Вы здесь

Такое короткое лето

Повесть
Файл: Иконка пакета 07_vtorushin_tkl.zip (98.53 КБ)
Станислав ВТОРУШИН


ТАКОЕ КОРОТКОЕ ЛЕТО

Повесть

1


Все в это утро казалось легким, прозрачным, пронизанным солнечным светом. Москва только просыпалась, ее широкие улицы еще не обрели привычного гомона и суеты. На Кутузовском проспекте навстречу попадались лишь поливальные машины, издали похожие на божьих коровок с длинными, словно нарисованными, усами водяных струй. Солнечные лучи высекали из них радугу, и от этого усы казались разноцветными. Редкие легковушки проносились стремительно, как снаряды, обдавая шипящим свистом. Наш «Запорожец» упорно тарахтел, не обращая на них внимания.
Валера сосредоточенно смотрел на дорогу. Справа от него, закрывая мне широкими плечами почти весь обзор, сидел Гена. Он еле уместился на сиденье и при каждом встряхивании пригибал голову, чтобы не стукнуться о крышу. Сегодняшнюю поездку устроил Валера. Когда я позвонил ему, чтобы сообщить о своем приезде, Валера радостно закричал в трубку:
— Старик, давай завтра же рванем на Генкину дачу и хотя бы один день проведем без баб. Они мне надоели до жути.
— Ты думаешь, это будет интересно? — спросил я, немного удивившись. Женщины мне никогда не мешали.
— А ты разве еще не женат? — Валера настороженно задышал в трубку.
— Пока нет. А что?
— Бабы только портят мужскую кампанию, — сухо сказал Валера, заканчивая разговор. — В восемь ноль-ноль я буду у вас.
Я пожал плечами и растерянно посмотрел на Гену. Мне показалось, что бабы здесь не причем. Наоборот, жизнь без них не только скучна, но и бессмысленна.
У Валеры жена манекенщица. Я ее никогда не видел, но женщин ее типа хорошо представлял. Это только на телеэкране они выглядят красавицами. А так почти каждая под два метра ростом, с выпирающими ключицами, насквозь пропитанная дезодорантами, давно убившими в ней всякие запахи плоти, и при всем том избалованная вниманием публики. Мне казалось, что в жизни эти женщины всегда должны быть капризными. Такую не поносишь на руках… Может быть, поэтому Валера и мучается.
— Пригласил на дачу? — спросил Гена, протягивая руку к телефонной трубке, которую я все еще держал в ладони.
Я кивнул. Он положил трубку на телефонный аппарат и сказал, странно улыбаясь:
— Мы с ним давно хотели устроить шашлычки. А теперь появился железный повод.
Я понял, что речь идет обо мне.
Гена, как и я, тоже с Алтая. Когда-то начинали работать в одной газете. Но затем я уехал на север за туманом и за запахом тайги, как поется в одной песне. А он, будучи талантливым газетчиком, стал разрабатывать свою журналистскую штольню. Написав несколько материалов в ведущую газету страны, Гена крупно заявил о себе. Его взяли собкором по сибирской зоне. А вскоре он оказался в Москве уже в качестве специального корреспондента при секретариате редакции.
Валера по профессии зубной врач. После окончания московского медицинского института его направили работать на Алтай в сельскую больницу. Там он исполнял обязанности не только стоматолога, но и терапевта, и лора, и кого-то еще. Но и при такой занятости умудрялся писать стихи и приносить их нам в редакцию. В редакции мы и познакомились.
Отработав положенный после института срок, Валера вернулся в Москву. Защитил кандидатскую, затем докторскую диссертации и сейчас возглавлял кафедру челюстной хирургии в медицинском институте и одновременно заведовал отделением крупной больницы. С Геной они общались постоянно, а я во время своих кратковременных наездов в Москву у Валеры ни разу не был.
— О шашлычках думаете? — спросил Валера, повернувшись ко мне и, не дожидаясь ответа, сказал: — Я хочу вас угостить кое-чем получше. У меня в багажнике великолепная говядина.
Он хотел сказать что-то еще, но сзади рявкнул клаксон автомобиля. Валера отвернулся от меня и сосредоточился на дороге. Иномарка, шедшая сзади, обогнала нас и стала стремительно удаляться. Мы проезжали Триумфальную арку, около которой постоянно дежурили гаишники. За ней легко было спрятаться, чтобы выловить жертву. Дорогие иномарки гаишники не останавливали. Я оглянулся и прочитал высеченную на арке фразу, с которой Кутузов обратился к своей армии после разгрома Наполеона. «Вы кровию своею спасли Отечество, доблестные, победоносные войска». Гена, изредка смотревший в переднее зеркальце, перехватил мой взгляд, заметил:
— После таких слов последний солдат отдаст свою жизнь за маршала.
— Сейчас и солдаты измельчали, и маршалы совсем не те, — сказал я, поудобнее располагаясь на сидении. Комфорта в «Запорожце» все-таки маловато. — Посмотришь по телевизору на этого заморыша — нынешнего министра обороны — и тоска берет. Суслик в очках.
— Придет время испытаний, появятся и маршалы, и солдаты, — не оборачиваясь, сказал Гена.
— Ну вот. Стоит встретиться двум русским и весь треп только о политике, — вмешался в разговор Валера.
Мы замолчали. По обеим сторонам шоссе еще мелькали многоэтажные здания, но это уже была окраина Москвы. Вскоре Валера свернул на проселочную дорогу, мы выехали в поле, за которым виднелся лес. Поле было засеяно пшеницей. Ее сизоватые со светлым отливом стебли уже выбросили колос, в котором, притаившись, наливалось зерно. Мы пересекли поле и оказались в роскошном смешанном лесу. Кряжистые дубы с глянцеватой резной листвой росли здесь вперемешку с липами и рельефно выделявшимися темными, остроконечными пирамидами елей, увешанных гирляндами светло коричневых шишек. Вскоре по обе стороны дороги потянулись ограды, за которыми замелькали одноэтажные деревянные дома с просторными застекленными верандами, какие строили до войны так называемому комсоставу. Почти все они были обшиты рейкой и выкрашены в зеленый или светло голубой цвет. На некоторых домах краска выцвела и потрескалась.
— Ну вот и мое бунгало, — сказал Гена, показывая на домик, расположенный в глубине.
Валера остановил машину. Мы выбрались из «Запорожца», забрали сумки с провиантом и, открыв жалобно скрипнувшую калитку, направились к дому. Усадьба перед ним была запущенной. Трава поднялась почти по пояс, вдоль дорожки росли яблони, на которых торчали похожие на протезы старые высохшие ветки.
— Специально оставляю все в нетронутом виде, — сказал Гена, пнув в траву валявшийся на дороге сучок. — Пусть все растет, как в дикой природе.
Валера сморщился, глядя на неприбранную территорию, и заметил:
— Дикая природа — великолепно. Но стриженый газончик перед дачным домом все-таки лучше.
Гена не ответил. Мы уже подходили к углу дома, когда входная дверь распахнулась, и на пороге показалась босая взлохмаченная девчонка с прелестными голыми ногами, одетая в мужскую рубашку. Став в дверном проеме, она сцепила над головой руки, и потянулась, приподнимаясь на цыпочках. Рубашка задралась, обнажая крохотные белые трусики, которые больше подчеркивали, чем скрывали женскую тайну. Издав легкий стон, девчонка увидела нас, испуганно вскрикнув, присела, натягивая на колени рубашку, потом вскочила и скрылась в доме.
— Вот это да, — сказал Валера и посмотрел на Гену.
Тот улыбнулся короткой ироничной улыбкой и спросил:
— А ты в эти годы был другим?
— Почему в эти? — пожал плечами Валера. — Я и сейчас еще не постарел.
Дверь снова открылась, и теперь на пороге появился парень. Высокий, стройный, в заношенных джинсах и чистенькой, аккуратно сидящей на нем темно синей футболке. Кивнув всем сразу, он напустился на Гену:
— Ты чего не предупредил, что приедешь? Да еще с гостями. Человека чуть заикой не сделали.
Это был сын Гены Андрей, студент второго курса МГУ.
— Так вот почему ты не ночевал дома? — спросил Гена, изображая из себя сурового родителя.
— А что? — Андрей напрягся и настороженно посмотрел на отца.
— Закурить дай, — сказал Гена, стараясь изобразить на лице суровость.
Андрей вытащил из заднего кармана джинсов пачку сигарет, протянул отцу. Гена достал сигарету, долго разминал ее толстыми, неуклюжими пальцами, исподлобья глядя на сына, положил пачку к себе в карман и сказал:
— Молодой еще разговаривать таким тоном со старшими.
Его взгляд сразу смягчился и я понял, что на этом воспитание сына закончилось. Гена затянулся сигаретой, выпустил дым сразу из обеих ноздрей, обвел взглядом поляну перед домом и, не глядя на Андрея, заметил:
— Поляну бы хоть выкосил. Заросла вся, смотреть противно.
— Да я собирался, но времени не было. — Андрей облегченно вздохнул и оперся плечом о дверной косяк.
– Естественно, у тебя со временем напряженка, — вкладывая в слова как можно больше сарказма, сказал Гена. — Когда такими делами займешься, ничто другое на ум не идет.
– Ладно уж, — Андрей опустил голову, ковырнул носком кроссовки порог.
– Чего ладно?.. Доставай дрова и разжигай мангал. Жрать, поди, хочешь?
— Вообще-то не мешало бы...
Гене расхотелось заходить в дом, и он повел нас на поляну. В траве под яблоней, на нижней ветке которой висело несколько небольших зеленых яблок, стоял мангал. На его дне в серой рассыпчатой золе лежали черные головешки. Сразу за мангалом был сколоченный из некрашенных досок стол, по его бокам — две скамейки. Андрей сунул в головешки бумагу, принес целую охапку коротеньких осиновых чурочек, положил их сверху и поджег. Из мангала потянул тонкий, сизый дымок.
— Ты тут последи, — обратился Андрей к отцу, кивнув в сторону мангала. — А я пойду успокою.
Гена заглянул в мангал, где уже начал разгораться огонь, затем достал из сумки большую темную бутылку и ворчливо заметил:
— Ну и дети пошли... Хуже родителей. — Повертел бутылку в руке, прочитал вслух название: «Бордолино» и сказал, пожимая плечами: — Не могу понять. То ли это от слова «бардак», то ли еще от чего-то?
— От «бордо», кержак неотесанный. — Валера протянул руку, взял у него бутылку. Внимательно рассмотрел этикетку и сказал, словно изрек истину: — Во Франции это вино называется «бордо», в Италии — «Бордолино». Ты разве не видишь, что оно итальянское?
— Я думал, что они делают специальное вино для бардаков, — Гена пошарил в сумке и передал ее Валере. — Не могу найти штопор. Ты пока открывай бутылку, а я сейчас.
Опустив голову и глядя под ноги, он медленно пошел по поляне, словно пытался отыскать потерянную вещь. Гена был толстым и неуклюжим, но не из-за своей полноты, а из-за постоянно мучивших его приступов остеохандроза. Когда ему нужно было оглянуться, он не поворачивал голову, как это делает каждый человек, а разворачивался всем корпусом. Точно также и с наклонами. Если требовалось завязать шнурок на ботинке, он ставил ногу на стул или опускался на колено. Остеохандроз он подхватил на Севере, когда плавал мотористом на катере по великой реке Лене. Осматривая поляну взглядом опытного следопыта, Гена опустился на колено и, раздвигая траву руками, стал что-то искать в ней.
— А ведь выросла, — радостно воскликнул он, приподнимаясь с земли. В его руке было несколько редисок.
Гена ополоснул редиски в бочке, стоявшей под водостоком на углу дома, и подошел к нам. Валера все так же разглядывал этикетку на бутылке.
— Ты что, до сих пор не открыл? — удивился Гена, отрывая у редиски зеленую ботву.
— Что, прямо сейчас и начнем? — спросил Валера, ставя бутылку на стол. — Мы ведь мясо еще даже не начали жарить.
— Перед хорошей закуской нужна разминка, — философски заметил Гена. — Ищи штопор и открывай.
«Бордолино» оказалось приятным, чуть терпким вином с густым ароматом спелого темного винограда. Валера отпил маленький глоток, почмокал губами и махом выпил все, что оставалось в стакане. Взял за хвостик редиску, покрутил ее перед глазами, понюхал и обратился ко мне: — Ну, давай, Иван, рассказывай, как там у тебя на Алтае.
Гена прыснул.
— Ты что? — обозлился Валера. — Я человека сто лет не видел. Мне же интересно, что у него. Знаю, что написал несколько вещей. Кое-что издал.
— Я не об этом, — сказал Гена, сдерживая смешок. — Ты эту редиску нюхал, как влюбленный студент розу. А с Иваном начал говорить, словно следователь на допросе.
— А ну тебя, — махнул рукой Валера. — Ты всегда за что-нибудь зацепишься.
— Тоже мне интеллигент. — Гена подошел к мангалу, пошевелил стоявшим около него железным прутом дрова. — Скоро мясо жарить можно будет.
— А что на Алтае? — сказал я, повернувшись к Валере. — Жизнь такая же, как и везде. Каждый выкручивается, как может.
— Но у тебя настроение творческое, а я стихи давно забросил.
— Последняя вещь написалась сама собой, — сказал я. — Я к ней не готовился. Просто взяла и выплеснулась на бумагу, как будто ждала момента.
— Да... — Валера положил редиску рядом с бутылкой недопитого нами вина. — А я пять лет назад докторскую защитил. Сейчас имею свою клинику.
— Горжусь, что у меня такие друзья, — совершенно искренне сказал я.
— Да ладно тебе, — сморщился Валера. — Нашел чем гордиться.
— Нет, я абсолютно серьезно. У меня бы не хватило мозгов стать доктором.
— Ты лучше расскажи, как писателей лечишь, — попросил Гена.
— А чего рассказывать. Пломбировал как-то зубы Солоухину, а потом Евтушенко.
— Вот про них и расскажи, — настаивал Гена.
Валера ухмыльнулся, достал носовой платок, вытер им редиску, откусил маленький кусочек, пожевал его на передних зубах.
— Пломбу ведь в раз не поставишь. Сначала надо подготовить дупло, успокоить нерв, а на второй заход уже ставить пломбу. И вот когда пришел ко мне на второй прием Солоухин, в руках у него была сумочка. Он ее открыл и поставил на стол банку рыжиков. Я поднял руки кверху и категорически заявил: «Никаких подарков от своих пациентов не беру». А Солоухин спокойно, негромким таким басом говорит с ударением на «о»: «Нет уж, возьмите, Валерий Александрович, а то я у вас пломбу ставить не буду. К другому врачу пойду. Я эти рыжики у себя на Владимирщине собственноручно собирал». Мне ничего не оставалось, как взять. «Спасибо, говорю, Владимир Алексеевич, но в следующий раз приходите без подарков. Я вас за книги, не за грибы люблю». Банку эту до сих пор держу в книжном шкафу. Может, музею какому пригодится.
— И на этом закончилось? — спросил я.
— Почему? Еще раз приходил лечить зубы. И снова принес грибы. На этот раз белые.
— А Евтушенко?
— Вот ведь какие разные люди, — сказал Валера, словно до сих пор не мог скрыть удивления. — Солоухина лечил, у того ни один мускул не дрогнул. А к Евтушенке подступиться было страшно — весь на нервах. То ли от природы такой, то ли сам себя издергал. Так и ушел молча. Только глазами на меня зыркнул, словно запомнить лучше хотел.
— Сейчас живет в Нью-Йорке, ест американскую колбасу, — сказал я.
— Его с этой колбасы когда-нибудь прохватит, — заметил Гена.
— Да нет, — сказал Валера, наклоняясь к сумке. — У него великолепная приспособляемость. Он переварит, что угодно.
Валера достал завернутое в пакет мясо и обратился к Гене:
— Где у тебя специи?
— Ну вот видишь, — сказал я. — Это же хороший сюжет для рассказа. Напиши.
— Дарю его тебе. — Валера улыбнулся и торопливо, словно боясь, что я откажусь, добавил: — Нет, нет, на самом деле.
Затем он вытряхнул мясо из пакета на стол, нарезал его поперек волокон не очень толстыми пластиками, посыпал сверху специями и положил несколько пластиков на решетку над мангалом. Мясо зашипело, от мангала потянуло приятным ароматом.
— На востоке мясо всегда готовит мужчина, — сказал Валера, приподняв длинной двухрожковой вилкой один пластик и посмотрев не начал ли он пригорать.
— Восток для меня загадка, — сказал я. — Я никогда не был на Востоке.
— Запад есть Запад, Восток есть Восток и никогда им не быть вместе, — процитировал Валера Редьярда Киплинга, переворачивая мясо.
Из дома вышел Андрей, потянул носом ароматный запах и спросил, обращаясь к отцу:
— Можно и нам перекусить?
— Зови, — Гена кивнул в сторону открытой двери.
Андрей направился за подружкой, а Валера стал складывать на специальную дощечку первые подрумянившиеся куски мяса. Гена между тем нарезал хлеб, достал из сумки огурцы и помидоры, два пучка невесть откуда оказавшейся в Москве черемши.
— Прямо пир какой-то, — сказал я, вытягивая из пучка черемшину.
— Старик, когда мы виделись последний раз? — обратился ко мне Валера.
— Лет пятнадцать назад, — ответил я. — Кстати, когда ты возьмешься за стихи?
— Наверное, никогда, — Валера пожал плечами и я увидел в его глазах печаль.
Гена разлил в стаканы вино, поднял свой и сказал:
— За тебя, Иван. Если бы не ты, мы с Валеркой не выбрались бы на природу еще сто лет. И за процветание земли сибирской. Мы все вышли оттуда.
Мясо оказалось сочным и нежным на вкус. Я сказал об этом Валере.
— Я же говорю, что мясо должны готовить мужчины, — заметил он. — Ввязалась бы в это дело баба, обязательно испортила бы.
— Женщина — украшение нашей жизни, — сказал я.
В это время за соседней оградой раздался звонкий смех. Мы с удивлением развернулись в ту сторону, подумав, что смеются над нами. Оказалось, ошиблись. Яркая молодая женщина, похожая на Аксинью из «Тихого Дона», подоткнув края юбки за пояс, гонялась за шустрым котенком, который перескакивал с грядки на грядку. Пока она огибала их, он убегал еще дальше.
— Я тебе! — грозилась хозяйка, но было видно, что погоня веселила ее.
Мы многозначительно переглянулись. У соседки были длинные, стройные загорелые ноги. Дольше всех взгляд на ней задержал Валера.
— Да, — сказал я, покачав головой. — Еще какое украшение...
— Но к такому блюду ее подпускать все равно нельзя, — настойчиво повторил Валера.
В двери дома показались Андрей с подружкой. Она нерешительно остановилась у порога, но Андрей взял ее за руку и потянул за собой. Девушка была в джинсах и голубой футболке с коротким рукавом. На Андрее — клетчатая рубашка, в которой мы видели его подружку, когда она потягивалась на пороге. Гена уже отмяк и, улыбнувшись, поманил ее рукой:
— Иди, иди сюда, мы тебя не съедим.
Девушка оказалась красивой. Ее шелковистые пепельные волосы были стянуты на затылке в узел, придавая лицу серьезность. Строгие светло карие глаза смотрели на нас с пытливой настороженностью. Сочные ярко красные губы были чуть приоткрыты. Футболка плотно обтягивала тонкую гибкую фигуру. Мы невольно засмотрелись на девушку, и это еще больше смутило ее. Она подошла, не отпуская руки Андрея.
— Надо познакомиться, — предложил Гена, глядя в ее настороженные глаза. — Как зовут меня, ты наверняка знаешь. А это мои друзья Иван Васильевич и Валерий Александрович.
— Наташа, — произнесла девушка и, чуть согнув колени, сделала маленький реверанс. Мне показалось, что ее колени могут заскрипеть, настолько она была напряжена.
Гена достал из сумки вторую бутылку, со звонким хлопком вытащил из нее пробку.
— Мне больше не наливай, — сказал Валера, накрывая ладонью стакан. — Иначе я вас не довезу, схватит милиция.
Гена исподлобья посмотрел на него, и Валера нерешительно убрал руку. Гена плеснул доктору вина, налил немного Андрею и Наташе. Мою и свою тару наполнил до краев. Повернулся к девушке и сказал:
— За тебя, Наташа. Ты для нас, как приятное воспоминание молодости.
— Почему воспоминание? — спросила она, и ее глаза сразу просветлели, словно в них растаяли льдинки.
— Потому что мы для таких, как ты, уже дяденьки.
Она сдержанно улыбнулась, обнажив ровные белые зубы, и взяла в руку стакан с вином. Андрей положил на хлеб кусок мяса, на мясо несколько черемшин и протянул бутерброд подруге. Мы выпили и принялись за еду.
— Вы когда домой? — спросил Андрей, обратившись к отцу.
— По всей видимости, ближе к вечеру. А что?
Андрей пожал плечами и протянул руку к мясу. Гена взял бутылку и обвел всех взглядом, словно спрашивая, наливать еще или нет. Молодые пить больше не захотели. Валера — тоже, сославшись на свои шоферские обязанности. Поэтому вторую бутылку бордолино допили мы с Геной. Он все время поглядывал за ограду, да и я украдкой бросал туда взгляд.
Женщина действительно была хороша: темные, забранные в пучок волосы, гибкое загорелое тело, красивые ноги, а, главное, улыбчивое, выразительное лицо с большими живыми глазами. Теперь она оказалась совсем рядом. Переносила тонкий шланг, зажав его конец пальцем. Вода под большим напором брызгала из него, как из лейки. Разворачиваясь, соседка обдала тонкой струей нас и снова звонко рассмеялась. И тут же, немного рисуясь, сказала:
— Ой, простите, пожалуйста.
Гена слегка смутился, но поспешил ее успокоить:
— За что? Это вам спасибо... Может быть, с нами на шашлычки? — Он показал рукой на стол.
— Да нет, — засмеялась соседка. Как-нибудь в следующий раз... — Она потянула шланг к дому, намереваясь полить аккуратно подстриженную поляну.
— Вот же черт, — сказал Валера, не сводя взгляда с соседки, и стукнул себя ладонью по лбу. — У Ольги сегодня день рождения, а я ее забыл поздравить. В понедельник будет неудобно.
— У какой Ольги? — спросил я, увидев, что Валеру искренне расстроила его забывчивость.
— У моей старшей медсестры.
В понедельник подаришь ей цветы, и она все простит, — сказал Гена. — Цветы искупают перед женщинами все грехи.
— Да нет, — качнул головой Валера. — Придется заехать.
Он снова бросил взгляд за ограду, за которой женщина, поливая газон, время от времени с любопытством поглядывала на нас.
Гена объяснил, что видит ее впервые. Дачу недавно продали, и с новыми хозяевами он еще не познакомился.
Вскоре женщина скрылась в доме, Андрей со своей прелестной подружкой пошли погулять по лесу. Только мы остались одни. Но наше настроение стало совсем другим.
Не знаю, кто первым сказал, что красивее женщины Богу не удалось сотворить ничего, но это правда. Любой мужчина, увидев красивую женщину, обязательно обернется, когда она пройдет мимо. На женскую красоту нельзя не обратить внимания. Ничего совершеннее в природе нет.
С уходом женщин мы ощутили в душе странную пустоту. Они унесли атмосферу, которая придавала нашему застолью смысл. Уж лучше бы соседка продолжала ходить по своей ограде.
Гена протянул руку, сорвал с ветки зеленое яблоко, откусил и сморщился и, скривив лицо, неожиданно произнес:
— Нет, мужики, что хотите, а без баб скучно, — и бросил взгляд в сторону соседской дачи.
— Надо же, как она испортила настроение, — заметил Валера.
— Не испортила, а приподняла, — поправил я.
— Такое соседство не легко выдержать, — тяжело вздохнув, сказал Гена и снова посмотрел на дверь, за которой скрылась новая хозяйка дачи. Потом перевел глаза на бутылку и произнес, не обращаясь ни к кому:
— А может, нам присоединиться к какой-нибудь компании?
Я пропустил его слова мимо ушей и повернулся к Валере.
— Нет, в самом деле, — продолжал гнуть свое Гена. Он положил Валере руку на плечо: — Так ты говоришь, что у твоей медсестры день рождения?
— Ну и что? — сказал Валера, насторожившись.
— Она красивая? — Гена повел глазами в сторону соседской дачи.
— Даже красивее.
— Да ты что? — невольно вырвалось у меня.
— А у тебя-то что глазки забегали? — удивился Валера, освобождая плечо от Гениной руки.
— Едем к твоей медсестре! — сказал Гена тоном, каким обычно заканчивают долго затянувшееся обсуждение.
— Ты серьезно? — Валера даже отступил в сторону, чтобы получше рассмотреть приятеля.. — Как же ты себе это представляешь? Я вас привезу, заведу в общежитие и скажу: девочки, обслужите вот этих пациентов?
— Ну зачем так грубо? — досадливо сморщился Гена. — Ты же знаешь, мы с Иваном интеллигентные люди. Нам нужен не секс, а общение. Вот она ушла, — Гена кивнул в сторону соседки, — и мы оказались, как три казанских сироты. Ты нас привези к своим медсестрам как бы случайно, спроси, нет ли у них чистого стаканчика, а все остальное мы сделаем сами.
— Я бы выпил кофейку, — сказал Валера, нервно вздохнув. Он уже не мог скрыть явного беспокойства.
— Сходи в дом и включи кипятильник. — Гена показал рукой на приоткрытую дверь. — Кофе в шкафу. А мы с Иваном выпьем вина.
Валера пошел в дом, а Гена налил вина себе и мне. За долгие годы знакомства я хорошо изучил его. Он был из тех людей, которые если работали, то до одурения, а если отдыхали, то так, чтобы вместе с ними гуляла вся деревня. Я чувствовал, что Гене потребовался кураж в самом хорошем смысле этого слова. Ему надоели серьезные разговоры и захотелось в компанию, о которой он мог бы сказать словами классика: «И все бы слушал этот лепет, все б эти ножки целовал». Откровенно говоря, я тоже не имел ничего против такой компании. Хмель уже ударил Гене в голову, он слегка качнулся и, протянув мне стакан, сказал:
— У Валерки же целое общежитие медсестер. Я не знаю, чего он так артачится.
— Не принял всерьез, — сказал я. — Да и уважаемый он человек — все таки доктор наук. А мы предлагаем ему организовать в собственном общежитии бордель.
— Ничего ты не понимаешь, Иван. — Гена отпил глоток вина и поставил стакан на стол — Праздник надо устраивать, когда этого просит душа. Валерка слишком рационален. А жизнь нельзя разложить по полочкам. Она непредсказуема. Я правильно говорю? — обратился он к Валере, который появился в дверях дома с чайной чашкой в руке.
— Я не знаю, о чем вы тут беседовали. — Валера подошел к нам и поставил на стол чашку, от которой поднимался приятный кофейный аромат.
— Я говорю, что у Ивана выходит в Чехии книга и это надо отпраздновать. — Гена снова взял стакан с вином, но пить не стал.
— Это правда? — удивился Валера, повернувшись ко мне. — Ты ничего об этом не говорил.
— Посчитал неудобным хвалиться. — Я отпил несколько глотков вина, которое уже не казалось мне таким приятным, как вначале.
— У тебя действительно выходит книга за границей? — не унимался Валера.
— Я здесь, в общем-то, не при чем, — сказал я. — Просто удачно сложились обстоятельства. Два издательства по предварительной договоренности обменялись рукописями. Моя в Праге понравилась.
— Вот черт, за это и я бы выпил. — Валера посмотрел на свой стакан.
Гена тут же попытался налить в него вина, но Валера запротестовал:
— Не наливай. Иначе я вас не довезу.
— Слушай, старик, — Гена взял чашку с кофе и протянул ее Валере. — Допивай свое пойло и вези нас к сестричкам.
— Ну и упрямый же ты. Зачем это тебе? — Валера взял у него чашку и снова поставил на стол.
— Душа просит.
Гена стоял на своем, и Валера посмотрел на меня — может быть, я одумался? Он, очевидно, считал, что я еще совсем трезв, и мы вместе удержим закуражившегося друга. Но до меня вдруг дошло, что, может, Гена и не зря затевает все это? Может, в этом что-то есть, если он с такой настойчивостью рвется в общежитие? Я допил свое вино и молча поставил стакан на стол.
— Но это же безумно далеко, — взмолился Валера, поняв, что все пути отступления для него отрезаны. — И, потом, стыд-то какой! Заведующий клиникой вваливается с пьяными друзьями в женское общежитие. Другое дело, если бы я был один.
— Старик, — сказал Гена и строго посмотрел на Валеру. — Ты нас разочаровываешь.
Валера растерянно моргал, глядя на меня. Он все еще ожидал заступничества. Но я уже был на стороне Гены.
— Где это? — спросил я.
— На Шоссе Энтузиастов, — жалобно произнес Валера. — Мы туда доберемся не раньше вечера.
Я понял, что он сдался. Валера допил кофе и помог нам побыстрее прибрать со стола.
— По дороге заедем за выпивкой, — сказал Гена. — Валера молча кивнул.

2

На вахте в общежитии за столом застекленной конторки сидела круглолицая девушка со вздернутым носом, усыпанным конопушками. Ее голова была повязана цветастым шелковым платком, под которым бугрились бигуди. Увидев Валеру, девушка высунулась в окошечко и услужливо спросила:
— Вам кого, Валерий Александрович?
— Олю Никоненко. Она на каком живет?
— На шестом, Валерий Александрович. В двадцать восьмой квартире.
Гена нажал на кнопку лифта, мы по одному вошли в кабину и вскоре оказались на шестом этаже. Из-за дверей двадцать восьмой комнаты доносился смех. Валера предупредил нас, что мы заглянем к Ольге только на минуту. Он поздравит ее и заодно посмотрит, как живут медсестры. Надо же начальнику хотя бы раз побывать в своем общежитии. Он сухо, почти официально потребовал от нас вести себя в высшей степени пристойно. Никаких плоских шуточек, никаких откровенных ухаживаний. Мы ни на минуту не должны забывать, что это не девушки для флирта, а медицинские сестры одной из самых престижных в городе больниц. Чтобы выглядеть респектабельнее, я купил большой букет гвоздик. Гена держал в руках сумку с вином и закуской. На чужие именины без подарков не заявляются.
Валера несколько раз кашлянул в кулак перед дверью, словно прочищал горло перед выходом на сцену, вытер ноги о половичок и нажал на кнопку звонка. Мне даже показалось, что в этот момент он зажмурился от страха. Я только сейчас по-настоящему оценил его поступок. Ради друзей он шел с открытой грудью на обнаженную шпагу.
В комнате послышался смех, затем дробный стук женских каблучков и дверь отворилась. На пороге появилась жгучая брюнетка лет тридцати с блестящими от помады густо накрашенными губами и колючими, схваченными тушью, словно клеем, ресницами. Увидев Валеру, она всплеснула руками и закричала:
— Девчонки! Кто к нам сегодня пришел!
Из-за ее спины тут же высунулись две мордашки. Брюнетка развернулась, оттирая их к стене, и сказала:
— Проходите, Валерий Александрович. Вы для нас такой гость, такой гость...
— Да я, собственно, на минуту и почти официально, — неуверенно произнес Валера, но Гена подтолкнул доктора в спину, тот переступил порог и на этом речь его закончилась.
В комнате отмечали какое-то торжество. Стол был заставлен закусками, между ними стояли две бутылки водки и бутылка вина. За столом сидели еще две девушки и два парня. Я успел заметить, что у одного из них были черные усы, но на кавказца он не походил.
— Ну, да тут пир горой, — сказал Гена и обратился к брюнетке: — вас зовут Оля?
Она кивнула, не пряча улыбки, и ответила:
— У Татьяны день рождения, а тут еще брат приехал в гости.
— Которая тут Татьяна? — спросил я, пряча букет гвоздик за спиной.
Из-за плеча Ольги выглянула блондинка со свежим, словно охваченным легким морозцем лицом, подняла руку и сказала:
— Я. А что?
— Принимай, Татьяна, поздравления. — Я протянул ей букет. — От лица всей вашей клиники и ее руководителя.
Валера растерянно заморгал, глядя на Ольгу. Потом, переступив с ноги на ногу, выдавил из себя:
— А мне показалось, что день рождения у тебя.
— Вас, как всегда, неточно проинформировали, — смеясь, сказала Ольга. — Мой день рождения был вчера. А сегодня мы празднуем именины Татьяны. Вы же ее знаете?
Валера молча кивнул. Потом мы узнали, что Татьяна работала не в клинике нашего доктора, а в терапевтическом отделении. А отмечать праздник у Ольги они решили потому, что у нее самая большая на этаже комната. Но цветы Татьяна приняла и, счастливо сверкнув глазками, тут же скрылась на кухне. Через минуту букет стоял на столе в вазе с водой.
А мне цветов не подарите? — высунулась из-за другого плеча Ольги мордашка с синими, словно нарисованными акварельными красками глазами, над которыми двумя изогнутыми дугами, тоже походившими на рисованные, поднимались тонкие черные брови.
— Подарим, но не цветы, — сказал Гена, вытащив из кармана две шоколадки. Одну отдал Ольге, другую — ее подруге.
— Мы оказались, как нельзя не к стати, — дрогнувшим голосом произнес Валера, явно смущаясь возникшей ситуации, и попытался отступить к порогу, но Гена придержал его рукой за спину.
— Да что вы? — удивилась Ольга. — Проходите и садитесь за стол, Валерий Александрович. Вы же никогда у нас не были, так посидите хоть сегодня.
Гене снова пришлось подтолкнуть доктора и мы оказались у стола, а Ольга тем временем закрыла дверь. «Бордолино» в магазине, куда мы заезжали, не продавали, но зато там оказался великолепный кипрский «Мускат» и мы разорились на четыре бутылки. Гена достал две из них и поставил на стол. Девчонки завизжали от восторга и захлопали в ладоши. Я сел между именинницей и еще одной медсестрой как раз напротив усатого парня. Только сейчас до меня дошло, что он и есть брат Ольги. Как я понял, она была единственной из медсестер, кого знал Валера. Ольга усадила его рядом с собой.
Гена по-хозяйски взял со стола бутылку водки, спросил: «Кому?» — и налил всем. Валера прикрыл рукой стакан, который ему поставила Ольга, но Гена так зыркнул на него, что он убрал ладонь. Застолье пошло своим чередом. Мужики налегали на водку, я после первой рюмки — на вино. Я вообще не люблю крепкие напитки. Гена это знал и не делал попытки оказать давление.
Сладкий «Мускат» пился приятно, но вскоре от него зашумело в голове. Я откинулся на спинку стула и начал внимательно рассматривать женщин, пытаясь определить, кто же из них, по словам Валеры, походит на Генину соседку по даче. Но таких здесь не было. Как несколько цинично любил говорить при виде большой женской компании Гена — переспать есть с кем, а полюбить некого.
«Так и останусь не обласканным», — подумал я. В любви мне фатально не везло. Недаром я один из нас троих остался не женатым. Но тут же решил: внимание дамам оказать все же надо. Их вон сколько, и все смотрят на нас.
Я видел, что соседка справа почти не пьет. Она вообще выглядела в этой компании какой-то странной. В комнате было тепло, но она сидела в толстом мохнатом длинном свитере, из-под которого выглядывала узкая полоска черной юбки.
— Как вас зовут? — спросил я и попытался налить ей вина.
Она отодвинула стакан и, не повернувшись ко мне, ответила:
— А разве это важно?
— Для посторонних нет, — сказал я. — Но мы же в одной компании и даже сидим рядом.
— Ну так пересядьте подальше. — Она отодвинула свой стул, чтобы между нами образовалось пространство.
Я посмотрел на девушку. У нее было красивое бледное лицо. Большие серые глаза, длинные черные ресницы и аккуратный тонкий нос, классический, как на полотнах лучших русских портретистов. Но на этом красивом лице не было веселья. Можно было подумать, что девушка только что вернулась с похорон и чужая радость ей совершенно не понятна.
Я почувствовал, что ей не до меня, и повернулся к имениннице, надеясь, что та обойдется со мной приветливее. Именинница пододвинула свой стакан, я налил ей вина, и мы выпили.
— Итак, она звалась Татьяной, — произнес я и слегка приобнял именинницу за талию. Она не отстранилась.
— Это хорошо, что вы зашли, — сказала Татьяна. — Без вас здесь было скучно.
— Одна уже совсем скисла, — я кивнул в сторону соседки справа.
— Не трогайте ее, — сказала Татьяна. — У нее своя печаль. Может, лучше потанцуем?
— А где музыка? — спросил я, обводя комнату взглядом. Магнитофона в ней не было.
— Это мы организуем. — Татьяна повернулась к Ольге и попросила: — Сыграй нам что-нибудь.
Мордашка с нарисованными глазами нырнула в шкаф и достала аккордеон. Ольга поставила его на колени, накинула на плечо ремень, дотронулась двумя пальцами до клавиш и по комнате полилась мелодия. Татьяна взяла меня за локоть, потащила из-за стола. Соседка справа внимательно посмотрела на меня, подняв большие серые глаза. Мне сразу же захотелось утонуть в них, и я опустил голову. Мы вышли с Татьяной на середину зала и провальсировали несколько па.
— Не спешите, — сказала Татьяна. — Музыке надо отдаваться душой. Это такое же наслаждение, как и все остальное.
— И часто вы устраиваете такие наслаждения? — спросил я.
— Дни рождения отмечаем все. Это святое. — Татьяна засмеялась, откинув голову и заставляя меня кружиться быстрее.
— Даже той буке, которая сидит рядом со мной? — попытался я разыграть обиду.
— Ее, между прочим, зовут Маша. Она очень хорошая медсестра и самая начитанная из нас.
— Тогда бы ей лучше сидеть в библиотеке, — сказал я.
— Чего вы к ней пристали? — Татьяна сделала слегка обиженное лицо. — Сидит девочка за столом и пусть сидит. А настроение — это ее личное дело.
— С чего вы взяли, что я не даю ей покоя? Я с ней даже не разговаривал. Просто спросил, как звать, она не ответила.
— Значит, на то есть какая-то причина.
— Какая?
— Ой, ну почему вы ко мне с этим пристаете? Спросите лучше о чем-нибудь другом.
— Вы кого-нибудь любите?
— Конечно. Разве можно без этого?
— Одного или нескольких?
— Вам это интересно?
— Конечно, особенно, если я могу войти в их число.
— Вы очень милый человек, но я другому отдана и буду век ему верна. — Она снова засмеялась.
— Тогда давайте выпьем.
— Вы настаиваете?
— Только предлагаю.
Она сосредоточенно посмотрела вверх немного выпятив красивую нижнюю губу, опустила голову и сказала таким тоном, будто у нее просили руки:
— Я согласна.
Мы остановились и пошли к столу. Гена, вышедший в круг вслед за мной, продолжал танцевать с мордашкой, которая изо всех сил пыталась кружить его, но он только топтался на месте, неловко переступая ногами и задевая локтями другие пары. Маша сидела за столом, похожая в своем толстом сером свитере на нахохлившегося воробья. Она о чем-то сосредоточенно думала, отрешенно потирая большим пальцем ручку вилки, которую держала в руке. Ее лицо показалось мне еще красивее, чем минуту назад. Оно невольно притягивало к себе взгляд. Я налил вина Татьяне и себе и, повернувшись к Маше, спросил:
— Выпьете с нами?
Она скользнула взглядом мимо меня, встала и вышла из-за стола. Я чокнулся с Татьяной, отпил глоток муската и поставил рюмку на стол. Валера, все так же сидевший рядом с Ольгой и слушавший музыку, подмигнул мне, давая понять, что одобряет мои действия. Его неловкость прошла, и он немного оттаял. Я улыбнулся краешком губ и посмотрел на Татьяну. Ее щеки, разогретые вином или вальсом, пылали, глаза искрились, с лица не сходила улыбка. Ей было хорошо, как и положено имениннице, и я снова пригласил ее на танец.
Когда я положил руку ей на талию, она прижалась ко мне, и я сквозь рубашку ощутил упершиеся в меня горячие упругие груди. Эта физическая близость женщины подняла в сердце теплую волну нежности, и я закружился в вальсе, еще теснее прижимая Татьяну к себе. Она не отстранялась, и я не знал, хорошо ли ей на самом деле или она специально подыгрывает мне. Я был благодарен Гене за то, что он настоял поехать в это общежитие. Здесь было намного приятнее, чем на даче. Женщины не только украшают нашу жизнь, они придают ей смысл.
Ольга убрала руку с клавиш, аккордеон замолк, и танцующие остановились. Гена поднес руку партнерши по танцам к губам и галантно поцеловал.
— Вы прелесть, — сказал он, обнял ее за плечо и поцеловал в щеку.
Ольга, передохнув, снова нажала на клавиши, вызывая из своего инструмента самые нежные аккорды. Но пары не двинулись с места, продолжая стоять там, где остановились. Ее усатый брат разговаривал со своим другом. Это был высокий широкоплечий парень лет тридцати пяти с коротко остриженными, но тщательно расчесанными на пробор волосами. На нем были выцветшие джинсы и клетчатая рубашка, воротник которой застегивался на пуговицы и от этого казался стоячим, как у френча. По тому, как парень вставал из-за стола и шел приглашать девушку на танец, мне показалось, что он военный. В его выправке было что-то офицерское. Он открыл форточку, достал сигарету и закурил. Ольгин брат стоял рядом. Я понял, что они, если и не друзья, то хорошие знакомые.
Я с удовольствием слушал Ольгину игру и не заметил, как отворилась дверь и в комнату вошли два парня, по внешнему виду кавказцы. Один из них был несколько выше среднего роста, с отвисшим брюшком. Другой — чуть пониже его, худощавый с узким лицом и большими, навыкате глазами. Увидев нас, худощавый сказал на хорошем русском языке:
— Извините, мы думали здесь одни девушки. Хотели напроситься на танцы.
Услышав голос незнакомца, Ольгин брат вздрогнул, повернулся к двери и закричал:
— Витя, это же Казбек!
Витя выбросил сигарету в форточку и рывком, по-звериному, бросился к кавказцам. Они кинулись в дверь, но в проходе столкнулись и на мгновение замешкались. Витя не успел схватить их, только стукнул вдогонку того, повыше, кулаком по затылку.
— Держи Казбека! — кричал Ольгин брат, тоже бросившийся к кавказцам.
Ольга еще при первом крике оборвала музыку. Девчонки прижались к стене. Мы сидели за столом, не понимая, что происходит.
— Ах ты, сука паскудная! — услышали мы голос Вити, когда компания дерущихся оказалась на лестничной площадке. Вслед за этим раздался топот ног сбегающих по ступенькам людей.
Я выскочил из-за стола и кинулся на площадку. Виктор стоял, прислонившись к перилам, и зажимал ладонью правое предплечье. Из-под его пальцев на серую бетонную ступеньку капала кровь.
— Беги к Косте, — сказал он, морщась от боли и прижимая руку к животу. — Он там один.
Я нажал кнопку лифта, он загудел, медленно поднимаясь снизу. Я махнул рукой и кинулся по ступенькам. На первом этаже хлопнула входная дверь, через несколько секунд хлопок повторился. Я прыгал через три ступеньки, но догнать дерущихся не мог. Когда выскочил наружу, увидел Костю, который, размахивая кулаками, гнался за бежевыми «Жигулями». Выехав со двора, машина выскочила на Шоссе Энтузиастов и сразу же затерялась в потоке других автомобилей. Сбавив шаг и усмиряя дыхание, я подошел к Константину. Он стукнул себя кулаком по бедру и сказал со злой горечью:
— Ушел, сволочь! — Повернул ко мне искаженное возбуждением лицо и добавил: — Но я его все равно достану.
— Что случилось-то? — спросил я, остановившись. — Мы понять ничего не успели.
— Чечен вонючий, — сказал Костя, поворачивая голову в сторону проспекта, по которому уехала машина. — Он мою сестру с мужем зарезал. В Асиновской, в девяносто втором году.
— Он Виктора поранил, и видать здорово, — сказал я.
Мы пошли в общежитие. Площадка на шестом этаже была залита кровью, за дверьми Ольгиной комнаты не слышалось ни звука. Я толкнул дверь ладонью, она отворилась. По всему полу от порога да середины комнаты тянулась кровавая дорожка. Бледный Виктор сидел на стуле без рубашки, Ольга перевязывала его. Рука Виктора повыше локтя была стянута марлевым жгутом. Ольга бинтовала предплечье, где была рана. Валера стоял рядом и с нервным напряжением следил за ее работой. Девчонки выстроились за Ольгиной спиной. Одна из них держала бинт, у другой в руках были ножницы.
— Рана серьезная? — спросил я Валеру.
— Думаю, да, — ответил он, не отводя глаз от Ольгиных рук. Она продолжала бинтовать рану, но кровь тут же проступала сквозь марлю. — Мякоть разрезана поперек волокон почти до кости и, по всей видимости, задета вена. Иначе бы так не кровавило.
— Я нож у него увидел в самый последний момент, — сказал Виктор, поднимая глаза на Костю. — Он его держал кверху лезвием. Если бы я не подставил руку, чечен сделал бы мне харакири.
— Я его все равно достану, — играя желваками, процедил Костя. — Он у меня не спрячется ни в Москве, ни в Грозном.
Ольга закончила перевязку. Валера взял Виктора под локоть, помогая ему подняться, и сказал:
— Пойдем.
— Никуда я не пойду, — заупрямился Виктор, — Кровь сейчас остановится и все зарастет, как на собаке.
— У тебя очень серьезная рана, — спокойно, глядя Виктору в глаза, сказал Валера. — Ее надо профессионально осмотреть и наложить швы. Я тебя довезу на машине. Никто тебя не увидит такого окровавленного.
— Не упрямься, Витенька, — прильнула щекой к его плечу Татьяна. — Валерий Александрович говорит правду.
— Девочки, подотрите пол в комнате и на площадке, — деловито распорядилась Ольга и, повернувшись к Виктору, сказала: — Пошли.
Он нехотя повиновался. Валера обвел взглядом комнату, посмотрел на Гену, пожал плечами и пошел вслед за ними. Девчонки подтерли пол и сели на стулья, повернувшись спиной к столу. Застолье кончилось, наступила напряженная тишина.
— Что у вас с этими чеченцами? — спросил Гена, подняв глаза на Костю, который стоял, прислонившись к стене. — И как они здесь оказались?
— Я их вчера видела на четвертом этаже у Таймасхановой, — сказала мордашка. — Она мне говорила, что это ее родственники.
— Мы же до прихода Дудаева жили в Чечне, — стал рассказывать Костя, доставая сигарету. Я заметил, что руки его дрожали. — В Асиновской. Были там и чеченцы. Случалось, что мы дрались, но до поножовщины не доходило. Они еще помнили наши казачьи законы. Тогда, если убивали русского, казаки требовали выдать убийцу. Если его не выдавали, казаки расправлялись с другими чеченцами. С ними по-другому нельзя. Их ведь до войны не только в Асиновской, но и в Грозном не было. Хрущев поселил их там. А когда Дудаев объявил себя президентом независимой Ичкерии, русским житья в Чечне не стало. Начались массовые убийства, изнасилования, грабежи. В милицию обращаться стало бесполезно, там оказались одни чеченцы. В суде и прокуратуре — тоже.
Костя чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету и замолчал. Потом подошел к окну, несколько раз глубоко затянулся, выпустил дым в форточку. При этом все время нервно крутил зажигалку, зажатую между большим и средним пальцами.
— Ну а с сестрой как получилось? — спросил я.
А что с сестрой? — Костя снова затянулся сигаретой и положил зажигалку в карман. — После того, как из Чечни вывели нашу дивизию, все ее оружие по распоряжению Гайдара и Грачева оставили Дудаеву. Иначе чем бы он вооружил свою банду? Тут и началось. За русскими стали гоняться как за дикими животными. Убивали повсюду и без разбору. Захватывали их квартиры, имущество, скот. У сестры с зятем были «Жигули». Из-за них и убили. Казбек не из Асиновской. У него там жили родственники. Они и дали наводку. Мы после этого перебрались в Буденовск, но чеченцев запустили и туда. Что они там натворили, вы знаете. Казбек тоже был в Буденовске, его показывали по телевидению.
Я слушал Костю и думал, сколько зла принесли на русскую землю люди, называющие себя демократами. Ведь и Хрущев, возвращая чеченцев на Кавказ, действовал от имени демократии. И Горбачев с Ельциным заклинали нас ей же. А что получилось? Вражда народов и разорение величайшей страны. Чеченцам теперь за столетие не вернуть того уважения, которое питали к ним другие народы. Страшно, что не верят теперь не только чеченцам, но и всем кавказцам. Хотя из кавказцев я знаю только поэтов Косту Хетагурова и Расула Гамзатова.
— А что бы ты сделал с ним, если бы поймал? — спросила Татьяна. Она раскачивалась на стуле, положив ногу на ногу и сцепив пальцы на колене. — Убил бы?
— Мы бы с Витьком отвезли его в Буденовск. Там бы его прямо на площади разорвали на куски родственники тех, кого он убивал.
— Хороший у нас сегодня получился междусобойчик, — сказал Гена, оглядывая стол. После всего случившегося ему явно захотелось выпить.
Все замолчали, думая каждый о своем. Тишина, возникшая в такой большой кампании, казалась неестественной. И вдруг Маша, откинув голову и полуприкрыв глаза, запела:

Хазбулат удалой, бедна сакля твоя.
Золотою казной я осыплю тебя.
Дам коня, дам седло. Дам винтовку свою,
А за это за все ты отдай мне жену.

Ее густой грудной голос разорвал тишину и поднял и без того висевшее в комнате напряжение до предела. Костя дернулся всем телом и, резко рубанув рукой воздух, сказал:
— Перестань! Еще не хватало нам про Хазбулатов.
— А чего мы скисли, как на поминках, — сказала Маша. — Все равно чеченец ваш сдохнет под каким-нибудь забором. Не хотите эту песню, давайте другую. Она кашлянула и запела:

Калина красная, калина вызрела,
у залеточки характер вызнала.
Характер вызнала, характер ой какой.
Я не уважила, а он ушел к другой.

У нее был чудный голос. В нем билось сердце и звучала печаль. Пение подхватила сначала Татьяна, затем остальные девчонки.

А он ушел к другой, а мне не верится.
Я подошла к нему удостовериться.

Девчонки пели негромко, но с таким чувством, что стонала душа.
— Эх, балалайку бы, — тихо произнес Гена и посмотрел на Татьяну. Я знал, что он хорошо играет на балалайке, но ее в общежитии не нашлось.
— А хотите, я прочитаю стихи? — сказал Гена, когда песня закончилась и девушки замолкли. — О медсестре.
— Свои? — спросила Татьяна.
— Нет. Одного художника. Он живет в Барнауле. Пишет прекрасные картины и хорошие стихи.
— Если о медсестре, то давай, — согласилась Татьяна.
Гена сосредоточенно помолчал и, кашлянув в кулак, начал читать.

Гремел военных маршей гром
Сквозь стон гитарного романса,
Сквозь кокаиновый излом
И угасанье декаданса.

Она без боли бросит свет,
Сменив уют семьи дворянской
На офицерский лазарет
В окопном омуте германской.

Ее судьба — ее обитель.
Кому страдать, кому молчать.
И черный анненковский китель —
Ее монашества печать.

Потом беда пошла по кругу.
Азартно, будто игроки,
Рубили весело друг друга
Вчерашние фронтовики.

Она в не топленных вагонах
Молилась и таскала впрок
На станциях и перегонах
Для полумертвых кипяток.

Мы не сорвемся, не согнемся.
Клинками выбив в три строки
Три слова «Мы еще вернемся!»
Молились тихо казаки.

Страна ждала и воевала
И вместе с нею налегке
Она ждала и вышивала
Багровый крестик на платке.

И крест, расшитый русской кровью,
Светился от войны к войне
В сырых окопах Приднестровья
И в обезумевшей Чечне.

И шли солдаты, чуть сутулясь,
И улыбались ей в глаза —
«Мы обещали, мы вернулись».
Крест и поклон на образа.

— Да, — сказала Маша, — где только нашему брату не довелось побывать. И в медсанбатах, и в полевых госпиталях. И все выносили.
— И детей еще рожаем, — подхватила Татьяна.
— Милые вы мои, — расчувствовался Гена, притянул Татьяну за шею и поцеловал в щеку.
На лестничной площадке хлопнули двери лифта, и в комнату вошел Виктор в сопровождении Ольги и Валеры. Татьяна сорвалась со стула, кинулась к нему и спросила:
— Ну, как?
Виктор качнул забинтованной рукой, висевшей на перевязи, и сказал чуть улыбнувшись:
— Жить буду.
— Правильно сделали, что поехали, — сказал Валера. — У него порезана вена. Слава Богу, что все обошлось.
Татьяна обхватила Виктора рукой за шею, прижалась щекой к его груди и заплакала:
— Когда ты зашел сюда весь в крови, мне стало так страшно, Витенька. — Она поднялась на цыпочках, поцеловала его в щеку. — Садись, пожалуйста. — Татьяна повела его к столу.
— Есть у вас водка? — неожиданно спросил Валера и тоже шагнул к столу. — После всего, что случилось, нужно выпить.
Ольга кинулась на кухню и тут же вернулась с двумя бутылками водки. Татьяна открыла одну, стуча горлышком о край стакана, налила Валере и Виктору. Валера поднес стакан к губам, понюхал, сморщился и, зажмурившись, выпил все разом. Тряхнул головой и сказал:
— В милицию заявлять надо. Иначе эти чеченцы натворят в Москве жутких дел.
Гена усмехнулся и заметил:
— Ты слышал, чтобы милиция поймала хотя бы одного? То-то! В Москве все куплено и перекуплено. А вот главврачу больницы попадет за то, что чеченцы оказались в его общежитии. И тебя на допросы затаскают.
— Мы сами с чеченцами разберемся, — сказал Виктор. — Никуда они не уйдут. — Кивнул на бутылки с водкой и добавил: — Садитесь за стол. Не будем же мы пить вдвоем.
Маша спустила ноги с кровати, сунула их в туфли. Встала, кончиками пальцев одернула подол юбки и, стуча каблуками, направилась к столу. Ее ноги в колготках цвета южного загара, были длинными и красивыми. Отбросив левой рукой спадавшие на лицо темно каштановые волосы, она села рядом со мной. Я смотрел на нее и чувствовал, что у меня замирает сердце.
Гена, взявший на себя роль тамады, наполнил рюмки. Все выпили, только Маша, поднеся свою рюмку к губам, поставила ее обратно. Но продолжить застолье не удалось. Все молчали, не находя темы для общего разговора. Молчание прервал Виктор, попросивший у Ольги чистую мужскую рубашку.
— Откуда она у меня? — сказала Ольга. — Чтобы иметь рубашку, надо завести сначала мужика.
— Моя вся в крови, — пояснил Виктор. — В ней на улице не покажешься.
— Ночуйте с Костей у нас, — сказала Татьяна. — Я постираю тебе рубашку. К утру высохнет.
Мы с Геной переглянулись, поняв, что оказались в этой кампании лишними. Может быть, виной всему была драка. Она сломала застолье и сделала людей другими, изменив настроение. Я попытался бросить сам себе спасательный круг, переключив внимание на Машу. Наклонившись так, что мое лицо коснулось ее волос, я тихо произнес:
— Может, прогуляемся по свежему воздуху? Зайдем в какое-нибудь кафе, выпьем по чашечке кофе?
Она втянула голову в плечи, словно защищаясь от самого звука моего голоса, и сказала:
— Приходите на следующий день рождения. Я вам приготовлю хороший кофе.
— С удовольствием, — тут же согласился я. — Когда?
— Через год.
— Вы не слишком любезны, — заметил я, не скрывая откровенного разочарования.
— Простите, я сегодня какая-то злая. — Она положила ладонь на мою руку и тут же убрала ее.
Я посмотрел на Гену. Он все понял и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Нам, наверное, пора.
— Я вас довезу, — тут же откликнулся Валера заплетающимся языком и попытался встать со стула.
— Да ты что? — возмутился я. — Нас заметет первый же гаишник. Оставь машину у общежития, завтра утром заберешь. Никому она тут не нужна.
— Вот таких, как мы, милиция и заметает, — сказал Валера. — А чеченцы с оружием ездят свободно.
— Доедем на такси, — категорично заявил Гена. — Ничего с нами не случится.
Мы встали. Девчонки поднялись тоже, чтобы проводить нас до порога. Я попрощался со всеми за руку. Задержав Машину ладонь в своей руке, я поднес ее к губам и поцеловал. Она посмотрела на меня задумчивыми глазами и тихо сказала:
— Мне давно никто не целовал руки.
Ее голос звучал искренне и нежно, и у меня даже слегка дрогнуло сердце. Я пожалел, что она отказалась пойти в кафе и выпить по чашке кофе. Я был уверен, что мы бы нашли общую тему для разговора.
Мы вышли на улицу. Над Москвой стояла теплая летняя ночь. На небе, почти целиком закрытом громадами домов, лишь кое-где виднелись крошечные бледные звездочки. По Шоссе Энтузиастов неслись машины с включенными фарами. Их поток походил на бесконечную светящуюся пунктирную линию.
Валера постоял у подъезда, потом пошел к своему «Запорожцу» проверить, заперт ли он. Когда мы прощались, он пьяно засмеялся и сказал:
— Мне давно никто не целовал руки.
— О чем это ты? — не понял Гена.
— Иван знает, — Валера кивнул в мою сторону.
Я понял, что он имеет в виду последнюю фразу Маши.
— Я бы тоже поцеловал ей руку, — сказал Валера, — но у тебя это получилось естественнее.
Он приобнял меня на прощанье за плечо и мы расстались. Ночью мне приснилась Маша. Я видел ее бледное красивое лицо и печальный взгляд. Утром вспомнил этот сон, и мне стало грустно.

3

Я любил общаться с редактором, пожилым сухощавым человеком с редкой, седой, никогда не причесанной шевелюрой. И хотя в последнее время мы виделись изо дня в день, при каждой встрече он выражал такую радость, словно я живой и невредимый вернулся с войны, на которой не уходил с передовой минимум лет десять. Едва я появлялся на пороге, он кидался ко мне, усаживал в кресло и, немного суетясь, говорил:
— Вы тут располагайтесь, а я сейчас приготовлю кофе.
Он ставил на крошечную плитку с закрытой спиралью турку с водой, садился за стол и, подперев подбородок ладонью, смотрел на меня то ли изучая мое лицо, то ли думая о чем-то. Вода закипала. Редактор доставал из книжного шкафа пакетик тонко размолотого колумбийского кофе, сыпал несколько чайных ложек в турку и следил за тем, чтобы кофе не закипел и пена не убежала через край. Кофе получался крепчайшим, его благоухающий аромат распространялся по всему кабинету. Редактор разливал его по чашкам, и мы неторопливо, маленькими глотками попивали волшебный напиток. Это походило на ритуал. Василий Федорович сидел за своим огромным, заваленным папками столом, я напротив него в кресле.
— Ну и как вам сегодня кофеек? — произносил традиционную фразу Василий Федорович, заранее зная мой ответ. — Вы, голубчик, не стесняйтесь. Если захотите еще чашечку, я сделаю мигом.
Я знал немало редакторов, в том числе и таких, которые испытывали садистскую радость, отыскав в тексте неудачное сравнение или корявую фразу. Играя иезуитской ухмылкой, редактор начинал зло и беспощадно высмеивать тебя, а потом часами учить «русскому литературному языку», обводя жирным карандашом не понравившуюся ему фразу. Собственные литературные опыты таких людей редко появляются на страницах книг или журналов, главная их цель не научить чему-нибудь, а показать твое невежество и свою образованность.
Василий Федорович ничему не учил и образованность не показывал. Она была в его манерах, способе общения, речи.
— А не кажется ли вам, что здесь следовало бы найти другое сравнение, более тонкое и изящное? — спрашивал он, разбирая текст рукописи. — Это немного грубоватое, оно упрощает образ. А тут нужна психологическая точность.
Я почти всегда соглашался с ним, потому что его аргументы были неотразимы. Мне кажется, таких редакторов уже не осталось. Я многому научился у него.
Я вышел на издательство, в котором работал Василий Федорович, совершенно случайно. Сейчас их пруд пруди, особенно в столице, многие не отыщешь даже в телефонном справочнике. Однажды мне в руки попало очередное «сникерсное» издание. Красивая обложка, ламинированный переплет, а внутри белиберда, которую забываешь сразу же, как только переворачиваешь страницу. Я как раз закончил работу над рукописью и подумал: а что если послать ее в это издательство? У меня и в мыслях не было, что ее могут напечатать. Мне хотелось узнать реакцию столицы, которая уже давно перестала задавать моду в литературе, на вещь, где отстаиваются традиционные, а не навязшие сегодня в зубах западные ценности. Через месяц раздался телефонный звонок. На другом конце провода был Василий Федорович. Представившись, он спросил:
— Не могли бы вы прилететь в Москву? Нам бы хотелось обговорить условия контракта.
Я никогда не считал себя профессиональным писателем. Профессиональными писателями были Пушкин, Достоевский, Толстой, Иван Шмелев, Шолохов. Даже генерал Петр Краснов, несмотря на свою громкую военную карьеру, был профессиональным писателем. Один его роман «От двуглавого орла к красному знамени» стоит литературного труда всей жизни многих нынешних, да и не только нынешних писателей вместе взятых. Для меня литературное занятие — любимое увлечение. Оно никогда не давало средств существования, поэтому я не отношусь к нему, как к профессии. Но увидеть напечатанными свою повесть или даже рассказ всегда приятно.
Через два дня я уже сидел в кабинете Василия Федоровича, и он угощал меня своим знаменитым кофе.
— Вы знаете, Ваня, — он обратился ко мне по-отечески ласково, — я с удовольствием прочел вашу рукопись. Детективы в глянцевых обложках уже приелись читателю, ему надо что-то из реальной жизни, поэтому мы решили издать вашу повесть. Но мне кажется, кое над чем вам еще надо поработать. Вы с этим справитесь.
Василий Федорович начал делать конкретные замечания. Их было так много, что я не мог понять: что же ему понравилось в моей повести? Он, очевидно, уловил растерянность на моем лице, поэтому сказал:
— Это вам только кажется, что работы очень много. Подумайте. Какие-то из замечаний примете, какие-то нет. Вещь, в общем-то, готовая. Я просто хочу, чтобы она была еще лучше. Контракт на издание мы можем заключить сегодня.
Я забрал рукопись и поехал к Гене. Он лежал на диване, закрытый до подбородка клетчатым пледом, с приступом остеохандроза.
— Помоги мне подняться, — попросил он, тяжело опираясь на локоть и пытаясь оторвать от дивана массивное тело. Я подал ему руку и потянул на себя. Он свесил ноги на пол, сел.
— Василия Федоровича я знаю давно, — сказал Гена, покручивая за тонкую ножку рюмку. — У него точный вкус. С дерьмом возиться не будет. Если сказал, что надо делать, значит делай. На кухне у меня хороший стол. С утра до вечера свободен. Машинка в книжном шкафу. И помни: вся русская литература ХХ века создавалась на кухне. Действуй!
Через неделю я пришел к Василию Федоровичу с выправленной рукописью. Он положил ее на стол, подправил листы с боков и погладил сверху ладонью. На плитке тем временем закипела вода в турке, Василий Федорович приготовил кофе и, когда он был разлит по чашкам, спросил:
— Как вы там живете в Сибири? Я из Москвы не вылезаю, а по столице судить о жизни в стране нельзя. — Он тяжело вздохнул и отхлебнул кофе.
— Если столица не продаст нас с потрохами, выкрутимся как-нибудь, — сказал я.
— Вот и я этого боюсь. — Он отодвинул чашку и положил ладони на столешницу. Потом, как бы спохватившись, добавил: — К нам на днях приезжает редактор одного пражского издательства. Хотим наладить порушенные связи. Для начала обменяться хотя бы несколькими рукописями. Я решил предложить твою. Если понравится, может быть, напечатают. Не возражаешь?
— Ну что вы? — Я чуть не поперхнулся от неожиданности. — Разве можно возражать по такому поводу?
Было это полгода назад. А на прошлой неделе Василий Федорович позвонил мне и сказал, что гранки моей повести лежат у него на столе.
— Если в ближайшие дни окажешься в Москве, — добавил он, — успеешь их вычитать. А заодно получить гонорар.
Мне, конечно, не терпелось вычитать гранки, но еще больше хотелось получить гонорар. Лишних денег никогда не бывает, во всяком случае, я в своей жизни такого не помню. И вот я снова в Москве, где Гена с Валерой решили устроить веселый мальчишник.
Отоспавшись у Гены на диване и приняв горячий душ, я с самого утра был в издательстве. Василий Федорович, как всегда, угостил кофейком и после этого проводил в бухгалтерию. Получив деньги, я первым делом пошел в магазин, где видел кофе, которым меня всегда угощал редактор. Я купил сразу десять пачек, попросил положить их в красивый пакет и вернулся в издательство. Кофе Василий Федорович принял с благодарностью, отдал мне на читку гранки и сказал, чтобы ровно в два пополудни я был у него. К нему должна прийти редактор пражского издательства Зденка Божкова, которая хочет со мной познакомиться. У меня екнуло сердце. Почему-то подумалось, что Божкова должна сообщить мне важную новость. Иначе бы ей незачем было встречаться со мной. От этой мысли запела душа. Я не мог и во сне представить, что моей рукописью заинтересуется иностранное издательство.
— Что-то не так? — спросил Василий Федорович, увидев растерянность на моем лице.
— Все так, — сказал я, едва сдерживая рвущийся наружу восторг. — Но я приду чуть пораньше. К такой встрече надо подготовиться.
— А ты дипломат. — Василий Федорович хлопнул ладонями по столу и приподнялся на стуле, показывая, что у него нет времени на отвлеченные разговоры.
Еще полгода назад, сразу после того, как я узнал, что мою рукопись отправили в Прагу, мне вдруг захотелось выучить чешский язык. Я обошел десятки московских книжных магазинов, но не нашел ни одного учебника. В Сибири их тоже не было. Тогда я стал искать человека, знающего чешский. Здесь мне повезло больше. Знакомый университетский профессор дал адрес бывшего преподавателя кафедры славянской литературы Надежды Тимофеевны Вольных. Ей было далеко за семьдесят, но в свое время она преподавала в университете чешский язык, который изучался факультативно. Она очень обрадовалась моему желанию выучить столь любимый ею предмет и тут же подарила мне книжку «Чешский язык для русских». Надежда Тимофеевна давала уроки бесплатно, вознаграждая себя удовольствием поговорить на чешском. Я взял несколько десятков уроков, проштудировал книжку, но оценить свои познания не мог. Для этого надо было встретиться с настоящим чехом. Или чешкой.
Внутренний карман пиджака приятно оттягивала увесистая пачка денег — мой гонорар за повесть. Такой суммы наличными я не имел уже давно, поэтому чувствовал себя, как принц, выбирающий невесту. В пределах разумного я мог купить все, что пожелает душа. Мне хотелось угостить Божкову чем-то особенным. Но ничего русского, кроме икры, в московских магазинах не было. Я купил две баночки красной икры и бутылку ирландского кофейного ликера. Ликер я брал в Елисеевском, не доверяя другим магазинам. Боялся наткнуться на фальшивку, с которой можно только опозориться. Без четверти два я был у Василия Федоровича.
— Не падать же нам в грязь лицом, — сказал я, доставая из пакета ликер и икру. — Пока есть время, сделаем бутерброды.
Василий Федорович посмотрел на мои покупки и рассудительно заметил:
— Бутерброды, Ваня, это — по-европейски. Сэндвичи они у них называются. А мы примем гостью по-русски. И батон при ней нарежем, и икры пусть берет, сколько хочет. — Василий Федорович достал из верхнего ящика стола увесистый складной нож с множеством приспособлений, покачал его на ладони, словно взвешивая, и положил обратно.
Ровно в два Зденка Божкова появилась на пороге кабинета. Увидев ее, я невольно поднялся с кресла. Это была элегантная блондинка чуть выше среднего роста в изящном голубом костюме с белым шарфом и великолепных белых туфельках. На ее плече висела маленькая белая сумочка на длинном ремешке. Ее светло карие глаза были приветливы, тонкие ровные губы чуть искажены протокольной улыбкой. Во внешности Зденки не было недостатков. Каждая деталь туалета подчеркивала достоинства хозяйки.
— Василий Фьодорович? — спросила она, глядя на хозяина кабинета, стоявшего за столом.
— Здравствуйте, Зденка, — он вышел из-за стола и поздоровался за руку. — А это, — Василий Федорович кивнул в мою сторону, — наш и ваш автор Иван Баулин.
Я тоже подошел к Зденке и пожал ей руку. От нее исходил тонкий и приятный еле уловимый запах дорогих духов. Мы усадили Зденку в кресло, я включил неизменную плитку, а Василий Федорович налил в маленькие рюмки ликер и сказал:
— По русскому обычаю все беседы начинаются с застолья и заканчиваются им же. За вас, Зденка, и за наше сотрудничество. Без ваших стараний нам бы его не удалось наладить.
Она отпила крошечный глоток, поставила рюмку и обвела кабинет взглядом.
— Пепельницу? — догадался Василий Федорович.
Зденка кивнула. Достала сигареты и зажигалку, прикурила, поудобнее устроилась в кресле, чуть приоткрыв и выставив на наше обозрение красивые колени.
— Мы много потерьяли после наших революций, — сказала она. — Слишком увлеклись демократией и забыли литературу.
Василий Федорович кивнул, а Зденка продолжила:
— Из ваших рукописей мы выбрали две. Его, — она посмотрела в мою сторону, — и еще эту...
»Navrat na podzim».
— «Осеннее возвращение», — подсказал я.
— Да, да. «Осеннее возвращение». — Она вдруг удивленно посмотрела на меня и спросила: — Вы знаете чешский?
Jenom trochu.
To je zajimave.
Proc tak myslite?
Protoze poprve potkala v Moskve cloveka, ktery umi ceski. Jste schopni lingvista.
Jsem vdecny za pochvalu, ale moc prehanete moji chopnosti.
— Господа, я вас не понимаю, — с оттенком обиды сказал Василий Федорович. Ему и в голову не могло прийти, что я умею говорить по-чешски.
Зденка одним глотком выпила оставшийся в рюмке ликер и посмотрела на Василия Федоровича таким взглядом, словно он неожиданно появился из-под земли и встал перед ее глазами. Он снова налил всем по рюмке, достал нож и открыл банку с икрой. Я поставил на столик чашки и налил кофе. Дальше беседа потекла безо всяких формальностей.
Василий Федорович сообщил, что в издательстве он отвечает только за художественное содержание произведений. Все производственные и финансовые дела ведет директор. Однако уже принято твердое решение издать до
конца года двух чешских авторов. Их рукописи сейчас переводятся. Первая уже практически готова.
— Через десять минут мы зайдем к директору, — сказал Василий Федорович. — Он все расскажет.
— А ваша книга уже в тиску, то есть печатается, — тут же поправилась Зденка, посмотрев на меня. — Презентация концем августа. Мы вам сообщим.
Она произносила слова с небольшими ошибками, но говорила по-русски, в общем-то, хорошо.
— Я должен приехать на презентацию? — невольно вырвалось у меня.
— А что, есть проблемы? — Она взяла большим и указательным пальцами дужку чашки, отставив при этом мизинец в сторону, и отпила глоток кофе.
— Какие могут быть проблемы? — сказал я. — Сейчас были бы деньги, поехать можно куда угодно.
— Вы получите за книгу гонорар. — Зденка снова потянулась к чашке с кофе.
— Это много или мало? — спросил я. Мне хотелось сравнить с тем, что я получил сегодня.
Она убрала руку от чашки, на несколько мгновений задумалась, вскинув голову, и сказала:
— Вам хватит месяц прожить в хорошем отеле.
Я так и не понял, сколько это будет, но больше вопросов задавать не стал, чтобы не показаться бестактным. Зденка открыла сумочку, заглянула в нее, достала визитную карточку и протянула мне:
— Вот. Позвоните в середине августа и я скажу число, когда приехать.
Я все еще не верил, что меня официально приглашают посетить чужую страну, поэтому спросил:
— Это точно, что презентация будет в конце августа?
Зденка все поняла и сказала:
— Я пришлю официальные письма вам и директору издательства.
Беседа продлилась еще несколько минут, но шла она в основном о том, какие рукописи имеются в портфелях того и другого издательства. Для мня это не представляло особого интереса. Я слушал профессиональный разговор двух редакторов в пол уха, сосредоточив внимание на Зденке. Она сидела в кресле, чуть откинув голову, не делая ни одного лишнего жеста. С лица не сходила официальная, но приятная улыбка. Это заметно отличало ее от многих наших редакторов. И я подумал, что само положение редактора издательства у нас и чехов должно быть разным. Когда мы прощались, Зденка спросила:
— Вы были в Праге?
— Нет, — сказал я.
— Приезжайте на презентацию с манжелкой, вам понравится.
— Вы хотите сказать с женой, — уточнил я.
— Да, с женой. — Она улыбнулась и протянула руку.
Я поднес ее к губам и поцеловал. Мне было приятно целовать тонкую, узкую руку элегантной женщины, от которой пахло загадочными духами.
Все дела в Москве были закончены, осталось только зайти к Гене. А то еще обидится, что уехал, не попрощавшись. У метро «Пушкинская» мне надо было пересесть на троллейбус. Я вышел на Тверскую и остановился, ища глазами троллейбусную остановку. И вдруг услышал женский голос, что-то ответивший старушке, которая не знала, куда идти.
— Маша! — невольно воскликнул я.
Ее имя вырвалось у меня само собой и прозвучало неожиданно громко. Она растерялась, старушка понимающе кивнула и торопливо отошла.
— Как вы здесь оказались? — задал я глупый вопрос.
— А вы? — в свою очередь спросила она.
Маша была в легком цветастом платье без рукавов. На ногах — белые босоножки. Она вся сияла.
— Да вот хочу навестить друга, — неуверенно сказал я. — А у вас сегодня какое-то событие?
— Почему вы так думаете? — Она закинула за спину сумочку, которую держала в руке.
Я торопливо, словно боялся, что Маша сейчас же уйдет, рассматривал ее.
— Вы нарядная.
— Это от погоды. Солнышко светит, липы цветут, — она кивнула в сторону Тверского бульвара, по обе стороны которого росли липы. — Вот так бы ходила по аллейке, дышала медовым воздухом и думала о чем-нибудь хорошем.
— Вы просто прелесть, - вырвалось у меня опять.
— Правда?
— Истинная правда. — Я улыбнулся.
Маша действительно была хороша. Легкий ветерок обтягивал платье, рельефно выделяя небольшие упругие груди, гибкую фигуру, красивые стройные ноги. Ее лицо не казалось таким бледным, как в общежитии. У Маши сегодня была другая прическа. Она стянула волосы на затылке, открыв щеки и небольшие тонкие раковины ушей с маленькими серьгами в мочках. Эта прическа делала ее элегантнее. Сегодня у нее было лицо женщины из высшего света. Большие темно-серые глаза, обрамленные длинными ресницами, только подчеркивали это. Маша, прервав молчание, спросила:
— Так куда вы идете?
— А вы куда?
Теперь мне уже было все равно. Тем более что к Гене я мог заглянуть позже. Мы с ним не назначали время встречи.
Она снова кивнула в сторону Тверского бульвара.
— Не будете возражать, если я прогуляюсь с вами?
Она пожала плечами:
— С хорошим человеком всегда приятно пройтись.
— Не говорите так, а то я растаю от комплиментов, — поторопился я прервать ее.
Мы нырнули в подземный переход, вышли к магазину «Армения», в котором всегда продавался хороший коньяк, и вскоре оказались на песчаной аллейке. Пройдя несколько шагов, Маша остановилась, опершись на мою руку. В правую босоножку ей попал небольшой камешек.
— Вы все равно так не удержитесь, — сказал я, обняв ее за талию и слегка прижав к себе.
От этого прикосновения гулко ударилось сердце и, словно сорвавшаяся со старта машина, начало набирать обороты. Маша расстегнула босоножку, вытряхнула камешек и снова надела ее на ногу. Я отпустил ее, она выпрямилась, коснувшись грудью моей груди, и я еле удержался, чтобы не обнять ее за плечо и не прижать к себе. Мне вдруг стало так хорошо и легко с этой девушкой, что я ощутил странную невесомость, словно обрел за спиной крылья.
— Вы чувствуете, как пахнут липы? — спросила она, чтобы замять наше общее смущение и показала на дерево.
Его веточки были усыпаны небольшими желтыми продолговатыми цветами, от которых исходил медовый запах. Эти цветы очень любят пчелы и поэтому существует особый сорт меда, который называют липовым. Я поднял руку, сорвал с нижней ветки несколько цветов, протянул Маше. Она поднесла их к лицу, понюхала и сказала:
— На моей родине липы не растут.
— А где вы родились? — спросил я.
— На Байкале. Недалеко от речки Баргузин. Вы были когда-нибудь там?
— Нет, — сказал я. — И у нас на Алтае лип тоже нет. Кроме декоративных.
— А мы, оказывается, земляки, — сказала Маша и отступила с газона.
— Почти земляки, — поправил я. — А давно вы в Москве?
— Три года. Устроилась совершенно случайно. Набор по лимиту уже отменили. А вы?
— Я в Москве только набегами. Когда возникают какие-нибудь дела.
— Сейчас тоже дела? — Она пристально посмотрела на меня большими серыми глазами.
— Сегодня закончил.
— Значит, завтра уезжаете? — Мне показалось, что в ее голосе прозвучало сожаление.
— Еще не решил, — помедлив, ответил я. — На пару дней наверняка задержусь.
Она опустила голову, еще раз поднесла цветок к губам и выбросила его на газон. Не глядя на меня, сказала:
— Проводите меня до конца бульвара. Я сяду на метро на «Арбатской» и поеду домой. Мне уже пора.
У нее как в тот раз в общежитии испортилось настроение. А, может, мне это только показалось. Мне ни за что не хотелось отпускать Машу, и я стал искать причину, чтобы задержать ее хотя бы на несколько мгновений.
— Как Виктор? — спросил я, вспомнив неожиданную драку в общежитии. — Как его рука?
Она подняла на меня глаза, словно удивилась, и сказала:
— С ним все в порядке. Утром они с Костей уехали в свой Буденовск.
— А чеченцы?
— Они их найдут, — уверенно сказала Маша. — Это еще те ребята. Были бы все такие, у нас давно б наступил порядок порядок.
— Может быть, — согласился я. — Но проблему Чечни этим ребятам не решить. Достанут они Казбека, а дальше что?
— Вы знаете, Иван, я так устала от политики. Она везде — на работе, дома, телевизор вообще не включаю.
— А почему вы приехали в Москву? — Я понимал, что наш разговор скорее всего походит на допрос, но мне хотелось знать о Маше как можно больше.
— Это долгая история. — Она остановилась, ковырнула носком босоножки серый, в блестящих прожилках камешек. — В Забайкалье я просто не могла оставаться.
Мы прошли Никитские Ворота, церковь, где, по преданию, венчался с Натали Пушкин, вышли на Суворовский бульвар. За ним начинался Арбат с высотными зданиями, которые остряки в шутку называют зубами Москвы. Еще несколько минут, Маша сядет на метро и уедет от меня навсегда. Я посмотрел на нее, и у меня шевельнулось сердце, словно от него отрывали живой кусочек. Мы подходили к решетчатой ограде Дома журналистов. И тут меня осенило.
— Скажите, Маша, вы правда торопитесь? — спросил я, взяв ее за руку.
— Да, — быстро ответила она, вздрогнув от моего прикосновения.
— У меня к вам просьба. — Я поднес ее руку к губам и поцеловал. — Пообедайте со мной. Я очень не люблю одиночества.
— В гостинице? — она настороженно подняла на меня глаза.
— Нет. В Доме журналистов. Вот, напротив, — я кивнул в сторону калитки через дорогу.
— Вы специально привели меня сюда? — спросила она, пытаясь высвободить свою ладонь.
— Я просто вызвался вас провожать. Но, если говорить честно, мне приятно быть с вами.
— А нас туда пропустят? — спросила она после некоторого раздумья.
— Со мной, да, — ответил я, похлопав по карману пиджака. — У меня удостоверение.
— Никогда не была в Доме журналистов, — медленно, словно что-то решая, сказала она.
— Ну так идемте. — Я потянул ее за руку, она не сопротивлялась.
Мы возвратились немного назад, перешли проезжую часть дороги. Ресторан был почти пуст. Официант проводил нас к столу, подал меню. Я передал его Маше. Мне показалось, что она не успела даже пробежать по нему глазами. Едва заглянув, подняла на меня глаза и спросила:
— Вы всегда здесь обедаете?
— Нет. — Я понял, что ее удивили высокие цены.
Она протянула меню, взялась правой рукой за ремешок сумочки так, как солдат берется за ремень винтовки, и посмотрела на меня.
— Что будем пить? — спросил я. Маша молчала. — Здесь только грузинские вина. Я никогда не пил у них хороших белых вин. Во всяком случае, мне они не попадались. А красные у них неплохие. Как вы смотрите на «Мукузани»? Или, может быть, заказать белое? Есть «Цинандали», «Ркацетели».
— А можно заказать боржоми? — спросила Маша.
— Это серьезно?
— Если сказать честно, я плохо разбираюсь в винах. Слишком мало их пробовала.
— «Мукузани» плотное, немного терпкое красное вино. Мне оно нравится.
— Тогда я тоже попробую.
Подошел официант. Достал из кармана маленький блокнотик, ручку и замер у стола.
— Какие-нибудь овощи без всяких приправ, — сказал я, — салат «столичный», ростбиф по-английски, мороженое. Все на двоих. — Официант записал заказ, выпрямился, но не отошел от стола. — Бутылку «Мукузани», — добавил я.
— Ростбиф чуть недожаренный? — спросил официант.
— Да.
Он кивнул, почти по-военному повернулся и пошел передавать заказ на кухню. Маша проводила его взглядом. Официант был одет в белоснежную рубашку с бабочкой, черную жилетку и такие же черные брюки с атласными лампасами. Обслуживающий персонал в Доме журналистов вышколен хорошо.
Маша взяла с тарелки поставленную конусом накрахмаленную салфетку, разгладила ее пальцами, положила перед собой. Наклонила немного набок голову, подняла на меня глаза и сказала:
— В Москве десять миллионов человек. Многие из них проживут всю жизнь и ни разу не встретятся. Надо же. — Она пожала плечами. — Представить невозможно.
— А вот мы встретились, — сказал я. — Это судьба.
— Вы думаете?
— Я абсолютно уверен.
Она потрогала двумя пальцами кончик салфетки, так, как, прицениваясь, щупают ткань и заметила:
— Судьба — это сложное. Это что-то непознанное.
— Это воля Всевышнего, — сказал я. — Он направляет людей и события по пути, который определит.
Официант принес вино, вытащил штопором пробку, налил нам по половине фужера. Поставил бутылку на стол и удалился. Я поднял свой фужер, чуть пригубил, попробовав вино на вкус, потом чокнулся с Машей и сказал:
— За нас.
Вино оказалось приятным. Маша отпила несколько маленьких глотков и поставила фужер около себя. Официант принес нарезанные ломтиками огурцы и помидоры, салат. Я разложил закуску по тарелкам. Маша подняла голову, посмотрела на потолок, потом обвела взглядом зал и сказала:
— А здесь уютно.
— Я люблю этот ресторан, когда в нем нет посетителей, — заметил я.
— Они вам мешают?
— Здесь бывают в основном журналисты центрального телевидения и главных московских газет, сказал я. — Большинство из них слишком наглые и самоуверенные.
— Вы так не любите журналистов? — Маша взяла вилкой ломтик огурца, попробовала его на вкус.
— Многие несчастья людей и большинство склок в обществе — от них. Посмотрите на телеэкран. Более самодовольных и безнравственных людей я не знаю. От одного вида этих заросших, неопрятных и в то же время поучающих рож меня воротит. Давайте лучше выпьем. Мне не хочется говорить об этом.
Маша потрогала тонкими пальцами ножку фужера, подняла его и сказала:
— Вы ничего не говорите о себе. Я не знаю, кто вы. Чем занимаетесь, как живете? Странно... Ничего не знаю о человеке, а пошла с ним в ресторан, пью вино и вроде даже чувствую себя уютно.
Она посмотрела на меня. В ее глазах были и тепло, и печаль одновременно. Уличный свет не проникал в зал, на стене горело тусклое бра, и лицо Маши казалось бледным, а накрашенные губы рельефно темными. Она, по-видимому, была очень одинокой. Я почувствовал это еще при первой встрече. Мне хотелось протянуть через стол руку, накрыть своей ладонью ее ладонь, передать ей свое тепло и получить в ответ благодарный взгляд. Мне казалось, что ей сейчас не хватает именно этого. Но я не решился. Маша могла расценить это, как фривольность, поэтому я сказал:
— Что мы все время такие официальные? Давай будем на «ты»? А то сидим и разговариваем как два малознакомых чиновника.
Она улыбнулась и кивнула.
— У тебя не случалось такого, — спросил я. — Встретишь первый раз человека, а кажется, будто знаешь его всю жизнь. У меня такое ощущение, что я знаю тебя давным-давно. Еще до твоего рождения. Тебе сколько лет?
— Двадцать шесть.
— Значит так и было. Я на одиннадцать старше.
— А что ты делаешь в Москве? — спросила она, покрутив пальцами вилку.
— Издаю свою книгу. Кстати, сегодня получил за нее гонорар. Это событие мы и празднуем.
— Ты пишешь книги? — Маша посмотрела на меня своими большими серыми глазами, и я почувствовал, как в груди разливается тепло, словно она передавала его взглядом.
— Иногда. А вообще-то я свободный художник. Пишу статьи в газеты и журналы, сценарии для нашего местного телевидения. Иногда выполняю специальные заказы. Например, написать историю предприятия или его лучших людей. Иногда бродяжничаю по тайге со знакомым охотником — хантом. В общем, от скуки на все руки. А ты? — я долил в наши фужеры вина.
— А что я? Сестра милосердия. Работала в медсанбате в Чечне. Оттуда и перебралась в Москву.
— А до этого?
— До этого в медсанчасти авиационного полка в Забайкалье. — Она тяжело вздохнула и сказала: — Может, хватит о личном? Мы уже познакомились довольно подробно.
— Я хочу выпить за тебя, — сказал я. — Ты мужественная девушка.
— Да ладно уж. — Она чуть слышно засмеялась и подняла свой фужер.
Официант принес подрумяненные ростбифы с роскошным гарниром. Мы выпили еще, но я был совершенно трезв. Мне показалось, что вино не подействовало и на Машу. Поэтому я спросил:
— Может закажем еще?
— Я обратила внимание, что ты не любишь крепкие напитки, — сказала Маша. — Хотя виноград в Сибири не растет.
— Избаловала советская власть, — заметил я. — При ней колбасы было меньше, зато болгарских, румынских, венгерских вин хоть залейся.
— Нет, я больше не хочу вина, — сказала Маша.
— Тогда после мороженного закажем на десерт по рюмке ликера и чашке кофе. Хорошо?
— Если ты настаиваешь...
Мы перешли на «ты», но это не сблизило нас. Маша держалась на расстоянии, соблюдая определенную дистанцию. Она боялась раскрыться, боялась приблизиться ко мне. Ее не влекли приключения. Она жила своей внутренней жизнью и никого не хотела пускать туда.
— Ты давно была на родине? — спросил я, чтобы хоть как-то продолжить разговор.
— Пять лет назад, — она немного отстранилась от стола, что бы дать возможность официанту поставить мороженое.
— Мать с отцом живут там до сих пор?
— Почему ты такой любопытный? — спросила Маша и в ее глазах снова появилась печаль. — Я не хочу говорить об этом.
— Извини, я не буду навязчивым.
Она подцепила на кончик ложечки мороженое, положила его в рот. Слегка улыбнулась и сказала:
— А это вкусно.
Потом она надолго задумалась. Официант принес ликер и кофе, положил на стол счет. Ликер не понравился Маше, и она отодвинула рюмку с извиняющейся полуулыбкой. Я вернул официанта с полдороги, положил деньги на листок со счетом и мы встали из-за стола.
На улице солнце продолжало, не скупясь, золотить стены зданий, скверы и купола московских храмов. Маша зажмурилась, привыкая к яркому свету, мы с минуту постояли во дворике Дома журналистов, потом вышли на тротуар. Из тоннеля под мостовой выскакивали машины и неслись в сторону улицы еще недавно носившей имя великого пролетарского писателя. Рядом шумел Арбат. Мы спустились в подземный переход и вышли к станции метро.
— Ну, — сказала Маша, подняв на меня взгляд, — мне пора возвращаться. Спасибо тебе за праздник. Мне было очень хорошо.
Представив, что Маша сейчас уйдет, я вдруг почувствовал одиночество. В огромной Москве я был, как Амундсен в ледяной Антарктиде, где на тысячи километров ни одной живой души. Я взял ее ладонь, приложил к своей щеке и сказал:
— А может, я провожу тебя до Шоссе Энтузиастов?
Она осторожно высвободила руку.
— Не стоит портить себе настроение. Я к этому не готова. — Помолчала и почти шепотом спросила: — Ты же не уедешь завтра?
— Нет, — сказал я, хотя абсолютно не представлял себе , чем буду заниматься в Москве.
Она отстранилась от меня и тут же шагнула в толпу, которая, подхватив ее, понесла в черный провал станции метро. Я привстал на цыпочки, чтобы разглядеть ее в этой толпе, но Маша исчезла, словно Снегурочка, шагнувшая через костер.

4

Ночью мне стало плохо. Такого страха я еще не испытывал никогда. Дыхание останавливалось, сердце стучало, как пулеметная дробь, на лбу выступила холодная испарина. В голове пронеслась только одна мысль: неужели я умираю? Ведь я не успел ни пожить, ни сделать чего-нибудь путного. Я поднялся с дивана, выбрался в коридор и, держась за стенку, пошел в спальню будить Гену. Дверь тихонько скрипнула, когда я потянул ее на себя, я просунул голову и обнаружил, что в спальне довольно светло. Потолок отражал свет уличных фонарей. Скрип двери разбудил Генину жену Нину. Она приподняла голову с подушки и полушепотом спросила:
— Иван, тебе чего?
— Нина, мне плохо, — сказал я, скользя по двери на пол.
Она соскочила с постели, схватила висевший на спинке стула халат, накинула на себя и, торопливо шлепая босыми ногами, направилась ко мне. Я сидел на корточках у двери, прижимая правую руку к сердцу.
— Сможешь дойти до дивана, — спросила Нина. Я молча кивнул.
Она помогла мне подняться и дойти до гостиной. Я сел, навалившись грудью на колени, а она стала греметь ящиками серванта, пытаясь найти нужное лекарство. Наконец, отыскала какой-то пузырек, накапала несколько капель в ложку, подала мне. Я выпил капли, но облегчения не почувствовал. Сердце не унималось, воздуха все также не хватало.
В дверях появился заспанный Гена.
— Что с тобой, старик? — спросил он, увидев мою скорчившуюся фигуру.
— Сердце прихватило, — сказала Нина.
— Звони в скорую, — приказал Гена.
Я попытался протестовать, но Гена твердо заявил:
— Сердце, старик, одно. Шутить с ним нельзя.
Через несколько минут приехала скорая. Врач пощупал пульс, дотронулся ладонью до моего мокрого лба и велел сестре делать инъекцию. Она всадила мне внутривенный укол, после чего меня под руки довели до лифта.
— Куда хоть везете? — спросил Гена.
— В Боткинскую, — ответила сестра.
В приемном отделении мне сняли кардиограмму, сделали еще один укол, переодели в больничную пижаму и отвели в палату. В ней стояло пять или шесть кроватей, я не разобрал. Видел только, что одна была свободной, на нее меня и положили. Через несколько минут я заснул и проснулся, когда за окном уже разведрилось утро.
Первое, что я увидел, это соседнюю кровать. Из-под одеяла торчала лысая голова, обрамленная венчиком черных с проседью волос. Голова открыла глаза и долго рассматривала меня черными выпученными глазами, которые, поворачиваясь, отсвечивали чуть голубоватыми белками. Потом из глубины кровати высунулась рука, огладила одеяло, потрогала венчик волос, после чего голова сказала:
— Значит, к нам еще один пациент.
Рука исчезла, веки закрылись. Я видел на подушке только профиль человеческого лица с большим горбатым носом и мясистыми губами. Звякнула дверь, и в ее проеме появилась девушка в голубом халатике и таком же чепчике с вышитым на нем красным крестом. Она вкатила столик, на котором стояла какая-то аппаратура и подъехала с ним к моей кровати.
— Будем записывать вашу кардиограмму, Баулин, — сказала девушка. — Снимите, пожалуйста, пижаму.
— Всю? — спросил я.
— Нет, только куртку, — не поняла шутки сестра.
Я снял куртку, она взяла со столика проводки с резинками и присосками и, склонившись над кроватью, начала цеплять их на меня. Халатик закрывал ее ноги чуть выше колен и, когда она наклонилась, колени оказались около моего лица. Красивые колени всегда являются достоинством женщины, не зря они выставляют их напоказ. У сестры они были очень красивыми. Овальными, мягкими, с маленькими ямочками с внутренней стороны аккуратной, в меру длинной ноги.
— Вы бы смотрели в потолок, Баулин, — перехватив мой взгляд, сказала сестра. — Сильные эмоции вам сейчас очень вредны.
— Человек всегда тянется к красивому, — заметил я.
— Лучше лежите и молчите, — посоветовала сестра. — Дышите спокойно, я снимаю кардиограмму.
Закончив запись, она убрала проводки и, повернувшись к соседней кровати, сказала:
— А вам, Михаил Юрьевич, кардиограмму будем снимать завтра.
Сестра уехала. Через некоторое время в палату вошел врач, высокий сухощавый мужчина лет пятидесяти с узким длинным лицом и тонкими губами. В отличие от сестры он был одет в белый халат и белый чепчик. Врач сразу направился ко мне.
— Ну и как вы себя чувствуете, новенький? — спросил он, взяв мою руку у запястья длинными холодными пальцами. Не отпуская руки, он смотрел на часы.
— Пока лежу, вроде ничего, — сказал я. — А ночью было худо.
— Да уж, — заметил врач. — Раньше к нам такие молодые не поступали.
— Извините, доктор. Не успел состариться.
Он отпустил мою руку, холодно и иронично посмотрел на меня и сказал:
— Вы проживете долго, молодой человек. Юмор продляет жизнь. — Доктор взял стул, стоящий в проходе у стены, поставил его у моей кровати, сел и, глядя на меня, спросил: — Что у вас вчера было?
— Что вы имеете в виду? — не понял я.
— Может, перетрудились физически или был сильный стресс? — Доктор наклонился ко мне, словно пытался что-то рассмотреть на моем лице. — Спешу вас обрадовать. У вас нет инфаркта, но вы были на грани его. У вас очень неважная кардиограмма. Так что у вас было?
— Вы знаете, доктор, — сказал я, откидывая одеяло, — вчера у меня был один из самых приятных дней в жизни. Если не самый приятный.
— Иногда и положительные эмоции могут вызвать негативную реакцию, — заметил доктор. — Но вы должны знать: это был первый и очень серьезный звонок. С сердцем шутить нельзя. Сядьте, я вас послушаю.
Доктор приставил чашечку стетоскопа к моей груди в одном месте, потом в другом, заставил повернуться спиной. Долго и внимательно прослушивал мое дыхание и стук сердца, потом сказал:
— Мотор работает с очень большими срывами, поэтому с кровати не вставать, если что надо, зовите сестру.
— Сколько я здесь пролежу? — спросил я, натягивая пижаму.
— Все будет зависеть от вашего сердца. Но недели на две можете рассчитывать смело.
Доктор повернулся к соседней кровати и стал расспрашивать о самочувствии больного, закрывшегося одеялом по самую шею. Я не слушал, о чем они говорили, раздумывая над словами, сказанными мне. «Отчего в человеческом организме наступает внезапный кризис? — думал я. — Крутишься с утра до вечера, не имея понятия о режиме, доказываешь правоту, не щадя ни себя, ни противника, не спишь по многу ночей за изнурительной работой над чистым листом бумаги и чувствуешь, что сил еще непочатый край и впереди — не мерянные годы. А потом вдруг ни с того, ни с сего споткнешься на ровном месте. Ведь вчера у меня действительно был радостный во всех отношениях день. Что же случилось?»
Я закрыл глаза, пытаясь отключиться от болезни и больничной палаты. Вспомнил обед с Машей и то, как мы медленно, словно нехотя, шли к станции метро. Увидев на тротуаре пожелтевший лист, она остановилась и сказала:
— Надо же, еще не кончился июль, а листья начинают осыпаться. — И стала внимательно осматривать крону липы, пытаясь найти среди веток хотя бы еще один желтый лист. Наконец, разглядела один, начинающий желтеть с середины, от развилки прожилок, и заметила: — Это как волосы с головы. Вроде тоже падают, а их не становится меньше.
Почему мне вспомнилось это, не знаю. Но вот ведь как странно. Когда я думал о Маше, мне даже отдаленно не приходили в голову постельные мысли. С ней все было по-другому. Да и вела она себя совсем не так, как многие женщины. Увидимся ли мы теперь? Болезнь всегда приходит не во время, а тут, словно специально навалилась тогда, когда оказалось легче всего спутать все мои планы.
Доктор обошел больных и удалился. Я проводил его взглядом и снова закрыл глаза. И вдруг с соседней кровати донесся тонкий писк зуммера. Я невольно повернулся. Михаил Юрьевич вытащил из-под одеяла сотовый телефон и произнес:
— Да, да, я тебя слушаю.
Кто-то начал говорить ему в ухо, и он долго молчал, иногда прикрывая глаза и кивая лысой головой. Глядя на его телефон, мне вспомнился разговор двух девиц на троллейбусной остановке у нас в Барнауле. Одна из них, захлебываясь от восторга, рассказывала подруге:
— Меня вчера Сережка прокатил на своем
«BMV». Я просто обалдела. У него такой пейджер, я ничего подобного не видела... Слоновая кость.
Стоявшая рядом бабка всплеснула руками и, как мне показалось, слегка покраснев, сказала, закрывая лицо ладонями:
— Вот халды дак халды. У других бы зенки от стыда вылезли, а этим хоть бы что... Слоновая кость...
Девицы посмотрели на бабку и отошли в сторону. Правда, говорить стали на полтона тише.
У Михаила Юрьевича был обычный сотовый телефон, ничем не отличавшийся от тех, которые мне приходилось видеть. Он бережно прижимал его к уху, кивая головой и поводя черными выпуклыми глазами. Потом вдруг нырнул под одеяло и затараторил:
— А ты бы продавал оптом. Быстрее деньги вернул и сразу купил доллары.
— Ну не кретин ли? — кивнул на обладателя телефона его сосед справа. — Натянул на башку одеяло и думает, что его не слышат.
Я приподнялся на подушке, чтобы рассмотреть говорившего.
Это был грузный рыхлотелый старик с белыми, похожими на два пучка ковыля, бровями и толстой выпяченной нижней губой. На нем была синяя майка и длинные, почти до колен цветастые сатиновые трусы.
— Тоже мне коммерсант, — ворчал старик. — Одной ногой в могиле, а все о барышах думает.
Голос под одеялом стих, из-под него высунулась лысина Михаила Юрьевича, который ядовито заметил:
— Я-то при барышах, а ты при своих цветных трусах.
— Чего тебе мои трусы не нравятся? — спросил старик, со скрипом вставая с постели.
— Я не говорю, что не нравятся, — отпарировал Михаил Юрьевич, — Я констатирую факт.
Старик натянул пижамные штаны и, шлепая тапочками, вышел из палаты. У Михаила Юрьевича снова пискнул телефон, он приложил его к уху и накрылся одеялом. Я понял, что между ним и соседом идет упорная позиционная война.
Принесли завтрак: овсяную кашу и стакан чаю. Есть не хотелось. Но, слышавший много нелестного о больничном питании, которое, если судить по разговорам, хуже тюремного, я из любопытства попробовал кашу. Она оказалась вкусной. Я съел всю порцию и даже повеселел от этого.
В палату снова вошла сестра. На этот раз с подносом в руках, на котором стояли маленькие пластмассовые стаканчики. Обойдя больных, она поставила каждому на тумбочку по стаканчику. Я заглянул в свой. В нем лежали таблетки. Это означало, что для меня началась размеренная больничная жизнь. Я проглотил таблетки, запив их уже остывшим, чуть сладковатым чаем, поставил пустой стаканчик на тумбочку и вытянулся на кровати, приготовившись коротать бесконечно длинное больничное время.
Дверь снова открылась и в палату, тяжело сопя и звонко шлепая тапочками, вошел сосед Михаила Юрьевича.
— Где это ты ходил? — высунув голову из-под одеяла, спросил Михаил Юрьевич. — Каша давно остыла.
— А ты что, под себя ходишь? — осадил его старик, тяжело усаживаясь на кровать.
Михаил Юрьевич отвернулся в мою сторону, а старик взял тарелку и, звякая ложкой всякий раз, когда поддевал кашу, начал есть. В палате установилось временное перемирие. Но, как оказалось, ненадолго. Доев кашу и проглотив таблетки, старик, кряхтя, улегся на кровать и, сцепив пальцы на большом, возвышающемся, словно холм, животе, спросил:
— Ну и как идет бизнес? Сколько удалось награбастать?
— Ты бы, Спиридонов, лучше помолчал, — не поворачиваясь к нему, ответил Михаил Юрьевич. — Скоро второй обход будет.
— Видать, плохо. — Спиридонов зевнул, прикрывая рот ладонью и смежил ресницы. Вскоре с его кровати послышалось тихое посапывание.
Как мне потом рассказала сестра, оба антагониста попали в палату с инфарктом. Причем, у Михаила Юрьевича он был обширным. Но видимо организм оказался крепким. Пролежав четыре дня в реанимации, Михаил Юрьевич был переведен в общую палату и быстро пошел на поправку. Спиридонов же, наоборот, не смотря на меньший инфаркт, на поправку шел медленно. Я выглядел в этой кампании инфарктников как случайно приблудившаяся к стаду овца.
Спиридонов всю жизнь проработал сталеваром на заводе «Серп и молот», Михаил Юрьевич — завхозом в каком-то научно-исследовательском институте. Демократическая революция развела их по разные стороны баррикад. Спиридонов стал рядовым московским пенсионером. Михаил Юрьевич, как принято сейчас говорить, ушел в бизнес и уже успел сколотить неплохой капиталец. Это-то и злило сталевара, который тридцать лет в жаре и пламени горбатился на страну и светлое будущее своего народа, а остался ни с чем. А какой-то проходимец, как называл соседа Спиридонов, заработал на несчастье других миллионы. Если бы Михаил Юрьевич знал, что заболеет, со своими деньгами он бы никогда не попал ни в эту больницу, ни в эту палату. Лег бы в лучший кардиологический центр страны, имея там отдельные апартаменты. Но его прихватило так же, как и меня, ночью, а неотложка отвозит пациентов не туда, куда им хочется, а в больницу, которая дежурит в этот день по данному району. Так судьба свела в одной палате бывшего сталевара и действующего бизнесмена.
А начались их стычки с того, что Михаил Юрьевич отказал Спиридонову позвонить домой по сотовому телефону.
— Я за каждый разговор плачу собственными наличными, — сказал он. — Если все начнут звонить по моему телефону, мне не рассчитаться. Идите в коридор и пользуйтесь автоматом.
Михаил Юрьевич разговаривал по телефону каждое утро. Его компаньон, по всей видимости, докладывал ему о результатах финансовых операций за прошедший день, а он давал советы и наставления на день грядущий. А поскольку обсуждать дела при соседях по палате он считал неудобным, то во время разговора накрывался с головой одеялом. Тонкое шерстяное одеяло не поглощало звук, соседи по палате слышали каждое слово, но Михаил Юрьевич или не понимал этого, или делал вид, что не понимает...
В коридоре послышался шум шагов и звук сразу нескольких голосов, в палату вошел заведующий отделением и с ним еще двое врачей. Тот, что уже разговаривал со мной, и женщина.
— Так-так, — сказал заведующий отделением, подходя к Михаилу Юрьевичу. — Дайте-ка мне вашу руку.
Из-под одеяла высунулась тонкая желтая рука, покрытая редкими черными волосами. Заведующий обхватил ее пальцами у запястья, с минуту молча стоял, глядя на часы на своей руке. Потом сказал:
— Пульс у вас, Кричевский, стабильный и вполне нормальный. Динамика на кардиограммах тоже устойчиво положительная. Если так пойдет и дальше, через пару недель вам можно будет перебираться на реабилитацию в санаторий.
— Я скажу, чтобы мне зарезервировали в Барвихе. Барвиха подойдет? — Кричевский моргнул и посмотрел в глаза доктору.
— Ну, — засмеялся доктор. — В Барвихе постоянно проживает президент. Там и уход, и медицинское обслуживание на высшем уровне. Если сможете попасть туда, лучше не пожелаешь.
Заведующий отделением повернулся ко мне, спросил:
— Новенький?
— Да, — ответил вместо меня лечащий врач. — Поступил ночью с острым сердечным приступом. Утром сняли кардиограмму, она без изменений. Лечение назначено.
У заведующего отделением тут же пропал ко мне всякий интерес. Отодвинув стоящий в проходе стул, он развернулся и направился к сталевару. Поговорив немного с ним и остальными больными, он вышел из палаты, уводя за собой почетное сопровождение. Едва закрылась дверь, Кричевский достал из-под подушки телефон, набрал номер и укрылся с головой одеялом.
— Меня через две недели обещают выписать, — услышали мы, — Ты похлопочи о путевке в Барвиху. Да, да, на целый месяц. Мне надо пройти реабилитацию.
— К мартеновской печи бы тебя на реабилитацию, — с громким ворчанием, так, чтобы услышала вся палата, сказал сталевар.
Он открыл тумбочку, долго шарил в ней рукой и, наконец, вытащил целлофановый мешочек, на дне которого лежало несколько конфет.
— Будешь? — обратился он ко мне, подняв пакет так, чтобы я увидел его.
Я отрицательно мотнул головой. Сталевар достал конфету и положил в рот. Потом спрятал пакет в тумбочку и вытянулся на кровати.
Больничная жизнь однообразна, но привыкаешь и к ней. Проснувшись однажды среди ночи, я долго смотрел на бледный потолок, на котором отсвечивали отблески уличных фонарей и медленно раскачивались тени верхушек деревьев. На улице, по всей видимости, был ветер, но его шум не доносился в палату сквозь толстые стены и двойные окна. Больные спали, иногда резко всхрапывая или издавая тихое сопение. Я слушал эти всхрапы и мне вдруг страшно захотелось домой, к бульканью горной речки на перекате и мерному шуму дремучей и завораживающей пихтовой тайги.
Мне вдруг вспомнилось, как два года назад я целый месяц жил в лесной деревушке, у деда, бедовавшего в большом деревянном доме со снохой и двумя внуками. Его сын Степан уже два года сидел в тюрьме. Поехал в город продавать кедровые орехи, чтобы справить сыновьям кое-какую одежонку перед школой. Продал, напился с радости, подрался с городскими мужиками и проломил одному голову. Степана тут же сгребли и осудили на три года. Жена Анастасия осталась одна с двумя сыновьями и дряхлым свекром. Семья жила своим хозяйством, держала корову, теленка, двух свиней да с десяток овечек.
Мне в тот год до жути осточертела городская жизнь. Захотелось подальше в глухомань, где нет телевизора, люди не читают газет, не слушают радио и небритых телекомментаторов. И я махнул в Листвянку, куда когда-то заезжал на два или три дня по журналистским делам. Деревня была небольшой, упрятанной в распадке гор, разделенных холодной и говорливой речкой Каменушкой. В таких местах легко дышится и хорошо думается.
На квартиру устроился в первом же доме, куда постучался. Дед Афанасий предложил сам:
— Оставайся, паря, у нас. Места хватит, а мне хоть будет с кем поговорить. А то внуки на покосе, а Настя целыми днями хлещется по хозяйству. Сама уже говорить отвыкла.
Сноха Настя была суховатой сорокалетней женщиной с загорелым лицом, тонкими руками и немного великоватым для ее фигуры бюстом. У нее были светлые, выгоревшие на солнце брови и чуть голубоватые глаза. Настя была немногословной, говорила только по делу, а на вопросы отвечала двумя словами: «да» и «нет».
Зато дед был словоохотлив. Он все время рассказывал какие-то истории, расспрашивал про городскую жизнь, вспоминал эпизоды из своего прошлого. Иногда он надоедал мне, я его плохо слушал и отвечал невпопад. Дед понимал это, но не серчал.
Он оказался заядлым рыбаком-харюзятником. Первый раз мы пошли с ним на Каменушку сразу после обеда к небольшому водопаду, который деревенские почему-то называли бучило. У деда были свои снасти. Хариуса он ловил на мушку, наматывая на крючок яркие петушиные перья. До бучила было километра три, но шли мы туда больше часа. Идти приходилось по еле заметной тропинке, которая петляла по склону горы, поднимаясь на скалы или огибая их. Дед первым закинул удочку и тут же вытащил хариуса, весившего не менее полукилограмма. У меня же рыба отказывалась замечать приманку. Я видел, как хариус выходил из глубины, стукался плавником о мушку и, оставив на воде маленький кружок, уходил вниз. Мой первый выход на рыбалку оказался просто провальным. Дед поймал больше десятка хариусов, а я только двух, да и те оказались в улове самыми маленькими. Смотав леску на удилище, я сказал:
— Сюда надо приходить не после обеда, а утром.
— С утра не поймаш ни одного, — обрезал меня дед. — Утром твоя тень будет от этого берега аж до того, — он ткнул удилищем через речку. — Не спеши. Ишшо научишься.
Через неделю я пошел на рыбалку один. Захотел закинуть крючок как можно дальше, встал на камень, на вершок торчащий из воды, и рухнул в самую глубь Каменушки. Мне показалось, что камень полетел в подводную пропасть, увлекая меня за собой. Ледяная вода обожгла тело, я кинулся к берегу, но стремительное течение несло меня вдоль отвесной скалы, за которую нельзя было зацепиться. Да и цепляться не имело смысла, потому что вылезти на скалу все равно бы не удалось.
На галечный откос я выбрался только метров через сто. От холода не попадал зуб на зуб, пальцы не гнулись. Отогрев их под мышками, я снял одежду, выжал и, натянув ее снова, побрел к деду Афанасию. Ночью у меня начался жар. Два дня Настя отпаивала меня кипяченым молоком с медом. На третий день я встал с постели и вышел на крыльцо.
— Баню тебе изладить надо, — сказал дед, садясь на ступеньку рядом со мной. — Она всю хворь вытянет. Завтра робята приедут с покоса мыться, ты и попаришься.
Но приехал только младший внук Митька, старшего Сергея оставили на покосе. Поздоровавшись со мной и схватив на ходу со стола лепешку, он сказал матери:
— Ты топи пока баню, а мы с дедом за харюзами сбегаем. Серега просил рыбы привезти.
— Какая тебе рыбалка, — возмутилась Настя. — Ты бы хоть дома побыл, больше недели не видела.
— Топи баню, мы к вечеру вернемся.
Митька с дедом исчезли со двора, Настя затопила баню. Часа через полтора она зашла ко мне в комнату и сказала:
— Там все готово, иди грейся.
В бане было жарко и сухо, нагревшиеся бревна сруба слегка потрескивали. Сквозь крошечное полутемное оконце в парную едва проникал дневной свет. В полусумраке я нащупал полок, взобрался на него и вдохнул полной грудью горячий воздух. В предбаннике хлопнула дверь, загремело ведро. Через несколько минут дверь парной отворилась и в нее вошла Настя. В руках у нее был тазик с распаренным березовым веником. Я уже привык к полусумраку и сразу увидел, что она голая.
— Ложись-ка на полок, сейчас я тебя попарю, — сказала Настя, поставив таз на приступку.
Я ошалел от ее вида и, чуть подвинувшись в сторону, сказал:
— Я еще не готов париться. Сначала надо прогреться, а уж потом хлестаться веником. Садись, — я хлопнул ладонью около себя.
Она молча села, нагнулась к тазу, зачерпнула кружкой воду, плеснула ее на камни. Вода зашипела тут же испарившись, по парной распространился горьковатый запах березовых листьев. Настя выпрямилась и, повернувшись к окошку, нечаянно задела меня по плечу упругим соском. Я положил руку ей на плечо и развернул к себе, тут же почувствовав, как ее грудь уперлась в мою. Я прижал Настю и поцеловал в шею.
— Ну вот еще, — резко сказала она и попыталась отодвинуться.
Но я уже не мог остановиться. Я целовал ее в щеки, глаза, губы и чувствовал, что она становится все податливее... Когда мы поднялись с полка, Настя отодвинулась от меня и сказала без злобы:
— И почему вы все мужики такие кобели? Ведь знала, что так может случиться, и все равно пошла.
— Не кобели, а пчелы, — сказал я. — Не было бы так сладко, не липли бы...
— Ложись, буду парить, бедовый ты мой. — Настя взяла в руки горячий мокрый веник и начала с придыханием хлестать меня по спине и плечам. Я понял, что голой в парную она зашла не случайно...
Я смотрел, как на потолке больничной палаты раскачиваются тени деревьев, явственно представляя шелест листвы на ветру, и вспоминал Настю. После бани она напоила меня чаем с малиной и медом, уложила в постель и укрыла стеганым одеялом.
— Тебе обязательно надо пропотеть, — говорила Настя, натягивая одеяло до самого подбородка и подтыкая его под спину, чтобы не выходило тепло.
Делала она это сухо и буднично, словно в наших отношениях хозяйки и постояльца ничего не изменилось. Я ждал, что она хотя бы притронется ладонью к моей щеке или скажет ласковое слово, но она не притронулась и не сказала.
На следующий день я встал совершенно здоровым. Открыл окно, за которым в долине тонким слоем легла на траву влажная простыня тумана. Насти в доме уже не было. Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Солнце еще не выкатилось из-за горы, но его боковые лучи уже проникали в долину, пронизывая свежий и тягучий, как мед, воздух и от этого создавалось впечатление, что вся она от одной горы до другой наполнена прозрачным звенящим хрусталем. Лохматая хозяйская собака Полкан вышла на середину двора и, прогнув спину, потянулась, вытягивая сначала передние, потом задние ноги. Посмотрела на меня и пошла вдоль ограды двора, обнюхивая углы. В стайке звякнуло ведро, из нее вышла Настя с подойником в руках. Проходя мимо меня, бросила мимоходом:
— Чего сидишь-то? Иди в дом, а то опять захвораешь.
На крыльцо вышел дед Афанасий. Свернул цигарку и закурил, окутав меня сизым дымом крепчайшего самосада. Я закашлялся.
— А харюзов-то вчерась мы добрых добыли, — сказал он, не обращая внимания на мой кашель. — Митька одного фунта на три вытянул.
В доме хлопнула дверь. В сени вышла Настя. Я повернул голову и увидел, что она ставит в сумку банку со сметаной, творог, завернутый в полиэтиленовую пленку большой кусок масла. Собирает на сенокос Митьку. Как сказал дед Афанасий, работать им там еще недели две. Колхоз в деревне не распался, скотины осталось много. Всю надо накормить. Эти же сенокосники готовили сено и для своего скота.
Настя проводила сына и снова ушла на подворье. Ни в этот день, ни на следующий она не замечала меня. Когда мы сталкивались дома или в ограде, она старалась отвести взгляд в сторону.
На третий день на деревню обрушилась гроза. Небо начало затягивать тучами еще с вечера. Где-то далеко за горами полыхали молнии, их отблески, похожие на разрывы снарядов, отсвечивали тучи. Но до поселка гроза докатилась только к середине ночи. Я проснулся от первых раскатов грома и шума дождя по крыше, открыл форточку, чтобы пропустить в комнату очищенный грозой воздух, снова лег на кровать и тут же провалился в сон. В непогоду мне всегда спится особенно хорошо. Но вскоре почувствовал, что кто-то прикоснулся ко мне. Это была Настя. Приподняв одеяло, она юркнула под него, обняв меня одной рукой и привалившись грудью к моему боку. Я услышал частые и упругие толчки ее сердца. Я обнял Настю и прижался щекой к ее плечу. Она перевернулась на живот и торопливо, словно боясь, что ее оторвут, стала целовать меня. Я тоже поцеловал Настю в горячие влажные губы и почувствовал, что мое сердце начинает стучать так же громко, как и ее. Настя пробыла у меня до окончания грозы и ушла к себе, осторожно выскользнув в дверь перед рассветом. А через два дня я уехал в город и больше никогда не видел ее.
Сейчас мне на мгновение стало страшно: а если бы об этом узнала Маша? Смог ли бы я когда-нибудь оправдаться перед ней? Впрочем, в оправдании не было нужды. Никто и никогда не расскажет ей об этом. Но сама мысль о Маше вызывала тревогу.
На соседней кровати застонал во сне Михаил Юрьевич. Я повернулся к нему. Он лежал на левом боку и, по всей видимости, это было дополнительной нагрузкой на его больное сердце. Когда стон повторился, я тронул соседа за плечо. Он открыл глаза, непонимающе посмотрел на меня и перевернулся на другой бок. Через несколько мгновений с его кровати послышалось мерное посапывание. А тени на потолке по-прежнему колебались при каждом порыве ветра. Они исчезли только на рассвете.
Утром, сразу после обхода врача, ко мне пришел Гена. В это время посещения больных строго запрещены, но Гена умел обходить всякие запреты. На его плечах был маленький белый халатик, который не закрывал даже пиджака. Проходя через дверь, он зацепился им за ручку и чуть не оставил халатик на пороге. Гена принес мне большую пачку газет и пакет с яблоками.
— Один мой знакомый доктор говорил, — сказал, присаживаясь на стул около кровати, Гена, — что яблоки очень полезны для сердца. Они удаляют из крови холестерин. — Он достал из пакета большое красное яблоко и положил его на мою подушку. — А вообще, старик, жизнь довольно подлая штука. Никогда не знаешь, с какой стороны лягнет. Как ты себя чувствуешь? — Гена легонько похлопал меня по плечу.
— Нормально. Сегодня всю ночь вспоминал одну деревенскую историю.
— С бабой? — Гена подался вперед, словно боялся прослушать мой ответ.
Я кивнул.
— Поверь мне, старик, ты пошел на поправку. — Гена посмотрел на меня и кивнул головой, подтверждая свою мысль. — Если видишь во сне бабу, значит поправляешься. Я вчера просил Валерку передать Маше, что ты хвораешь.
— Зачем? — испугался и одновременно обрадовался я. — Жалость мне не нужна.
Гена пожал плечами:
— Речь не о жалости. Хорошая женщина — это стимул для жизни. — Гена даже причмокнул от удовольствия.
Михаил Юрьевич, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, уловил момент, когда Гена сделал паузу, и обратился к нему:
— Скажите , пожалуйста, а газету «Коммерсант» вы случайно не принесли?
— По-моему, принес, — не оборачиваясь к соседу, сказал Гена.
— Я могу взять ее на минутку? — спросил Михаил Юрьевич, скосив на меня глаза.
— Хоть на пол дня, — сказал я.
Сосед зашелестел газетами, пытаясь найти среди них «Коммерсант». Я посмотрел на Гену. Внешне он выглядел мощным и жизнерадостным. Его толстые щеки не могли спрятать улыбку, выдававшую хорошее настроение. Но я знал, что его неотступно мучает болезнь, поэтому спросил:
— Ты-то как?
— Все нормально. — Гена потер ладонью колено. — Пережили перестройку, переживем и демократию.
— Я не об этом. О здоровье.
— Здоровье, старик, зависит от нас. Вчера мы с одним поэтом рассуждали об этом. Во время разговора выкушали по бутылке коньяку. Выпили бы еще, да некого было послать в магазин. — Гена рассмеялся.
— Ты оптимист, — сказал я.
— Оптимисты дольше живут. — Гена хлопнул меня по плечу. — Думай только о бабах и через три дня встанешь на ноги. Спроси у своего врача, он подтвердит.
— Тебе бы в доктора, — сказал я, улыбнувшись. Я был рад, что у приятеля хорошее настроение.
— Теперь уже поздно переквалифицироваться, — заметил Гена. — Поэтому даю советы, а не рецепты. Они ничего не стоят.
Гена ушел, а я опять вспомнил Машу, когда мы встретились у станции метро. Она была изящна в легком цветастом платье и белой сумочкой на плече. А потом я держал ее за талию, когда на Тверском бульваре она вытаскивала из босоножки камешек. У нее было молодое тело, пахнущее солнцем и летним ветром. От этого воспоминания стало громче стучать сердце, и мне сразу опротивела больница, запах лекарств, кровать, на которой я лежал.
— Ну вот, — жалобно донеслось с кровати Кричевского.
— Что такое? — сразу же сочувственно пророкотал бас сталевара.
— Мне говорили, что курс доллара не растет. А он растет, да еще как. — Михаил Юрьевич нервно помахивал зажатым в руке «Коммерсантом». — Я так и знал, что от меня скрывали.
— Мне бы твои заботы, — проворчал Спиридонов, со скрипом поднимаясь с кровати. Сунув босые ноги в тапочки, он зашлепал ими, направляясь к двери. — О здоровье бы лучше думал, коммерсант.
После обеда я задремал, надеясь увидеть сладкие сны. В палате было тихо. Даже единственная муха, жившая вместе с нами, не летала, пристроившись отдыхать на оконной шторе. И вдруг я почувствовал, как по палате пронесся ветерок. Я открыл глаза и увидел, что от двери ко мне, прижимая к груди два бумажных кулька, идет Маша. Она шла как-то неуверенно, даже зацепилась за стул, отчего из кулька выпал апельсин и, глухо стуча, покатился по полу. Она не обратила на него внимания.
— Маша! — тем же тоном, что и при недавней встрече, произнес я .
Она наклонилась и бережно провела рукой по моему виску. Ее пальцы слегка дрожали, губы были чуть приоткрыты, легкое дыхание прерывисто. Большие и такие ласковые глаза Маши смотрели мне прямо в душу. Свесившаяся прядь ее шелковых волос, от которых шел запах свежего леса, коснулась моей щеки, и я почувствовал, как теплая волна ударила в голову, покатилась к сердцу и остановилась в груди. Мне стало жарко. Маша показалась такой родной, ее губы были так близко от моего лица, что мне захотелось обнять ее за шею, притиснуть к себе и поцеловать. Но я постеснялся сделать это при всех. Я только запустил руку в ее волосы, ощутив между пальцев их легкий, скользящий шелк. И я подумал, что если бы в тот день мне по каким-то причинам удалось остаться с Машей, с моим сердцем могло бы ничего не случиться. Меня бы одолевали совсем другие эмоции.
Я заметил, как притихла палата, прислушиваясь к нашему разговору. Кричевский положил подушку к спинке кровати и, навалившись на нее, разглядывал Машу с откровенной бесцеремонностью. Я взял ее за ладонь и, показав на край кровати, сказал:
— Сядь сюда.
Она подняла апельсин, положила его на тумбочку и села. Я поцеловал ее руку. Она высвободила ладонь, поправила мою подушку, потом одеяло. Пригладила мне волосы, пытаясь сделать из них подобие прически. Мне казалось, что ближе ее у меня никогда никого не было.
— Меня скоро выпишут, — сказал я.
— Знаю, — ответила она. — Я разговаривала с медсестрой.
Она приложила палец к моим губам, потом поднесла его к своим и поцеловала. Опустила руку на подушку, запустила пальцы в мои волосы и начала перебирать их. Я чувствовал, как таю от этих прикосновений.
— Мне так не хочется улетать домой, — сказал я.
— Ну и не улетай.
— А что я буду делать в Москве?
Маша поправила одеяло, разгладила его ладонью и, не глядя на меня, сказала:
— Что-нибудь придумаем.
— Что? — вырвалось у меня.
— Лежи и ни о чем не думай. — Она посмотрела на меня затуманенным взглядом. Я положил руку на ее ладонь, она не отстранилась.
— Мне так хорошо с тобой, — сказал я.
Она наклонилась к подушке, ткнулась губами в мои губы и, резко поднявшись, сказала:
— Пойду, а то еще минута и у меня не будет сил уйти отсюда.
— Останься, — я потянул ее за руку. Мне не хотелось, чтобы она уходила.
— Не держи, а то я расплачусь, — сказала Маша, слабым движением пытаясь высвободить руку. Ее губы задрожали, глаза стали влажными. — Я так боюсь приобретений.
— Почему? — спросил я.
— Потому, что чем больше приобретение, тем страшнее его терять.
Я выпустил ее руку. Маша поправила юбку и направилась к двери. На пороге задержалась, обратившись сразу ко всем: «Выздоравливайте быстрее», — и скрылась за дверью. Я услышал только стук ее каблуков по коридору, который становился все тише и тише, пока не смолк совсем. Я еще долго прислушивался, стараясь уловить его, но в коридоре стояла мертвая тишина. Мне стало настолько одиноко, что я почувствовал, как к горлу подкатывает неожиданный ком. Я не знал, откуда он взялся. Может быть оттого, что сердце потянулось вслед за Машей, норовя выскочить из груди? Или болезнь размягчает душу и делает людей сентиментальными? Я закрыл глаза, натянул до подбородка одеяло и тут же уловил еле ощутимый запах Машиных духов. Она ушла, а духи остались. Наверное, так же бывает и с душой человека.
— Я вам вот что скажу, молодой человек, — раздался слева дребезжащий голос Михаила Юрьевича, и я услышал, как он, скрипя кроватью, поворачивается ко мне. — Если надо будет позвонить этой девушке, можете пользоваться моим телефоном. В любое время.
— Надо же, — моментально отреагировал на предложение соседа сталевар. — Такой инфаркт перенес, а все еще кобелится.
— Вы ничего не понимаете в красоте, Спиридонов, — сухо сказал Михаил Юрьевич. — Такой девушке надо целовать каждый пальчик. Красота спасет мир. Слышали когда-нибудь об этом?
Спиридонов не ответил. Повернувшись на бок, он натянул на себя одеяло, давая понять, что не хочет вступать ни в какие разговоры. Палата снова погрузилась в сон. Муха слетела со шторы и села ни спинку кровати Кричевского. Он повернулся на спину, высвобождая руку из-под одеяла, и спугнул ее. Она перелетела на одеяло Спиридонова и задремала вместе с ним.
На следующее утро я спросил у доктора, когда могу собираться домой. Он опустил голову и, посмотрев на меня с нескрываемым удивлением, спросил:
— Чего вы так заторопились, молодой человек?
— Чувствую, что поправляюсь.
— Вот когда поправитесь, тогда и выпишем, — сказал доктор.
Но мне уже не хотелось лежать в больнице, где каждая минута растягивается чуть ли не на целый день. Я засыпал с мыслью о Маше и просыпался с ней же. Я вспоминал ее лучившиеся ласковым теплом глаза, ее узкую ладонь с тонкими длинными пальцами, к которым прикасался губами и мне хотелось превратиться в кого угодно, только бы вырваться из этой палаты. Я выходил в коридор или на лестничную площадку и подолгу смотрел на птиц, перелетающих с дерева на дерево, на людей, которые медленно гуляли по тротуару или, громко хлопая дверцами, торопливо садились в машины, уезжая по своим делам. За стенами больницы текла совсем другая жизнь.
Наконец, у меня сняли контрольную кардиограмму, после чего доктор сказал:
— Завтра, Баулин, можете отправляться домой. Но старайтесь больше не попадать сюда.
И тут я увидел глаза Кричевского. В них стояли слезы. Он наверняка надеялся, что покинет больницу раньше меня. Доктор тоже увидел его глаза. По всей видимости, взгляд Кричевского смутил его. Поэтому он похлопал Михаила Юрьевича по плечу и сказал:
— И вас тоже будем выписывать завтра. Звоните жене, пусть готовится встречать.
Кричевский тут же достал свой телефон. Я вышел в коридор, спустился по лестнице и очутился на улице. Лицо обдало ветерком, я услышал, как зашелестели листья и над головой пискнула пичуга. Я поднял голову, но не увидел ее. Липа уже отцвела. Вместо пахучих желтых цветов на ее ветках висели маленькие светлые горошины. Ими была усыпана земля под деревом. Я поднял одну горошину, поднес к лицу, понюхал, но она ничем не пахла. От обилия свежего воздуха у меня слегка закружилась голова. Постояв несколько минут под липой, я пошел в свою палату.
Еще в коридоре увидел, как в ее открытую дверь проскочила сестра со стойкой в руке, на которой была капельница. Я кинулся за сестрой. Кричевский лежал на каталке, около него стоял врач и держал его за руку. Сестра вводила иголку капельницы в вену. Врач поднял стойку, и они вместе с сестрой покатили каталку в реанимационную палату.
Какое-то время я не мог прийти в себя. Еще несколько минут назад Кричевский, собиравшийся домой, обменивался колкостями со Спиридоновым. Достав расческу, Михаил Юрьевич начал приводить в порядок свой венчик вокруг головы. Смотревший на него Спиридонов почесал волосатую грудь и заметил:
— А боженька-то волос тебе не шибко отвалил.
— Он мне предлагал сивые, как у тебя, — сверкнув черными выпуклыми глазами, ответил Кричевский. — Я отказался.
Сейчас Спиридонов сидел на кровати и отрешенным взглядом смотрел через открытую дверь в коридор, по которому только что увезли его непримиримого оппонента.
— Что случилось? — спросил я сталевара.
— Да все эта подлая газета, — он кивнул на подушку Кричевского, на которой лежал свежий номер «Коммерсанта». Эту газету по просьбе Михаила Юрьевича купила ему медсестра. — Глянул в нее и обомлел. Оказывается, за одну ночь рубль по отношению к доллару упал в три раза. — Спиридонов покачал головой и добавил: — Надо же. Человек пережил блокаду, горячую и холодную войну, а вот падения рубля не выдержал.
С кровати Кричевского послышался писк. Я повернул голову и только сейчас заметил, что рядом с подушкой лежит сотовый телефон. Сталевар протянул руку и накрыл его одеялом.

5

Валерин «Запорожец» я узнал сразу, как только он вынырнул из-за кустов сирени, растущей вдоль больничного корпуса. Левое крыло машины в одном месте было ободрано и загрунтовано под покраску. Грунтовка выделялась ярким светло коричневым пятном на голубом фоне. У меня екнуло сердце, когда он остановился около входа в наше кардиологическое отделение. Валера не мог приехать забирать меня из больницы сам по себе.
Еще с утра сестра сказала, что меня выписывают. Документы на выписку она обещала подготовить к двенадцати. Ближе к назначенному времени я сдал больничную пижаму и надел цивильный костюм. Спиридонов сидел на кровати в майке и пижамных брюках и смотрел на меня печальными глазами. Его взгляд как бы говорил: «Ты уже выкарабкался, а вот выкарабкаюсь ли я, еще не известно». Спиридонов заметно сдал после того, как Кричевского увезли в реанимацию. Он не шутил, не ввязывался в споры и, вскакивая всякий раз при виде врача, заходившего в палату, спрашивал:
— Как там мой сосед?
У Кричевского случился второй инфаркт. Состояние его было тяжелым, мы это знали.
— Пока без изменений, — говорил доктор, внимательно глядя на Спиридонова и постукивая по ладони никелированными трубочками стетоскопа. Излишняя нервозность больного настораживала его.
— Вот до чего доводят людей газеты, — возмущался Спиридонов. — Не читал бы сосед этого подлого «Коммерсанта», уже был бы дома.
Врач обводил взглядом больных и выходил из палаты. В политические дискуссии он не ввязывался, тем более что сталевар был прав лишь отчасти. Газеты отравляют жизнь, особенно, когда газетчики начинают судить всех и вся. Но ведь они ведут себя так, как им позволяем мы. В случае же с Кричевским газета вообще была ни при чем. Курс доллара к рублю он мог узнать и от медсестры. Сейчас многие вместо «здравствуй» начинают утренний разговор именно с этого.
— Она придет тебя встречать? — спросил Спиридонов, когда я, надев рубашку, стал причесываться перед зеркалом.
Он, конечно же, имел в виду Машу.
Я был бы самым счастливым человеком на свете, если бы мог ответить» «да!». Но у меня не было для этого никаких оснований, и я промолчал.
Рубашка не выглядела свежей, хотя Нина, провожая в больницу, специально подсунула мне единственную чистую, которая оставалась в моей сумке. Очевидно, на ее вид повлияло долгое лежание в больничной каптерке.
— Не темни, — сказал Спиридонов, с кряхтением поднимаясь с кровати. — Если бы не встречали, не прилизывался бы.
Я вышел на лестничную площадку и, присев на подоконник, стал смотреть на улицу. Красоты летнего пейзажа не интересовали меня. Я позвонил Маше, как только узнал, что меня выписывают. Но никто не ответил. Поэтому настроился ехать к Гене, у которого мне всегда были рады. Но никогда я не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как в это утро. Я не хотел ехать к Гене, я думал только о Маше. Вот почему при виде «Запорожца» зашлось сердце, и я стал с напряжением разглядывать того, кто сидел рядом с Валерой. Но переднее стекло, как назло, отсвечивало на солнце и сквозь него не было видно не только лица пассажира, но и его очертаний. Нервно постукивая пальцами по подоконнику, я уже готов был вывалиться из окна, когда дверка открылась и из машины высунулась сначала стройная женская нога в белой туфле, а затем показалась ее обладательница в широкополой соломенной шляпе, украшенной розовым бантом. Это была Маша!
Я кинулся вниз по лестнице, но, пробежав несколько ступенек, остановился. Что-то удержало меня. Мне показалось, что не надо выплескивать радость махом, ею надо делиться постоянно небольшими порциями. Чем дольше делишься, тем длиннее удовольствие.
На первом этаже хлопнула дверь, раздались торопливые шаги. Маша шла по ступенькам. Пятясь, я поднялся на лестничную площадку. И о — чудо! Увидев меня, Маша бросилась вверх, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я раскинул руки, она упала в мои объятья и, целуя в шею и щеку, стала повторять:
— Господи, как хорошо, что ты выбираешься отсюда.
Она отпустила меня, отступила на шаг, чтобы увидеть мои глаза, потом снова обняла, тесно прижавшись грудью, и я услышал частый стук ее сердца. Я поцеловал Машу и прижал к себе, чувствуя, как ее грудь прожигает мою рубашку.
— Больше я тебя никогда не отпущу, — шептала Маша, выскальзывая из моих объятий. — Пойдем вниз. — Она потянула меня за руку.
— Мне надо взять выписку и вещи, — сказал я. — Иначе даже побриться будет нечем.
— Тогда пойдем! — Маша шагнула вверх по лестнице, не отпуская моей руки.
Забрав бумагу с предписаниями о том, как вести себя после больницы, и сумочку с бритвой и зубной щеткой, мы вышли на улицу. Валера стоял около «Запорожца». Увидев меня, он радостно улыбнулся и шагнул навстречу. Мы обнялись.
— Не представляю, как ты мог оказаться в больнице, — сказал Валера, хлопая меня по спине. — В Сибири на медведя с рогатиной ходишь, а в Москве за сердце хвататься начал.
— Значит мне здесь не климат, — сказал я.
— Да ладно тебе, — Валера махнул рукой не принимая мои слова всерьез. — Девчонки забирают тебя в малинник. Завтра снова сможешь брать рогатину в руки. — Валера обнял меня и, прижавшись щекой к моему уху, прошептал: — Завидую тебе, счастливчик...
Мы сели в машину. Маша выбрала заднее сидение, предоставив мне право ехать рядом с Валерой. Мне хотелось сесть с ней, но Маша мотнула головой, и я понял, что этого делать не следует. Только после того, как затарахтел мотор и «Запорожец» тронулся, до меня дошло, что я перемещаюсь в другой мир.
Москва ничуть не изменилась с тех пор, как я последний раз бродил по ее улицам. Все те же непрерывные потоки машин на проезжей части и пешеходов — на тротуарах. Те же кричащие вывески на иностранном языке. Внешне Москва уже давно перестала быть русским городом. Русская жизнь сохранилась только на микроскопическом уровне — в отдельных семьях. Поэтому ее не видно снаружи. И мне нестерпимо захотелось в родную Сибирь, к лесам и рекам. Захотелось посмотреть, как утренний туман растекается по долинам, а в омутах, оставляя круги на водной глади, играет рыба. Природа не изменяет материнской земле. Мне захотелось в Сибирь вместе с Машей. Мы бы забрались в глухую деревушку, спрятавшуюся в таежном распадке, слушали по утрам пение птиц, а в жаркий полдень — стрекот кузнечиков, пили холодное молоко, парились в бане и с утра до вечера дышали хрустальным воздухом.
Я повернулся к Маше. Она сняла шляпу, пальцами поправила прическу и улыбнулась, глядя на меня необыкновенно красивыми глазами. На ее щеках обозначились две едва заметные ямочки. Я не мог оторвать взгляда от ее лица. Она, очевидно, почувствовала это, протянула ладонь и провела пальцем по моим губам. Мы настолько понимали друг друга, что могли разговаривать без слов.
— Гена уехал в командировку, — произнес Валера, не отрывая взгляда от дороги. — В Карелию. Ты когда-нибудь там был?
Я повернулся к нему и отрицательно мотнул головой.
— Там красиво, — сказал Валера. — Рыбалка великолепная и грибные места замечательные. Осенью собираюсь туда махнуть.
— А на Алтай не хочешь? — спросил я.
— С удовольствием бы, но далеко. — Валера резко нажал на тормоза, не успев договорить. Наш «Запорожец» жалобно взвизгнул. Я чуть было не стукнулся в переднее стекло, а Валера выругался. Белая роскошная «Тойота» неожиданно подрезала нас и «Запорожец» едва не влетел ей в багажник.
— Не отвлекайся на разговоры, — сказал я, упираясь спиной в сиденье. — Врежешься в такую, потом не рассчитаешься.
— Им свои машины не жалко, — заметил Валера, сбавляя скорость и давая «Тойоте» возможность оторваться от нас.
Маша положила руку мне на плечо. Не поворачивая головы, я взял ее ладонь, поднес к губам и поцеловал. Повернулся назад и встретился с Машей взглядом. Теперь ее глаза были другими. В них светились и тепло, и ласка, и что-то еще, от чего на сердце становилось необыкновенно легко. Мне хотелось, не отрываясь смотреть на нее, чувствовать ее дыхание, ощущать запах ее волос. Маша казалась мне необыкновенным существом, один вид которого придает жизни особый смысл. Я не понимал, откуда это взялось. Ведь я практически не знал ее. Я даже не знал, зачем она везет меня в свою квартиру, и что я буду там делать. Но я смотрел в ее наполненные радостью глаза, и мне было хорошо.
Валера довез нас до общежития и распрощался, несмотря на все мои уговоры зайти хотя бы на минуту.
— Извини, старик, — сказал он, протягивая руку. — У меня неотложные дела. Завтра-послезавтра загляну. Ты же еще не уезжаешь?
Мне показалось, что в его взгляде была легкая зависть. Он нырнул в «Запорожец», машина затарахтела, обдала нас облаком дыма и исчезла за углом. Я проводил ее глазами и повернулся к Маше.
— Пойдем, — сказала она и взяла меня под руку.
Лифт довез нас до шестого этажа. Когда Маша нажала на кнопку звонка уже знакомой мне квартиры, я не удержался и спросил:
— Мы что, идем в гости к Ольге?
— Это моя квартира, — ответила Маша. — Но Ольга должна нас встречать.
Маша не успела толкнуть рукой дверь. Та открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в красной цыганской кофте с широким воланом на груди и черной юбке, обтягивающей стройные бедра. Ее жгучие глаза пробежали по мне, словно проверяли на прочность. Я остановился, не решаясь шагнуть через порог, но Маша подтолкнула меня, и я очутился в комнате.
Квартира выглядела совсем не так, какой я ее видел первый раз. Тогда комната казалась просторной из-за того, что кроме стола, стульев и одиноко стоящего у стены шифоньера в ней не было никакой мебели. Сегодня к прежней обстановке добавились две кровати. Одна стояла напротив шифоньера, другая — у окна. Обе были заправлены чистыми покрывалами, на обеих лежали подушки в белых, хорошо выглаженных наволочках. Стол был застелен бело-синей клетчатой скатертью.
— Давай сюда свой пакет, — сказала Маша, протягивая руку.
— Имущества как у арестанта, — произнес я, отдавая пакет.
Она взяла его и отнесла в ванную, из которой тут же раздался шум воды.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Ольга, разглядывая меня. В ее голосе слышались ласковые материнские нотки. Очевидно сочувствие к больному в характере женщины.
— Вполне нормально, — ответил я.
Из ванной вышла Маша. Ольга тут же повернулась к ней, кивнула на кровать у окна:
— Белье я принесла. Так что все в порядке.
— Спасибо, произнесла Маша.
Ольга ушла, щелкнув дверным замком. Маша обняла меня за плечи и сказала:
— Иди прими душ, а я пока накрою на стол. Уже третий час, пора обедать.
Она проводила меня до дверей ванной и, показав рукой на стиральную машину, заметила:
— Вот чистое белье, Это я специально купила тебе. — Она стыдливо опустила глаза и отвернулась.
На стиральной машине лежали белые хлопчатобумажные плавки и такая же футболка с коротким рукавом. Она догадалась, что сменного белья в больнице у меня не было.
Никогда еще я не плескался под душем с таким удовольствием. Мне хотелось смыть с себя больничные запахи, отдающие лекарствами и человеческой немощью. Надо было кончать с болезнями и думать о жизни.
Я взял в руки белье, которое приготовила Маша, и представил, как она водила по нему утюгом, думая обо мне.
Натянув белье и брюки, я посмотрелся в зеркало и отметил, что выгляжу, в общем-то, неплохо. Футболка обтягивала тело и придавала фигуре спортивный вид. С лица исчезла бледность, расчесанные на пробор волосы делали его чуть интеллигентнее. Я подмигнул себе и вышел.
Маша стояла с тарелкой в руке. Стол был уставлен закусками, над которыми стройной башенкой поднималась темная бутылка. Маша готовилась к нашей встрече. Услышав скрип двери, она повернулась в мою сторону и сказала с легкой растерянностью:
— Ну вот. А я еще не успела. — Поставила тарелку и добавила: — Садись, я сейчас.
Рядом со столом было только два стула, стоявших друг против друга. Я сел на тот, что стоял у стенки. Маша ушла на кухню и вернулась с двумя свечами. Протянула их мне и сказала:
— Зажги, вон спички.
Коробок со спичками лежал на краю стола. Я зажег свечи, поставив их в два маленьких блюдца. Маша задернула шторы и села за стол. Комната погрузилась в легкий полумрак. Желтое, подрагивающее пламя свечей отражалось на тарелках и Машином лице. Мне показалось, что я очутился в нереальном мире. Даже шум автомобилей, доносившийся с Шоссе Энтузиастов, казался далеким, как отзвук эха.
Маша сидела напротив, ее лицо было бледным и красивым. Глаза походили на два темных бездонных озера, в глубине которых светились звездочки. Это в зрачках отражалось пламя свечей. Я заворожено смотрел на нее. Она не отводила взгляда, дыша чуть приоткрытым ртом. При каждом ее выдохе пламя стоявшей рядом свечи подрагивало, и по стене пробегали неясные тени. Правая рука Маши лежала на столе, я не выдержал и, нагнувшись над тарелками, накрыл ее ладонь своей ладонью, сказав:
— Спасибо тебе за все.
Она осторожно выпростала руку и произнесла:
— Открой вино, я хочу выпить за твое здоровье.
Маша протянула мне штопор. Я взял бутылку, поднес ее к лицу, чтобы прочитать название. Это было грузинское вино «Пиросмани». Я пробовал его всего один раз в жизни. Меня угощал им тбилисский знакомый Гога Лебанидзе. Он сказал, что это вино названо по имени грузинского художника Пиросманишвили. Но его производят так мало, что даже в Тбилиси купить бутылку очень трудно.
— Что ты его так разглядываешь? — настороженно спросила Маша.
— Потому что это вино — чрезвычайная редкость, — произнес я.
— Оно хорошее?
— Да.
Мы чокнулись.
— За тебя, — сказала Маша. — Не попадай больше в больницу.
— Постараюсь, — ответил я и поднес фужер к губам.
— Ты знаешь, — сказала Маша. — Когда я узнала, что ты попал в больницу, я так испугалась.
— Ты чудо, — сказал я. Мне было приятно, что на свете есть существо, которому небезразлична моя судьба.
— Правда-правда. — Маша посмотрела на меня бездонными глазами, в которых отражались колеблющиеся язычки пламени двух свечей.
— Спасибо, что навестила, — сказал я. — После твоего посещения появился стимул к жизни.
Маша взяла чашку с салатом, положила его сначала в мою, затем в свою тарелку.
— Правда-правда, — попытался я взять ее интонацию. — Ради чего живет мужчина? Ради того, чтобы быть рядом с женщиной. Вот я и стремился быстрее попасть к тебе. — Я протянул руку к бутылке, чтобы наполнить фужеры.
— Не говори мне о мужчинах. — Маша встала и, сделав предупреждающий жест, вышла на кухню. Вернулась оттуда с другой бутылкой в руке. — Ты пей свое мужское вино, а я буду пить женское. Открой.
Она протянула бутылку. Это был молдавский «Рислинг».
— У тебя появился винный погреб? — спросил я.
— Просто захотелось хоть один раз в жизни ощутить себя беззаботным человеком. — На ее лице мелькнула почти детская улыбка. — Продавец сказал, что это вино очень хорошее.
Я открыл бутылку, наполнил Машин фужер.
— Еще раз за то, чтобы ты не болел. — Маша подняла фужер и задержала его в руке, ожидая, когда мы чокнемся.
— И чтобы ты была счастлива, — сказал я.
Мне хотелось прикоснуться к ней, но я не решился. В полутемной комнате она казалась таинственной.
— Тебе кто-нибудь говорил, что ты красивая? — спросил я, глядя в ее светящиеся в полумраке глаза.
— Много раз. — Маша потрогала кончиком пальца маленькое пятнышко на скатерти. — Слова ничего не стоят.
— А что тебя любят?
— И это говорили. Почему ты спрашиваешь?
— Чтобы сказать такие хорошие слова, которые тебе еще никто не говорил.
— Это невозможно. — Она улыбнулась краешком губ.
— Почему? — спросил я, взяв фужер за тонкую резную ножку.
— Потому, что еще две тысячи лет назад один мудрец сказал: «Все это было. И все это суета сует».
— Он был не прав. — Я поднес фужер к губам, чтобы ощутить аромат вина. — Может, у кого-то и было. У нас с тобой — нет.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что ты необыкновенно красивая. И что мне очень хочется тебя поцеловать.
— Ну вот. — Она снова улыбнулась краешком губ. — А ты говорил, что хочешь сказать слова, которые еще никто не поизносил.
Я не ответил, взяв паузу, чтобы осмыслить перемену в ее настроении. Маша пригласила меня к себе, но старалась все время держать на расстоянии. Неужели она хотела ограничиться только ролью больничной няни? А, может, для этого были более глубокие причины, и она просто сдерживала себя?
— У Ольги сегодня тоже праздник, — сказала Маша.
— То-то я вижу, что она вырядилась.
— Оля влюбилась.
— Этот праздник должен быть с человеком всю жизнь, — заметил я.
— Хорошо бы. — Маша снова потрогала кончиком пальца пятнышко на скатерти. — Но кому как повезет.
— А в кого влюбилась Ольга? Во врача из вашей больницы?
— Нет. Я его не знаю.
— Но он по все видимости хороший? Он должен быть хорошим.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что Ольга не может полюбить плохого парня.
— Она добрая. Я ее очень люблю. Она всегда утешит, если плохо.
В дверь постучали, громко и настойчиво. Я вздрогнул от неожиданности, резко повернув голову. Маша пожала плечами и пошла открывать. На лестничной площадке было светло и, когда дверь распахнулась, я увидел на пороге Ольгу.
— Извините, — сказала Ольга, перешагнув порог.
— Что случилось? — спросила Маша, закрывая дверь.
— Я больше не могу, — сказала Ольга дрожащими губами.
Она прошла на свет свечей и поставила на стол бутылку водки, которую держала в руке.
Маша сходила на кухню за стулом, поставила его около стола. Ольга села.
— Знаю, что вам сейчас не до других, — она извиняющимся взглядом посмотрела на меня. — Но это как
SOS. Спасите наши души. — Она снова посмотрела на меня и кивнула на бутылку.
Я открыл водку, налил ей. Она подняла рюмку, залпом выпила, тряхнула головой и сказала, глядя на Машу:
— И почему я такая невезучая? — Потом повернулась ко мне и попросила:
— Налей еще.
Я молча налил, она снова выпила, подняла на меня глаза и спросила:
— Чего ты так смотришь? Думаешь, рехнулась?
Я не ответил. Ольга повернулась к Маше, тяжело вздохнула и сказала:
— Ах, Маша! Ну почему жизнь такая подлая? Одних ставит к стенке, перед другими расстилает ковровую дорожку.
— Все-таки не пришел? — спросила Маша.
— Не пришел. А я целый день готовила. Может принести отбивные? — Ольга нервно засмеялась.
— Не надо, — сказала Маша. — У нас всего хватает.
Мне стало жаль Ольгу. Она была яркой и, видать по всему, неглупой женщиной с доброй душой. Но человеческие отношения непредсказуемы. Иногда красавец полюбит дурнушку и носит ее на руках всю жизнь. А красавица, несмотря на все ухаживания, остается одинокой.
Водка успокаивающе подействовала на Ольгу. Она посмотрела на задернутые шторы, перевела взгляд на свечи и заметила:
— У вас, как в лучших домах Филадельфии.
— Не завидуй, — сказала Маша. — Тем более, что в Филадельфии я не была.
— Я не завидую. — Ольга снова тяжело вздохнула. — Просто хочется, чтобы каждому достался хотя бы маленький кусочек счастья.
— Может быть, и достанется. — Маша поднялась из-за стола, сходила на кухню и принесла большое блюдо с тушеным мясом. Положила несколько кусков на тарелку Ольге и требовательно сказала: — Ешь!
Я налил Ольге водки, нам с Машей — остатки вина.
— А может, не надо? — спросила Ольга, глядя на рюмку, но все-таки взяла ее в руку и залпом выпила. Поставила рюмку на стол и сказала, выдохнув: — Вы извините, что я к вам так ворвалась.
— Да ладно уж, — Маша махнула рукой и улыбнулась чуть заметной грустной улыбкой. — Представляю, как сидеть одной за сервированным столом.
В коридоре хлопнула дверь лифта, на лестничной площадке раздались шаги. Ольга резко отпрянула от стола, соскочила со стула и кинулась к двери.
— Не расшиби лоб, — предупреждающе крикнула ей вслед Маша, но Ольга только махнула рукой и выскочила на площадку. Если бы не пустая рюмка на столе, можно было подумать, что она к нам не заходила.
— Ну вот, все и утряслось, — заметила Маша, повернувшись ко мне.
— У нее это серьезно? — спросил я, вспомнив какой убитой вошла Ольга в нашу комнату.
— Влюбилась в женатого. А с ними знаешь как? — Маша пристально посмотрела на меня. — Ты случайно не женат?
— Случайно нет, — ответил я, немного развеселившись от того, что Маша начинает ревновать.
— Я серьезно.
— Куда уж серьезнее, — ответил я, протягивая к ней руку.
Она не отстранилась. Я взял ее ладонь, которая оказалась холодной, поднес к губам и поцеловал. Она подняла голову и, глядя мне в глаза, сказала:
— Больше всего боюсь влюбиться в женатого.
— Почему? — я пристально посмотрел на нее.
— От такой любви одни страдания. Не хочу строить счастье на несчастье других.
— Как Ольга? — спросил я.
Она высвободила руку, встала и молча пошла к окну. Дернула штору и та, звякнув кольцами, отъехала в сторону. За окном были сумерки. На противоположной стороне Шоссе Энтузиастов по крыше здания, переливаясь, бежала световая реклама. Ее блики плясали на стене комнаты.
— Вот и закончился день, — вздохнув, сказала Маша и повернулась ко мне. — Что будем делать?
— Что делают люди, когда заканчивается день? — спросил я.
— Да, да, конечно, — сказала Маша и, опустив руки, направилась к столу. — Мы совершенно забыли, что тебе надо отдыхать. — Она начала торопливо собирать тарелки. — Сейчас уберу со стола и уложу тебя спать.
— Тебе помочь? — спросил я.
— Не надо. — Она мотнула головой. — Я только отнесу посуду. Мыть буду потом.
Пламя сгоревших наполовину свечей колебалось при каждом движении Маши. Я сидел за столом, скрестив на груди руки, и наблюдал, как она собирала посуду. Тарелки позвякивали, когда Маша ставила их одна на другую, ее руки мелькали над столом, будто совершали таинство. Я смотрел на Машу, и мне безумно хотелось прижаться к ней. От этого желания набирало обороты сердце и, чтобы сдержать его, я прижимал ладонь к груди, словно пытался усмирить кровоточащую рану. Мне казалось, что Маша делает все нарочито медленно, каждое движение растягивает на долгие минуты. Наконец она закончила с посудой, подошла к кровати, стоявшей у противоположной от окна стены, расправила постель и сказала:
— Иди, ложись.
— А ты? — спросил я.
— Я сейчас умоюсь и тоже лягу, — ответила Маша.
Я встал, подошел к ней и попытался обнять за талию. Она отстранилась, упершись ладонью в мою грудь, затем приложила палец к моим губам и мягко сказала:
— Не надо. Не настраивай себя. Тебе нельзя волноваться.
— Я уже разволновался, — ответил я, отступая на пол шага. - Успокоить можешь только ты.
— Иди, ложись, — сказала Маша и, плавно повернувшись, пошла в ванную.
Я снял брюки и футболку, задул пламя свечей и лег на кровать. Из ванны донесся плеск воды. Я лег на спину и уставился в потолок. Глаза быстро привыкли к темноте, я хорошо видел очертания люстры и верхнего угла шифоньера. Я ждал Машу, но она умывалась так же долго, как и собирала посуду. Уличная реклама, погасшая на некоторое время, вспыхнула снова, и по стене у самого потолка побежали ее тусклые неровные блики. В ванной все так же шумел водопроводный кран. Мне казалось, что Маша умышленно оттягивает мгновение нашей близости. Она все время сохраняла дистанцию, словно боялась переступить порог ей же самой открытой двери. А может, это было потому, что я не проявлял должной настойчивости?
Водопроводный кран замолк, дверь ванны открылась и на пороге, освещенная сзади электрическим светом, появилась Маша. Она была в длинной ночной рубашке с коротким рукавом, ее темные волосы рассыпались по плечам. Маша протянула к стене руку, выключила свет и, неслышно ступая босыми ногами, направилась в мою сторону. Я торопливо подвинулся к стенке, освобождая ей место, но она прошла мимо и начала расправлять вторую кровать.
— Ты разве не придешь ко мне? — растерянно спросил я.
— Я же сказала, тебе нельзя волноваться, — ответила она, сворачивая покрывало.
Постояла несколько мгновений, прижимая его к груди, затем положила на стул, подошла ко мне и, торопливо поцеловав в щеку, сказала шепотом:
— Спокойной ночи.
Я поймал ее за руку и потянул к себе. Она уперлась, словно застывшее изваяние, и жалобно произнесла:
— Отпусти. Иначе заплачу.
— Что с тобой, Маша? — спросил я, ошеломленный не столько ее словами, сколько их тоном.
Она молча высвободила руку и пошла к своей кровати. Откинула одеяло, нырнула под него и, тяжело вздохнув, вытянулась на постели.
— Спокойной ночи, — сказал я, пытаясь сгладить неловкую паузу.
— Спокойной ночи, — ответила Маша, закинув руку за голову.
На светлом фоне окна четко обозначился ее локоть. Я долго смотрел на очертания ее руки, казавшейся мне необычайно изящной, и меня разбирала злость. Зачем она позвала к себе, если сейчас мы оказались на разных кроватях? Я вспомнил ее, когда она появилась в больничной палате, и мне казалось, что в то время я был для нее самым близким человеком. А сейчас в одной комнате со мной находилась другая женщина, чужая и недоступная. Почему вдруг такая перемена? Может быть я, сам того не заметив, допустил какую-то бестактность?
Я стал перебирать в памяти каждый свой шаг, начиная с того момента, когда Маша с Валерой приехали за мной в больницу. Ничего некорректного и уж тем более отталкивающего в своем поведении я не нашел.
Реклама на Шоссе Энтузиастов погасла, комната погрузилась в плотный сумрак. Я решил не думать больше о Маше. Завтра утром попьем на прощанье чаю, и я отправлюсь на Алтай. Хватит искать приключений. На этот раз их у меня в Москве оказалось более чем достаточно. Я повернулся на бок, решив во что бы то ни стало уснуть. Кровать скрипнула, а одеяло зашуршало, когда я стал натягивать его на себя.
— Иван, ты не спишь? — раздался от окна голос, от которого у меня дрогнуло сердце.
— Нет, — сказал я. — А что?
— Иди ко мне, — Маша заскрипела кроватью, отодвигаясь к стене.
Меня обдало жаром. Одним движением я соскочил с постели и очутился у нее. Залез под одеяло, обнял за талию, прижал к себе. Она доверчиво прильнула к моей груди, уткнулась лицом в шею. Я ощутил на коже ее горячие губы. Поцелуй был осторожным, словно она боялась, что ее услышат. Я поцеловал ее в голову, в губы, в небольшую упругую грудь. Она не отстранялась. Я повернул ее на спину и начал целовать, не сдерживая себя. Маша обняла меня и стала искать губами мои губы...
Когда я откинулся на подушку, она положила ладонь мне на грудь и сказала:
— Ты извини, что я вела себя так. — Маша вздохнула и выписала пальцем завитушку на моей груди. — Я не могла решиться. Ты у меня первый после мужа.
— А где он? — спросил я.
— Разбился. Он летал на СУ-24.
— Давно?
— Три года назад.
— Извини, не знал, — сказал я.
— У меня, наверно, судьба такая. Если что-то найду, обязательно потеряю. — Она снова провела пальцем по моей груди и спросила: — Зачем тебе лететь на Алтай? Разве нельзя остаться в Москве?
— Я же не собираюсь улетать завтра.
— Я не хочу, чтобы ты вообще когда-нибудь улетал. Я так долго ждала тебя, что теперь боюсь расстаться даже на час.
— Ты меня ждала? — удивился я. — Это я нашел тебя. И то только благодаря Гене. Он уговорил Валеру поехать к вам.
— Все так и есть, милый. Я тебя ждала, и ты ко мне пришел. Я знала, что так будет. Потому, что никто другой, кроме тебя, мне не нужен.
— А откуда ты знала, что это буду я?
— Это знала не я. Знала моя душа. Как только ты появился в этой комнате, во мне что-то дрогнуло. Глубоко-глубоко. В самом сердце. У меня даже руки опустились, как плети. Меня словно всю лишили воли. Если бы ты тогда подошел ко мне, взял на руки, ты бы мог отнести меня куда угодно и делать со мной все, что тебе вздумалось. Я бы не сказала ни слова. Я была в полном оцепенении. Я не знала, что так бывает с людьми. Это потому, что я долго ждала тебя.
Последние слова Маша говорила дрожащим голосом. Она прислонилась щекой к моему лицу, и я почувствовал на ее ресницах влагу. Маша плакала.
— Обещай мне, что никогда не уедешь.
— Обещаю. — Я провел ладонью по ее волосам, они словно шелк заструились между пальцами.
— Нет, ты так не обещай. — Маша наклонилась надо мной, глядя в глаза. Я почувствовал на лице ее дыхание. — Ты поклянись.
— Клянусь, — сказал я, целуя ее в губы.
Маша положила голову мне на грудь, обняла за плечо. Мне было удивительно хорошо с ней. Ее волосы источали легкий запах нежных духов, а от кожи исходил тонкий, непередаваемый аромат чистого и здорового женского тела. Я был в состоянии полного блаженства. Ни один мужчина не объяснит, почему его нестерпимо тянет к одной женщине и он совершенно равнодушен к другой, внешне более привлекательной. Может быть, какую-то роль играют запахи, которые мы иногда даже не ощущаем? Возможно, мы не такие уж цивилизованные, какими иногда изображаем себя? Я положил руку Маше на спину, она подняла голову, наши губы встретились, я поцеловал ее.
— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила Маша.
— Ты самая красивая, — произнес я. — Ты просто чудо.
— Мне так хорошо с тобой, — сказала Маша. — Я не хочу, чтобы ты улетал.
— Я же тебе поклялся.
— Но ты же все равно улетишь.
— Без этого не обойтись.
— Да, милый. — Она потрогала ладонью мою щеку. — Я буду скучать страшно-страшно.
— Как можно скучать страшно-страшно? — спросил я.
— Это когда приходишь домой с работы и весь вечер и всю ночь сидишь совершенно одна.
— А ты вспоминай кого-нибудь, — предложил я. — Будет легче.
— Я только этим и жила. Теперь буду вспоминать тебя.
— Я скоро вернусь.
— Только этого и хочу. — Маша всем телом вытянулась на мне, взъерошила мои волосы и поцеловала в нос.
— А еще чего ты хочешь? — спросил я, прижимая ее к себе.
— Тебя. — Она губами нашла мои губы и приникла к ним...
... Солнце уже давно взошло, но я проснулся не от его лучей, а от осторожных шагов по комнате. Я открыл глаза. Маша стояла у зеркала и расчесывала волосы. Она была в коротком халатике и домашних тапочках без задников. От их шлепанья я и проснулся.
— Доброе утро, — сказал я.
Маша стремительно обернулась, халат распахнулся, и она стала запахивать полы.
— Не закрывай свои красивые ноги, — попросил я, поднимаясь с постели.
— Ты так хорошо спал, милый, — сказала она. — Я стояла и смотрела на тебя, боясь разбудить.
Я подошел к ней, взял в руки ее ладони. Они были прохладными и хорошо пахли. Я прижал их к своим щекам, затем поцеловал сначала одну, потом другую.
— Господи, как мне хорошо, — сказал я.
Она высвободила ладонь, обняла меня за шею, прижалась к груди.
— Ты еще не улетел, а я уже скучаю, — сказала она.
— Я тоже.
— Ты проводишь меня до работы? — спросила Маша.
— Конечно, — ответил я и снова поцеловал ее ладонь.
Мы позавтракали. Маша оделась и остановилась около двери, поджидая, когда я зашнурую ботинки. Мне показалось, что сейчас мы похожи на семейную пару.

6

Больница, где работала Маша, была в четверти часа ходьбы от ее общежития. Мы шли по мокрому тротуару, по которому только что проехала поливальная машина. Газонная трава блестела от капелек воды, переливавшихся на солнце перламутром. Маша держала меня за ладонь и была похожа на ребенка.
— У меня такое впечатление, что я провожаю тебя не на работу, а в школу, — сказал я. — Ты выглядишь, как ученица.
— Так и есть, милый, — ответила она, подстраиваясь под мой шаг. — Я снова начала учиться жить. Ты научишь меня всему, правда?
— Чему я могу тебя научить? Я не Сократ и не Аристотель. У меня нет ни учеников, ни учениц.
— Это очень хорошо. Иначе бы я ревновала. Мне было бы неприятно, если бы у тебя были ученицы. — Она сдвинула тонкие брови и посмотрела на меня. — Ведь у тебя не было учениц? Это так?
— Ни одной, — сказал я, стараясь выглядеть, как можно серьезнее.
— Это правда?
— Конечно. Мне поклясться и перекреститься?
— Не надо. Нельзя давать клятвы по каждому поводу. Они тогда теряют цену.
На перекрестке около газетного киоска женщины продавали цветы. Я подошел к ним, держа Машу за руку. Женщины наперебой стали хвалить свой товар. Я выбрал три темно красных розы, попросил завернуть их в целлофан, чтобы не кололись.
— Поставишь у себя на работе, — сказал я, протягивая букет Маше.
Она поднесла розы к лицу, вдохнула их запах:
— Теперь в больнице все будут знать, что у меня есть поклонник.
— Это плохо?
— Почему же? Я горжусь, что у меня такой поклонник, как ты.
На автомобильной стоянке около больницы Валера закрывал свой «Запорожец». По всей видимости у него были какие-то проблемы с замком. Он несколько раз хлопал дверкой и пытался повернуть ключ, но тот не поворачивался. Валера так увлекся, что не заметил нас.
— Тебе помочь? — спросил я, когда мы поравнялись.
Он поднял багровое от напряжения лицо и повернул ключ.
— Наконец-то, — облегченно вздохнул Валера и, проведя тыльной стороной ладони по лбу, отошел от машины. Мы поздоровались.
Он окинул взглядом Машу и, качнув головой, сказал:
— Просто удивительно как цветы преображают женщину. Эти розы тебе очень к лицу.
Валера был сухарем и совершенно не разбирался в женской душе. Он даже комплимент не мог сказать как настоящий мужчина. Ведь дело было совсем не в розах. По этой причине из него и не получилось поэта. Маша опустила глаза и прижалась к моему плечу.
— Как ты себя чувствуешь, старик? — спросил Валера, обращаясь ко мне. При этом он все время бросал взгляд на Машу. — Внешне выглядишь великолепно.
— И внутренне тоже, — сказал я.
Валера, словно что-то соображая, задержался взглядом на моем лице, но промолчал. Мы поднялись по ступенькам и вошли в вестибюль больницы. Около нас сразу же возникла какая-то женщина в белом халате, накрахмаленной шапочке и черных лакированных туфлях, которые стучали по цементному полу словно были подкованы железом. Не здороваясь с нами, женщина сказала:
— Валерий Александрович, у вас уже очередь.
— Я сейчас, — ответил Валера и повернулся ко мне. — Через часок освобожусь. Заходи, посмотришь, где я работаю.
— Мне надо к Гене, — сказал я. — В другой раз, хорошо?
Валера перевел взгляд с меня на Машу, потом на розы и пошел с женщиной к лифту. Маша взяла меня за локоть и, наклонившись к уху, тихо произнесла:
— К обеду будь дома.
— Ты придешь? — спросил я.
— Нет, конечно. Меня не отпустят. Но я не хочу, чтобы ты где-то был без меня.
Когда Маша скрылась в кабине, открылись двери соседнего лифта. Санитар, еще совсем мальчишка, выкатил из него коляску, на которой лежал человек, закрытый простыней. Из-под нее торчала голая ступня. Санитар развернул коляску и на большом пальце обнаженной ноги я увидел бирку, на которой было что-то написано химическим карандашом. Я повернулся и торопливо вышел. Мне не хотелось видеть, как из больницы вывозят мертвых.
До Гены я добрался на метро. Когда позвонил, дверь тут же открылась, словно меня ждали. На пороге стояла Нина.
— Иван, тебя выписали? — радостно воскликнула она и, потрогав руками прическу, посторонилась, пропуская меня в квартиру. — Гена дома. — Нина жестом показала на дверь гостиной.
Я переступил порог, снял башмаки и прошел в комнату. Гена сидел у журнального столика и читал газету. Увидев меня, он поднял на лоб узенькие очки в блестящей оправе и попытался встать.
— Сиди, сиди, — сказал я, зная, что из-за постоянного остеохандроза ему трудно подниматься.
Гена протянул руку, чтобы поздороваться и спросил:
— Выписался?
Я кивнул.
— Иван, — прокричала из коридора Нина, — куриные котлеты будешь?
— Спасибо, я хорошо позавтракал, — ответил я.
— Чего ты отказываешься, — сказал Гена. — Котлеты вкусные.
— Действительно не хочу. — Я посмотрел на газету, которую читал Гена.
Он перехватил мой взгляд, заметил:
— Мрак какой-то. Я же знаю, что все обстоит не так, как здесь рисуют. Пора уходить из газеты. Я больше так не могу.
Гена выглядел усталым. Его большое рыхлое лицо казалось серым, а взгляд утомленным. Он или недомогал, или слишком много работал, не выходя из квартиры
— Чего это тебя так зацепило? — спросил я.
— Старик, ты даже не представляешь, насколько все продано. — Гена снял очки со лба и положил их на столик. — Я всю жизнь служил отечеству. Хорошо ли, худо ли — не мне судить. Теперь все служат только деньгам. Вот он здесь пишет, что глава фирмы личность довольно темная. — Гена ткнул пальцем в газету. — Он же, подонок, служил этому главарю верой и правдой. А когда конкуренты заплатили больше, стал обливать его грязью.
— Нравственные устои расшатались до предела, — сказал я. — Впрочем, и государственные тоже.
— Но ведь как только мы перестанем отстаивать свою землю и своих предков, — продолжал горячиться Гена, — нас не станет. Он же обливает грязью русского человека. И довольно неплохого, я его знаю. А хвалит... прости меня, Господи...
В комнату вошла Нина с подносом, на котором стояли чашки с чаем и блюдо с котлетами.
— Убери газету, — сказала она Гене и поставила поднос на журнальный столик. — Не забивай Ивану голову. Пусть перекусит и ложится отдыхать. Человек только из больницы, а ты к нему опять со своей политикой.
— Из больницы меня выписали еще вчера, — сказал я.
— Как вчера? — Нина застыла на месте, не успев разогнуться. Лишь подняла голову и уставилась на меня непонимающими глазами.
— Валера забрал меня и отвез на машине в свое общежитие.
— Зачем же ты поехал в общежитие. — Нина все еще выглядела ошарашенной. — У нас места, что ли мало?
— Ты же не врач. А там за мной ухаживают медицинские сестры.
В глазах Гены, словно два чертенка, мелькнули озорные огоньки. Сдерживая улыбку, он многозначительно посмотрел на меня. Я опустил голову, чтобы не рассмеяться.
Нина, ничего не заметив на наших лицах, открыла шифоньер, достала стопку выглаженных рубашек и кивнула мне:
— Это твои. Я их постирала.
— Завидую тебе, — сказал я Гене. — С такой женой вся жизнь, как праздник.
— А тебе кто не дает жениться? — спросила Нина, упершись мягкими белыми руками в бока.
— Где ж я возьму такую, как ты? Сейчас таких уже не осталось.
— Что-то ты запел, как соловей, — покачала головой Нина и вышла из комнаты.
Гена провел пальцами по лицу и, тряхнув ладонью, словно сбрасывая прилипшие крошки, оперся широкими плечами на скрипнувшую спинку кресла Мне показалось, что ему не дает покоя какая-то мысль, и он хочет поделиться ею. Но он только кивнул на стоявшую около меня чайную чашку и сказал:
— Пей, а то остынет.
Затем взял в руки газету, шурша, развернул ее, пробежал глазами страницу, с таким же шуршанием свернул и бросил на диван.
— Завязывать с этим надо, — отрешенно произнес он. — А куда уходить, не знаю.
Его лицо снова посерело и стало безвольным. Мне было больно смотреть на товарища. Он чувствовал себя совершенно не нужным обществу, в котором жил. Это типично русское явление. Американцы живут, как одинокие волки. Они с молоком матери впитывают святую для них истину о том, что все блага жизни человек должен создать себе сам. Для этого ему надо научиться зарабатывать деньги. Любым путем. Недаром у них существует поговорка: «Если хочешь обогнать дальнего, откуси ногу ближнему. Иначе он откусит твою и возрадуется». Если бы американскому журналисту талант Гены, он бы стал человеком с очень большими деньгами. Ему все равно в какой газете работать, о чем писать, лишь бы хорошо платили. А Гене нужно защищать добро и справедливость, отстаивать исконно российские принципы сострадания к беспомощному и любви к ближнему. В сегодняшней России такие журналисты никому не нужны. Отсюда и чувство полной безысходности.
Я сам несколько раз испытывал это гадкое ощущение. В душе полная пустота и никакого просвета впереди. Сидишь в квартире и знаешь, что никто не придет и не позвонит, и ты сам никуда не пойдешь и никому не позвонишь. Потому что идти и звонить просто некуда. Ты никому не нужен. В такие минуты можно свихнуться. Но у меня это было от одиночества. И тогда я спасался только работой. Садился и писал. Меня выручали мои герои. Или уезжал в глухомань, в какую-нибудь деревню Листвянку, где разговаривал с природой. Природа тоже не дает человеку сойти с ума.
Гена не одинок, у него семья. Но он всю жизнь проработал в газете, которой гордился и которая гордилась им. А теперь времена изменились, и Гена не может к ним приспособиться. И никогда не приспособится. Потому что для этого надо пересилить себя. А он этого не хочет. Его героями всегда были люди высокого полета — честные, искренние, трудолюбивые. Сегодня время других людей — алчных, изворотливых, продажных. Они правят страной и такие, как Гена, им мешают. Гена должен или продать свою душу, или уйти из газеты. Но даром газетчика Гену наградил Бог и поэтому душа принадлежит только ему. А уйти из газеты некуда. Отсюда потухший взгляд и опустошенность в душе.
— Старик, а не мог бы ты недели на две поехать со мной на Алтай? — спросил я. — Пожили бы в тайге, послушали природу. Может быть, она что-нибудь подскажет?
— Что она подскажет? — Гена посмотрел на меня усталыми глазами.
— Наедине с природой хорошо думается... Ведь у нас были и хуже времена, а мы их пережили...
— Хуже были, но подлее не было, — сказал Гена и, кивнув на блюдо с котлетами, добавил: — Ты ешь, а то остынет.
Есть мне не хотелось, но, чтобы не обидеть Нину, я съел одну котлету.
— Ты когда домой? — спросил Гена.
— Еще не решил, но до конца недели обязательно улечу.
— Как тебе в общежитии? — При слове «общежитие» его глаза немного оживились, лицо подобрело, словно с него свалилась каменная маска.
— Обо мне там заботятся. Маша очень хорошая девушка. Я это понял сразу.
— Добрый, старый дружище, — сказал я. — Собери волю в кулак и выдержи. Мы доживем до лучших времен.
Больше мне его утешить было нечем. Я забрал сумку с вещами, сложил в нее чистые рубашки, поблагодарил Нину за заботу и поехал на Шоссе Энтузиастов. Едва я зашел в Машину комнату, как в дверь постучали. На пороге стояла Ольга.
— Маша передала тебе подарок, счастливчик, — сказала она, протягивая бумажный сверток, перевязанный тонкой ленточкой.
— Почему счастливчик? — спросил я.
—А разве нет? Я же по тебе вижу.
— Проходи, прорицательница, — сказал я, жестом приглашая Ольгу.
Она перешагнула порог, держа сверток в вытянутой руке.
— Что там? — я кивнул на сверток.
— Пирожное. Маша передала, чтобы ты в обед попил чаю.
Я пожалел, что пригласил Ольгу зайти. Надо было взять пирожное, поблагодарить и на этом закончить разговор. Ольга стояла в коридоре, распространяя запах острых духов, и выжидательно смотрела на меня.
— Проходи, — сказал я, забирая у нее сверток. — Попьем чаю вместе.
Мне казалось, что она откажется и уйдет. Но Ольга уверенно шагнула на кухню и сказала, словно была здесь хозяйкой:
— Ты посиди, я сейчас поставлю чай.
Она принесла из кухни две чайные чашки, достала из бумаги и положила на тарелку пирожное. Потом заварила чай, разлила его по чашкам и присела к столу. Ольга была крупноватой женщиной с немного скуластым, но приятным лицом. Смоляные волосы и такие же черные глаза придавали ей восточный вид.
— Как твой братец? — спросил я. — Поймал своего чеченца?
— Поймает, куда он от него денется? — смеясь ответила Ольга и подвинула к себе сахарницу. Насыпала в чашку две ложки сахара и стала неторопливо размешивать. Очевидно, пыталась понять, куда я клоню разговор.
— А как вы оказались в Чечне? — спросил я.
— Что значит — оказались? — не поняла Ольга. — Это наша земля. Там родились мой дед и прадед. И никогда она не называлась Чечней. Это была земля Терского казачьего войска.
— Но в тебе есть что-то восточное, — заметил я.
Бабка была турчанкой. Дед перед самой революцией привез ее из Турции. Он воевал на турецком фронте.
А почему такая вражда к чеченцам? — спросил я.
— Ты
можешь представить, чтобы русский отрезал голову чеченца и хвалился, показывая ее всем? Вот то-то и оно, что нет. А по отношению к русскому любой чеченец сделает это. Они понимают только силу. Сегодня они изгнали с наших родовых земель, с территории Терского казачьего войска, четыреста тысяч русских. А скольких убили, изнасиловали — трудно представить даже в самом кошмарном сне. И никто даже слова осуждения им не сказал. — Ольга зажмурилась и тряхнула головой. На ее скулах заходили желваки, она сразу стала некрасивой. — Но мы, казаки, ничего им не простим. Они должны это знать. Чеченцы зарезали мою сестру и зятя.
— Прости, я не хотел, —0 сказал я и кивнул на чайную чашку: — Пей, а то остынет.
— В другой раз. — Ольга резко встала и направилась к выходу. Осторожно закрыла за собой дверь, и я услышал стук ее каблуков на лестничной площадке.
Мне тоже расхотелось пить чай. Я прибрал на столе и поставил пирожное в холодильник. Забота Маши тронула: обо мне уже давно никто так не заботился, а пирожное не дарили вообще. Это был наивный и трогательный подарок. Маша тоже была в Чечне и у нее к чеченцам такое же отношение, как у Ольги.
Я вспомнил сюжет из теленовостей. Чеченец в маске и с пистолетом в руках, а перед ним избитый, замученный до полусмерти, худой, как заключенный Освенцима, русский мальчишка, которого Бог знает где захватили в заложники и приволокли в Чечню. Мальчишка, плача и содрогаясь, костлявым телом черными запекшимися губами просил мать продать все, что у нее есть, и выкупить его из рабства. «У меня уже нет сил терпеть пытки, — выдавливал он из себя сквозь судорожные стоны. — Если не выкупишь, меня убьют». И, подтверждая это, чеченец перед телекамерой выстрелил мальчишке большой палец правой руки. А потом еще. Первая пуля только раздробила кость пальца. Черная кровь, марая ладонь, ручейком потекла на землю. Мальчишка застонал, как в предсмертной агонии. Но другой чеченец стальной хваткой сжав его руку, приподнял ее над землей, снова раздался выстрел и вторая пуля уже окончательно оторвала палец. Вместо него остались только окровавленные лохмотья. Наше телевидение, показывая эту сцену, бесстрастно фиксировало событие. Ни слова осуждения чеченцам, ни слова сочувствия русскому.
Вспоминая несчастного заложника, я понимал Ольгу и ее брата. Им есть за что мстить. Если государство не защищает своих граждан, граждане вынуждены защищать себя сами.
До прихода Маши было еще два часа. Мне стало скучно без нее. Ей без меня тоже было скучно. Иначе бы она не прислала пирожное. Это походило на записку, в которой было всего два слова: люблю и помню. Мне тоже захотелось сделать ей что-нибудь приятное. Не для того, чтобы отблагодарить за подарок. Тогда бы это выглядело, как возвращение долга, а Маша не одалживала мне ничего. И я тоже не давал ей в долг. Наши отношения были бескорыстными. А когда они такие, дарить всегда приятнее, чем принимать подарки.
Я спустился на улицу. По тротуару двигался непрерывный поток людей. Шаркая по асфальту, они куда-то спешили, не замечая друг друга. И от этого все выглядели одинаково, были похожи на серую безликую массу. Я не любил Москву за суету и многолюдность. Но сегодня толпа не раздражала меня. Я не видел никого, перед глазами стояла только Маша.
На Шоссе Энтузиастов на расстоянии трех кварталов по ту и другую сторону от Машиного дома не оказалось ни одного магазина промышленных товаров. Здесь был лишь гастроном, около которого женщины продавали цветы со своих садовых участков. Утром я уже покупал Маше цветы, но в гастрономе, кроме выпивки и закуски, ничего не было. Пришлось снова выбрать три самых красивых розы. Мне почему-то казалось, что из всех цветов розы ей нравятся больше всего.
На кухонном окне стояла вазочка. Я сунул в нее цветы, налил воды и поставил вазочку в комнате на середину стола так, чтобы ее было видно от двери. Затем принял душ, надел чистую рубашку и стал ждать Машу. Я хотел понравиться ей.
Звонок задребезжал длинно и настойчиво. Я открыл дверь. Маша стояла на пороге, улыбаясь. Я протянул руки. Она упала в мои объятья, обняв за шею и полушепотом приговаривая:
— Я так соскучилась. Не могла дождаться конца работы.
Она несколько раз ткнулась губами в мои губы, не оборачиваясь и не отрываясь от меня, нашарила ногой дверь и захлопнула ее. Затем согнула ноги в коленях, повиснув у меня на шее. Я прижал ее к себе и, кружась, словно в вальсе, занес в комнату. Маша встала, вытащила руку из-за моей спины и показала три розы, которые я купил ей утром:
— Я не могла оставить их в больнице. Они бы страдали там от одиночества. — И тут она увидела розы в вазочке: — Ой, ты купил еще?
Она подошла к столу, чтобы поставить утренние розы, но, бросив взгляд на вазу, сразу потускнела и сказала:
— Там тоже три. Вместе будет шесть.
— Ну и что? — спросил я.
— Четное количество только для покойников. — Маша обессилено опустила руки.
Я опешил, видя неподдельную растерянность на ее лице. Потом вытащил из вазы одну розу и пошел к двери.
— Ты куда? — испуганно спросила Маша.
— Выброшу в мусоропровод.
— Да ты что? Такую розу в мусоропровод?
— Тогда отдам Ольге.
— Отдай, — облегченно сказала Маша и, согнув ногу в колене, начала снимать туфлю.
Когда я отдавал Ольге благоухающий цветок, она от удивления открыла глаза и забыла закрыть рот.
— Это тебе за пирожное. Ты его принесла как раз во время.
Не дожидаясь, пока она что-нибудь ответит, я вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Маша была уже на кухне и доставала из холодильника еду. Я обнял ее за талию и поцеловал в висок.
— Ты у меня самая хорошая, — сказал я, стараясь загладить — допущенную оплошность. Хотя, по правде говоря, я ведь не мог знать, что она заберет цветы с работы.
Маша отстранилась, чуть сдвинув брови, посмотрела на меня и спросила:
— А почему ты не съел пирожное?
— Я оставил его нам с тобой на вечерний десерт.
— На вечерний десерт у нас будет совсем другое.
Она достала из холодильника тушеное мясо, поставила разогревать его на плиту, затем начала резать и перемешивать в тарелке огурцы, помидоры и редиску.
— Ты не возражаешь, если я приготовлю салат? — спросила она, протягивая баночку с майонезом. - Открой.
— Больше всего на свете я люблю салат из свежих овощей.
— Ты так говоришь, чтобы не обидеть меня. Правда? — Она опустила руки и посмотрела мне в глаза.
— Вовсе нет. Я действительно люблю салат. Особенно, если его приготовишь ты.
— Ты подлиза, милый. — Она протянула чашку с салатом. — Неси на стол. Я ужасно хочу есть. И хочу выпить с тобой вина. Оно в пакете у двери.
Я только сейчас вспомнил, что когда открывал дверь, у Маши в руке был пакет. Я принес его на кухню. В пакете была Машина сумочка и бутылка «Мукузани». Мы сели за стол, я налил вино в фужеры и сказал:
— Мы с тобой становимся похожими на двух сибаритов.
— Что такое сибариты? — спросила Маша.
— Люди, которые только наслаждаются жизнью.
— Я так хочу наслаждаться жизнью, милый, — сказала она, поднимая фужер. — Три года я провела словно в самом суровом монастыре. А теперь душа потянулась на волю.
У Маши было очень хорошее настроение. Сегодня она совсем не походила на ту женщину, которую я знал перед этим. Она была мягче и естественнее. Большие серые глаза чуть влажно блестели, взгляд был кротким и притягивающим. Он лучился особой теплотой, которая бывает только у женщины, обретшей покой. Я не мог оторваться от этого взгляда, чувствуя, как от него замирает душа. Словно я лечу в бездну, у которой не видно конца. Но это было приятное падение. Ведь я тоже обрел свою опору.
Мы долго сидели за столом. День угас. За окном сначала показались серые сумерки, потом они сгустились и тогда на крыше дома, который стоял через дорогу от нашего окна, вспыхнула неоновая реклама, прославляющая товары фирмы «Самсунг». Мы не зажигали света, и разноцветные отсветы рекламных огней бежали по стене и были похожи на северное сияние. Мне не хотелось говорить. Я молча смотрел на Машу и чувствовал, как гулко бьется сердце, наполняя душу радостью и ожиданием чего-то такого, от чего путались мысли и начинала кружиться голова.
Потом мы сели на кровать, все так же, не зажигая света. Я обнял Машу, притянул к себе и поцеловал долгим поцелуем в горячие влажные губы.
— Мне так хорошо с тобой, — сказала она, — что даже страшно.
— Чего тебе страшно? — Я запустил ладонь в ее волосы и стал перебирать их пальцами.
— Когда я была одна, мне нечего было терять. Теперь у меня ты и я боюсь...
Ночью я проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Огни рекламы погасли, но комнату заливал бледный зеленоватый лунный свет, придававший предметам таинственные очертания. Маша лежала рядом, прижавшись щекой к подушке. Ее волосы касались моего лица, я ощущал их аромат. Я скосил на нее глаза, и мы встретились взглядом. Маша не спала.
— Иван, — произнесла она, будто мы только что легли и еще не успели переговорить перед сном, — а я могу быть из твоего ребра? — В ее голосе звучало трагическое раздумье.
— Тебе это важно знать именно сейчас? — спросил я.
— Ты даже не можешь представить, как важно. — Она положила руку на мое плечо, и я ощутил, как ее теплая мягкая ладонь прикоснулась к коже.
— А почему это важно?
— Я хочу, чтобы мы были одно целое.
— Мы и так одно целое, — сказал я и осторожно, чуть прикасаясь к волосам, погладил ее по голове.
— Это только в нашем сознании одно целое. Потому, что мы хотим так думать. А я хочу, чтобы плоть от плоти. Как у Адама и Евы.
— Мы и так плоть от плоти.
— И ты мне никогда не изменишь?
— С чего ты взяла, что я тебе изменю?
— Адам никогда не изменял Еве потому, что она была из его ребра.
— Ты тоже из моего ребра.
— Это очень хорошо, милый, что я из твоего ребра.
Маша поцеловала меня в лоб, прижалась и затихла. Луна скрылась за тучей, в комнате стало темно. Потом луна показалась снова и комната сразу наполнилась предметами: можно было различить шифоньер, стол, стулья, зеркало на стене. И тонкую белую руку, которая обнимала меня. Я долго смотрел на эту руку и слушал легкое Машино дыхание, пока луна снова не скрылась и я не уснул в полной темноте.
Проснулся я от осторожного прикосновения к моей щеке. Я медленно открыл глаза. Маша лежала на боку, подперев голову ладонью, и смотрела на меня. Было уже светло. Я улыбнулся и протянул к ней руку. Она подвинулась ко мне и положила голову на мое плечо. Затем коснулась ладонью ребер.
— Считаешь? — спросил я, поцеловав ее волосы. — Одного не хватает.
— Не успокаивай меня, милый.
— Сегодня ночью я слышал, как Господь Бог вытащил его, внимательно осмотрел и положил рядом.
— И где же это ребро?
— Вот оно. — Я прижал Машу к себе.
Мне было до того приятно ощущать ее рядом, что от одного прикосновения к ней замирало сердце. Маша отстранилась, опершись на локоть, посмотрела на меня и спросила:
— Ты и правда не поедешь к себе на Алтай?
Я видел, что ей не хотелось отпускать меня даже на день. Но я понимал, что лететь все равно придется, и чем раньше я это сделаю, тем лучше.
— У меня через месяц выходит книга в Праге, — сказал я, глядя ей в глаза и поглаживая пальцами по спине. — Надо лететь в Чехию, а у меня нет заграничного паспорта. Его выдают только по месту жительства. Кроме того, надо решить кое-какие домашние дела.
— Женские? — спросила Маша, отодвигаясь.
— У меня только одна женщина. Это ты. — Я прижал ее к себе и поцеловал в приоткрытые губы. Они были солоноватыми.
— А с кем ты летишь в Прагу? — Маша снова отодвинулась от меня.
— С кем же мне лететь? — спросил я.
— Как с кем? С женщиной.
— Я же сказал, что у меня только одна женщина. Может, полетишь со мной? Меня, кстати, приглашали туда с женой.
— Я тебе не жена.
— Кто об этом знает?
— Нет, я так не могу. — Она провела кончиками пальцев по моей щеке.
— Почему? — спросил я, обнимая ее за талию и прижимая к себе.
— Я буду все время не в своей тарелке. Пусть об этом никто не знает, но я-то знаю. Это все равно, что ходить в ворованном платье.
— Глупая. — Я искренне рассмеялся тихим смешком. — Таких старомодных, как ты, сейчас уже не найдешь. Кто тебя воспитывал?
— Дед с бабкой. И, кроме того, у меня нет заграничного паспорта.
— Так сходи и получи.
— Кто мне его даст?
— Глупая ты моя, — повторил я, поглаживая ее по голове, как ребенка. — Сейчас паспорт может получить любой. Напиши заявление, заплати, сколько положено, и тебе его выдадут через две недели.
— Где? — спросила Маша, и я почувствовал перемену в ее настроении.
— В районном отделе милиции. В отделе виз и разрешений.
— Ты на самом деле приглашаешь меня в Прагу? — спросила Маша дрогнувшим голосом.
— Конечно, — сказал я. — Ты была там когда-нибудь?
— Я вообще не была за границей, — ответила она.
— Тогда тем более надо слетать.
— А когда это? — спросила она. — Какого числа.
— В конце августа, — ответил я. — Тебя устраивает?
— В конце августа у меня отпуск.
После того как мы позавтракали, я снова пошел провожать ее на работу. На крыльце больницы мы расстались. Я подождал, пока она скроется за огромной стеклянной дверью и поехал покупать авиабилет до Барнаула.

(Окончание следует)


100-летие «Сибирских огней»