пил и крепко поколачивал безропотную жену. Марченко поселил ее в лаборантской при университете и стал проводить всевозможные опыты. В 1925 году ими заинтересовалось ОГПУ. О Марченко больше ничего не слышали: умер он или сидел на Соловках, известно было одному лишь богу да чекистам. Антонину же привезли к самому Дзержинскому, но через два часа отпустили. Оставшись в незнакомом городе одна, без денег, она не поехала обратно в деревню к мужу, а стала работать прислугой в тех громадных питерских квартирах, которые каким-то чудом избежали участи коммуналок. Вскоре о ней заговорили: одни ей едва не поклонялись, другие боялись и проклинали. Бывало, только переступив порог чьего-либо дома, она вдруг разворачивалась и уходила без всяких объяснений. И уже знали, что очень скоро в эту семью придет беда: смерть, арест или отъезд за границу. Если же она оставалась, то это означало, что никаких несчастий в ближайшее время с хозяевами произойти не должно.

Она кто — гадалка? — спросила Катя.

Не совсем, — сказала Лена. — Она не гадает.

А что же она делает?

Просто смотрит на человека. Потом говорит, что его ждет.

Но это невероятно! — сказала Катя. — А нам… нам можно с ней поговорить?

Наверное… — задумалась Лена. — Ведь это зависит от нее, захочет она или нет. Давайте ее спросим… Антонина! — позвала Лена. — Подойди, пожалуйста, сюда.

Женщина вошла в гостиную и остановилась посреди большого персидского ковра, глядя на них спокойными серыми глазами.

Катя постаралась придать своему полному смешливому лицу серьезное выражение и спросила:

Скажите, Антонина... Мы хотим вскоре пожениться. Не сейчас, а через несколько месяцев, когда закончим институты, начнем работать… Ну, вы понимаете меня… В общем, выходить ли мне замуж за этого человека?

Она указала на Костю и, почувствовав, как глупо это все прозвучало, прыснула в ладошку.

Гм… — сказал Костя, с трудом скрывая улыбку.

Женщина перевела взгляд на Костю. У него вдруг появилось странное ощущение, словно его сделали совсем крошечным, положили на ладонь и стали осторожно поглаживать. Во рту отчего-то пересохло, он больше не улыбался, а серьезно глядел на широкое, типично русское лицо женщины, на ее все еще подоткнутую черную юбку и босые ноги.

Она закрыла глаза, лицо стало бледным, губы принялись что-то шептать.

Больница для душевнобольных, — внезапно проговорила она без всякого оканья, чистым литературным языком. — Или монастырь.

У всех вытянулись лица.

Но позвольте! — опомнилась Катя. — Какой еще монастырь! Их же давно все позакрывали!

Сейчас там тюрьма, — сказала женщина.

В комнате повисла тишина. Вдруг Костя не выдержал и расхохотался. Он поднялся и стал ходить по комнате.

Но я же здоров! — сказал он.

Я и не говорю, что вы сойдете с ума, — тихо сказала женщина. — Но вы можете там оказаться, если не выберете другой дороги. Я могу вам ее указать, вы избежите и больницы, и монастыря, но при этом вы потеряете что-то очень важное…

Меня? — спросила Катя.

Нет, не вас. У него пока нет этого...

А мне больше ничего и не нужно! — снова засмеялся Костя. — У меня все есть.

И они обменялись с Катей взглядами, которые обычны для мужчины и женщины, когда они любят и знают, что любимы.

Костя решительно остановился напротив Антонины.

Что я должен сделать?

Вы должны уехать из Ленинграда. Чем быстрее, тем лучше.

Но я и так уезжаю, — сказал Костя. — Нас посылают на практику всем курсом.

Нет, — возразила женщина, — вы должны уехать один… и к людям, с которыми никогда раньше не встречались.

Хорошо, допустим, я уеду, — сказал Костя, помолчав. — Но то, что я потеряю… действительно важно?

Женщина вдруг улыбнулась, не открывая глаз, словно увидела необыкновенный, хороший сон, и сказала, медленно и четко:

Вы будете вспоминать и жалеть об этом всю жизнь. А если в этом году все закончится для вас благополучно, то вы проживете еще очень долго. Будет война, вам придется стрелять, но вы никого не убьете — и, может, поэтому не погибнете.

Она открыла глаза. Не сказав больше ни слова, вышла из комнаты. Вскоре в коридоре вновь послышались плески воды, шлепки и шуршание мокрой тряпки по полу.

Спустя полчаса они собрались уходить. Лена проводила их до прихожей, и там они увидели Антонину. Пол был вымыт, черная юбка расправлена.

До свидания, — сказала она, улыбаясь, — здоровья вам.

Она опять певуче растягивала слова и отчетливо, по-простонародному окала.

III.

Неделю после этого Костя и Катя спорили и сердились друг на друга.

А вдруг это правда? — взволнованно говорила Катя. — Что тогда?

Костя раздраженно фыркал:

Откуда простая крестьянская баба может знать, что меня ожидает в жизни? Это же глупо! Я и сам часто не знаю, как поступлю, мучаюсь, сомневаюсь, а мое действие уже где-то записано! И неграмотная женщина читает это так же легко, как мы читаем книгу?..

Но Костя не хотел признаваться даже Кате, что экзамены, законы электромагнитной индукции и сопротивление материалов с того самого дня совершенно вылетели у него из головы. Снова и снова он перебирал в памяти родственников, знакомых, сокурсников и преподавателей, хотя в институте Костя ни с кем не поддерживал каких-то особо дружеских отношений. Кто из этих людей мог привести его в сумасшедший дом или в тюрьму?.. Отец? Да, с происхождением у него было не в порядке, новая власть не любила тех, кто не жил в нищете в прошлой жизни. Для подтверждения своей лояльности требовались пролетарские корни, а откуда их было взять бывшему государственному служащему? К тому же отец был дворянином, а когда-то давно — еще и офицером. Слава богу, что он ушел в отставку задолго до всевозможных революций, но в глазах большевиков Иван Анатольевич Воронов все равно оставался чуждым элементом, попутчиком.

Отец и мать полюбили друг друга в 1896 году, в день восшествия на престол последнего российского императора. Драгунский полк, в котором служил отец, стоял в Польше, недалеко от Варшавы. По случаю праздника по всей империи устраивались собрания, балы. Давали бал и в загородном доме помещика Пшесинского. Через месяц отец пришел к командиру полка за разрешением на женитьбу. «А кто невеста?» — спросил полковник. «Ванда Пшесинская», — ответил отец. «А-а… — сказал обрадованно полковник. — Я вас поздравляю, Ванда — замечательная девушка. — Потом вздохнул и добавил: — Но, к сожалению, католичка. Разрешить вам на ней жениться я не могу». Отец понимающе кивнул и достал из кармана прошение об отставке. Это был незаурядный поступок, и много лет спустя, став больным и сварливым стариком, Константин Иванович любил повторять, что свой романтический характер он унаследовал от отца. Они уехали в Петербург, отец поступил на службу в государственный комитет по строительству железных дорог и долгие годы мотался по трассе Транссибирской магистрали от столицы до Владивостока. Когда мать умерла, Косте не было еще и года. Через несколько лет отец женился во второй раз, но других детей ему бог уже не дал. Мачеха была красива, любила отца и очень хорошо относилась к его детям от первого брака. Однажды днем Костя забежал домой за забытым учебником по алгебре и вдруг услышал, как в гостиной кто-то играет на фортепьяно. Он осторожно раздвинул портьеры и увидел отца, задумчиво перебирающего клавиши инструмента. Грустная незнакомая мелодия сама собой возникала под его пальцами. Отчего-то Косте стало неловко, и он тихонько ушел. Отец никому не говорил, что умеет играть, и садился за фортепьяно очень редко, только когда бывал дома один. Уже после его смерти в 1939 году Костя наткнулся на небольшой чемоданчик, доверху набитый нотами, и долгое время думал, что это ноты отца. А через много лет, случайно начав разбирать ломкие желтые страницы, он обнаружил на полях пометки, сделанные рукой матери фиолетовыми чернилами, которые уже почти невозможно было прочитать.

Мы заложники на корабле, который захватили пираты, — любил повторять отец, когда все собирались за круглым столом под большим желтым абажуром; на столе стояла вазочка с печеньем, из носика чайника поднималась струйка пара, а за окнами лежала сырая, холодная питерская ночь. — Куда пираты направляются и что хотят с нами сделать, мы не знаем. Мы просто должны оставаться людьми, а для этого надо работать, любить, рожать детей, как было заведено нашими предками. Надо жить… как ни в чем не бывало.

Отец никогда не позволял себе лишнего при посторонних: он был осторожен и хорошо владел своими эмоциями. Кроме жены только Костя и Анатолий знали, какие мысли держит он у себя в голове.

Анатолий… Костин старший брат давно уже жил самостоятельной жизнью. Он был морским офицером, дружил с племянником Крупской и всегда приходил на помощь младшему брату. В прошлом году на 1 Мая Костя спрыгнул с забитого праздничной толпой трамвая, не доехав до остановки, и был задержан постовым милиционером. Он отказался заплатить семь рублей штрафа, и милиционер отвел его в отделение, где с Кости сняли форменный допрос, проверили все его анкетные данные и даже позвонили в институт. Неизвестно, чем бы эта история закончилась, если бы не приехали Анатолий с Крупским и еще два офицера — все в парадной форме, с белыми шарфами, высокие, красивые. Анатолий показал милиционеру кулак и забрал Костю с собой. Штраф он так и не заплатил.

Нет, у Анатолия все было замечательно: недавно ему присвоили очередное звание, у него родился сын, он был в расцвете молодости, успеха и быстро делал карьеру на Балтийском флоте.

Больше всего беспокойства вызывал их дед, старый профессор права Петербургского университета. Дед давно уже жил один, отдельно от детей и внуков, которых у него, надо признаться, было немало. Костя был последним и потому самым любимым внуком, хотя любовь деда к кому-то еще, кроме самого себя, была относительна. Бывало, что даже на Костю дед обижался и по целым месяцам не желал с ним разговаривать. Старый Воронов никак не мог понять, зачем Косте понадобилось жениться.

Ради такой чепухи ты поднял меня с постели ни свет ни заря! — ворчал он, когда внук пришел к нему с этой новостью.

Но, дедушка…

Черт знает что!.. Это все Катька. Отыгрывается теперь на тебе…

Костя улыбнулся, хотя ему было неловко, он и сам отлично помнил тот один-единственный раз в детстве, когда отец сурово наказал его. Им было лет по пять или шесть. Катя с родителями приехала к ним в гости на дачу. Взрослые занялись своими делами, а Костя с Катей решили играть в лошадок. Костя, как мужчина, стал кучером, а Катя — лошадкой. У нее были две длинные, туго заплетенные косы, и Костя не устоял перед соблазном — крепко ухватил их, как настоящие вожжи, и стал погонять ими бедную Катю. Он и сам не заметил, как увлекся, решительно тянул то левую, то правую косу, заставляя «лошадку» поворачивать. Катя отчаянно визжала, но он только крепче подстегивал ее вожжами. Тут прибежали взрослые и увели зареванную Катю, а отец его выпорол.

Дедушка, я люблю ее! — сказал Костя.

Дед фыркнул и удивленно уставился на него:

Год идет за годом, а ты никак не поумнеешь! «Люблю!..» Сколько людей на этой глупости себе шею свернули, ты хоть догадываешься? Все потому, что старую истину забыли: люби — не влюбляйся, пей — не напивайся, играй — не отыгрывайся. Ну и любите себе на здоровье, жениться-то зачем? Ранняя женитьба — это почти всегда ошибка.

Дед был женат дважды и дважды разводился. В третий раз он не оформлял брак официально, поэтому и формального развода как бы не было. Он любил гордо сравнивать себя с бывшим премьер-министром Витте. «Только тупые самоуверенные заурядности влачат по жизни один и тот же крест, — говорил он. — Все великие люди не боялись признавать свои ошибки и время от времени кресты меняли».

Ни с отцом, ни с братом Костя не говорил о том, что его судьбе угрожает опасность: они бы не поняли его и просто посмеялись бы над бабскими суевериями. Но дед был другим человеком.

Услышав про Антонину, он ничуть не удивился:

Все это правда. Я слышал и про нее, и про профессора Марченко. Чудак был человек, хотя и с идеями… Но я тебе и так скажу, как курильщик со второго класса гимназии: наше дело — табак. Знаешь, как смотрят на меня все эти новые студенты? Я для них буржуй, неизвестно по чьему недосмотру читающий лекции в красном университете.

Настоящим буржуем, конечно, дед никогда не был. В юности он заболел марксизмом, уставил все книжные полки экономическими сочинениями, но довольно быстро поправился. Потом увлекся народничеством, развесил у себя дома по стенам лапти, затащил в гостиную неподъемный комод из скверно окрашенных досок, даже собрался переселиться в деревню, но, к счастью, ограничился тем, что лет пять говорил о том, что народное сознание надо пробудить, что только оно спасет Россию. Потом вдруг как-то разом остыл к политике, убрал с полок марксистов, выкинул на помойку комод и не верил с тех пор уже ни в крестьянскую общину, ни в капиталистический прогресс. И первой, и второй бабушке жилось с ним непросто. Решительность деда поражала. Он не стеснялся в выражениях, и порой Костя ловил себя на том, что не понимает, как деду до сих пор сходили с рук его публичные высказывания и откровенные насмешки над новой властью. «Мы их жалели, — говорил он всем подряд, даже своим студентам, — нянчились с ними как с дитем, а нынче дитя выросло и хочет старую няньку или отправить куда подальше на пароходе, как в 1922 году, или к стенке поставить». Косте нередко доставалось от деда за мягкость характера и «отсутствие четкой жизненной позиции».

Но мысль уехать из Ленинграда старику неожиданно понравилась:

Правильно! Пора, давно пора тебе узнать жизнь провинции. Сидение в столице, пускай и бывшей, до добра не доводит. Авось чистый воздух российской глубинки остудит твою голову, и ты раздумаешь жениться.

Костя и сам теперь был готов уехать: какая-то тупая тревога поселилась у него в душе, словно он почувствовал уже тех неведомых охотников, что окружали его и медленно стягивали кольцо. Приближался март, ночи делались все короче, снег на улицах почернел и покрылся коркой. Они в последний раз поговорили с Катей, и на следующий день Костя объявил дома, что ему нужно подыскать хорошее место для практики. Был созван семейный совет, на столе в гостиной разложили большую дореволюционную карту, еще с губерниями, Польшей и Финляндией. Тут-то жена Анатолия и предложила Старую Руссу.

Дед помог выхлопотать в институте разрешение не ехать со всем курсом на Волховстрой: ректор был его старым учеником и не забывал своего профессора. Через три дня Костю вызвали в учебную часть и вручили направление на практику на городскую электростанцию Старой Руссы.

Ко дню его отъезда снега почти не осталось. Питерская зима прошла, но весна еще не наступила, и лед на Финском заливе лишь потемнел и был вполне крепок. Сверху все время падало что-то похожее на белый дождь…

На перроне перед поездом, оставив Костю в вагоне, который вот-вот должен был тронуться, Катя, еще недавно такая уверенная в себе, внезапно затихла и молча стояла под окном его купе, маленькая, жалкая. Она упрямо сжимала по-детски пухлые губы. В институте им запрещали пользоваться помадой, и он только сейчас заметил, как они у нее потрескались после зимы.

Пиши мне, — одними этими потрескавшимися губами сказала Катя, но Костя ее понял и радостно закивал: «Да-да! Обязательно буду писать, каждый день буду…»

И вот медленно поползла назад платформа Витебского вокзала, вскоре за окном показались редкие кустики, из почерневших избенок уходили в низкое серое небо струйки дыма.

Спустя много лет полковник в отставке Константин Иванович Воронов помнил мельчайшие подробности той своей поездки. Даже лица пассажиров скорого поезда Ленинград — Витебск зачем-то сохранила его память и в самые неожиданные моменты, по одним только ей понятным законам, вдруг стирала напрочь все последующие лица, годы и поездки и окутывала его с ног до головы волшебным туманом. И он вновь оказывался на Витебском вокзале, поднимался по тем же ступенькам, где много лет назад умер поэт Анненский, и в купейном вагоне вместе с теми же людьми снова ехал до станции Дно. Толстый промышленник со злым лицом сидел напротив и подозрительно косился на всех. В соседнем купе две дамы везли кучу ребятишек, чемоданов, сумок и крохотную, но очень жизнерадостную старушку. Старушка ходила по вагону и всех угощала засахаренными сливами. Двое студентов, не поднимая головы, всю дорогу играли в карты. Проводник принес чай с лимоном, и на время стало так уютно, что даже толстый промышленник перестал хмуриться и застенчиво улыбнулся шестилетнему мальчишке из соседнего купе, который очень хотел знать, что у него в портфеле.

Чаще всего волшебный туман укрывал его, когда ему было особенно плохо — как в 1938 году, когда его уволили с радиозавода в Ногинске, за то что не написал в анкете, что он брат врага народа. Или как в 1961 году, когда умерла его вторая жена и он был уверен, что жизнь кончилась.

Но все это ждало его в будущем, а тогда он по-прежнему не знал, от какой опасности уезжает. Он обо всем передумал и вспомнил практически всех…

Впрочем, нет, был еще один случай, в институте, но давно, на третьем, кажется, курсе. Косте нужен был какой-то конспект, и он зашел домой к однокурснику. Случайно взгляд его упал на краешек бумаги с большими печатными буквами, лежавшей на столе под альбомом с фотографиями. Он немного слов успел разобрать, но и тех было достаточно, чтобы упрятать сочинителя или распространителя этой бумажки на Соловки до конца его дней. Это был самый обыкновенный студент по фамилии Рожков, слегка рыжеватый, с большими голубыми глазами, круглыми, как у совы. Он был постоянно голоден, вечно что-то жевал — и даже когда сидел на лекциях в институте, постоянно отщипывал перепачканными в чернилах пальцами кусочки от булки, что лежала у него под столом. Они не были друзьями, все пять лет просто встречались на лекциях и семинарах и сдавали экзамены в одних и тех же аудиториях. Дома у Рожкова Костя был всего один раз, никто его не видел, да и прошло с тех пор уже два года… Нет, ерунда какая-то.

На станции Дно он должен был пересесть на другой поезд, шедший из Пскова в Москву через Старую Руссу. Поезд с толстым промышленником, с дамами, с доброй старушкой со сливами и играющими студентами покатился дальше на юг. Костя же остался на платформе. Вдруг раздался отчаянный женский визг, и через минуту кто-то, запыхавшись, рассказывал пассажирам на платформе, что на дальних путях неизвестный мужчина бросился под проходивший мимо лесовоз. Вместе со всеми Костя пошел к тому месту, однако у небольшого холмика на земле, прикрытого грязным мешком из-под угля, уже стояли двое красноармейцев с винтовками, а хмурый чекист, не разжимая губ, разгонял в стороны трусливую, но все равно томившуюся от любопытства толпу. Шептались, что неизвестный пытался убежать от красноармейцев, да поскользнулся на мокром рельсе, тут как раз шел лесовоз, и его перерезало аккуратно посередине, он умер мгновенно, ни разу не вскрикнув. Кто-то даже договорился до того, что это бывший белый офицер, корниловец, но ему не поверили. Тело вскоре убрали. По этой или по какой другой причине посадку объявили почти на четыре часа позже.

Медленный, как трамвай, поезд плелся сквозь беззвездную ночь. Паровоз жалобно гудел в обступавшую его темноту, на редких стыках вздрагивали дряхлые вагоны. Крестьяне с тупыми покорными лицами, бабы в платках с тугими мешками, рабочие неопределенного возраста и профессий — куда они ехали, бог их знает — дремали, тяжело постанывая и бормоча во сне, и тяжелый запах грязных сапог и мокрых тулупов стоял в вагоне всю ночь. В конце концов, уткнувшись носом в шапку, Костя тоже забылся. Он вздрогнул от чьей-то горячей руки, которая грубо трясла его за плечо:

Вставай, студент! Проспишь свою Старую Руссу.

Спотыкаясь и переступая через спящих, Костя вышел на площадку. Поезд дернулся в последний раз и затих. Железнодорожник в накинутой на плечи шинели с грохотом распахнул железную дверь. В вагон потянуло сырым холодным воздухом и запахом маленькой станции.

IV.

Вечером следующего дня Николай Александрович и Костя сидели напротив друг друга за большим прямоугольным столом и ужинали. Тася, пригубив одну или две ложки, убегала на кухню за новым блюдом или чтобы разогреть старое. На столе стояла почти полная бутылка вина: Тася отпила совсем чуть-чуть, а Николай заявил, что из-за больных почек врачи запретили ему пить совсем. Костя немного подумал, налил себе одному и выпил. Потом налил еще и опять выпил.

«Зачем я сюда приехал?» — с тоской думал Костя. Его новый родственник нравился ему все меньше и меньше. Сказать откровенно, он не понравился Косте с самой первой минуты, как открылась дверь и он увидел на пороге пожилого мужчину с брюшком, в наспех надетом на нос пенсне, в зеленого цвета кальсонах с завязочками, которые волочились за ним по полу. Косте страшно хотелось спать: он устал еще в вагоне, а потом ему пришлось долго бродить по пустому ночному городу, под лай разбуженных собак, искать дом — адрес ему, к счастью, написали еще в Ленинграде. И он нашел его, когда черный туман почти совсем растворился в свинцово-сером рассвете и лежал лишь в глубоких канавах вдоль дорог. Это была такая провинциальная дыра, такой многовековой скукой веяло от деревянных домишек, от голых деревьев за высокими заборами, от проломленного купола небольшой церкви за поворотом, что ему вдруг стало жалко себя и Катю.

Он вошел в квартиру следом за Николаем и его волочащимися по полу завязками и вдруг увидел девушку с заспанным, но удивительно милым лицом.

Тася, — сказала она и подала руку. У нее была очень легкая, почти невесомая рука и очень белая нежная кожа.

Костя отчего-то оробел и с трудом заставил себя дотронуться до этой руки. Тася засмеялась.

Наш гость устал с дороги, — сказал у него за спиной Николай. — Давай-ка лучше отправим его спать.

Костю отвели в приготовленную комнату. Перед тем как заснуть, он неожиданно вспомнил легкую ладонь, до которой только что дотронулись его пальцы, и ему сделалось хорошо и горько одновременно, но он не успел понять — почему, так как в следующую минуту уже спал…

Костя снова выпил один. «Как она может быть его женой? — думал он. — Старый крокодил, бухгалтеришка… Такая девушка готовит ему, моет за ним посуду, стирает его зеленые кальсоны с завязочками…» Почему-то эти кальсоны больше всего раздражали Костю.

Николай же не мог побороть в себе странного чувства. Нет, это не была зависть — чему он, взрослый, много переживший и повидавший мужчина, мог завидовать у мальчишки? Тому, что тот только начинал жить и у него все было впереди: счастье первой любви, долгие годы корпения за какой-нибудь нелюбимой работой, потери близких, мучительный разлад со своей совестью (если ему удастся ее не потерять) и бессилие перед несчастной страной, чью страшную судьбу он хотел, но не смог изменить?.. Нет, ему было больно оттого, что этот юноша приехал из города, в котором он, Николай, прожил всю жизнь, любил его, но который больше никогда не увидит, разве что во сне или после смерти, когда душа, вырвавшись наконец из жалкой тюрьмы его тела, сможет лететь куда ей хочется…

Костя рассказал про неизвестного, погибшего на станции Дно, чтобы поддержать разговор: нельзя же весь вечер сидеть и молчать. Николай пожал плечами, дескать, обычная для наших железных дорог история, такова уж судьба этого бедолаги. У него был случай куда более страшный.
В восемнадцатом году они с товарищем ехали через Урал в теплушке, битком набитой всяким сбродом. Мужички были разные — кто в шинели, кто в зипуне, но все злые и все как один — революционеры до гробовой доски. Развалились на нарах, топят печку-буржуйку, лузгают семечки и плюют прямо на пол, а убирать никто, естественно, не убирает: не для того ведь революцию делали. На одной из станций поезд неожиданно тронулся, Николай не успел сесть в свой вагон, вскочил в последний. Места там удивительные, настоящая русская Швейцария: горы, пропасти, туннели. Где-то внизу река течет, сверху глядишь — словно крошечный ручеек, в котором мальчишки кораблики пускают. На следующей станции он вернулся в свой вагон и не нашел там товарища. Все сидят как сидели, по-прежнему семечки щелкают, на пол плюют и молчат. Что?.. Где?.. Куда делся? — только пожимают плечами и отворачиваются. Ну он и решил, что товарищ, наверное, тоже в другом вагоне едет. Поезд больше не останавливался, так и доехали до Екатеринбурга, а на платформе к нему подошел один, по виду тоже студент, и шепотом рассказал, что, когда Николая не было, в вагоне завязался спор о революции. «Ваш товарищ остался в одиночестве, с ним не согласились, а потом четверо схватили за руки, двое откатили дверь — и на полном ходу выкинули…» Николай побледнел и бросился обратно в вагон, но там уже было пусто, только заплеванный пол весь был усыпан шелухой…

Костя выпил в последний раз и отправился в свою комнату, Николай с Тасей вскоре также ушли к себе.

В доме повисла тишина, лишь в саду стучали ветки голых деревьев, где-то выла собака и нудно падали капли с крыши. Он подумал, что не смог бы прожить здесь всю жизнь, без утренних криков дворников за окном, без звона трамвая, шелеста воды в трубах и гулких голосов соседей за стенкой.

Костя сел за стол и задумался, тоскливо глядя в окно: «А вдруг эта женщина ошиблась? Может, она и не увидела ничего, так… сказала что в голову взбрело — больница, монастырь… А я и поверил. Бросил все и уехал… Зачем?»

Спать почему-то расхотелось, и он решил написать письмо Кате. Они еще никогда не писали друг другу писем, и он не совсем представлял, с чего начать.

«Доехал хорошо, — немного поразмыслив, написал Костя, — только поезд опоздал, поэтому меня не встретили. Николай — уже немолодой мужчина, типичная штатская галоша. Не люблю таких, ты же знаешь, как в детстве я мечтал стать военным, до сих пор жалею, что не получилось. Жене его, наверное, лет двадцать. Не представляю, что она в нем нашла. У меня отдельная комната, немного смешная… Сюда много лет сваливали всякую рухлядь: кожаный продавленный диван, письменный стол, за которым я сейчас пишу (от зеленого сукна почти ничего не осталось — всё прожгли), умывальник в углу с бронзовыми завитушками, старое фортепьяно. Но больше всего меня восхитила карта последней войны в Европе четырнадцатого года. Она вся в дырочках — видимо, прежний хозяин отмечал движение фронтов булавками с флажками. Судя по дырочкам, эта забава надоела ему где-то году в шестнадцатом. Карту повесили, чтобы прикрыть пятно на обоях. Помнишь, у нас была такая же? А еще я вспомнил, как отец подарил мне набор шоколадных солдатиков — наших и немецких. Я съел только двоих, а потом никому не разрешал до них дотрагиваться, особенно тебе: играл с ними один…»

Костя вздохнул и продолжил рассказ о своем первом дне.

«В городе полно керосинщиков, старьевщиков, молочниц и грязных собак. Беспризорники еще грязнее собак и наглые, как вороны, которых здесь, по-моему, даже больше, чем в Ленинграде. Вывески на лавках похлеще гоголевских. Моя электростанция больше всего похожа на католический костел, только слегка недостроенный: из красного кирпича, всякие башенки, закругленные окна. Говорят, что построили ее по проекту какого-то столичного немца лет двадцать пять назад… Можешь меня поздравить: завтра мой первый рабочий день».

Костя вспомнил, как он ходил на электростанцию, и невольно улыбнулся.

 

Над входом двое рабочих, с опаской стоя на длинных лестницах, подмалевывали на красном полотнище лозунг: «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны!» Внизу бегал немолодой мужчина в кожаной куртке, с портфелем и, страдальчески хватаясь за сердце, руководил ими. На вопрос Кости, где найти директора станции, мужчина недовольно ответил:

Мы же заняты! Разве вы не видите?

В этот момент из ворот выехал большой черный «студебеккер». Мужчина сел на заднее сиденье, и, разбрызгивая в стороны лужи, как грузный линкор, «студебеккер» свернул за угол.

Кто это? — спросил Костя у рабочих.

Да директор… — как-то неопределенно отозвался один из них, продолжая старательно подмалевывать букву «з» в первом слове.

На втором этаже конторы пожилая секретарша сказала, не отрываясь от пишущей машинки, что директор уехал в горком, потом у него посещение кружка юных техников, до вечера его уже не будет. Продолжая печатать одной рукой, она взяла Костино направление, сунула его в какую-то папку на третьей полке и послала Костю искать инженера Теплова.

Теплов, высокий мужчина в мятых брюках, с короткими щетинистыми усами, находился в зале управления. Ему был лет сорок, но все худое лицо его уже было в морщинах. Костю он встретил поначалу настороженно, долго задавал наводящие вопросы и, только когда Костя признался, что он не член молодежного союза и уж тем более не партийный, протянул ему руку:

Очень рад. Значит, вы, как и я, «сочувствующий».

Он не стал уточнять, кому и в чем они сочувствуют, а улыбнулся напрочь скуренными зубами, тут же перешел на «ты» и повел Костю показывать станцию.

Они посмотрели зал управления, турбины, под конец очутились в котельной. Это было большое грязное помещение, в котором, по-видимому, текла крыша, потому что на полу стояли лужи, а над ними клубился пар. Несколько рабочих в накинутых на голые плечи телогрейках сидели на лавках за черным блестящим столом и лузгали семечки. Они равнодушно посмотрели на инженера, а один вдруг крикнул куда-то в сторону:

Эй, Шурка! Воды принеси.

Из клубов пара выскочила круглолицая чумазая баба в штанах и громадных кирзовых сапогах и скрылась за дверью. Через минуту она появилась вновь с мокрым бидончиком. Рабочие пили долго, по очереди, но на всех не хватило, и Шурку послали еще раз.

Теплов вздохнул, грустно посмотрел на Костю, и они торопливо вышли.

 

Костя закончил писать письмо. Где-то за окном тявкнула собака, ей лениво ответила другая. «Ну и попал же я, — подумал Костя. — Ладно, ничего… Завтра рано вставать, к восьми часам надо быть на электростанции. Начну работать, а там время быстро пролетит. Всего каких-то два месяца. Один день уже прошел… И все-таки, зачем она вышла за него замуж?»

Он зевнул, улыбнулся в последний раз карте военных действий в Европе четырнадцатого года, лег и тут же уснул.

* * *

Он с трудом оторвал голову от подушки и в недоумении оглядел незнакомую комнату. «Куда я попал? — пронеслось у него в голове. — Что случилось?»

Стук за стеной повторился. Костя начал приходить в себя, сел на кровати и прислушался. За окнами, словно заклеенными черной бумагой, лежала непроницаемая тишина. Он вскочил, наспех натянул на себя брюки и вышел в гостиную.

На пороге соседней комнаты стоял Николай в халате и без пенсне.

Тасе плохо, — сказал он шепотом. — Ты сможешь сходить за доктором?

Костя кивнул, еще не успев ничего сообразить, и Николай тем же быстрым шепотом начал объяснять ему, как найти доктора. Костя вернулся к себе в комнату, чтобы одеться, и только тут до него дошел смысл слов, произнесенных Николаем. Он быстро оделся и вышел снова в гостиную. Проходя мимо хозяйской спальни, он не удержался и заглянул: Тася лежала на кровати с бледным неподвижным лицом, около нее хлопотал расстроенный Николай, виновато щурясь близорукими глазами.

Каким-то чудом он быстро нашел дом доктора. Яков Моисеевич Герштвин вышел в прихожую, выслушал, ничуть не удивился, а только вздохнул и стал собираться.

Доктор, пожалуйста, побыстрее, — взмолился Костя, видя, с какой любовью доктор тщательно моет свои руки, неторопливо одевается и берет чемоданчик.

Но старый еврей только пожал плечами:

Я эту больную знаю. Ничего с ней не случится. А вот с вами, молодой человек, — прибавил он, сердито глядя на Костю, — может произойти удар, если вы сей же час не успокоитесь!

Наконец они вышли на улицу. Было все так же черно. Ворча и вздыхая, доктор тщательно обходил многочисленные лужи и, несмотря на просьбы, мольбы и проклятия Кости, ни разу не ускорил свой шаг. Они подошли к дому Николая как раз в тот момент, когда Костя уже собирался схватить старика в охапку и тащить его сам.

Костя остался в гостиной. Сквозь стенку не доносилось ничего, кроме невнятного гула и редких слов, произнесенных отчетливо, но, как ему показалось, на латыни. Минут через двадцать доктор ушел, укоризненно покосившись на Костю и пробормотав:

Я же говорил, что ничего страшного…

Проводив его, Николай молча прошел в спальню и закрыл дверь.

V.

Наутро Костя проспал. Он явился на электростанцию с тяжелой головой и красными глазами, опоздав на десять минут. Теплов неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал. Он подвел его к старшему дневной смены — высокому парню лет двадцати восьми, с кудрявой головой и ласковой улыбкой.

Будешь работать с ним, — сказал Теплов и торопливо пошел дальше. Он всегда был занят и куда-нибудь торопился: в контору, в машинный зал или к снабженцам.

Старшего смены звали Алексеем. Самым важным в жизни он считал не давление пара в турбине или загрузку основного агрегата, а симпатичных молоденьких девушек. К Косте он отнесся по-братски и предложил пойти вместе вечером в клуб, на танцы, где обещал познакомить с двумя совершенно очаровательными рабфаковками. Костя сказал, что в Ленинграде у него осталась невеста, что она любит его и ждет. Алексей сочувственно покивал кудрявой головой — дескать, ага, брат, попался, понимаю…

Но и Косте в этот день было не до работы. Как там Тася, что с ней, думал он, пока Алексей знакомил его с людьми, работавшими в зале управления, объяснял предназначение тех или иных приборов и какие режимы необходимо поддерживать во время дежурства за пультом. День тянулся как неделя. Порой, очнувшись, он вдруг поражался: «Да что со мной в конце-то концов? Какое мне дело до жены Николая?» Но тут же успокаивал себя тем, что Тася в некотором роде его родственница и что он имеет право… нет, он должен беспокоиться за нее.

Уже выйдя вечером после окончания смены на улицу и торопясь домой, он вспомнил, что забыл отправить письмо Кате и что за весь день только один раз вспомнил о ней, когда объяснялся с Алексеем. Он почувствовал что-то похожее на стыд, зашел на почту, отправил письмо и тут же, волнуясь, обещал себе, что больше такого не повторится, он возьмет себя в руки и будет думать только о работе. И о Кате.

Дверь ему открыла веселая и румяная Тася. Как ни в чем не бывало она улыбнулась и сказала, что скоро должен прийти Николай.

Будем ужинать, у меня уже все готово.

Костя прошел в свою комнату, ничего не понимая. Уж не приснились ли ему Николай без пенсне, вздыхающий старый доктор и бледное запрокинутое лицо Таси этой ночью?

За ужином Костя и Николай говорили мало. Костя чувствовал, что спрашивать ни о чем не нужно, а Николай, по-видимому, и не собирался ничего объяснять.

* * *

Быстро прошла неделя. Костя освоился на электростанции. Директора он больше не видел: тот давно уже передал все технические вопросы Теплову, а себе оставил политическое руководство и многочисленные общественные дела. Несмотря на то что директора почти никогда не было на месте, все прекрасно шло своим чередом: бумаги разбирала пожилая секретарша Эмма Карловна, а производством занимался Теплов. Станция без перебоев снабжала электричеством весь город, и даже на район хватало.

Отработав положенное время, он шел домой, думал, как и обещал себе, о Кате, разглядывал неторопливых прохожих, по-провинциальному приветливых и смешных. Он невольно гадал, постучат ли сегодня ему в стенку или он сможет наконец выспаться. Три раза за эту неделю его посылали за Яковом Моисеевичем. Он больше не пытался заставить доктора бежать. Он немного успокоился, видя, что с Тасей ничего не происходит. Однако днем, на работе, и ночью, когда они шли со старым доктором по безлюдным улицам под сердитый лай разбуженных собак, он невольно думал о том, что молодая красивая девушка зачем-то живет со старым, некрасивым бухгалтером. Еще он думал о том, что происходит по ночам за стенкой рядом с ним и что у нее удивительно легкая походка, похожая на шелест весенних листьев.

Очень быстро доктор и Костя подружились. Костя рассказывал про свою семью, про отца, про деда. Он вообще любил разговаривать со стариками: в их словах была какая-то почти забытая мудрость и неспешность. На сегодняшний мир они смотрели с грустным недоумением. У доктора, как вскоре выяснилось, было свое горе, которое он носил в себе уже десять лет. Он родился в большой еврейской семье недалеко от Львова, родители и все родственники были добрые патриархальные евреи. Яков Моисеевич окончил институт, получил диплом врача, а вместе с ним право выехать за черту оседлости и самому выбрать себе место жительства. По случаю он купил неплохую практику в Старой Руссе. Думал сперва, что это временно, хотел позднее перебраться в столицу, но, к счастью своему или несчастью, влюбился в дочку учителя местной гимназии. Она была светловолоса, голубоглаза и очень красива, но — не еврейка. Однако его это не остановило: он сделал предложение и получил согласие, а незадолго до свадьбы принял крещение. Из-под Львова пришло проклятие от родителей и всех многочисленных родственников, и больше они друг о друге ничего не желали слышать. У них с женой долго не было детей, Яков Моисеевич уже начинал думать, что это наказание ему за предательство, что ветхозаветный бог оказался сильнее бога христианского, но тут судьба смилостивилась над ними и подарила сына. По словам доктора, это был необыкновенно умный, талантливый мальчик. Лёвушка очень рано выучился читать, и любимыми его книжками стали «Три мушкетера» Дюма и «Следопыт» Фенимора Купера. Они уже мечтали, как он поступит в университет, как они купят ему практику, как он станет знаменитым и медицинские светила Санкт-Петербурга будут приезжать к нему за консультациями. Но тут вместо медицинских светил из столицы прибыла революция. Половина города заболела революционной холерой и посадила другую половину города в тюрьму, а кому не досталось места — расстреляли. Самое же печальное, что страшный недуг социальной справедливости поразил и Лёвушку. Он связался с какими-то активистами в кожанках, пару раз выступил на митингах, ходил с ними по церквям экспроприировать ценности, а потом вдруг исчез. Кто-то видел, как он садился в поезд, идущий на север, в столицу, другие уверяли, что он уехал на юг к Котовскому. Как бы там ни было, но с тех пор они не получили от него ни одного известия и не знали, где он и жив ли…

Может быть, он еще объявится, — сочувственно говорил Костя. Ему было искренне жаль старика, хотя помочь ему он, конечно, ничем не мог.

Столько лет уже прошло, — вздыхал Яков Моисеевич, аккуратно обходя очередную лужу. И сутулая спина его сгибалась еще ниже, а в темных глазах лежала тысячелетняя иудейская скорбь.

Одно было плохо: как ни расспрашивал Костя доктора, какие бы хитроумные ловушки ни ставил, Яков Моисеевич так и не открыл, в чем заключается Тасина болезнь. В ответ на все вопросы он лишь сконфуженно бормотал еврейские и латинские слова, понять которые было абсолютно невозможно.

VI.

Порой Костя словно смотрел на себя со стороны и не узнавал человека в форменной тужурке с фуражкой (их выдали на второй день), который ведет странную и ему самому непонятную жизнь. Зачем он бегает по ночам, а не спит, как все нормальные люди, почему у него всегда мокрые ботинки и почему он написал Кате всего два письма, хотя обещал, что будет писать каждый день? Катя писала часто, укоряла, что он ее забыл, рассказывала про институт и подруг. От ее писем сразу делалось легко и понятно. Но ненадолго. Приходила ночь, раздавался стук в стену, он вскакивал с постели, а в голове сами собой дрожали, звенели слова: «Тасе плохо…» И к тревоге, которую рождали эти слова, примешивалось что-то необъяснимое, от чего он пытался защититься Катиными письмами и работой на электростанции.

Однажды Николай пришел со службы мрачный. На улице текло, от мокрой земли шел пар, и его пенсне в теплой гостиной моментально запотело. Он снял и стал медленно протирать стекла.

Меня отправляют на военные сборы, — сказал он, беспомощно щурясь. — На два месяца.

Тася накрывала ужин. Услышав новость, она опустилась на стул, держа в руках тарелку с супом.

Куда? — спросила она, немного помолчав.

Николай закончил протирать пенсне и надел его.

Не знаю.

Он смотрел на жену, боясь пошевельнуться и расплескать ту боль, что копилась в нем с обеда, когда он увидел в дверях человека в форме и подумал, что всё… Но это оказался посыльный с повесткой из военкомата. Николай прочел маленький желтый клочок бумажки: «В соответствии… вы обязаны… при себе иметь кружку, ложку, смену белья…» — на секунду облегченно перевел дух, а потом сердце замерло.

Ничего нельзя сделать? — тихо спросила Тася.

Николай покачал головой. Пойти и попробовать договориться? Но что он скажет? Что у него молодая жена, которую он любит больше жизни, но с которой ни разу не был по-настоящему близок, хотя они и женаты уже два месяца? Ни один мужчина не посмел бы в этом признаться. «За что ты наказываешь меня, Господи?» — думал Николай, отвернувшись к окну, чтобы Тася не видела его лица.

Назавтра к шести утра он должен был явиться к военкомату.

Они отужинали в последний раз втроем. Тася и Костя молчали, говорил в основном Николай. Почему-то он начал вспоминать разные смешные истории из детства, которое отлично помнил. В пять лет он был хорошенький, кудрявый, с большими голубыми глазами. Как-то раз его отправили в кондитерскую за пирожными, и важный пожилой кондитер сказал, ласково улыбнувшись: «Какая славная девочка! Чего ты хочешь?» Он вернулся домой в слезах, и от него никак не могли добиться, кто же его обидел. А однажды родители взяли его с собой в гости. Было Рождество, с елки снимали игрушки и дарили детям. Он присмотрел себе замечательную лошадку, но ее хотели отдать другому мальчику, тогда он схватил лошадку и так долго и требовательно ревел, что лошадку отдали ему…

Николай смеялся, поминутно обращался то к Тасе, то к Косте, как бы приглашая посмеяться и их. Тася с готовностью отвечала растерянной улыбкой. Костя же почти не слушал. Неожиданная новость оглушила его. Ему было неловко смотреть в глаза Николаю. Что ему делать, если ночью ей опять станет плохо? Он изо всех сил пытался представить Ленинград, свой дом, отца в гостиной, Катю... Занимается ли она сейчас в библиотеке, сидит у подруги или читает, усевшись в углу дивана? Но все эти правильные мысли вытеснялись другими, которые рождались в неизвестной для него самого части его сознания: они останутся с Тасей вдвоем жить в этой квартире. Одни… Он чувствовал, что раздваивается, при этом одна его половина хотела немедленно что-то поменять, в то же время другая половина ничего менять не хотела, шепотом уговаривая: «Пусть все идет так, как идет… Это судьба… Ты все равно ничего не исправишь…» Он все-таки попробовал заглушить эту вторую половину, подождал, когда Тася ушла на кухню мыть посуду, и спросил Николая, не стоит ли ему съехать с квартиры и перебраться куда-нибудь в другое место? Временно, пока Николая не будет.

Николай задумчиво катал по скатерти хлебные крошки. В ответ он только махнул рукой:

Не придумывай. Ты останешься у нас…

А Тася? Может, лучше нанять ей сиделку или медсестру…

Нет, — сказал Николай и поднялся из-за стола. — Никого не нужно.

Они рано легли спать. На улице было тепло, но печь по еще зимней привычке натопили жарко. В комнате было душно. Промучившись два часа, Николай на цыпочках, стараясь не разбудить Тасю, прошел на веранду. Не было видно ни звезд, ни луны и только слышно было, как в темноте по стеклянным стенам бежали невидимые ручьи.

«Я уезжаю, — стучало у него в виске. — Я уезжаю. Господи, научи, как мне прожить эти два месяца!»

Он вернулся в комнату и долго смотрел на спящую Тасю. Она откинула одеяло, голое влажное плечо чуть розовело, а в темной, почти совсем открытой ложбинке между грудями блестел маленький крестик. Подчиняясь так и не утоленному желанию, он протянул руку к ее раскинутым по подушке волосам и нежно провел по ним мокрой ладонью. Потом сел рядом. «Я не хочу от нее уезжать! И ради чего? Все равно рано или поздно они до меня доберутся. Наверное, я эгоист, мне нельзя было жениться… Подвергать другого человека такому же риску… Нет-нет, это нечестно. Ведь она даже ни о чем не догадывается…» Мысли кружились у него в голове, а рука сама собой опустилась с волос на ее руку, пальцы осторожно гладили нежную кожу, и жадное тупое желание уже овладевало им. «Два месяца!» — стучало в правом виске. «Два месяца!» — эхом отдавалось в левом. Он вдруг страстно обхватил ее за плечи и обнял, уткнувшись лицом в ее грудь. Она испуганно вскрикнула, рука непроизвольно вытянулась вперед, словно защищаясь, и ударила его по щеке. Он очнулся. Облизал губы, приходя в себя. Тася посмотрела на него невидящим взглядом, но, к счастью, не проснулась. Он еще долго сидел возле нее, боясь пошевелиться и стараясь унять бешено стучащее сердце.

Потом он лег рядом, но заснуть не смог. Рядом неслышно спала Тася, он то и дело поворачивался к ней, смотрел на ее повзрослевшее и серьезное во сне лицо, опять лежал, глядя то в потолок, то на часы, пока стрелки не показали наконец половину шестого.

Пора, — сказал он и дотронулся до ее руки. Она открыла глаза, благодарно улыбнулась ему, потягиваясь и распрямляясь под одеялом. Николай в последний раз бросил взгляд на ее нежные плечи и стал одеваться.

Через пятнадцать минут они вышли из дому. Под утро подморозило и припорошило, вся дорога была усеяна белыми тарелками — замерзшими лужами. У военкомата уже стояло человек двадцать, ждали машины, которые должны были отвезти на вокзал. Изрядно потолстевшие и уставшие отцы семейств с забытым приятным трепетом смотрели на человека в форме, который держал в руках список с их фамилиями, и рассказывали друг другу разные истории из прошлой войны. Кто-то сказал, что отправляют за двести километров отсюда, в маленькую часть, далеко от ближайшего населенного пункта. Значит, увольнений не будет.

Давай прощаться, — повернулся Николай к жене.

Подали машины, и люди стали по одному залезать в кузов.

Ты хоть поцелуй меня, — грустно улыбнулся Николай.

Тася прикоснулась губами к его щеке, стесняясь множества мужских глаз, обращенных к ним.

Приезжай скорее, я буду ждать тебя, — быстро прошептала она.

Николай вздохнул и пошел к машине. Человек в форме скомандовал, машины фыркнули, взревели и двинулись по улицам, ломая белые тарелки и оставляя за собой черные мокрые колеи.

VII.

Прошла неделя. Костя получил еще три письма от Кати. На своих письмах она всегда рисовала внизу что-нибудь по-детски трогательное и смешное: два соединенных сердца, грустную рожицу или высунутый язычок. Но почему-то ему было горько и стыдно смотреть на эти рисунки, как будто он обидел ни в чем не повинного ребенка.

Два раза он ответил: очень коротко, на полстранички.

«У меня все хорошо, — писал он, — спокойно. Работаю с восьми до четырех, потом иду домой вдоль реки и смотрю, как сходит лед. Почти совсем весна. Грязи, кажется, стало еще больше. Весь город — одна большая лужа. Кстати, здесь, оказывается, жил Достоевский. Мне сказали, что есть его музей, но я пока туда не добрался. Дома хозяева кормят ужином, и мы расходимся по своим комнатам. Вот, собственно, и все. Больше рассказывать нечего».

Первую ночь после отъезда Николая он долго лежал и прислушивался к шорохам за стеной: вот она подходит к кровати, вот раздевается, вот ложится и укрывается одеялом… Потом все-таки уснул, но несколько раз просыпался и опять слушал, нет ли каких-нибудь звуков за стеной. Но все было тихо. Точно так же боялся заснуть и во вторую, и в третью ночь: а вдруг не услышит, как она будет звать на помощь. Однако никто не стучал, усталость брала свое, глаза сами собой закрывались. Наутро, едва проснувшись, начинал жадно прислушиваться к шорохам в соседней комнате: вот она встает, вот одевается… Отчего-то делалось легко и весело, хотелось без конца улыбаться, петь, открыть нараспашку все окна. Улыбаясь, он умывался и шел поскорее увидеть ее и пожелать доброго утра.

Тася нисколько не изменилась. Точно так же убирала, мыла, готовила весь день, словно Николай по-прежнему был в городе и должен был прийти к шести часам со службы ужинать. И Костя иногда ловил себя на мысли, что вот сейчас скрипнет дверь, на пороге появится Николай, смущенно поглаживая макушку, его глаза за стеклышками золотого пенсне, не отрываясь, смотрят на Тасю… Но Николай не приходил, и постепенно Косте стало казаться, что они уже много лет живут с Тасей вдвоем, одни, и что больше никого нет и не будет…

Через неделю, поздно вечером, когда он лежал, глядя в темный потолок и прислушиваясь, вдруг раздался стук. Стучали, казалось, отовсюду. Он выглянул в окно: по улице бегали полуодетые люди с тюками и с детьми и кричали:

Пожар!.. Пожар!..

Лаяли собаки, плакали дети. Кровавые отблески плясали по стенам домов. Было светло как днем. Тася уже стояла в гостиной, бледная, с широко раскрытыми глазами.

Что делать? — спросила она, сердито глядя на Костю. — Ведь надо же что-то делать!

Огонь был так силен, что в домах напротив уже проваливались внутрь крыши, к черному небу взлетали снопы искр. Горели дома и на их стороне, из соседнего дома выбежала старуха с геранью в большом горшке и с белой кошечкой, следом за нею одноногий старик без костыля, смешно и некрасиво подпрыгивая, выбрался за калитку и с облегчением переводил дух. Только их дом почему-то щадил огонь. Вдруг Тася вскрикнула: в толпе появился Николай. Его лицо было сильно обожжено, правый рукав разорван и в крови. Он был без пенсне. В руках у него было ведро с водой. Он что-то кричал, словно пытался образумить людей. Но охваченная паникой толпа не слышала его и разбегалась прочь…

Костя поднял голову от подушки. Не понимая, уставился в окно. Над крышей дома напротив висела луна. Было тихо. Из соседней комнаты снова осторожно постучали. «Тасе плохо», — пронеслось в голове, сказанное чьим-то знакомым голосом, он не мог вспомнить чьим. Он наспех оделся, пробежал через гостиную и распахнул дверь ее спальни, забыв постучать. И, пораженный, замер.

Тася лежала на кровати, румяная, в розовой кружевной сорочке с длинными рукавами. Лукаво улыбнувшись, она показала на дальний край кровати и сказала:

Садись.

Костя растерянно опустился на кровать у ее ног.

Не спится, — пожаловалась она. — Такая яркая луна. Должно быть, полнолуние... — И неожиданно спросила: — А в Петербурге ты в какой гимназии учился?

На Лиговской, — машинально ответил Костя. — Потом ее стали называть школой номер двадцать семь имени Парижских коммунаров.

А я в Институте благородных девиц, — гордо сказала она. — У нас была одна девочка по фамилии Соколова с большим, как у Бабы Яги, носом. Представляешь?.. Ее, бедную, все так и дразнили: Баба Яга… А у вас было что-нибудь смешное?

Наверное…

Ну, пожалуйста, вспомни!

От неожиданности ничего не приходило в голову. Была, правда, в гимназии одна история… Когда он родился, мать сказала отцу:

Хватит с тебя старшего. Этот мой будет, — и крестила по католическому обряду.

Потом его отдали в ту самую гимназию, где уже учился Анатолий, и через месяц отца вызвал директор.

Безобразие творится у вас в семье! — сердито сказал он. — Старший брат катехизис учит, а младшего батюшка вместе с жидами за дверь выгоняет… Вы же приличная семья. Немедленно крестить!

Всю гимназию собрали в парадной зале, его раздели до одних подштанников и на глазах хихикающих гимназистов, бледного, трясущегося от холода и стыда, крестили…

Поговорили еще о гимназии, о старом Петербурге, который Тася уже плохо помнила. Она совсем не представляла, каким он стал сейчас. Ей было все интересно, и Костя старался рассказывать как можно подробнее, как выглядят улицы, магазины, во что одеваются дамы, каким стал Летний сад и Эрмитаж…

Тебе же утром на работу, — вдруг спохватилась она. — Иди-ка ты спать, а то мы завтра весь город оставим без света!

И Костя ушел к себе. Он долго не мог уснуть, лежал и улыбался в темноте, сам не зная почему.

Она постучала и на следующую ночь. И потом каждую ночь, словно между ними существовал уговор, им обоим известный, но вслух не произнесенный, он ждал, уже не раздеваясь, условного стука; дождавшись короткого, требовательного, легкого «тук-тук», шел к ней и садился на постель, куда она ему указывала, с каждым разом все ближе. Их разговоры делались все продолжительнее. Один раз ему не удалось заснуть вовсе, и он с трудом высидел смену, а приборы, стрелки, температуры и давления сливались у него в глазах в яркий цветной веер.

Постепенно она рассказала свою историю. Так же, как у Кости, ее мать умерла очень рано. Отец был полковником, служил в Генштабе, дом их находился на Васильевском острове. В четырнадцатом году отец отдал ее в закрытое учебное заведение для благородных девиц и ушел добровольно из Генштаба на германскую войну. Несколько лет они не виделись, изредка приходили письма. Он был ранен, награжден, снова ранен. В октябре семнадцатого часть занятий прекратилась, многие учителя исчезли; немногие воспитанницы, еще остававшиеся в пансионе, испуганно прислушивались к реву пьяной толпы на улицах, грабившей винные погреба. В январе восемнадцатого года неожиданно появился отец, он был в штатском, без бороды, с совершенно белыми висками и тонким розовым шрамом на шее. Он увез ее в тихую Старую Руссу, где жила его дальняя родственница, и на следующий же день уехал. Погиб ли он, находился ли в эмиграции, Тася не знала. Родственница оказалась вечно больной, вечно жалующейся бездетной старухой. В первый же вечер она до смерти напугала девочку. Глядя на нее немигающими, желтыми, как у кошки, глазами, она объявила зловещим шепотом, что через месяц умрет. Несколько лет после этого Тася мыла, стирала, убирала за ней, как простая служанка, а не воспитанница Института благородных девиц, в вечном страхе, что старуха вот-вот помрет и оставит ее совершенно одну. Но годы шли, старуха по-прежнему охала, целыми днями лежала, готовясь к смерти, раз в месяц брала клюку и ходила получать пенсию за покойного мужа, однако не умирала. Ее дом был заставлен распятиями, иконами, но по болезни старуха не могла подолгу стоять перед иконами и соблюдать постов. Она заставляла молиться Тасю.

Каждый день молись, чтобы я не умерла, — говорила она, и ее желтые глаза покрывались слезливым туманом.

Тася молилась и вполне искренне желала старухе не умирать, но еще сильнее она молилась, чтобы наконец-то приехал отец и увез ее обратно в Петербург. В последние два года в голове у старухи вдруг родилась новая жуткая мысль, особенно пугавшая ее по ночам, когда она лежала, боясь уснуть, и слушала, не едут ли за ней чекисты. «А ну как дознаются, что Настька — дочь царского полковника?» — думала она. В памяти всплывали еще не забытые разговоры об обысках, расстрелах, ссылках на далекий Север. Несмотря на жалобы и многолетнюю готовность умереть, на Соловки старуха ехать не хотела. И тут появился Николай. Он был солиден и по-старинному благочинно просил у старухи руки ее воспитанницы. Жаль было, конечно, терять бесплатную прислугу, но она была так счастлива избавиться от опасной родственницы, что немедленно выздоровела: лицо ее зарумянилось и стало как будто моложе. Охая и причитая, она заковыляла с клюкой по дому и пару раз при Николае даже назвала Тасю доченькой…

По молчаливому согласию они избегали говорить о Николае. Но однажды, когда Костя сидел уже совсем близко от нее, она вдруг сама сказала, что не любит мужа. Жизнь у старухи была так мучительна, такую тягость вызывали немигающие желтые глаза, вечные разговоры о смерти, бесчисленные иконы и распятия, что она не раздумывая бросилась к первому же человеку, который увел ее из старухиного дома.

Ты себе не представляешь, — говорила она, — что я терпела, сколько ночей не спала, боялась, что она умрет. Я больше всего боялась именно этого: она умирает, и я одна во всем доме наедине с нею мертвой… Я бы ни за что не подошла к ней… и вообще, не знаю, что бы я делала… О том, что будет со мной после, я почти не думала.

Костя не успел даже понять, что происходит, как его губы уже коснулись ее щеки. Она замерла на полуслове, испуганно глядя на него, потом обхватила ладонями его голову и поцеловала в губы. Он ответил ей с давно сдерживаемой страстью. Его ладонь легла на ее теплую мягкую спину, и он поразился, какая она тоненькая: он мог бы обхватить ее пальцами одной руки. Воздух в комнате сделался горячим, как в пустыне, стало невозможно дышать. Все, что копилось в нем эти дни помимо его воли, с той самой минуты, как она подала ему руку в прихожей, улыбнулась и сказала: «Тася», — вдруг взорвалось внутри него, и могучая волна, с которой не было ни сил, ни желания бороться, кинула его к ней. Он стал осыпать поцелуями ее лицо, шею, руки, что-то шептать, не слыша своего голоса и не понимая слов, которые ей шептал.

Нет! — Вдруг ее руки сильно толкнули его в грудь. — Нет! — закричала она. — Это гадко! Мерзко, грязно! Как ты можешь?..

Он опомнился. На лбу выступил пот, он сел туда же, где сидел несколько минут назад.

Уходи в свою комнату, — говорила она быстрым шепотом, словно кто-то мог их услышать. — Сейчас же. Это больше никогда не повторится. Мы просто сошли с ума на секунду… Но это не для нас. Пойми, я не могу как другие: я не смогу скрыть это от Николая. В нем все сломается. Ты не знаешь, как он меня любит. А твоя невеста? Нет, нет, уходи, пожалуйста, прошу тебя — уходи…

Костя встал и, шатаясь, пошел к себе. Взгляд, не останавливаясь, переходил то на белые простыни на диване, то на умывальник с бронзовыми завитушками, то на письменный стол под прожженным зеленым сукном. Он смотрел на знакомые вещи так, словно не видел их целый год, и больше всего хотел, чтобы никакого Николая никогда не было на свете.

Между тем за окном начинало светать. Пора было идти на смену. В голове было пусто. Сердце скорбно молчало. Он принялся одеваться, машинально застегнул пуговицы. И тут услышал, как на лестнице к ним постучали. Он услышал легкие Тасины шаги, короткий гул голосов, затем по коридору раздался звонкий цокот чьих-то сапог и скрип кожи. «Николай?» — вдруг оборвалось у него в груди.

Дверь открылась. Сначала он увидел неподвижные Тасины глаза и только потом, позади нее, высокого, затянутого ремнями чекиста в фуражке.

VIII.

Следователю было лет тридцать пять. Вопреки ожиданиям Кости, наслышанного о том, что в карательные органы не берут людей с сомнительным происхождением, он не был похож ни на рабочего, ни на бедняка из деревни. Умное, интеллигентное лицо, культурная речь человека, получившего когда-то классическое образование, манеры, жесты — все говорило о том, что его прошлая жизнь сильно отличалась от сегодняшней. Пока он записывал неизбежные формальные данные — фамилию, год рождения, образование, партийность, Костя с невольным любопытством оглядывал один из кабинетов страшного учреждения, в котором он так неожиданно оказался.

Местное ОГПУ занимало небольшой дом на боковой улице. В нем было два коридора, несколько дверей без табличек. У дальней стены начиналась узенькая каменная лестница в подвал. Комната была серой и вполне обыкновенной: стол, два стула, шкаф, вешалка, на которой висела шинель и фуражка следователя.

Никакого испуга Костя не чувствовал: все случилось так быстро, что он просто не успел испугаться. Лишь по мере того, как проходило возбуждение этого утра, он начал невольно задумываться о причине, по которой его сюда привезли.

Следователь закончил писать и отложил ручку. Он закурил, откинулся на спинку стула и стал в упор смотреть на Костю.

Да, молодой человек, — сказал он, с наслаждением затягиваясь, — хорошенько вы влипли. И что вам не жилось спокойно? Учились бы себе на здоровье, женились бы, нарожали бы кучу детей. А что теперь с вами делать, а?

Костя пожал плечами. Да и что он мог ответить?

За подобные дела дают десять лет без права переписки. Знаете, что это такое? Нет? Ваше счастье… Я бы никому не советовал это узнать…

В чем меня обвиняют? — Костя наконец не выдержал этой непонятной игры и спросил первым.

Следователь ласково улыбнулся:

В контрреволюционной пропаганде, конечно. У нас всех в этом обвиняют. За другое людей в семь утра не берут и в ОГПУ не возят.

Похоже, ему доставляло удовольствие оттягивать минуту, когда он раскроет карты и назовет Костино преступление.

Ну хорошо… Раз вы такой нетерпеливый, перейдем к делу.

Он сделал небольшую паузу, открыл папку, как бы желая что-то уточнить, и вдруг резким, жестким голосом спросил, почти выкрикнул:

Студента Рожкова знаете?!

Да, — не задумываясь ответил Костя.

Дома у него бывали?! — продолжал следователь тем же резким и жестким голосом.

Бывал. Один раз…

Причины?

Заходил взять конспект лекции по радиоделу.

Ай-я-яй! — расстроился следователь. — Нехорошо врать, товарищ… или, вернее, господин студент. Вы думаете, мы не знаем, что вы помогали Рожкову в организации контрреволюционной троцкистской группы? У нас имеются неопровержимые свидетельства того, что вы часто бывали у Рожкова дома, составляли прокламации, распространяли их у вас в институте и подстрекали выйти на демонстрацию седьмого ноября прошлого года других студентов.

Костя опешил. Обвинения были убийственны. Он почувствовал холодок в животе и дрожь в пальцах и поторопился спрятать их, сжав крепко обе руки вместе.

Это неправда, — выдавил он из себя. — Никогда ничем подобным я не занимался. И… меня не было на демонстрации!

Он на самом деле не ходил, но, конечно, слышал про печально знаменитую демонстрацию 7 ноября 1927 года. Тысячи людей вышли с лозунгами в поддержку Троцкого, бывшего лидера большевиков. Переодетые дружинники разогнали демонстрацию палками и обрезками труб.

Нет, занимались! — закричал следователь. — В доме у Рожкова бывали, отвечайте?

Да… Но только один раз, брал конспект лекции, я же уже говорил.

Нет, вы бывали там часто. Вы писали прокламации…

Не писал я никаких прокламаций, это неправда.

Если бы вы ничего не писали, жили бы себе спокойно, как простой советский студент, с какой стати наши ленинградские органы бы вами заинтересовались, а? Вы ведь даже не член молодежного союза. Вот ваша характеристика из комсомольской ячейки вашего института: «Пассивен, участия не принимал… политической жизнью страны интересовался мало…» Видите? В институте вас давно раскусили!

Косте вдруг сделалось так омерзительно лицо человека напротив, его тонкий нос, пышные усы, которыми он, наверное, очень гордится, его уже начавший оголяться лоб, что испуг прошел. Все это напоминало скорее грубый балаган, чем реальность. Будто он сидит в зрительном зале и смотрит глупую, ничтожную пьеску. Вот только встать и уйти и не смотреть эту мерзость он не может.

Впоследствии много раз в течение своей долгой жизни Константину Ивановичу Воронову приходилось сталкиваться с представителями карательных органов и политработниками. Подобных допросов потом было немало. И в тридцатых годах, когда Анатолия арестовали и репрессировали вместе с племянником Крупской. И во время войны, когда он демонстративно не выполнял приказа не брать пленных и офицер особого отдела ходил вокруг него кругами, как коршун вокруг добычи. Но когда это случилось в первый раз в Старой Руссе, у него еще не было опыта общения с людьми, считавшими себя особой, священной кастой страны.

Долго и нудно допрашивал его следователь. Он то отступал, начинал ласково улыбаться, заигрывал, интересовался, что они изучают в институте и есть ли там хорошенькие девушки. То вдруг срывался на крик, вскакивал, и его глаза одевались в ледяную чешую. Он требовал немедленного признания во всем: когда, где и с кем занимался контрреволюцией, хотел знать фамилии и адреса всех, кого они привлекли в свою троцкистскую организацию. Костя молчал или отвечал односложно. Медленно тянулись часы. Иногда следователь выходил, тогда вместо него за стол усаживался молодой, моложе Кости, парнишка с круглым веснушчатым лицом, похожий на Рожкова, и грозно смотрел на него, поигрывая ладонью на кобуре. Потом следователь возвращался, и все продолжалось по тому же выматывающему кругу: состоял или не состоял, писал или не писал, участвовал или не участвовал…

«Что же все-таки случилось с Рожковым? — думал Костя. — Неужели та женщина оказалась права? Невероятно…»

Как бы в подтверждение его мыслей, следователь сам заговорил про Рожкова — видимо, хотел припугнуть.

А приятель ваш отдыхает, — махнул он небрежно рукой. — В палате для буйнопомешанных. Экспертиза признала его невменяемым. Легко отделался, гад! Но не надейтесь: у вас этот номер не пройдет. Получите свои десять лет — и поедете канал рыть. Или завод строить: стране нужны рабочие руки.

Под вечер, видя, что результата нет, следователь сменил тактику. Он вдруг устало откинулся на стуле и сочувственно посмотрел на Костю:

Что, устал? Я, брат, тоже. Легко, думаешь, тут работать? Я ведь такой же потомственный русский интеллигент, как и ты. Мой отец был издателем. Бартеньев его фамилия, не слыхал? Известный, между прочим, был издатель: Толстого, Чехова публиковал, народ просвещал. А теперь мне приходится исправлять последствия его работы. Народ — дурак. Стадо, которое нужно не просвещать, не гладить по головке: ах ты, мой хороший, ах ты, мой страдалец вшивенький, — а вести железной рукой куда следует. Николашка был мягок, как баба, вот народ его и сбросил. Большевики — единственная сила, которая может этим народом управлять.

Он вдруг придвинулся к Косте и совершенно по-дружески похлопал по руке. Оглядываясь на дверь, зашептал интимно:

Ты молодец. Хорошо держишься. Большинство тут же скисают и начинают нести что надо и что не надо. И про родную мать с отцом, и про жену с детьми — всё рассказывают. А ты не такой. Честное слово, я даже проникся к тебе симпатией. Поэтому искренне советую: подумай о себе. Тебе нужно изменить свой образ мыслей. По секрету скажу: в стране идет война, враги не сдались, а лишь затаились на время. Мы их все равно переловим, но с такими мыслями, как у тебя, выжить будет очень сложно.

Он откинулся обратно на стул и опять заговорил официально:

Вижу, вы всё поняли. Ответили вы на все вопросы вполне удовлетворительно и сейчас пойдете домой.

Он наклонился к столу, что-то записывая, и вдруг как бы невзначай спросил равнодушным голосом:

А что за человек ваш хозяин, Николай?

Бухгалтер, — пожал плечами Костя.

Вы ничего подозрительного за ним не замечали?

Костя уже было собрался искренне ответить «нет», как понял, что его подлавливают. Если он скажет «нет», то это будет означать: он понимает, что для них, органов, является подозрительным, и смотрит на людей теми же глазами, что и следователь. Это первый шаг к тому, чтобы стать одним из них.

Следователь поднял на него красные глаза. Было уже поздно, и он на самом деле устал и хотел домой, к жене и дочке, маленькому беспомощному созданию, которому недавно исполнился годик. Он очень любил купать ее сам и никому не уступал этой своей восхитительной обязанности.

Ладно, — сказал он уже почти домашним тоном. — Подпишите вот здесь… и можете идти.

Он положил перед Костей бумажку и ручку. Тот машинально взял ручку, чтобы скорее подписать и наконец-то уйти. Неужели это все случилось сегодня утром? Словно целая жизнь уже прошла в маленьком кабинете следователя… И остановился.

Вас что-то не устраивает? — раздраженно спросил следователь.

Вот эти слова, — сказал Костя. — «Обязуюсь информировать органы безопасности в случае…» — и так далее. Я не буду это подписывать.

Как не будете? — вскочил следователь. — Тогда ты вообще отсюда никогда не выйдешь!

И все равно не подпишу.

Еще ни разу в жизни ему не приходилось выдерживать ночных допросов, к тому же сразу после дневного, и он устал гораздо больше, чем опытный, ко всему привыкший следователь. Но было в этой серенькой невзрачной бумажке то, через что он не мог перешагнуть.

Следователь глядел на него с изумлением и, похоже, такого не ожидал. Крохотное создание с бархатистой кожей и теплая ванночка уплывали куда-то в далекий завтрашний день. «Ну что же, хорошо, студент, — подумал он. — Держись у меня!» И снова раскрыл папку.

Они просидели всю ночь. Те же самые вопросы про троцкистскую организацию, состоял или не состоял, писал или не писал, участвовал или не участвовал… Следователь грозил, кричал, уговаривал, доказывал и снова угрожал. Под утро в кабинете стало нечем дышать: над столом, возле вешалки, у окна — повсюду висел серый табачный дым. Следователь охрип. Костя едва не падал со стула от усталости; смутно, сквозь слипающиеся веки он видел тонкий нос, поникшие пожелтевшие усы и мокрый лоб человека в форме. Что-то изменилось в их отношениях. Костя уже не испытывал к нему омерзения или ненависти, да и следователь больше не играл, не менял ролей, а смотрел на Костю взглядом, в котором порой мелькало нечто, отдаленно напоминавшее уважение.

Когда первый дневной лучик пробрался между решетками на окне и с трудом пробил плотное табачное облако, следователь взял пропуск и подписал его.

Идите, — сказал он и вяло махнул рукой. — И все-таки подумайте про свой образ мыслей. В этот раз вам повезло: вы вовремя уехали. Но если вы не переменитесь, то, поверьте мне, в следующий раз вы и в самом деле попадете на Соловки.

IX.

Выйдя с подписанным пропуском в коридор, он вынужден был прислониться к стене и постоять так несколько минут. От долгого сидения на неудобном казенном стуле его тело было как бумажное: его можно было смять и выбросить в мусорное ведро. Мысли и чувства остались за дверью, которую он только что закрыл. Он вспомнил, что не ел с позавчерашнего вечера, и вдруг страшно захотел есть. А потом спать — и чтобы не просыпаться хотя бы неделю. Он прошел мимо охранника на улицу и закрыл глаза, испугавшись яркого солнца. А когда снова открыл, то решил, что уже спит: на противоположной стороне улицы стояла Тася. Увидев его, она бросилась к нему.

Все, да?.. Тебя отпустили совсем?.. Да? — сбивчиво спрашивала она, с радостью и тревогой заглядывая в его измученное лицо.

Костя с трудом улыбнулся:

Да… Кажется…

Она обрадовалась, схватила его за руку:

Ну пойдем скорее. Господи, да ты же еле стоишь на ногах! Тебя всего прокурили…

Она было повела его домой, но Костя вспомнил, что надо зайти на станцию, у него же рабочий день. Повернули налево и пошли в другую сторону.

Тася ни о чем не спрашивала. Сказала только, что вчера весь день продежурила у подъезда, познакомилась с охранником. Тот отнесся к ней с сочувствием, несколько раз ходил узнавать, но возвращался все с одним и тем же неутешительным известием: «Нет… Еще сидят… Не закончили…»

Постепенно Костя оживал. Свежий весенний воздух наполнял прокуренные легкие, яркое солнце разглаживало лицо, а Тасина рука, лежавшая в его ладони, все время заставляла что-то вспомнить, что-то очень хорошее, но случившееся так давно. Вскоре он вновь почувствовал собственное тело, и оно больше не казалось бумажным и ломким. Даже спать на какой-то миг расхотелось. Он вдруг начал рассказывать про Антонину и про ее странное предсказание, про Рожкова, чуть было не утянувшего его с собой в палату сумасшедшего дома или на Соловки. Она слушала его молча, лишь иногда порывисто сжимала его руку.

«Она все это время провела здесь! — вдруг дошло наконец до него. — Ждала, волновалась… Значит, она… Нет, этого не может быть!» — уговаривал он сам себя, но где-то в глубине души уже понимал, что — да, правда, ради него она простояла здесь весь день вчера и ради него пришла сюда рано утром. Он забыл многочасовой допрос, угрозы, крики. Еще немного — и он вернулся бы в кабинет следователя и расцеловал бы его как брата.

При виде Кости Теплов смешался, опустил глаза и как-то неопределенно протянул:

Да-а… Такая вот история.

Он уже, оказывается, знал, где Костя провел последние сутки, и почему-то стал обращаться к нему на «вы». Косте было все равно: он был рад, что ничего не нужно объяснять, и только спросил, можно ли ему сегодня отдохнуть — не спал всю ночь.

Не глядя на него, Теплов сказал, что по новому графику работы ему так и так полагается отдых.

Директор приказал поставить вас в ночную смену, — пояснил он, перекладывая на столе какие-то чертежи. — Вот и приказ уже подписан…

Но почему? — не понял Костя. — Я же ни в чем не виноват!

Все это прекрасно понимают, — грустно объяснил Теплов. Косте показалось, что за тот день, пока они не виделись, у Теплова на лице стало еще больше морщин. — Иначе бы тебя… вас не выпустили... В общем, идите, отдыхайте, а с девяти часов заступите на место помощника начальника ночной смены.

Он посмотрел наконец на Костю и добавил:

Так будет лучше всем... А вам — в первую очередь.

Дома, когда Тася поставила перед ним большую полную тарелку борща и он жадно принялся есть, они ни о чем больше не говорили и не вспоминали. Она села напротив и смотрела, как он, обжигаясь, глотает красную дымящуюся жидкость, кусает хлеб, и незаметно вытирала катившиеся из глаз слезы. После борща он съел еще половину курицы и вдруг захотел спать. Страшное напряжение последних двух суток наконец прошло, по телу разлилось приятное тепло. Он добрел до своей комнаты, с трудом заставил себя раздеться, и все в один миг куда-то провалилось; он заскользил вниз по черной горке на странных розовых санях, закричал не то от страха, не то от восторга, а внизу стоял следователь под руку с Николаем, поглаживал свой голый блестящий лоб, смеялся и показывал на Костю пальцем…

Тася разбудила его вечером, постучав в дверь и спросив, что он будет на ужин. Костя вновь был голоден, как после допроса, и доел борщ и курицу.

Они ни словом не обмолвились о том, что было позапрошлой ночью до прихода чекиста. Они все помнили, но молчали, не зная еще, как отнесется к этому судьба, и словно прислушивались к себе и друг к другу, боясь пропустить, не расслышать ее приговора.

Он ушел, а она осталась на крыльце дома и смотрела ему вслед. Несколько раз он оглянулся: она все стояла. Он махнул рукой, улыбнулся, боясь, что улыбка не передаст ей всего, что происходит у него в душе; и она смущенно улыбнулась в ответ, что-то крикнула, но он не расслышал. Она засмеялась и ушла обратно в дом.

 

Было уже, наверное, часов двенадцать, когда к Косте подошел один из служащих:

Там ваша пришла…

Костя не понял.

Ну… ваша жена, — пояснил служащий. — Пойдите и сами посмотрите. — И добавил с нескрываемой завистью: — К нам-то, небось, никто не приходит… Эх, молодежь, молодежь!

Уже догадываясь, но еще не веря, Костя быстро спустился вниз к проходной. Тася стояла, держа в руках большую сумку.

Я принесла тебе поесть, — просто сказала она. — Не будешь же ты сидеть голодным всю ночь...

Они поглядели друг на друга и, оглядываясь, точно два заговорщика, прошли к стоящему в углу зала маленькому столику, где все обычно обедали. Она протерла его захваченной для этой цели тряпочкой и аккуратно постелила белую салфетку, потом поставила тарелку, положила ложку и нож с вилкой, достала хлеб.

Пока ее красивые руки легко и изящно накрывали ему ужин, в его голове одна за другой проносились горячие, беззаконные мысли: «Жена… ваша жена…» Он понимал, что не имеет права так думать, что так думать нельзя, но, боже, как хорошо, как тепло становилось на душе от этих мыслей! Он ничего не мог с собой поделать.

Он принялся есть, растягивая каждый глоток, ломая хлеб на самые маленькие кусочки.

Так же аккуратно Тася сложила остатки ужина и тарелки обратно в сумку.

Ну-с, дорогой, — важно сказала она, поднимаясь. — Я жду тебя утром. Смотри не задерживайся.

И они снова засмеялись, легко и счастливо.

Она стала приходить к нему каждую ночь. На станции к ней привыкли и так и звали: «Ваша идет… Ваша жена пришла…» И каждый раз, когда он это слышал, сердце начинало радостно колотиться и он думал, что никакой другой жены ему не надо.

Он возвращался домой в шестом часу утра. Тася еще спала. На столе в гостиной его всегда ждал накрытый салфеткой завтрак. Иногда Тася оставляла маленькую записочку с какой-нибудь забавной фразой. Ей нравилось разыгрывать роль строгой ревнивой жены.

Днем, после того как он отсыпался, они шли гулять. Уже наступил апрель, и солнце все дольше не уходило за левый берег Полисти. Последние грязные льдины река давно унесла на север, в озеро с летописным названием Ильмень. Голодные чайки носились над водой, злорадным криком поминая ушедшую зиму. Канавы высохли, первые зеленые листочки появились на деревьях в садах, и многочисленные беседки в них больше не казались чьей-то глупой прихотью.

Как-то в субботу они встретили Алексея. Он шел в компании еще с одним служащим электростанции и двумя очень молоденькими девицами в темных одинаковых юбках и красных беретах.

Заметив Костю, Алексей многозначительно поднял вверх брови и подошел к ним.

Не представишь ли ты меня своей даме? — спросил он, окинув томным взглядом Тасю, всю ее фигурку от светлых волос до ботинок.

Костя неловко представил их друг другу. Алексей начал нести какой-то пошлый вздор на том глупом языке, на каком говорят с женщинами мужчины, которые любят не одну-единственную женщину, а всех более или менее симпатичных женщин на свете не старше определенного возраста. Тася отвернулась. Костя сказал, что они торопятся, и поспешил увести ее. Он чувствовал, что Алексей смотрит Тасе вслед, даже слышал, как он что-то сказал своим спутникам и все покатились со смеху.

Дома они стали рассматривать Тасин альбом с фотографиями.

Вот мои родители, — тихо сказала она, указывая на пожелтевшую фотографию на твердом картоне. Мужчина и женщина были сняты сразу после венчания; мужчина был в форме, женщина в пышном белом платье со светлой розой в руке. Тася была очень похожа на нее.

Мама здесь младше меня, представляешь? А скоро я буду старше, чем когда она умерла… Она была очень добрая, красивая, отец очень любил ее. Так больше и не женился, говорил, что лучше женщины не встретил и никогда не встретит. Она учила меня играть на фортепьяно… Вот видишь, это я маленькая! Правда смешная?..

Большеротая девочка в коротком платьице стояла на стуле, испуганно глядя в фотоаппарат, и, кажется, готова была расплакаться.

Потом она показывала многочисленных бабушек, дедушек, тетушек, дядюшек, пыталась вспомнить и объяснить, кто чей брат или сестра. Про многих она уже не могла вспомнить ни как их звали, ни какая судьба их постигла.

Дядя Саша погиб в германскую… тетя Лена, его жена, умерла от тифа… Этих я не помню.. А, вот! Этот мальчик — мой троюродный брат Славик. Когда я была маленькой, мы ходили к ним в гости, но мы почему-то с ним все время дрались. Его наказывали, а меня нет, хотя, если честно, это я первая обычно его задирала…

Из альбома выскользнула и упала на пол небольшая карточка.

Костя нагнулся и поднял ее.

А кто этот штабс-капитан? — спросил он, разглядывая мужчину в форме, эффектно опиравшегося правой рукой на саблю.

Это Николай, — ответила Тася, поспешно забирая карточку.

Разве Николай — офицер? — удивился Костя.

Да. Бывший. Только он не любит об этом вспоминать. Все время боится чего-то. Но ведь столько лет прошло! Офицеров же было очень много, их давно простили, правда? — с трогательной наивностью спросила она.

Костя был поражен. Бравый офицер с роскошными черными усами, подтянутый, красивый — это и есть Николай? Плешивый, толстеющий, в пенсне и кальсонах с завязочками, ничтожный бухгалтер в маленьком провинциальном городке?!

Он даже дрался один раз на дуэли, — продолжала Тася. — Его кто-то из товарищей оскорбил, и он его вызвал. Мне так страшно, когда я представляю, как они стрелялись! Это ужасно: минуту назад быть друзьями… и вдруг захотеть убить друг друга!

Она взглянула в последний раз на фотографию бравого штабс-капитана и спрятала обратно в альбом.

* * *

Однажды днем Тася зашла в комнату, когда он спал после дежурства. Окно было открыто, края задернутых занавесок бесшумно взлетали вверх и медленно опадали от порывов весеннего ветра. Он тут же проснулся и приподнялся на кровати.

Спи, спи, — шепотом сказала она, пристально вглядываясь в него. — Мне тут нужно взять…

Она не успела договорить, что ей нужно взять, как вдруг оказалась совсем близко от него. И когда он протянул руки, то легко обнял ее, и она не оттолкнула и не возмутилась. Он целовал ее мягкие зовущие губы, широко раскрытые глаза, полные испуга, слез и надежды, она стала отвечать, сперва робко, как в первый раз целующаяся девочка, потом все смелее и жарче. Стена, стоявшая между ними, рухнула в один миг. Все словно сорвалось со своих мест и кружилось вокруг огненным хороводом. В ушах стоял звон тысяч колоколов. Ее одежда упала на пол, старый продавленный диван покорно принял и ее легкое тело. Она откинулась на спину и не мешала Косте целовать ее маленькую нежную грудь, узкий живот и стройные, стыдливо сжимавшиеся ноги. Страха больше не было, она забыла те мучительные ночи с мужем и сама хотела, чтобы это скорее произошло. И когда он вошел в нее, это случилось так естественно и легко, что она не почувствовала ни боли, ни тошноты; лишь на секунду ей показалось, что она опять готова потерять сознание, но уже не от отвращения, а от счастья.

Спасибо тебе! — шептала она после ему, пряча лицо на его груди. — Спасибо тебе… Я все время боялась, что я какая-то ненормальная. Не такая, как все… Ты вылечил меня… Спасибо тебе…

Они не выходили из комнаты до самого вечера. Они были счастливы, словно ждали этого дня с тех пор, как родились на свет.

Уже начало смеркаться, закат окрасил комнату розовым пламенем: горели стены, пол и потолок, письменный стол и умывальник. Он вспомнил про электростанцию, взглянул на часы и увидел, что опаздывает. Вскочил и принялся торопливо одеваться, не отрывая взгляда от лежавшей на диване Таси. Ее кожа тоже светилась нежным розовым светом, словно и она вместе со всем, что было в комнате, была охвачена огнем. Он не удержался и снова бросился к ней, но она оттолкнула его, одновременно удерживая и целуя:

Нет-нет! Ты сошел с ума. Ты же опоздаешь!

А ты придешь сегодня?

Она засмеялась:

Как я могу не прийти? Не будешь же ты сидеть голодным до утра.

Х.

Дни, наполненные счастьем и любовью, побежали один за другим, как маленькие вагончики за большим паровозом. Май стремительно ворвался в их жизнь свежей зеленью и первой грозой. Город смыл зимнюю грязь, пышно заросли канавы, беседки утонули в распустившихся за одну ночь садах. Они бродили по улицам, держась за руки. Один раз им навстречу попался старый доктор. Узнав их издали, он сконфуженно отвернулся, делая вид, что разглядывает глухой серый забор, и торопливо прошаркал мимо. Они услышали невнятное бормотание и непонятные еврейские слова и тут же забыли про него.

Тася совсем переселилась к Косте. В соседнюю комнату, где повсюду лежали вещи Николая, она старалась не заходить.

Однажды, когда они лежали, обнявшись на узком продавленном диване, Тася спросила:

Тебя в детстве не учили играть на фортепьяно?

Учили, — вздохнул Костя. — Но меня больше тянуло ко всяким машинам и механизмам.

Ну и что! — радостно воскликнула Тася. — Я все смотрю, смотрю на этот инструмент в углу и почему-то не решаюсь тебя спросить… Наверное, это смешно, да? Я так давно не прикасалась к клавишам… Как ты думаешь, на нем еще можно играть?

Забыв одеться, они оттащили фортепьяно от стены, куда оно было повернуто клавиатурой. Тася откинула крышку. Скованные долгим бездействием пальцы пробежали по клавишам, вспоминая забытую свободу, и старый инструмент, словно обрадованный, что свобода пришла и для него, с важной гордостью отозвался немного расстроенным, но вполне приличным звуком.

Садись рядом, — сказала Тася, радостно смеясь. — Давай сыграем что-нибудь вместе.

У них долго ничего не получалось. Костя не помнил, когда играл в последний раз, Тася шутливо сердилась на него и подсказывала, поправляя ему пальцы. Ее голое плечо касалось его плеча, распушенные волосы щекотали горячую кожу. И ему страшно хотелось обнять ее, как будто он не обнимал и не целовал ее уже целую вечность. Но вдруг они почувствовали, что их руки теперь принадлежат одному человеку и словно исчезли вовсе; музыка тихонько зазвучала сама по себе. Сначала внутри них, а потом, будто в насмешку над неумелыми пианистами и их дряхлым инструментом, она вздохнула, вырвалась и расплескалась по комнате. Это длилось одно короткое мгновение, затем Костя снова запутался в аккордах для левой руки и отошел от фортепьяно.

Ну что же ты?! — весело спросила Тася. — Испугался?

Но Костя лег обратно на диван и уже не думал о музыке. Он смотрел на ее спину, на маленькую родинку под левой лопаткой. Теперь она пыталась вспомнить какую-то грустную мелодию и медленно, по очереди нажимала клавиши, склонив набок голову и наморщив лоб. Видимо, ей стало холодно, она протянула руку и накинула халат. Снова начала пробовать. Струны древнего инструмента издавали печальные одинокие звуки.

Всю последнюю неделю его не покидала тревога. Во время долгих ночных дежурств, во время прогулок по почти уже летнему городу и потом, в комнате, целуя и обнимая Тасю, он пытался представить себе, что с ними будет дальше.

Его практика заканчивалась через несколько дней. Вскоре должен был приехать Николай. Катя перестала писать, не получая от него ответных писем: он не мог выжать из себя ни одной фальшивой строчки, а написать правду никак не решался. Перед глазами сразу появлялась ее жалкая фигурка на перроне под окном его купе и потрескавшиеся детские губы. Он не мог написать, что больше не любит ее. А сам не знал уже, любил ли он ее когда по-настоящему. Они выросли вместе и давно привыкли видеть рядом друг друга, как привыкли к этому за много лет их родители, родственники и друзья. Не была ли их любовь обыкновенной детской привычкой, подстрекаемой взрослыми умилительными взглядами: ах какие славные дети — вот вырастут скоро, поженятся и будут такой же славной парой…

С Тасей все было по-другому. Он ни разу не задал себе вопроса, любит ли он ее, настолько очевиден был ответ, который он почти месяц скрывал от самого себя. Он никогда не думал, что такое может произойти с ним, и готового решения, что же делать дальше, у него не было. Все чаще и чаще он вспоминал предсказание костромской крестьянки. Она оказалась права, увидев опасность, ему угрожавшую. Значит ли это, что и остальное она отчетливо увидела тогда, в высокой питерской гостиной? Он знал уже то «очень важное», про которое она предупреждала, но ни за что на свете он не хотел его потерять.

Тася, — сказал он решительно, но голос был глух от волнения. — Тася, стань… моей женой.

Она замерла, и вместе с ней замерла тонкая дребезжащая струна, последняя хрупкая нота взлетела к потолку и пропала. Она низко опустила голову и зачем-то стала застегивать халат, но дрожавшие пальцы никак не попадали в петли.

А Костя, не дожидаясь ответа, начал быстро говорить, что они уедут в Ленинград, снимут квартиру, через два месяца он защитит диплом и станет работать. Они…

Нет, — внезапно обернулась она к нему мокрым от слез лицом. — Нет, ничего у нас с тобой не будет! Я тоже все время думаю об этом… Скоро приедет Николай. Как я скажу ему?..

Не нужно ждать Николая! Давай уедем завтра же! Утром мне подпишут все бумаги, мы сложим вещи и уедем.

Нет… — повторила Тася, выбегая из комнаты. — Это невозможно.

Он пошел вслед за ней в гостиную, стал говорить, что он все понимает, ему самому тяжело, когда он пытается представить, что скажет Кате… Но это случилось, они полюбили друг друга, и прошлая жизнь кончилась, ее больше нет… Она не любит Николая. Надо скорее уезжать отсюда. Конечно, это замечательный город, потому что в нем они познакомились и полюбили… Но разве можно прожить здесь всю жизнь? Изо дня в день ходить по пяти кривым улицам, вдоль покосившихся заборов под лай дворовых псов, вечно встречать одни и те же измученные провинциальной скукой лица, заглядывать в нищие окна…

Закрыв лицо ладонями, она продолжала упрямо говорить:

Нет… нет… нет…

Ты родилась не здесь, — горячо продолжал он. — Как и я, ты любишь Царское Село, кондитерские на Невском, Александринку и Эрмитаж. Зачем тебе эта добровольная ссылка на всю жизнь?

Но я все еще жена Николая, — сказала она, глядя на него мокрыми счастливыми глазами.

Ты можешь развестись хоть сегодня, — сказал он уверенно, словно проделывал это уже много раз. — Это же пустая формальность!

Однако ему еще долго пришлось ее уговаривать, объяснять, что это не ее вина, что судьба выстроила такую удивительную цепочку, чтобы свести их вместе. Он целовал все более и более поддающиеся губы, пока она наконец не достала платок и, осторожно касаясь им мокрых пятнышек на лице, не сказала «да».

Он подхватил ее на руки и закружил по комнате.

Значит, ты согласна? Согласна, да? — спрашивал он без конца, а она смущенно отвечала:

Да, да, да… Только быстрее… Я все время почему-то боюсь, что что-нибудь случится… и мы не успеем.

Было еще не поздно. Она сказала, что сходит в отдел регистрации и узнает, может быть, и правда удастся все сделать сегодня. А потом начнет собирать вещи, чтобы утром, когда он вернется с дежурства, они бы сразу пошли на станцию.

Или нет… — Она на секунду задумалась. — Я не хочу, чтобы это выглядело так, будто ты меня увозишь. Как-то это глупо, почти по-гусарски. Я ведь сама решила, потому что люблю тебя. Давай сделаем вот что… Ты возьмешь с собой свои вещи и утром сразу пойдешь на вокзал. Купишь два билета и будешь ждать меня. В девять тридцать проходит поезд на Псков. А ночью я в последний раз принесу тебе поесть...

При этих словах она поцеловала его, быстро собралась и ушла в городской отдел регистрации.

Костя между тем решил, что лучше всего написать Кате письмо. Наверное, они встретятся с ней потом в Ленинграде, но пусть она все узнает заранее.

«Катя, — быстро писал он. — Мне очень трудно это сказать тебе, но так вышло. Я не хотел. Все произошло помимо моей воли и желания, потому что было решено намного раньше. Я не знаю, где и кем пишутся наши судьбы, в какой всемирной библиотеке хранятся эти тома. Антонина оказалась права: я действительно обрел самое важное в жизни. Но случилось чудо: мне ответили взаимностью, меня тоже любят. Наверное, какую-то строчку Антонина прочла неправильно, но это уже неважно… Прости, если можешь. Очень хочу, чтобы мы остались друзьями, хотя, скорей всего, это невозможно».

Потом он собрал вещи и в последний раз оглядел комнату. Покидать ее было грустно и весело одновременно. Старый диван, прожженный письменный стол и фортепьяно оставались на своих местах, а он уезжал от них навсегда.

Теплов был еще на станции: прорвало водяную трубу в котельной, он ждал, пока ее отремонтируют. Он так ни разу и не спросил Костю о той его ночи в ОГПУ, но Костя чувствовал, что отношение Теплова к нему изменилось. Между ними не случалось никаких задушевных бесед, они ни о чем таком не откровенничали. Просто Теплов опять начал говорить ему «ты», а когда пожимал руку утром при встрече, то долго держал его пальцы в своей длинной горячей ладони, ничего не говоря, и улыбался дольше, чем раньше, до черноты прокуренными зубами.

Теплов принес из приемной подписанную характеристику и прочие бумаги для института. К этому времени трубу починили, и они распрощались. Теплов долго тряс ему руку, улыбался, и все многочисленные морщины на его молодом лице улыбались и говорили, что он славный малый и таким и останется при любых обстоятельствах.

Как и обычно, около двенадцати появилась Тася. Она была задумчива и немножко грустна, хотя старалась казаться веселой.

Развелась, — буднично сказала она Косте таким голосом, словно сообщала о том, что заплатила за электричество. Та же стриженая тетка пометила что-то напротив их с Николаем фамилий и выдала справку, что больше они не муж и жена. Правда, это оказалось так просто.

Она уже начала собирать свои вещи. Костя вдруг подумал, что не хочет отпускать ее обратно в квартиру, может быть потому, что свои вещи он уже унес и там все снова сделалось так, как было до его приезда. Лучше всего ей было все оставить и не возвращаться туда больше, не брать с собой ничего из старой жизни, тем более что ничего ценного, кроме альбома с фотографиями, у нее и не было.

Может, ты останешься со мной до утра? — спросил он, когда она складывала обратно в сумку тарелки и чашки.

Потерпи. У нас еще все впереди с тобой, — сказала она, целуя его в ответ. И ушла.

Костя проводил ее до ворот, ему ужасно не хотелось, чтобы она уходила. Оставалось каких-то несколько часов. Он стал убеждать себя, что все хорошо, что скоро они сядут в поезд и уедут отсюда, но на душе почему-то было тревожно.

Наконец тьма отступила, из-за реденького леса на востоке появилось солнце. Служащие разбредались по домам спать и мучительно терли серые, уставшие за ночь лица.

На вокзале Костя купил два билета в купейный вагон и стал ходить по маленькому, не больше письменного стола, перрону. Всего два месяца прошло с той ночи, когда он приехал сюда, но ему казалось, что прошло уже двадцать лет. Он нетерпеливо поглядывал на двери вокзала и считал минуты.

Вот из-за поворота показался черный пыхтящий паровоз, угрюмо тащивший на Псков пару десятков вагонов, окутался паром, заскрипел и встал. Несколько торговок с дымящимися корзинами забегали вдоль окон, голосисто расхваливая свои пироги, соленые огурчики и прочую дорожную снедь. Костя нашел их вагон, занес свои вещи в купе и снова спустился на платформу.

Таси все еще не было.

Он почувствовал легкое беспокойство. В первый раз просвистел паровоз, пассажиры потянулись к своим вагонам с пирогами и огурчиками, торговки поставили корзины на землю и пересчитывали выручку, ревниво косясь друг на друга из-под туго затянутых платков.

Паровоз свистнул во второй раз, готовый поскорее умчаться из этого захолустья со старым деревянным вокзалом и урезанной платформой. Машинист, высунувшись из окна, равнодушно оглядывал городок, который больше напоминал маленькую дачную станцию где-нибудь под Москвой, чем настоящий город.

Таси не было.

Холодок стал медленно подниматься к его горлу. Он не сводил глаз с дверей вокзала. Вот вышла, суетливо прихрамывая, пожилая дама, похожая на учительницу. Вышел, зевая и готовя свои флажки, дежурный по вокзалу с перевязанной щекой. У него был такой унылый вид, словно он собирался отправить поезд не в Псков, а на тот свет.

Машинист отошел от окна, и паровоз засвистел в третий раз. Костя вбежал в вагон, под изумленными взглядами пассажиров схватил свои вещи и спрыгнул обратно на платформу. Что-то недовольно проворчал проводник, лязгнула железная дверь, и поезд тронулся.

«Неужели Николай приехал?» — стучало у него в голове, пока он почти бегом направлялся обратно к дому.

Он влетел на крыльцо, через гостиную прошел в свою бывшую комнату: там никого не было. Он снова вышел в гостиную. Дверь в спальню была приоткрыта. Одетая по-дорожному, Тася сидела у небольшого столика. Услышав Костины шаги, она подняла заплаканные глаза. Костя бросился к ней:

Тася, любимая моя, что случилось?

Она молча показала на толстую книгу, лежавшую у нее на коленях.

Что это? — спросил он, успев разобрать только автора — М. К. Дитерихс.

Она хотела оставить Николаю записку и открыла обычно запертый ящик его стола, где он хранил всевозможные бумаги. Увидела незнакомую книгу с закладкой и машинально открыла ее. И тут же нашла его фамилию. Она показала, и Костя прочел в каком-то списке среди других фамилий: «Н. А. Якубовский».

Ну и что? — спросил он недоуменно.

Я начала листать эту книгу и все поняла, — продолжала она тихим голосом. — Поняла, чего он боялся все время, о чем бормотал по ночам, когда думал, что я сплю… В этой книге описан расстрел большевиками в восемнадцатом году царя, его жены и детей. В Екатеринбурге… Я и раньше знала, что он там был. А ночью, когда увидела его в списке… Это же список красных отрядов, действовавших в том районе. Николай — офицер и за красных не воевал. Их внедряли, для того чтобы… Ты сам понимаешь, правда?

Костя глядел на печатные слова, по которым она продолжала водить пальцами, точно слепая, и слова расплывались у него перед глазами. Что-то непоправимое, что-то страшное произошло или происходило в эту минуту, а он был бессилен. Судьба, до этого мирно дремавшая у него в руках, как ласковый котенок, внезапно зарычала и стала превращаться в беспощадного тигра.

Они просто не успели, — говорила она. — Царя и его близких расстреляли до того, как они смогли что-то предпринять…

Книга наверняка есть и в ОГПУ, — взволнованно сказал Костя. — И… и меня спрашивали про Николая…

Что? — вздрогнула Тася.

Да-да! Я не обратил тогда внимания, подумал, что так просто… Следователь спросил про Николая как-то по-особенному, вскользь, словно это было совсем не важно…

И что ты ему ответил?

Да ничего. Что я знал тогда про Николая? Провинциальный бухгалтер — вот и все. Но послушай…

До него вдруг дошло, что положение Николая очень серьезно, а вернее — безнадежно. Если ОГПУ действительно знает, кто он такой и почему оказался простым красноармейцем в Екатеринбурге летом восемнадцатого года…

Нам нужно быстрее уезжать, — сказал он решительно. — Как хорошо, что ты больше не его жена, пусть даже формально! Если мы сейчас же уедем, никто не станет тебя искать.

Он посмотрел на часы. По расписанию следующий поезд уходил через два часа.

А Николай? — недоуменно посмотрела на него Тася. — Что же будет с ним?

Он обречен. — Костя нетерпеливо заходил по комнате. — Эта книга для Николая — смертный приговор. Спасти его невозможно. Если Рожкова арестовали только за то, что он читал подобные книги да иногда писал разные глупости…

Это не глупости! — гневно крикнула Тася. Ее лицо было покрыто красными пятнами, она не спала всю ночь и вдруг сделалась старой и некрасивой. — Это не глупости! Не смей так говорить о Николае!

Да я вовсе не про Николая… Николай обречен, пойми. Он погибнет, а вместе с ним погибнуть могут все, кто окажется рядом в этот момент!

Он подошел к Тасе, обнял ее, поцеловал в неподвижные губы.

Давай собирайся быстрее. В дороге у нас будет куча времени, чтобы все это обсудить.

Она резко встала и отбросила его руки.

Я никуда не поеду!..

Но, Тася…

Я никуда не поеду, — повторила она. — Мне нужно дождаться Николая.

Зачем? Мы же всё решили…

Я остаюсь здесь, — сухо, не глядя, сказала она. — Ты можешь ехать один…

У Кости зашумело в ушах. Он ничего не понимал.

Но ты не любишь его, — тихо сказал он. — Кто он тебе теперь?

Тася стояла посреди комнаты, прямая и неприступная. Он вдруг подумал, что всех этих счастливых дней и ночей, когда они были вместе, больше нет да, по сути, их и не было никогда… Никогда она не приходила к нему на станцию, никогда они не играли на фортепьяно и не любили друг друга до самозабвения.

Уходи, — сказала она.

У Кости не было сил повернуться. Он сделал несколько шагов спиной назад, и еще до того, как он успел осознать, что происходит, она закрыла за ним дверь и дважды повернула в замке ключ.

XI.

В гостиной валялись запакованные вещи, еще хранившие слабый запах вокзала, где он был тысячу лет назад. Счастье, столь полное и естественное, так быстро сменилось отчаяньем, что сознание отказывалось принять эту перемену. «Ты будешь жалеть об этом всю жизнь», — вдруг вспомнил он слова костромской крестьянки, и впервые ему стало по-настоящему страшно. Такого страха он не испытывал даже в кабинете следователя. Значит, все было решено и подстроено с самого начала? Как глупую пешку, чья-то невидимая рука передвигала его по доске, с клеточки на клеточку, а в нужный момент принесла в жертву ради какой-то неизвестной цели. Кто выбрал для него такую судьбу, где в одном тупике ждала бесславная быстрая гибель, а в другом — вот это?

Жить не хотелось. Все вокруг сделалось чужим и отвратительным. Он бросился на диван, знакомо заскрипевший и прогнувшийся под тяжестью тела. Черное солнце светило в окно, черные зайчики прыгали по комнате. Он вдруг подумал, что если заснет сейчас, а вечером проснется, то этот кошмар, конечно, закончится. Возле него опять будет сидеть Тася, улыбаясь и заправляя за правое ухо непослушную светлую прядку. Он обнимет ее тоненькую спину, найдет под халатом и поцелует маленькую родинку под левой лопаткой. Потом они отправятся на вокзал, сядут в поезд и уедут навсегда из Старой Руссы, от пышно заросших канав и гнилых беседок, от кривых улочек и Николая с пенсне, зелеными кальсонами и неправдоподобной прошлой жизнью. Поздно вечером они приедут на Витебский вокзал, спустятся по тем ступенькам, где когда-то давно умер поэт Анненский, и взамен старорусской насмешки большой город подарит им другую, настоящую судьбу, где все будет замечательно. Так должно быть…

Наверное, он не заметил, как все-таки уснул. Прошло уже почти три часа. Он испуганно вскочил и на цыпочках подбежал к ее двери. Прислушался. За дверью не раздавалось ни звука. Он постучал.

Войди, не заперто, — ответил знакомый голос. В сердце кольнула слабая надежда, и он вошел.

Она по-прежнему сидела за столом, но теперь поверх книги Дитерихса перед ней лежала та давняя карточка Николая, где он был в форме штабс-капитана, с усами и саблей.

И по этой глупой карточке, по глупой самодовольной улыбке уже давно не существующего Николая, по тому, как она рассматривала эту карточку, Костя окончательно понял, что он ничего не сможет изменить.

Давай поговорим, — сказал он, пересиливая себя, и сам не поверил, как робко и тихо звучит его голос.

О чем?

О нас, о нашем будущем…

Она медленно покачала головой.

Нет, Костя. У нас есть лишь прошлое, о котором я не могу вспоминать без стыда. Но пусть это останется на моей совести. Я была глупа и не понимала, чего Бог хочет от меня. Я все время спрашивала себя, для чего я родилась в это несчастное время, для чего Богу было угодно лишить меня отца с матерью, для чего я встретила Николая и почему согласилась стать его женой. А теперь будто с моих глаз сорвали черную тряпку и я прозрела… Я очень, очень благодарна тебе за это... Если бы не ты, может быть, ничего бы и не произошло…

Я не понимаю, о чем ты!.. — закричал Костя. — Какое прошлое? Все еще только начинается! А ты так говоришь, как будто заживо хоронишь себя! Послушай, эта книга произвела на тебя сильное впечатление. Мы с тобой не знали, что Николай в опасности. Теперь мы знаем. Но что это изменило в наших отношениях? Я по-прежнему люблю тебя…

Я знаю, — сказала Тася. — Но я больше не люблю тебя.

Костя замер. Все, что он с таким трудом поддерживал внутри себя, рухнуло в одну секунду. К горлу подступил горячий влажный ком.

Тебе лучше уехать, — продолжала Тася. — Как можно быстрее. Это тяжело, я понимаю. Но помочь не могу. Уезжай. Забудь все, женись на Кате, живи спокойно. Все у тебя будет хорошо, поверь мне.

 

И вот он снова в своей комнате. Стоит посредине, качаясь, как пьяный. В глазах пляшут, смеясь, разноцветные человечки, и где-то тоскливо гудит не то паровоз, не то пароход.

А вечером, когда смешной бронзовый умывальник стал совершенно розовым от низкого солнца, на лестнице послышались грузные шаги, скрипнула входная дверь, и Костя понял, что вернулся Николай. Подсознательно он давно готовил себя к этому, но все равно это произошло, когда он меньше всего ждал и хотел.

Он вдруг ясно увидел перед собой круглое, ничем не примечательное лицо Антонины, ее мокрые босые ноги на персидском ковре и прощальное, полное любви и сочувствия «До свидания… Здоровья вам».

Чертова поломойка! — закричал он и кинул в круглое лицо стеклянной пепельницей. Видение исчезло, пепельница разбилась о стену, тусклые осколки рассыпались по полу.

XII.

Еще со времен Пажеского корпуса Его Императорского Величества Николай Александрович одинаково великолепно стрелял как из обычной солдатской трехлинейки, так и из нагана. Он любил оружие. В его руках оно казалось живым и умным, черный кружок цели послушно ложился на мушку точно посередине, дыхание замирало, все его существо сосредотачивалось в указательном пальце правой руки, который начинал медленно нажимать на курок. Внезапно следовал мягкий удар в плечо, ноздри обжигало сладковатым запахом пороха, а в черном кружке появлялась маленькая дырочка. После показательных стрельб в Пажеском корпусе в 1904 году вдовствующая императрица Мария Фёдоровна вручила ему призовой кубок. Позже, в германскую войну, все решала уже не меткость одного стрелка, а плотность огня по всей линии из пулеметов и артиллерии. Но он по-прежнему содержал свое оружие в идеальном состоянии и того же требовал от солдат.

Их привезли и поселили в грязных, не убранных после предыдущих военных сборов казармах. Белья на всех не хватило, спали на драных матрасах в два яруса; на того, кто спал внизу, сыпалась солома из матраса верхней койки. Кормили кашей и свиным жиром. На следующий день им выдали оружие — все те же мосинские винтовки образца 1891 года, и Николай ужаснулся: такие неухоженные они были, с тусклыми, скверно начищенными стволами и шершавыми, липкими прикладами, словно предыдущие владельцы были детьми и трогали их пальцами, перепачканными в карамели. Командиры смотрели на нестройную толпу гражданских лиц свысока и называли с легким пренебрежением «партизанами». Слава богу, обошлось без строевой. Зато стреляли много и патронов не жалели. Инструкторы, кое-кто из бывших офицеров, как определил опытным глазом Николай, объясняли пыхтящим, неуклюжим служащим и рабочим, многие из которых вообще не держали в руках боевого оружия, как нужно целиться, как задерживать дыхание, как нажимать спусковой крючок. В первый раз Николай, соскучившись по стрельбе, допустил невольную ошибку: все десять пуль уложил в самое яблочко, чем вызвал пристальное внимание к себе и ненужные расспросы. Потом он овладел собой и стрелял, стараясь не выделяться из уровня лучших стрелков их подразделения. Тем не менее винтовка его была неизменно в идеальном состоянии, и на разборах его всегда ставили в пример.

Он похудел, лицо осунулось и постарело. Глупая ребяческая радость, оттого что ему дали пострелять, быстро прошла. Хотелось домой, он все время думал о Тасе. Изредка она писала о самых простых вещах, что все хорошо, в Старой Руссе уже настоящая весна, Костя работает на электростанции. Николай отвечал в том же духе: у него все нормально, спит и ест хорошо, скоро все закончится. Но два месяца тянулись и тянулись, и он без конца думал об одном и том же: как они будут дальше жить с Тасей.

Вынужденная пауза в их отношениях немного привела его в чувство. Он с ужасом вспоминал все свои безуспешные попытки добиться от нее близости, и ему было стыдно: как он, взрослый, много переживший, неглупый мужчина, мог так бесцеремонно обращаться с девушкой, доверчиво согласившейся стать его женой? Он же прекрасно знал, что она сирота, что она ни за что не вернется к больной старухе. А он, ослепленный страстью, пользовался ее безысходностью... «Отпусти ее, — услышал он однажды внутри себя чей-то тихий грустный голос. — Отпусти ее… Если она захочет уйти». — «Но я буду терпелив, не стану больше ее пугать.
Я буду внимателен, нежен и завоюю ее любовь», — попробовал он было возразить. «Ты пытался два месяца, но ничего не достиг, — продолжал тот же грустный голос. — Не обманывай себя. Если это не произошло, то уже не произойдет никогда. Любовь даруется Богом. Значит, ты просто недостоин, чтобы тебя любили, и прекрасно знаешь, почему…» Он зарывался лицом в колючую подушку, от которой пахло кислой капустой и портянками, и не желал больше слушать грустный голос. Но он доставал его всюду — и во время стрельбы, и в маленькой темной столовой, где сидели по десять человек за плохо оструганным столом, и ночью, когда он лежал, борясь с глухим страхом одиночества, а сверху ему на закрытые глаза сыпалась трухлявая солома. И тогда он понял, что никуда не убежит от тихого грустного голоса, потому что это его совесть — совесть мужчины и русского офицера.

И в последнюю ночь накануне отправки домой он не выдержал. «Хорошо! — закричал он, но молча, боясь разбудить тяжело и мучительно спящих вокруг. — Хорошо, ты прав. Ты всегда во всем прав. Да, я скотина, грубое животное. Но я больше никогда не подойду к ней. Ты победил. Замолчи же теперь и дай мне уснуть. Мне еще о многом надо подумать, а когда ты шепчешь мне в ухо, какой я негодяй, то я не могу ни о чем думать…»

И голос оставил его, но ненадолго, лишь до утра. Утром же, когда всех загрузили в машины и повезли в обратный путь, грустный голос сказал ему тихо: «Смотри же, не забудь. Ты дал слово». И он покорно закрыл глаза и стал подбирать слова, которые скажет Тасе, когда вернется.

Было уже по-летнему тепло, двери теплушек держали открытыми. Вместо серой, грязной, болотистой равнины с редкими голыми стволами они видели теперь светлые березовые рощицы, луга, покрытые нежным зеленым ковром. Крестьяне в широких рубахах выходили к железнодорожной насыпи и долго стояли, провожая их поезд угрюмыми взглядами, словно не ждали для себя ничего хорошего от двух десятков теплушек с пожилыми солдатами, орущими сквозь рев паровоза какие-то веселые глупые песни.

И всю дорогу под эти песни он пытался представить, как войдет в дом, откроет дверь, увидит Тасю и скажет… Вот тут-то он каждый раз останавливался, потому что слов, которыми можно было выразить то новое чувство, которое появилось у него на сборах, не находилось. Он хотел сказать ей, что любит ее по-прежнему… Нет, еще больше, чем раньше. Но не хочет, чтобы она снова страдала из-за него, не хочет причинять ей боль, мучить глупыми, не для них придуманными ночами. Этого больше не будет. Они начнут новую жизнь… Она сможет жить отдельно, в комнате, где сейчас живет Костя. А если захочет, он снимет для нее квартиру. Или нет, лучше он сам уйдет и снимет комнату, а она останется дома…

Поезд наконец дотянул теплушки до Старой Руссы. В последний раз их собрали на углу площади, сказали что-то казенно-патриотическое и отпустили по домам.

Так и не решив окончательно, с чего начнет разговор, Николай Александрович вошел в квартиру и на секунду замер. В воздухе дома ему почудилось незнакомое, тревожное. Словно что-то изменилось, но что — он не мог понять. Он прошел через пустую гостиную и распахнул дверь в спальню.

Непричесанная, наспех одетая Тася сидела на кровати.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Николай увидел краем глаза отпертый ящик своего стола и Дитерихса, раскрытого на заложенной странице.

Я тебе изменила, — вдруг произнесла она будничным голосом. — Если скажешь, я сейчас же соберу вещи и уйду.

Все хорошие слова, полные любви и самоотречения, которые он берег для нее по дороге домой, вылетели у него из головы.

Кто? — тихо спросил он и, уже догадываясь, что она ответит, с трудом выговорил: — Он, Костя?

Тася кивнула, пристально глядя на него блестящими от слез глазами.

Николай поймал себя на том, что правая рука непроизвольно тянется к пустому поясу, туда, где много лет она привычно находила застежку кобуры и ребристую рукоять нагана. Воздух вокруг сгустился и начал со свистом проноситься сквозь комнату, он отчетливо услышал чей-то издевательский смех, и знакомый тихий голос грустно произнес: «Ну вот, я ведь тебя предупреждал…»

Это еще не всё, — продолжала Тася, не спуская с него глаз.

Я думал… Думаю… Может, достаточно? — хрипло спросил он и засмеялся.

Тася продолжала пристально смотреть на него и, не меняя позы, внятно разделяя слова, сказала:

Я тебя люблю.

Не сдерживаясь более, она подбежала к нему и стала целовать лицо, губы, руки, повторяя снова и снова:

Я люблю тебя… Прости меня… Прости. Я не знаю, как это случилось… Я поняла это только вчера, когда нашла эту книгу… Я же не знала… Почему ты мне никогда не рассказывал? Это нечестно! Я ведь твоя жена. Была… То есть… Нет, буду женой, потому что какая же я была жена? У нас еще ничего толком не было…

Неожиданно она принялась рассказывать обо всем, что случилось за два месяца, пока его не было: и про бесконечные разговоры по ночам, и прогулки по городу, и обеды в ночную смену, и игру на фортепьяно. Она сказала, что два дня назад развелась с ним.

Это хорошо, — неожиданно сказал Николай.

Да-да! — обрадовалась она. — Я тоже думаю, что хорошо… То все было неправильно. Оно и закончилось. Бог с ним. Мы лучше начнем сначала…

Как? — спросил Николай.

Он не мог понять, что с ним происходило: чем больше рассказывала Тася, чем яснее представлял он себе, как это было, тем почему-то ближе делалась та робкая мечта о любви, в которую он почти перестал верить. Слабый огонечек в сердце снова ожил и, помогая пережить боль, заставлял смотреть не назад, а вперед. «Значит, мы еще будем счастливы?.. — подумал он. — Я не заслужил этого…»

Забудь все, что было раньше, — торопливо говорила она, а сама холодела от страха, что он не поверит ей, не дослушает до конца. — Представь, будто мы только что встретились, еще ничего не было… Представил?

Да… Кажется, — улыбнулся он, невольно включаясь в эту игру. — И что дальше?

Как что? Разве ты не хочешь сделать мне предложение?!

Николай засмеялся. Яма, куда он так долго падал, закончилась. Он оттолкнулся от дна, и неведомая сила мягко, но настойчиво поднимала его теперь наверх, туда, где высоко-высоко, в маленьком круглом окошке виднелось небо. Он бросил в сторону вещмешок, который так и сжимал в руке с тех пор, как вошел, и опустился на одно колено.

Сударыня, — сказал он, деликатно покашливая. — Я явился сюда в столь поздний час для того, чтобы отдать вам в вечное владение свое сердце и просить вашей руки… Так? — спросил он и, поднявшись, в первый раз осторожно провел ладонью по ее плечу.

Она кивнула, ее лицо сияло.

Я согласна, — сказала она и спросила: — А когда будет свадьба?

Когда прикажете, — ответил он, все более и более уверенно обнимая ее. Он больше не чувствовал невидимой стены, выраставшей всякий раз, когда хотел обнять или поцеловать ее. Он видел, что теперь она наконец сама этого хочет. И, смущаясь своей неловкости, поцеловал.

Сегодня, — прошептала она, целуя в ответ легко и свободно.

Сегодня уже прошло, — нежно возразил он.

Тогда завтра. И знаешь, я долго над всем этим думала и поняла, что еще было неправильно…

Что же?

Нам непременно нужно венчаться. По-настоящему — в церкви, с кольцами, венцами и общей чашей.

Он радостно улыбался и кивал головой:

Да-да! Непременно венчаться.

Они обсудили подробности свадьбы. Звать никого не нужно, это лишнее… Плохо, что нет колец, да и денег, чтобы вот так, в один день купить, тоже нет.

Ничего, что-нибудь придумаем, — успокоил он ее, а сам снова поймал себя на том, что тянется к давно не существующей кобуре и пытается нащупать ребристую прохладную рукоять.

Он не желал признаваться, что еще не все прошло. Тупая боль зло и нервно ворочалась в сердце. Оскорбленная честь требовала немедленного удовлетворения. Все было точно так же, как ровно десять лет назад в Екатеринбурге…

Шесть офицеров, переодетых красноармейцами, встретились поздно вечером обсудить последние детали предстоящего освобождения государя и его семьи. Операция была назначена на следующую пятницу, через неделю, когда должны были прибыть еще десять офицеров. Через своего человека в Ипатьевском доме им было точно известно, что вскоре пленников будут перевозить в безопасное место, подальше от наступающих частей Колчака. В этот момент и решили произвести нападение на конвой и освободить государя. Когда все уже было решено и они поднимались, чтобы разойтись по своим казармам, веселые и возбужденные, хозяин дома поставил на стол три бутылки портвейна. Вино было хорошее, еще довоенного урожая. Где он его достал и как долго берег, ожидая подходящего случая, осталось загадкой. Все оживились, темное вино хлынуло в подставленные стаканы. Выпили за успех предстоящей операции. Потом — за здоровье государя и его семьи. Потом — за освобождение России от большевиков… и так далее. Вино скоро ударило в головы. Видимо, они слишком долго просидели в казармах на красноармейских пайках, потому что уже через полчаса в комнате жарко заспорили о будущем России. Один из офицеров, высокий плотный остзейский немец с вечно кислым, как от постоянной зубной боли, лицом, требовал перевешать всех, кто отбирал землю у законных владельцев или даже просто был на стороне большевиков — вольно или невольно, значения не имело. Николай вспылил и обозвал его «рижским палачом». Майор, еще более кисло сморщившись, пробормотал сквозь стиснутые зубы:

Русский либеральный осел. — Схватил со стола стакан и плеснул ему в лицо.

Николай выхватил наган. Майор расстегнул кобуру и достал свой. Все были слишком разгоряченны, чтобы осознать, что происходит. Никому не пришло в голову их остановить. Тут же выяснилось, что двое в молодости принимали участие в дуэлях. Они же всё и организовали. Дом находился на окраине города и был с фасада защищен старыми яблонями, а по сторонам высоким глухим забором. Позади, метров через сто, уже начинался лес. Там, в лесу, на небольшой поляне противников поставили друг против друга в двадцати шагах. Прозвучала команда: «Стреляйте!»

Николай выстрелил первым. Пуля ударила майора в грудь. Тот свалился как-то неправдоподобно быстро, и на лице у него было уже не кислое, а такое недоуменное выражение, будто многолетняя зубная боль наконец-то отпустила. Несколько человек кинулось к нему.

Убит? — глухо спросил Николай.

Жив, — ответил кто-то. — Пуля навылет прошла. Но рана серьезная…

Майора принесли обратно в дом, где он и скончался через два дня. Уже назавтра, остыв и протрезвев, они поняли, что наделали. В охране Ипатьевского дома находился латыш, служивший когда-то на кухне в поместье майора под Ригой, и через него они узнавали о действиях и планах Юровского. На восстановление связи ушло слишком много времени. О новом приказе, полученном Юровским из Москвы, их известить не успели. И в ту ночь, когда в подвале дома гремели выстрелы и в густом пороховом дыму штыками докалывали раненых, они спали, ни о чем не подозревая, в своих казармах, под длинными красноармейскими шинелями…

Николай закрыл глаза и глубоко вздохнул. Рука ослабла, опускаясь. Если повторять одни и те же ошибки, то не хватит и двух жизней, чтобы все их исправить.

Кого же мы позовем в свидетели? А, Тася?.. — спросил он.

XIII.

Большая каменная церковь даже издали выглядела запущенной и израненной, как после десятилетней войны. Деревянный, с ободранной позолотой купол был проломлен. Облетевшая во множестве мест штукатурка обнажила красный кирпич. Не было видно ни служителей, ни прихожан, ни нищих — церковный двор был пуст, а ворота заперты. Только маленькая калитка справа оказалась открыта.

Николай с Яковом Моисеевичем отправились к одноэтажному кирпичному домику у противоположной стороны ограды. Николай ступал прямо и твердо, старый доктор семенил, пришаркивая, стараясь не отстать.

Костя с Тасей поднялись по высокому церковному крыльцу. На двери висел громадный ржавый замок.

Ты не передумала? — тихо спросил Костя.

Нет, — ответила Тася и отвернулась.

«Это все происходит не со мной, — подумал Костя. — Этого не может быть на самом деле…»

Когда вчера вечером Николай попросил его стать их свидетелем, он наотрез отказался.

Нам не к кому больше обратиться, — говорил Николай. — Венчание в теперешних условиях — шаг рискованный. Сразу привлекает внимание, а это крайне нежелательно…

Я не могу, — ответил Костя. — Мне пора домой.

Николай ушел, но через минуту, постучав, вошла Тася.

Прошу тебя, — сказала она. — Ты сам не представляешь еще, что сделал для меня. Пожалуйста, помоги мне в последний раз…

И Костя остался в Старой Руссе еще на одну ночь.

Он заснул лишь под утро. Его разбудил соседский петух. В ответ лениво тявкнул дворовый пес, проскрипела по улице телега керосинщика, а через минуту взошло солнце. Николай с Тасей тоже поднялись очень рано. Они долго одевались, готовились, и, когда наконец вышли в гостиную завтракать, Костя невольно залюбовался: Тася была необыкновенно хороша в светлом, почти белом платье. Волосы были собраны наверх, несколько локонов, закрученных в колечки, спускались на плечи. Николай был одет в то же, в чем обычно ходил на службу — в простой темный костюм, правда, тщательно выглаженный.

К удивлению Николая, труднее всего оказалось уговорить доктора. Старый еврей никак не хотел идти в церковь.

Но ведь вы православный, Яков Моисеевич, — скрывая улыбку, говорил Николай. — В чем же дело?

Не желаю — и все! — упирался доктор. — От этого бога я видел лишь одни неприятности… Он меня не зовет. С какой такой радости я пойду к нему без приглашения?..

Но неожиданно вмешалась его жена.

Пусть хоть кто-то будет счастлив, — сказала она грустно. — Разве тебе жалко?

И доктор как-то сразу присмирел и, глядя с любовью на свою постаревшую, но все такую же прекрасную супругу, вздохнул и согласился.

 

Николай и доктор протиснулись через низенькую дверь в комнату. За столом сидел какой-то мужик в телогрейке и сапогах, измазанных глиной, и колол орехи.

Чего вам? — спросил он хмуро. При виде доктора он неприязненно задвигал вверх-вниз рыжей бородой, местами уже почти седой. Доктор заметно смешался и отступил за Николая.

Нам нужен священник, — сказал Николай. — Не мог бы ты, любезный, позвать батюшку.

А для какой надобности вам священник? — все так же хмуро спросил мужик.

Дело у нас к нему. Зови, не бойся.

Много сейчас разного народу по улицам шляется, — продолжал мужик, с грохотом ударяя по твердому ореху плоским камешком. — Может, вы его заарестовывать пришли али иконы посымать хотите… Так опоздали, нет икон. Давным-давно сняли…

Слушай-ка, ты! — рассердился Николай. — Видно, давно тебя не драли хорошенько при новом режиме…

Но тут Яков Моисеевич смущенно закашлялся и показался из-за спины Николая:

Простите, отец Григорий, но у нас действительно есть к вам дело…

Мужик быстро стрельнул в них маленькими, очень внимательными глазками, но ничего не сказал. Он продолжал как ни в чем не бывало выковыривать из половинки скорлупы кусочки ореха и класть себе в рот.

Отец Григорий, — немного помолчав, продолжал Николай. — Мы просим вас обвенчать нас.

Да вы с ума сошли! — рассердился священник и чуть не поперхнулся. — Какое венчание?! Храм закрыт, я в нем уже шесть лет как не служу. Иконы и утварь разграблены… То есть, извините, конфискованы. Вон его сыночек и постарался.

Он ткнул пальцем в несчастного доктора.

Лёвушка был очень культурным, чистым мальчиком… — забормотал Яков Моисеевич, чуть не плача.

Этот чистый мальчик, — грозно сказал отец Григорий, — ножичком очень культурно оттяпал у меня полбороды. Всё! Уходите отсюда с богом…

Николай стоял, кусая губы.

Но вы по-прежнему священник? — спросил он.

Да, и что из этого?

Тогда исповедуйте меня. В этом-то вы не можете отказать. Я не исповедовался уже больше десяти лет.

Священник задумался.

Хорошо, — сказал он наконец, поднимаясь из-за стола. — Идите к храму… Только не к парадным вратам! — поспешно добавил он. — Там сбоку, слева, есть маленькая дверца. Я сейчас приду…

Все четверо подошли, куда им было указано, и стали ждать. Вскоре через двор, торопливо озираясь, прошел священник с большим узлом в руках. Он отпер дверь.

Внутри церковь оказалась намного ухоженней, чем снаружи. Пол был чисто вымыт, только местами стояли небольшие лужицы.

Крыша течет, — извиняющимся голосом сказал отец Григорий. — Ничего не могу с ней поделать. Как дождик пройдет, так внизу целое Генисаретское озеро натекает.

Из проломанного купола падал светлый прямой лучик. Когда их глаза привыкли к полумраку, они увидели, что икон на самом деле не было. Уцелела лишь роспись местами, а местами вместо ликов святых серела штукатурка. Да еще прямоугольники невыгоревшей краски по стенам указывали, где когда-то висели иконы.

Перекрестившись, отец Григорий прошел с узлом за алтарь. Минут через десять он появился снова, и они не узнали его в первую секунду: с большим тяжелым крестом на груди, в белом фелоне поверх подризника он показался выше ростом, дороднее и величавее. Хотя кое-где фелон был заштопан неумелой рукой, а ленты на нем изрядно поблекли, но преображенное лицо отца Григория светилось и было прекрасно.

Они отошли с Николаем к стене и долго беседовали. Наконец Николай опустился на колено и прошептал:

Прости меня, честный отче…

Отец Григорий положил на голову Николая конец епитрахили, перекрестил и сказал:

Разрешаю грехи твои во имя Отца, Сына и Святаго Духа. Аминь.

Николай поцеловал крест и поднялся. Глаза его за стеклами пенсне были печальны и скорбны.

Вдруг Тася, прямая и тоненькая, как лучик света сквозь проломленный купол, решительно подошла к священнику:

Примите и мою исповедь, отец Григорий.

И склонила голову.

В этот момент Костя почувствовал, как душа его встрепенулась и замерла, словно кто-то взял ее на ладонь и принялся близко рассматривать каждый краешек, каждый закуток. Он так и простоял, боясь пошевелиться и не спуская глаз с шепчущих Тасиных губ, пока священник не положил и на ее голову конец епитрахили и не произнес:

Разрешаю грехи твои во имя Отца, Сына и Святаго Духа. Аминь.

Отец Григорий, — вновь обратился к священнику Николай. — Обвенчайте нас. Прошу вас…

Тот подумал, вздохнул и, махнув рукой, опять пошел за алтарь. Послышался лязг с трудом отпираемого замка, и он появился перед ними, с трудом удерживая в руках большую, изрядно почерневшую икону.

Вот, — гордо сказал отец Григорий. — Старорусская икона Божией Матери. Время ее обретения неизвестно, к нам на Русь попала от греков из Ольвиополя. Накануне разграбления монастыря в восемнадцатом году мне принесли ее и попросили спрятать до утра… Так с тех пор за ней никто и не пришел.

Священнику помогли установить икону. Затем еще с полчаса он ходил по церкви, собирая утварь и разные необходимые для таинства брака принадлежности. В узелке, который он принес с собой, оказалась и бутылка красного вина. Посредине, напротив алтаря, водрузили аналой.

Кольца-то хоть у вас есть? — безнадежно хмурясь, спросил он жениха и невесту.

Нет, — смиренно ответил Николай. — Не успели.

Отец Григорий остановился и неодобрительно покачал головой. Пожевал губами под бородой.

Ну ладно, — милостиво сказал он. — Обменяетесь нательными крестами.

Затем, еще раз все осмотрев, он легонько вскрикнул и озабоченно повернулся к ним:

Беда! Венцов-то у меня нет!

Все растерянно переглянулись.

Вдруг, что-то вспомнив, священник принес из-за колонны ведро с веточками вербы.

Что ж, — забормотал он про себя. — Вербное воскресенье давно прошло… Почему бы нет?

Он принялся плести что-то вроде венка. Поняв, что он замыслил, Тася стала помогать ему. И вот перед ними лежат на аналое два венка, один немного побольше другого. Николай засмеялся и неловко примерил его. Пушистые серые веточки торчали в стороны, и казалось, что под мягкими чехольчиками спрятаны острые шипы.

Отец Григорий зажег три свечи.

Плохо, — вздохнул он, обводя грустными глазами слабо мерцающие огоньки. — Очень плохо, но больше нет. Эти-то берег на крайний случай…

И приступил к обряду.

Странное это было венчание. Больше всех, наверное, понимал это сам отец Григорий. Отвечало ли оно всем канонам, неизвестно было даже бородатому Богу-отцу с черным от копоти лицом — он сурово и подозрительно взирал на них сверху с проломленного купола. То ли услышанные исповеди так подействовали на священника, то ли очень давно не приходилось ему служить прилюдно в своем храме, но был он вдохновенен и прекрасен. Сильный голос без усилий заполнял унылое пространство пустой церкви.

Когда они обменивались крестиками, Тасины волосы никак не хотели проходить сквозь короткую цепочку. Николай помог ей снять, потом надел на нее свой крест.

Господи, Боже наш, славою и честию венчай я! — трижды возгласил отец Григорий и подал им чашу с вином, из которой пригубила сначала Тася, за ней — Николай.

Затем он трижды обвел их вокруг аналоя. Костя и Яков Моисеевич шли за ними, держа над их головами вербные венки. Краем глаза Костя видел совсем рядом светлые волосы Таси и дрожащую руку доктора со старческими веснушками на бледной коже.

Закончив обряд, отец Григорий повернулся к ним с сияющим лицом.

Благодарите Господа, — сказал он торжественно, — освятившего ваш супружеский союз своею благодатью. Старайтесь устроить вашу супружескую жизнь согласно с тем назначением, для выполнения которого сообщена вам сия благодать. Венцы суть знамение царской власти. Дом, в котором вы будете жить вот ваше царство. Дети, которых вам даст Бог, — вот ваши подданные. Вы — цари. Пользуйтесь же принадлежащей вам властью ко благу ваших подданных, но не забывайте, что вы сами — рабы того же Господа, обязанные давать Ему отчет в употреблении своей власти.

После этого он перекрестил всех и отпустил с миром. Прежде чем уйти, они помогли отцу Григорию привести церковь в прежнее состояние, как будто ничего в ней не происходило.

Выйдя вслед за Яковом Моисеевичем, утиравшим по-детски искренние слезы, Костя оглянулся. Через двор торопливо шел к домику прежний мужик в телогрейке и сапогах. Низко опустив рыжую, почти уже седую бороду, он нес в руках большой узел.

Едва они оказались на улице, как припустил по-летнему теплый дождь. Сняв пенсне, Николай счастливо щурился и подставлял лицо под крупные веселые капли. Внутри все пело и ликовало. Он хотел закружить Тасю в каком-нибудь танце, но она накинула на голову поданный ей старым доктором плащ, и из-под отяжелевшей от влаги материи выглядывали только ее счастливые глаза. Николай пошел рядом, придерживая ее под руку, и думал, что никогда еще не был так счастлив и что, несмотря на дождь, одним светлым днем в мире стало больше.

* * *

Как и в самом начале, они снова сидели втроем за одним столом. Доктор торопился к больным и обещал зайти попозже вечером. Во время обеда говорил в основном Николай. Тася улыбалась ему. Костя неловко молчал: слова не шли, боль, приутихшая было в церкви, снова сковала горло.

Тася, — вдруг негромко сказал Николай. — Ты не проводишь Константина на вокзал? Мне надо на службу: если мы не сдадим вовремя месячный баланс, всю контору лишат премии.

Тася встала и пошла переодеваться.

Ну что ж, прощай, — сказал Николай Косте и протянул ему руку. — Может, и встретимся когда-нибудь. Очень хочется снова увидеть Петербург.

Я готова, — вышла из спальни Тася.

Дождь кончился. Сквозь разбегавшиеся тучи светило солнце. По мокрым улицам, вдоль пышных садов они медленно шли на вокзал и молчали.

Так и не сказав ни слова, подошли к вагону. Костя занес вещи и опять спустился на перрон.

Паровоз уже два раза свистел, уже вышел знакомый дежурный по станции с флажками, а они по-прежнему молчали, отвернувшись. И только когда засуетился маленький пожилой проводник и заторопил их, смешно шепелявя: «Шкорей, шкорей, молодые люди! Не видите — трогаемша!» — только тогда они вдруг кинулись друг к другу. Костя целовал ее мокрые глаза, гладил светлые волосы, все еще собранные наверх, и завитые локоны, слегка уже вытянувшиеся от дождя.

Поезд поехал, дребезжа и скрипя. Анастасия оттолкнула его:

Прощай. Спасибо тебе… И прости меня. Я буду помнить о тебе.

Он вскочил в вагон и долго стоял, глядя на ее фигурку, которая делалась все меньше и меньше, пока не исчезла совсем.

* * *

Через несколько месяцев Костя женился на Кате. В том же 1928 году Николая арестовали и сослали на Соловки. Когда и как он погиб, осталось неизвестно. Из писем, изредка приходивших жене брата, Константин Иванович знал, что Тася жива, снова вышла замуж и что у нее двое детей. Но больше он никогда не был в Старой Руссе.

100-летие «Сибирских огней»