Вы здесь

Суслиный луг

Ах, война, что ж ты сделала, подлая…

Булат Окуджава


 

Первого в жизни суслика мы с Толей Рагозиным добыли из боковой норы — прямо за огородами. Вылили в его темное подземелье ведро воды, сходили за вторым. Знали: из залитой до краев норы кусачий суслик сразу не выскакивает, а сначала высунет голову и на секунду замрет, решая, убегать или занырнуть обратно? Тут его и хватают за шею.

Тот, кто опасался укуса, держал наготове не пятерню, а удавку в виде перегнутого прута. Вместо такового мы согнули прошлогодний будылек подсолнуха, а тот в самый неподходящий момент с треском переломился пополам, и суслик, освободившись от зажима, неуклюже горбатясь, запрыгал наутек. Из пушистого серого красавчика, каким мы видели его накануне, он превратился в подобие мокрой крысы — всегда неприятной и злой. Но азарт брал свое. С воплями мы бестолково гоняли взад-вперед суслика по поляне, легкими будыльками несколько раз сшибали его на спину, пока, наконец, не прижали к земле. Что делать дальше, мы не знали.

Вдруг позади нас хлопнуло — да так, что мы, вздрогнув, чуть не выпустили добычу. Это выстрелил трехколенным плетеным кнутом подпасок Семка Побежимов — наш сосед по хутору.

Вы долго будете его мучить? Тоже мне — охотники! — осклабившись, пожурил он нас. — Учитесь, пока я жив!

С этими словами Семен показал нам то, что потом мы сотни раз обыденно проделывали сами. Ухватив суслика за шею, он резко встряхнул зверька. Суслик задрыгал в шоке ногами, а Семен, переложив его в левую руку, большим и указательным пальцами правой ухватил в подреберье бьющийся комочек и дернул книзу — на отрыв.

Готов! — Семен бросил обмякшего суслика на траву и, оценивающе глядя на него, заключил: — Наваристый будет махан! Айда ко мне — управимся в два счета.

В раннем детстве все схватывается бездумно, на лету. И вряд ли мы прочувствовали или осознали произошедшее, а также то, что после встречи с Семкой, закончившейся у костра и чугунка с духовитым маханом, наша хуторская вольность поделилась, как говорят, на «до» и «после».

Раньше мы улизывали от взрослых на речку как на курорт — с грязями, пляжами и беспечной рыбалкой; теперь, бряцая капканами или ведрами, шли как на гремевшую где-то войну.

Атака у колючих тарначей

К Суслиному лугу — зеленой округлой чаше посреди выжженной солнцем и казахстанскими суховеями степи — наша хуторская троица приближалась без шума, скрытно, а на последних метрах и вовсе ползком — по-пластунски. И только перед кромкой луговой впадины, у знакомых кустиков тарнача, мы разом — по Толиному свисту — вскочили и с криками «ура» черными коршунами налетели на пасущихся тут и там сусликов. Застигнутые врасплох травоеды прытко драпанули в разные стороны, но уже не могли уйти, не показав своих жилищ.

Охотничья операция «Лужок» и на этот раз началась удачно, и каждый из нас загнал в нору своего свистуна. Дело оставалось за малым, но важным: хитро поставить у входа в суслиное подземелье настороженный капкан.

Самому младшему из нас — одноглазому Вовке Побежимову (второй глаз вытек у него от случайной травмы) — выпала более удобная для установки самолова нора-боковушка, а меня и Толю суслики привели к «коловым», то есть вертикальным норам. Если в боковой норе грунт, где ставился капкан, был более-менее мягким и легко удалялся, то возле «коловой» — на дернине — приходилось повозиться. Капкан обязательно ставился с той стороны норы, с которой суслик вылезал и заныривал внутрь жилища. Лишь опытный глаз замечал, в каком месте ободок идеально круглой норки чуть-чуть оглажен брюшком зверька. Здесь впритык к отверстию и ставился капкан с колышком, втыкаемым в землю. Делалось так: ножичком вырезалось ф-образное углубление — по форме настороженных дужек и пружины. На всякий случай, чтобы суслик не вздумал вылезти с противоположной стороны норы, на нее надвигалась коровья лепешка. Оставалось последнее: замаскировать спусковой язычок самолова травкой, желательно луговой, на которой несколько минут назад жировали суслики. В округе степь, как было сказано, уже выгорела, а этот луговой пятачок, увлажняемый вешним паводком и редкими ливнями, все лето зеленел и притягивал как магнит всякую живность, а заодно и нас — голодных охотников.

Поставленный капкан, да еще у норы, в которую загнан суслик, уже не дает покоя. Только отойдешь, а уже блазнится пойманный зверек. Иногда так и бывало…

Драгоценных самоловов у нас мало — по два-три, и через пару часов все они поставлены и помечены вешками — с пучком травы на конце. Фартовые видения пойманных за лапки злых зверьков, грызущих капкан и готовых вцепиться во все, что к ним прикасалось, теперь и вовсе зашкаливали, но непременно вытеснялись другими, венчающими охоту: дымные кизячные костерки, а в их жаре — на ивовых или тарначовых прутиках — потрескивающий, брызжущий жирным соком суслиный шашлык!

Проверим? — сглотнув слюнки, спросил Вовка.

Обернувшись к товарищу, мы вновь невольно залюбовались его прической, над которой потешался и ветер, укладывая ее так и этак. А «прическа» и в самом деле дивная: два (!) ее патластых чуба свалены налево и направо, как обмороженные гребни петухов. Но это не пробор: посреди головы неширокий прокос машинкой — все, что успел осуществить заезжий цирюльник, намеревавшийся остричь Вовку наголо. Не вышло: заросший «до дикобразия» ревущий клиент укусил мастера за руку и дал деру вместе с покрывалом!

Дак че, будем проверять? — переспросил Вовка, знавший, что его ждет выволочка от Семена, когда тот придет с выпасов, и овечьи ножницы, которыми довершат самую типичную стрижку тех лет — «под Котовского».

Толя отрицательно мотнул головой и посмотрел на меня.

Рано, — согласился и я под возмущенное урчание в животе.

Хуторское убежище

Чтобы скоротать время, мы двигаем к Речке — искупаться и половить дерюгой пескарей. Она далековато от луга, и я успею за дорогу кое-что сообщить о себе и своих приятелях, даруемых в детстве судьбой и непредсказуемой игрой случая. Вот и нас троих свела не только суслиная охота и рыбалка, но и проживание на выселках — возле организованного в тридцатых годах целинного совхоза имени Ефима Мамонтова, известного на Алтае героя Гражданской войны. Сначала на отшибе осели две семьи — Рагозины и обрусевшие украинцы Михиенко, затем, оставив тесное жилье в совхозном бараке, к ним подселилась моя мама — с бабушкой, тремя дочками-школьницами и мной, единственным голопузым «мужичком». Замечу тут, что окружавшее женское сословие настолько феминизировало меня (в самом раннем возрасте), что я, вставая из-за стола, повторял за сестрами — под их смешки — заведенную у нас фразу: «Мама, я наелася».

А бедной маме накрывать сытный стол становилось все труднее. Горькая участь миллионов советских вдов, особенно многодетных, постигла ее за два года до того, как с фронтов Отечественной бабочками траурницами густо полетели похоронки. Ее муж Владимир — один из первых совхозных шоферов, кому была доверена знаменитая полуторка, — трагично погиб на дороге, не будучи за рулем. Потемну, когда мои родители шли домой из кино, их обогнал неисправный пустой лесовоз и насмерть сбил папу мотавшимся прицепом. Мне до сих пор обидно до слез от такой несправедливости небес. Тогда каково же было маме — с пятью иждивенцами?

Одно знаю, плакаться было некогда. Крестьянское чутье подсказало ей, неграмотной, что наше спасение не в казенном бараке, а на усадьбе — с огородом, коровой и прочей живностью. В эту лямку и впряглись.

А вот с какими резонами застолбили по соседству с нами усадьбу Побежимовы — остается только гадать. С началом войны отец Вовки Петр по состоянию здоровья попал в трудармию, старший брат Митя мореходил на Дальнем Востоке, а старшая сестра Анна ушла санитаркой на фронт. Мать Вовки Евдокия (Побежимиха) и ее средний сын Семка (Вовка и трехлетняя Валька были не в счет) с горем пополам вырыли землянку, а на большее — заводить живность, горбатиться на огороде, как делали мы и все хуторяне, — их не хватало. Такой бедности, как у Побежимовых, мало кто видел. Как-то Побежимиха попросила меня написать с ее слов письмо сыну Мите, что я и сделал с соблюдением «духа и буквы» авторской речи. «Дорогой сыночек Митинька», — медленно начала диктовать тетя Дуся, глядя подслеповатыми и уже заплаканными глазами куда-то сквозь пластяные стены. Ударяя на последние слоги, она вдруг горестно запричитала, как заученный стих:

Мы бедныя, мы голодныя, мы голыя, мы...

Не успевая записывать, я поднял руку, и тетя Дуся осеклась на очередном «мы», как ученица, припоминающая слово. Пока я скоренько скрипел пером «лягушка», Побежимиха стала оглядывать, словно увидев впервые, стоявших рядом реброгрудого Вовку и абсолютно голенькую и босую Вальку. Она снова залилась горючими и уже в ладони тоненько выголосила последнюю строку:

— …мы разутыя!

Слова письма-плача семидесятилетней давности — с просьбой «чем-нить» помочь, «пока не померли», я, конечно, позабыл бы, но из-за их неправильного и смешного, как мне, «грамотею», казалось, произношения они крепко врезались в память, не раз с потехой вспоминались, а потому дошли до наших дней с точностью документа. Теперь они не кажутся мне смешными.

Всю зиму Побежимовы как-то перебивались на картошке, жмыхе да на том, что «люди добрые» подадут. Выйти на улицу было не в чем. Однажды Семка выскочил наружу — босиком, в каких-то лохмотьях — и стал кататься по снегу. Позже выяснилось, что таким путем он освобождался от кусачих блох-кровопийц, плодившихся бессчетно на земляном полу. Довелось как-то и мне применить народное средство, чтобы избавиться от зловредной соседской блохи, заползшей (на новенького!) не куда-нибудь, а в ухо! Оказавшись в тупике слухового прохода, попрыгунья, видать, занервничала и с частотой отбойного молотка стала больно биться о барабанную перепонку. Несколько секунд передышки — и новая страшная молотьба! Впору было лезть на стены или кататься по снегу, но я, по совету того же Семки, залил с ладони в ухо слюну. Блоха унялась, и теперь полагалось полежать на боку, пока слюна с блохой не вытечет на подушку. Все! Не прошло и пяти минут, как я, вновь ощутив, что жизнь прекрасна, щелчком послал бездыханную тварь в ее самый длительный полет…

Речка Провалиха

А вот и Речка — не меньшая, чем степь, отрада. Не имея пойменного берега, как у Алея, в который она впадала, Речка открывалась для глаз внезапно — буквально в десяти шагах, а потому, видать, и была записана на картах Провалихой. Мы такого имени не знали. Для нас в крутых глинистых берегах текла Речка — с перекатами, омутами и заговорщицкими шепотками ласточек-береговушек, мельтешащих у своих норок и по-над водой. Здесь было чем поживиться.

Опережая всех, Вовка надергал пук рогоза и, пока мы с Толей сбрасывали одежки и готовили снасть, жадно рвал желтыми зубами мягкие части белых корневищ. Подножный корм в степи — одуванчики, гусинолук Федченко, прозванный нами кандыком (теперь он краснокнижный), цветки тарнача (степной акации) и кое-что еще — попадался только весной, а на Речке все лето можно было добывать эти сочные корневища рогоза и камыша, сладкие корни солодки, а главное, ловить и тут же поедать подсоленных рыбешек. Этим, окупнувшись, мы и занялись.

Рыба в Речке хорошо клевала весной, а летом ловить ее, сытую, удочкой — только время тратить. На песчаных перекатах мы наловчились хватать руками стоящих под водорослями гладкокожих коричневатых гольцов, та же участь постигала на мелководье шиповок — самых мелких вьюновых.

Выпугнутая из укрытия шиповка стремительными зигзагами ускользала прочь и вдруг пропадала — будто растворялась в воде! Но нас уже не проведешь! В точке, где невидимкой исчезала вертунья, со дна отмели предательски курилась струйка мути… В этом месте и надо было быстро выхватить ком ила и песка и выбросить на берег. Оказавшись на суше, шиповка продолжала конвульсивно извиваться, и ее не всегда с одного раза удавалось припечатать пяткой. Не знаю почему, но шиповок, называемых нами вьюнами, мы недолюбливали и не ели — то ли из-за змееобразного вида, то ли из-за того, что их острые выдвижные шипы возле глаз до крови укалывали пальцы, а иногда и карающие пятки. Зато пескари, чебаки, пойманные дерюгой, а то и майкой, уплетались нарасхват.

Первым начал есть сырую рыбу Толя, мой единственный друг детства, когда в очередной раз сбежал из дома и заночевал в вырытом под крутояром логове. Ночь была лунная, и Толя заметил трепыхавшегося на мели крупного окуня, затеявшего на свою голову переход в другой омут. Толя оглоушил полосатого комом глины и умял сырым, без соли.

В отличие от меня, белоголового тихони, мой чернявый друг с редкими, напоказ, зубами, был неслухом, не любил прополку и полив огорода, от которых и сбегал в степь, подступавшую к ограде. Однажды Рагозиха попросила проезжего верхового завернуть домой сына, убегавшего в степь, но Толя сообразил забежать на соседнюю пахоту и ушел по ней от быстро выдохшейся лошади. Таким был мой добрый и необидчивый товарищ, с которым ни разу не поссорились. (О том, что мы появились на свет с разницей в два дня, я узнал из надписи на памятнике, когда приезжал в Барнаул на похороны одного из уважаемых сотрудников учреждения, а для меня и самого дорогого из друзей — друга детства.)

А рыбалка в тот день не задалась. Два гольца да шиповка-вьюн. И дерюга раз за разом «приходила с одною травою». Особенно печалился при этом Вовка — и без того хмуроглазый. Мы с Толей упорствовали, а он даже загонять рыбу перестал. Случайно я заметил, как наш помощник тайком поднял расплющенную шиповку, отправил ее в рот и, заметая следы, будто от нечего делать сбросил в воду ил, в котором затоптали рыбешку. Я Вовку не выдал, но поморщился, будто не ему, а мне попал на зубы песок. А еще пожалел, что не угостил друзей просяным хлебцем с утра, при встрече, а приберег в сидоре для суслятины.

Мы каво ждем? — вопросил Вовка, отплевываясь. — Покуда суслаки лапы отгрызут?

Хоть редко, а такое бывало. Подойдешь к сработавшему капкану, а в нем вместо суслика торчит отгрызенная лапка с перебитой костью…

Шашлык и хлеб по-нашенски

Вовкин довод убедителен. Мы расходимся по своим путикам.

Есть, попался! — крикнул со своей заимки Вовка и потряс над головой добычей.

Повеселело: счет трофеям открыт! Когда мы привычно собрались у приметных издалека кустиков пырея, связанных нами шалашиками, каждый выложил у кострища по паре сусликов. Половину зверьков мы успели, по Семеновой науке, ободрать на ходу. Хитрого нет: ножичком вспарываешь у них «штаны», затем ногтем большого пальца легко отслаиваешь шкурку с задних ног и брюшка и сдергиваешь ее «чулком». (После обезжиривания высушенные шкурки сдавали в заготконтору. Пяти первосортных хватало на билет в кино.)

Дров в степи нет. Зато в изобилии — коровьи лепешки, или кизяки. В их ровном жаре, разливая по всей степи вкуснейший аромат свежего жареного мяса, уже корежатся и брызжут жиром нанизанные на прутики тушки. Они подрумянены, вот-вот — и будут готовы. Но Вовка ждать не хочет — сует в самое пекло свою добычу и, обдув золу, с треском косточек вгрызается в задок.

Погоди! — спохватываюсь я и раздаю друзьям по кусочку просяного хлеба.

Вовка ошалело вперил свой глаз в несовместимые для него богатства — хлеб и мясо, не зная, с чего начинать. А нашу семью пресный просяной хлеб — тяжелый и рассыпчатый — выручал всю войну и не только. Началось с того, что мама по весне наткнулась на лоскут пустующей пахоты и засеяла его раздобытым у кого-то просом. Осенью намолотили полтора мешка! У нас имелась привезенная из самой Расеи деревянная ступа и ручная мукомолка. Вот с их помощью и обрабатывали на крупу и муку просо, выращенное по неудобьям или собранное со сжатых комбайнами полей. Иногда, при ранних заморозках, такие поля были усеяны опавшими метелками. Их сбор не карался так сурово, как было за пшеничные колоски. За те, если собирались не для фронта, можно было получить срок. По этой же причине всем сусликам, как вредителям сельского хозяйства, полагался смертный приговор, хотя большинство свистунов, как наши, этих колосков и в глаза не видывали.

Впрочем, на эту тему мы тогда не рассуждали. Всему, что касалось сусликов, нас исподволь обучил Вовкин брат Семен. Вот и сейчас, когда мы, расправившись с шашлыками и печеными картошками, расползлись по своим шалашикам (как хорошо иметь собственный «домик»!) и затеяли ленивый разговор о следующей охоте, кто-то вспомнил о Семкином правиле — не устраивать облаву на лугу два раза подряд. Мол, пусть оставшиеся суслики успокоятся и на место пойманных придут другие.

Назавтра мы на луг и так не пойдем: у каждого на махан по суслику имеется, а вот сколько дней еще выжидать — два-три дня, а то и неделю?

Пока Гузкоротый с луга не свистнет, — съязвил Вовка, не согласный с правилом брата.

Свободный от домашней работы, он чаще нашего с Толей бывал на центральной усадьбе совхоза и выведал, что старшеклассник Андрей Райков, прозванный Гузкоротым, тоже ходит на охоту — пока что в сторону Алея.

И все же больше всех на нашу вольготную жизнь покушались не совхозовские или поспелихинские пацаны, шуганувшие нас прошлым летом с верховий Речки, а нескончаемые дела по двору и огороду. Одна поделка и сушка кизяков, заполонивших дворы (всю зиму топить ими русские печи), чего стоит. Вот лежишь, блаженствуя, в травяном шалашике, а в голове свербит мамин наказ про «шалашики» кизячные: стоящие уже «на ребре» навозные кирпичи надо составить «на попа» — по четыре штуки, а пятым накрыть шалашик сверху. Это задание помимо каждодневного — поливать и полоть грядки, к приходу стада нарвать для коровы травы.

Пора вставать…

Гроза на суслиные головы

Во дворе меня поджидала негаданная радость: с отгонных овечьих выпасов сбежал домой Черныш — мой лохматый куценогий помощник! Чуть не сбив хозяина с ног, он никак не мог отыскать на моем лице местечко, где, как ему казалось, еще не лизнул его горячий шершавый язык. Я рад не меньше, а по натертой шее с запекшимися струпьями догадывался, как Черныш добыл свободу.

На овечьи выпаса — в отару деда Савелия — мама на весь сезон угоняла пяток наших овец, меченных разрезом на ушах. Сезонный отгон был для нас очень удобен, и мама не могла отказать в просьбе пастуха оставить на время в сторожах нашу собаку. Замечу, что овец, несмотря на тяжкие налоги шерстью и мясом, а также обязательную сдачу шкур (война!), мы держали постоянно, и вот почему. В отличие от коров, они неприхотливы в корме, заготовка которого была одной из самых трудных забот семьи. Для овец косили по канавам и пустошам бурьян, полынь (ту, что перерастала и могла порвать лезвие литовки, рубили лопатами и топором). А с Речки-Провалихи возили на тележке катун, или перекати-поле, заканчивавший свой марафон под ее крутыми берегами.

Да, работ-забот со скотом немало, зато не стояла без дела бабушкина прялка, а шерсти хватало не только на носки и варежки, но и на пимы. А нам, детям, раз в году овцы доставляли то, что высоким штилем именуется «встречей с прекрасным». В жгучие морозы, на которые почему-то приходился окот, мама в сопровождении тревожно блеющей овцы приносила из хлева — в закуток у печки — двух только что появившихся на свет ягняток. И до чего же были эти кучерявые глупенькие создания прелестными, так жалобно они блеяли, что их тут же хотелось понянчить или хотя бы погладить. Да куда там! Бдительная мамаша, одичавшая на выпасах, при одном приближении к ее чадам строго стукала копытцем, напоминая при этом одну строгую учительницу, усмирявшую класс ударом указки по столу. Мы покатывались со смеху…

Но вернемся «от наших баранов» к Чернышу. Талант ищейки сусликов я заметил у него случайно. Возле некоторых нор он вел себя странно: поворачивал набок голову и надолго замирал в такой неудобной позе. Позже выяснялось, что все эти норы были жилыми, а у тех, на которые Черныш не смотрел искоса, капканы ставились напрасно.

Теперь мы облавливали только жилые норы. А Черныш, поняв, что нам требуется, сам, рыская по степи, выискивал нужные норы и, скособочив голову, мертво стоял возле них до нашего прихода.

Словом, читатель вправе подумать, что в подзаголовке «Гроза на суслиные головы» я подразумевал именно Черныша. Можно и согласиться, но я в первую очередь все же имел в виду грозу натуральную, и вы поймете почему. Эту грозу, разразившуюся через день над изнывающей степью, у нас ждали все — и мама, вздыхавшая при взгляде на белесое небо, и бабушка, поминавшая про крестные ходы, запретные при безбожниках. Заслышав шум дождя, она вышла из дома под навес и, полагая, что именно ее молитвы дошли до бога, при каждой вспышке молнии осеняла себя крестом и благодарно изрекала: «Аминь царю небесному!»

Ждала ливень и наша троица, но не для того, чтобы, как прежде, носиться с визгом по лужам. Захватив пару ведер, сидорки и гибкий ивовый прут, мы чуть не бегом умотали в степь — «выливать» сусликов. Спешили, пока на солонцовых плешинах и в канавках не впиталась и не испарилась вода.

До того как появились у нас капканы, а у Черныша был замечен охотничий нюх, «выливание» сусликов являлось основным способом охоты. Найдя нору, мы для пробы выливали с полведра дефицитной воды и прислушивались. Мертвая тишина повергала нас в уныние, зато четкий всплеск в глубине норы, а то и суслиный чих отзывался дружным «есть!» — и желанием бежать за водой хоть на край света.

А случалось, как на этот раз, такое: пробные полведра заливали вертикальную нору доверху! Новички могли подумать, что им попалась пустая, вырытая наполовину нора, и они пошли бы дальше, а мы со злорадством и шуточкой: «А такой хвостик не хочешь?» — запускали в нору ивовый прут, наперед зная, что он уткнется в зад или спину суслика, заткнувшего нору на метровой глубине. Так произошло и в этот раз, и вода с гулом погналась за хитрецом...

Еще двух сусликов мы взяли на лугу, но воды на их норы едва-едва хватило. Хотели уже идти домой, но тут мы с Толей вспомнили еще про одну нору у дальнего пригорка, возле которого могла быть лужица.

Эту нору я обнаружил случайно, когда ставил капкан. Понадобилось нам забить колышек самолова в твердую как камень землю. А чем? Вдруг вижу: на склоне пригорка в лучах заходящего солнца краснеет кирпич. Откуда он тут мог взяться — и не подумал. Подбегаю к намеченному месту, а никакого кирпича нет. Вместо него большая боковая нора с кучкой глины. Значит, показалось. Вернулся назад — кирпича не видно. Правда, и солнце за тучку зашло…

И вот решили удостовериться — что же это было? По дороге набрали из солонцовых копытец ведра полтора беловатой жижи — и к норе на склоне пригорка. Черныш сунул грязный нос в нору, дунул в нее воздух и, дождавшись его обратного хода, голову скосил! Быстро вылили воду из обоих ведер. Эх, литра три не хватило! Заглянул в нору и в глубине сумрачной ниши различил суслиную башку. Медлить ни секунды нельзя. Запускаю в нору по локоть руку и… не я ухватываю торчащую из воды голову, а она цапает меня за большой палец! Ответно и я сжимаю в ухвате пальцы и с трудом выволакиваю за щеку здоровущее чудище, не расстающееся с моим пальцем, ноготь которого прокушен насквозь. Разомкнуть хватку «кирпича» кое-как удалось лезвием ножичка. Пока я «обрабатывал» кровоточащие ранки мочой, а Толя приканчивал суслиного хана, встряхивая его до шока не одной, а двумя руками, Вовка прикидывал, сколько из него натопится жира — стакан или два?

Кизячного костра у шалашиков после дождя не разжечь. А потому приговорили «кирпича» на артельное варево — как всегда, у Вовки. Пустой двор Побежимовых и для цыганского костра сгодился бы.

Иго Гузкоротого

Еще издали, на подходе к выселкам, мы заметили странную фигуру с ведром, кого-то поджидавшую, и обеспокоились. Оказалось, не напрасно. Фигура — тот самый Гузкоротый, о котором поминал Вовка, — поджидала нас. В лихо заломленной соломенной шляпе, потертой кожанке и коричневых ботинках («мериканских — от Лены-Лизы», как позже выведал Вовка), он был на голову выше каждого из нас. О Гузкоротом шла худая слава, и редко кто из тех, кто слабее, не знал его подзатыльников, а то и пенделей. Нам с Толей пока везло: мы учились с Гузкоротым в разных сменах, а теперь, похоже, встречи не миновать. Попытались мы взять левее — поближе к завидневшимся огородным канавам, но фигура сделала несколько шагов в том же направлении.

Че, котики, почуяли, чье сало съели? — ухмыльнувшись, заговорил Андрей, морща куриной гузкой губы. И вдруг, осерчав, сердито продолжил: — Я тут вчера перед дождем специально Суслиный луг разведывал — три норы загоном нашел! (Врет: мимо нас комар тайком не пролетит.) И что? Сегодня выливаю, а в них — голяк. Куда суслачки подевались? А их куркули прикарманили!

При последних словах «обворованный» ловец оттопырил Вовкин сидор, выхватил суслика и, бросив его в сухое чистое ведро, повернулся — с тем же намерением — к Толе.

Стоять! — прошипел он, пресекая его попытку сбежать. — А ты особое приглашение ждешь? — Андрей шагнул ко мне, но в этот момент Черныш, оскалив зубы, грозно зарычал.

Гузкоротый резво попятился и чуть не опрокинулся на загремевшее ведро.

Уйми свою тварь, пока она живая! — покрывая конфуз, пригрозил поборщик. Губы его опять кривились гузкой, когда он сыпал нам вслед угрозы: — Еще раз попадетесь или пикнете кому — бошки откручу!

Вот вернется братка с выпасов, он тебе самому открутит! — с безопасного расстояния, чуть не плача от обиды, прокричал Вовка.

Ха-ха-ха! — барабаня об ведро в такт парадному шагу, отозвался Андрей. — Пусть твой Семка сначала на штаны заработает! Так и передай ему, Косой!

А ты Гузкоротый!

Андрей-воробей! — добавил я.

Мою обидную кличку (Головастик) Гузкоротый, похоже, не знал, пообещав всем нам «по пенделю» при встрече.

В утешение Вовки я отдал ему третьего суслика, а толстяка, как договорились, пустили на махан с картошкой в нашем ведерном чугуне, в котором заваривали траву и отруби для скотины. Жирного варева хватило на всех, в том числе и тете Дусе с Валькой, да еще топленого сала налили целый четок. Не забыли и про Черныша, показавшего Гузкоротому зубы. Людей, кстати, он не кусал. Но веселого пира, как возле шалашиков, не получилось. Молчаливый ужин скорее походил на поминки по прежней вольготной охоте.

Рыбачить и охотиться мы, конечно, не перестали, но как — с оглядками, дозором и постоянной готовностью в случае чего поснимать капканы и укрыться в овраге или Речке, где мы вырыли кроме Толиной еще две потайные пещеры. Однажды в одной из них мы и спрятались, заметив издалека на дороге, идущей через степь в райцентр Поспелиха, фигуру с ведром. А через полчаса старались не смотреть в глаза друг другу, когда вместо Гузкоротого узнали в путнике пожилую беженку Тамаркину, носившую шляпу и брюки. Бабка шла на речное стойло подоить корову.

Потом, пережив позор, мы потешались над собой, но, когда Гузкоротый со своим ухмылистым Фомочкой — ординарцем и водоносом в одном лице — целую неделю шастал по нашим заимкам, было не до смеха. Особенно возле пепла сожженных шалашиков…

В нашем с Толей шестом классе учился второгодник Шурка Головёнкин, сидевший дважды и еще в каком-то классе. И не мудрено: Шурка был из забияк, рос, как все мы, без отца и предпочитал кропотливой учебе шкоды, а то и пакости. Прославился он тем, что стал жертвой одной из затеянных им проказ. Раздобыв где-то карбид, Шурка помещал его с небольшим количеством воды в пузырек и, намертво закупорив, бросал в лужу. Через какое-то время пузырек взрывался. Шурка отрабатывал самый надежный вариант «гранаты», которой собирался глушить рыбу. При очередном испытании таковая не взорвалась. Тогда Шурка выудил ее из лужи и поднес к уху — удостовериться, идет ли реакция. В этот момент и бабахнуло, попортив правую щеку нагловатой Шуркиной мордашки.

Узнав о нашей стычке с Гузкоротым, Шурка вызвался проучить грабителя, намекнув, что для этого ему было бы неплохо подкрепить истощенный организм. Однажды мы угощали его маханом и предложили заглядывать на вечерние костерки. Второго приглашения делать не пришлось. Если у нас не было похлебки, мы скармливали гостю заначки от своих обеденных паек и все, что удавалось умыкнуть: просяной хлебец, печеные картошки с луком, жареных гольянов и пескариков.

У костерка Шурке оставляли единственное сиденье — ведро без дна, накрытое мешковиной. В бледных бликах кизячного пламени лицо будущего освободителя высвечивалось то ликом Ивана Грозного, то Петра… А мы, сидя на земле и глотая слюнки, зачарованно наблюдали за тем, как царь Шурка сосредоточенно поглощал припасы и, казалось, на глазах наливался силушкой. Но у Шурки было другое мнение. Он начал подкашливать, а трогая бицепсы, удрученно покачивал головой:

Эх, скоромного бы малость. Тогда я этого Гузкоротого в бараний рог скручу.

К счастью, Толя нашел в крапиве куриный клад — гнездо с пятью яйцами, которые в другое время сгодились бы в его бегах, а я ради Шурки покусился на кусочек свиного сала в тряпице, которым смазывали сковородку. Громы и молнии, как я и предполагал, пали на голову невинной Мурки.

Подкрепившись скоромным, Шурка понимал, что теперь причины оттягивать схватку не осталось, а я на свою беду поспешил предоставить ему повод исполнить обещанное.

Случилось так: мы с Шуркой возвращались из школы (Толя был в очередных бегах), когда за углом барака столкнулись с Гузкоротым.

О, на ловца и зверь бежит! — понесло меня. — Только какой ты зверь — ты Андрей-воробей!

Гузкоротый, опешив от такой наглости хуторского тихони, даже свой знаменитый рот приоткрыл, а я продолжал задираться:

Вон смотри, на проводах твое перышко телепается!

На электрическом проводе и в самом деле моталось на нитке гусиное перо — из тех, что пацаны запускали в небо, привязав дратвой к увесистой гаечке.

Подержи! — передал Фомочке портфель Гузкоротый и двинул ко мне.

В иной обстановке я дал бы деру, но за моей спиной подкормленный Шурик, он покажет, как слабых обижать! «Где же ты, Шурка?!» — в последний раз пронеслось в моей голове, перед тем как я, успев одолеть опасную зону, с ревом обхватил Гузкоротого, а тот, хватая меня за плечи, безуспешно пытался оторвать от себя, чтобы вмазать оплеуху или дать пинка…

Прервем здесь на минутку схватку, дабы пояснить ее необычный характер. Так вот, в раннем детстве мне не давалась буква «л». «Братка, скажи — “ложка”», — то и дело приставали ко мне сестры. «Вошка», — охотно отзывался я, не понимая подвоха. Еще большую потеху вызывала у них сценка, в которой я, демонстрируя свой куриный кулачок и, очевидно, кого-то копируя, бахвалился: «Кувачок свава богу!»

Несмотря на столь высокую самооценку своего натурального оружия, я не пускал его в ход ни в детстве, ни потом. Я уже писал об издержках своего семейного воспитания в исключительно женской среде, да и наша хуторская улочка как-то обходилась без «кувачков». Ну а коль в детстве, не имеющем иммунитета против жестокости, тебя не научат мордобою, позже он вообще оказывается в твоих глазах уделом тупых неучей и хамов. Я вот до сих пор не могу уразуметь, как можно, не озверев, бить человека по лицу?

Другое дело — борьба. Тут показывай свою силу, изворотливость и смекалку. Но положить Гузкоротого на лопатки я никак не мог: слишком разными были наши весовые категории, а потому я нажимал на то, в чем был силен: ревел, как проходившие по Турксибу паровозы…

Не знаю, чем бы кончилась та схватка с Гузкоротым, если бы, заслышав мой ревун, меня не отбили старшие сестры Катя и Анна, тоже возвращавшиеся домой из школы. А Шурка? Испарился, как шиповка на мели. Больше для «подкрепления организма» он к нам не приходил.

Схватка у норы

А вот с Гузкоротым еще раз столкнуться пришлось. На второй год, по весне. Тогда к нам на один день заехал муж маминой сестры Аким Антипович — инвалид, страдавший от заболевания легких. Он-то и попросил добыть «хоть парочку» сусликов, жир и мясо которых, как он от многих слышал, помогают при его болезни.

Сынок, вы уж постарайтесь.

Впервые мама сама дала мне «отпускную» в степь, куда раньше улизывал на часок, а возвращался чаще всего со стадом. Загоняя во двор нашу Майку, в который раз представлял дело так, будто помогал пастуху удерживать ее от попыток отбиться от стада. Мама, наш дворовый режиссер, суровых слов Станиславского не знала, а лишь приговаривала: «Пой, соловушка, пой, вишь, как Майка заслушалась, жуя твою траву». Я краснел: траву для вечерней дойки вместо меня нарвали сестрицы…

Просьбу дяди Акима и я, и мои друзья приняли как боевое задание, выполнить которое, однако, было нелегко. Не только из-за Гузкоротого, надумавшего вести наблюдение за степью с крыши своего дома и устраивать нам внезапные засады в тарначах, а еще и потому, что толком никто не знал, начался ли массовый выход сусликов из спячки. Снег на полях сошел, воды всюду было много, но земля еще не прогрелась, не отошла, и зеленая травка попадалась редко, разве что напогляд. В другое время стоило бы с ловлей обождать или сходить на разведку, но теперь такой возможности не было. Зато ничто не мешало увеличить число ловцов, взяв на охоту давно просившихся к нам малолеток — Баяна и Ваньку Михиенко. Неутомимого бегунка Вовку Павлова — из подселившейся к нам семьи родственников — Баяном прозвали за то, что он, завидя возвращающееся в село разношерстное стадо с агрессивным бараном во главе, всякий раз считал себя обязанным бежать впереди вечерней процессии копытных и оповещать всех встречных-поперечных об опасности. Выпучив от страха глазенки, он кричал:

Баян! Баян!

Баран и в самом деле был безмозглый и свирепый: случалось, в поле он укладывал на землю пастуха и часами стоял над ним, не давая поднять голову, пока проезжий шофер не отгонял бандита с помощью заводной рукоятки.

Теперь Вовка четко выговаривал букву «р», но кличка так от него и не отлипла.

Заметно подрос, нося нормальные летние штанишки, и соседский увалень Ванька. А лет до трех, в пору неразумности, он бегал по улице в гениально пошитых портках: их прореха простиралась «от пупка до копчика» и автоматически приходила в боевое положение при любом Ванькином приседании — просто так или по нужде. Нынешние памперсы во многом проигрывают тем, Ванькиным…

Вот с таким славным пополнением вышла поутру наша ватажка на промысел. В полуверсте от села, поперек нашему пути и господствующим юго-западным ветрам, рваными грядами вставали густые заросли тарначей, в которых за зиму набивался бумажный мусор — обрывки газет, какие-то бланки, листы бухгалтерских отчетов. Однажды возле тарначей в замерзшей луже мы нашли целый рубль, тот, «со Стахановым», держащим на плече отбойный молоток. Мы с Толей ждали часа два, пока он не вытаял на солнце.

И на этот раз в тарначовых гребнях застряло немало бумажных разностей. Но теперь было не до них, как и не до сбора «пашкаренки» — мелких белых лишайников, в отваре которых красились в оранжевый цвет пасхальные яйца. Растянувшись цепью, мы искали суслиные норы. И только. Один, правда, раз Вовка Побежимов позвал поглядеть и понюхать стародубку — щурящийся на солнце желтый первоцвет — адонис.

Суслиные жилища выдавала выброшенная из нор глина, а свежие следы и помет на ней — наличие хозяина. Но ни того ни другого мы в тот день не увидели. А ведь обошли все знакомые места. Пусто было и на Суслином лугу, и на дальнем косогоре, где добыли полуторакилограммового толстяка. Эх, такого бы для дяди, но пока не было и захудалого. И вряд ли будет: возле тарначей мы уже замыкали охотничий путик, оказавшийся так некстати пустым.

Раньше, опасаясь засады, мы обходили тарначи стороной, а теперь — без добычи — свернули поисковую цепь и пошли к дому напрямик. Только Баян-бегунок продолжал выписывать перед нами заячьи петли, как делал это раньше перед стадом, оповещая о бодливом баране. И вдруг он закричал:

Нора! Нора!

Первым к Баяну подскочил Черныш, нюхнул коловую нору и удивленно скосил голову: мол, как это я ее не заметил?

Есть, есть! — завопили все мы, сгрудившись возле находки Баяна и одобрительно хлопая его по спине.

Любуясь свеженькой, возможно только что откупоренной изнутри норкой, мы не заметили, как из тарначей поднялся Андрей Райков и явился перед нами «серым волком под горой». Скользнув взглядом по пустым сумкам и растолкав стоявших на пути, он шагнул в центр круга.

А ну брысь от моей норы! — приказал Гузкоротый, втыкая в «коловушку» пятку желтого ботинка.

Круг сомкнулся за ним, но никто не сдвинулся с места. Окруженный со всех сторон, Гузкоротый почувствовал неладное.

Вы что, оглохли? Марш за водой!

И снова никто не пошевелился. Тогда налетчик опасливо стал оборачиваться влево-вправо, не отнимая, однако, пятки от норы, будто из нее мог выскочить суслик. Это ли его подвело или то, что, попятившись от нас с Толей, он споткнулся об упавшего Ваньку и рухнул на спину сам, а мы не мешкая оседлали у него кто руку, кто ногу, да так и припечатали «серого волка» к холодной земле. Андрей раза два дернулся, но куда там: на правой ноге — Вовка Побежим, на левой — клещами — Ванька с Баяном; а мы с Толей налегли на его распятые руки. Черныш, часто дыша через пасть и роняя слюнки, сидел у изголовья Андрея в запасных.

Отпустите, — прохрипел Гузкоротый, косясь на Черныша.

Как, ребя, отпустим?

Если не будет к нам приставать.

Не буду…

И пусть поклянется!

Клянусь…

Мы дружно встали, готовые к новой свалке, но Гузкоротый быстро поднялся и, не говоря ни слова, без оглядки потопал восвояси.

А у нас весело, нарасхват загремели ведра…

Домой — с добычей для дяди Акима — летели как на крыльях. А впереди — с припрыжкой, петлями — Баян.

Прости, Суслиный луг!

Вовремя же мы сбросили иго Гузкоротого! Всего неделей позже не смогли бы, так как Семен на все лето забрал Вовку на выпаса. Да и мы с Толей, считай, разлучились: он снова ударился в бега, а меня основательно впрягли в работу. Поделка кизяков, огород, сенокос — само собой, а главная докука — нескончаемая стройка. Из ивняка, глины и соломы мы с мамой лепили, как ласточки, клетушки для скота и птицы, мостили крыши саманного дома и пристроек…

Зато теперь можно было безбоязненно ходить на охоту в одиночку, чем я в очередной раз и воспользовался, несмотря на наказ мамы караулить во дворе цыпушек. Оставив вместо себя Черныша, привязанного на длинную веревку, я умотал с одним капканом на Суслиный луг. Брать второй самолов не имело смысла. Ближнюю степь мы заметно обловили, а идти на более добычливые места за железную дорогу или в Заречье у меня не было времени.

Хорошо еще, что и на этот раз выручил луг. На нем, недалеко от норы, пасся всего один суслик. Да и тот удирал какими-то неуклюжими прыжками, припадая на одну сторону.

Насторожив капкан на выходе из боковой норы, я часа полтора бродил по окрестностям луга в поисках гусинолука — самого раннего и желанного лакомства. Он попадался редко, только дразня аппетит, зато было вдоволь желтых кисловатых петушков тарнача и сочного слизуна, найденного в солонцовой низине. Оставалось взять главную добычу — у норы — и возвращаться.

Но капкан, увы, все еще стоял в суслиной прихожей с распростертыми дужками…

Обычно суслики, у которых мы прерывали трапезу на лугу, вскоре ее возобновляли. Мог бы и этот, загнанный в нору, снова отправиться на луг, но почему-то не покидал жилье. О неуклюжем и строптивом суслике, задерживающем меня в степи, я думал все неприязненнее.

Мне даже захотелось поприсутствовать при его наказании за вредность, для чего я не стал возвращаться на свои «выпаса», а тихо присел на землю у тыльной стороны норы. Подожду на месте. Сработает капкан — а я тут как тут…

Время потянулось томительно и в какой-то тревоге, усиливаемой нарастающим гулом проходящего — в версте от луга — пассажирского поезда. Отсюда он кажется игрушечным. Бегут, торопятся куда-то вагончики с людьми. Скоро и я поеду вот так же — к тете Лене и дяде Акиму в их неведомую Боровлянку Троицкого района, где есть средняя школа. А в нашем Мамонтове ее на третий год войны объявили семилеткой и пока не перевели опять в десятилетку. Две мои старшие сестрицы уже закончили техникумы, младшая училась в Рубцовском педучилище, а у меня появилась возможность продолжить учебу в средней школе и, если получится, в институте.

Предстоящий отъезд — даже на время — очень меня тревожил, ведь я не мыслил свою дальнейшую взрослую жизнь где-то за пределами нашего хутора и совхоза. Мечтал: буду работать агрономом, охотиться…

В то время я запоем читал аксаковские «Записки об уженье рыбы» и «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии», во вступлении к которым Сергей Тимофеевич выказывал особые симпатии «охотникам деревенским, далеко живущим от столиц и небогатым». Да это же про меня и Толю!

Мечтая об охоте, мы упорно мастерили поджиги, а затем решились на сумасшедшую затею — копить медяки на ружье. Алюминиевая банка с мелочью тяжелела туго, и мы взяли в компаньоны пучеглазого Петьку Тарабанова, прославившегося тем, что всюду, где заходила речь о войне, он повторял слова отца-фронтовика о роковой ошибке Гитлера, состоявшей в том, что он «сильно потрепал Лондон», чего не стоило делать. Наша же с Толей не менее роковая ошибка была в том, что показали Петьке скрытую нишу в огородной канаве, где хранилось наше сокровище. Только мы его и видели…

Но еще большее расстройство испытывал я оттого, что пернатая дичь, представленная в «Записках» Аксакова, не водилась у нас — ни дроф, ни косачей, ни уток…

Утешением, хотя и слабым, были страницы с описанием охоты на пигалиц (чибисов) и других мелких куликов, вымерявших и наши болотца тягучими шажками. Похоже, и у этих долгоносиков становилось меньше гнездовых угодий, а уж меня их явная убыль просто удручала. Необъятные ранее, они каким-то непостижимым образом съеживались, как сырая суслиная кожа, распятая для сушки на доске. Вот и наш райцентр Поспелиха, сколько я себя помнил, маячил своим элеватором где-то на краю света, а теперь до него рукой подать. Да и Суслиный луг…

Я не успел домыслить, до чего измельчала зеленая чаша нашего кормильца, как рядом со мною послышался жалобный скулеж… моего Черныша — как в пору, когда он был беспомощным щеночком. Я даже оглянулся не ползет ли ко мне с повинной сторож, сбежавший со двора? Никого.

Насторожившись, я услышал более явственно не только сдавленные писки, но и какие-то шебаршения, скребки, шедшие из-под земли буквально в метре от меня! Догадываюсь: да это же мой суслик усердно роет отнорок наверх, чтобы вырваться из своего жилья, выход которого вновь перекрыло коварное устройство, укрытое травкой. Однажды оно, клацнув челюстями, перебило его лапку, кожу которой пришлось перегрызть (я припомнил, как неуклюже ковылял суслик, убегая к норе).

Один удар пяткой о землю пресек бы у суслика замысел побега, но я завороженно прислушиваюсь к писку и возне, представляя, как пленник в темноте и тесноте вгрызается в дерн, из последних сил рвет зубами и коготками тенета корешков. Было, было отчего по-щенячьи скулить трехлапому…

Никогда еще не жалобило меня так чье-то скуление, не скребло по нутру коготками. Впервые я услышал не злого, кусачего грызуна, собратьев которого мы нещадно добывали, а обиженного, рвущегося на свободу узника.

Впервые… А ведь это не так! Я припомнил вдруг самую первую в моей жизни встречу с серым сусликом — за околицей нашей усадьбы. Мне было года четыре, когда шагах в двадцати от себя увидел его — стоящего столбиком крошечного человечка в серой шубке, глазастого, со свешенными по-собачьи ручками. Долго, знакомясь, смотрели мы друг на друга, пока я не сделал несколько шажков навстречу. Человечек припал на четвереньки, обернувшись игривым зверьком. Он занырнул в боковую нору, но тут же стал с любопытством из нее выглядывать. Скроется и снова — зырь! Наверное, мы понравились друг другу.

Вот и сейчас может состояться встреча — с глазу на глаз. Пятачок дерна, что в метре от меня, уже заходил ходуном. С треском шевельнулся и занырнул под землю пучок ежистой, но очень мягкой травки. Вот-вот высунется серая головка, зыркнет настороженный глазок.

Я не хочу, чтобы в него вселился ужас. Тихонько встал, вытащил колышек капкана и пошел домой, зная, что не смогу больше делать то, чему однажды научили нас с Толей на первой охоте — за огородами…

А в небе запел жаворонок. Трепеща крылышками, он орошал сияющую степь трелями радости и восторга от жизни. Он пел так всегда, все прожитые мною весны — только я этого прежде не слышал.