Вы здесь

Улица желтых фонарей

Рассказ
Файл: Иконка пакета 04_nekrasova_yjf.zip (35.77 КБ)

Молиться она не умела, но на ночь, лежа в постели, думала: «Спасибо, Господи, за этот чудесный день». Подумав так, она вспоминала. Иногда восстанавливала прошедшее, двигаясь от последней минуты к первой, которую помнила; иногда прокручивала прожитый день с самого начала. Где-то она вычитала: ежевечернее припоминание цепочки событий прошлого тренирует мозг, укрепляет волю, учит терпению. «Спасибо, Господи, за этот чудесный день. Последнее что я слышала? Сломать? Сломать. Нет, сегодня мне лучше пойти с начала», — решила она, легла на спину, нацелила взгляд в неясно белеющий потолок.

Утром он долго спал. Она сидела на балконе, радуясь теплу раннего утра, синему небу и белым далеким облачкам, чашке горячего чая в руке и — чего уж там — радуясь тому, что он еще спит. В небе галдели стрижи, сновали из стороны в сторону, свивались кольцами, собирались в кучу страшной черной массой, а потом бросались врассыпную, словно дети, играющие в пятнашки. Если бы не стрижи, смотреть с балкона было бы не на что: облезлые коробки домов, куцые деревья, пыльный асфальт, серые крыши киосков. Она долго следила за птицами и забыла про чай. «Бездельница, — с улыбкой подумала о себе. — Бездельница и лентяйка. Видела б тебя бабушка».

Сейчас, в темноте, глядя в еле видимый потолок, она опять улыбнулась утреннему воспоминанию о старухе, ее голосе и лице и о том, как, вздернув худой острый нос, та, бывало, ворчала: «Руки девицы просят работы. Нечем занять — вышивай, крупу выбирай». Старуха была права: когда руки заняты, в голове меньше ненужных мыслей, например — пойти погулять или — познакомиться с тем светловолосым парнем. Она подумала: «Рано ты меня без догляда оставила, бабуля. Хотя, может, и к лучшему. Все к лучшему. Он все равно бы бросил меня — после. Лучше уж так, потому что, если бы он бросил меня после — ни за что не простила бы, пошла бы кроваво мстить, убила бы, посадили бы, а маленького тогда — в приют. Вот так все и случилось бы, если б позже. А так — и винить-то некого, а кого винить хочется — того забыли, как звать». Она не знала, как болит сердце, но, когда думала о приюте, слева внутри себя ощущала воинственный кулачок, который крепко сжимался против ее воли, будто угрожая, запрещая об этом думать.

Он долго спал, и утро получилось чудесным. Она успела подтереть полы, вымыть и высушить голову, снять с сушилки и перегладить вчерашнее белье, загрузить в машинку новое. Пока гладила, вползвука слушала телевизор: что-то о похудении, диетах для похудения, лепки фигуры к началу пляжного лета. Телевизор выключила вместе с утюгом: «Хоть бы раз рассказали, как поправиться». Она старалась кормить его хорошо, но он неохотно пробовал новое, рос быстро, только плохо набирал в весе. И хотя она боялась, что когда-нибудь он все же поправится и она не сможет носить его на руках, старалась кормить его правильно. С утра на плитке для него томилась овсянка из цельных зерен. Она успела сделать себе бутерброд — кусок батона с маслом и сыром, развести кофе с молоком, расположиться за столом с бутербродом, кофе и свежим номером журнала. Откусила край бутерброда, глотнула кофе, раскрыла журнал — а он проснулся.

Она пошла к нему с улыбкой, однако настроение испортилось, потому что он плакал. «Толком не успел проснуться — почему плачет? Интересно, когда он плачет, ему так же плохо, как мне, когда плачет он? Когда плачу я — ему, кажется, все равно, он не понимает этого». Она думала так и все-таки старалась не плакать при нем. Вообще старалась не плакать, разве что иногда, совсем редко, в подушку. Тоже бабушкина школа: «Думочка в себя заберет, в себя водицу впитает». Порой, вспомнив старухины поучения, вздыхала о том, что думы ей скрывать не от кого — и думы, и слезы. Но такой мысли она стыдилась, а если случайно думала так — одергивала и ругала себя, как бабка в детстве — по рукам била. Мирилась с тем, что ему непонятны чужие чувства, хотя, по-честному, не до конца в это верила, сколько ни говорили. А порой ей казалось, что он притворяется — что понимает все, только скрывает это.

По улице проехал грузовик. Она стряхнула прядку волос со лба: «Опять занесло. Какие же непослушные эти мысли». Вернулась к событиям утра. Он плакал, она, услышав, расстроилась, но попыталась сохранить беспечное летнее настроение: пошла к нему с улыбкой, что-то сказала, поцеловала, погладила шелковую головку. Он плакал. Похлопала в ладоши — плакал. Пришлось взять на руки. «Какой он тяжелый — очень тяжелый. Тот, кто плачет, должен быть легким и маленьким», — это сейчас она думала, лежа в постели, а утром, только взяла его на руки, почувствовала тяжесть теплого вялого тельца, обняла покрепче и стала ходить с ним по комнате — от окна к стене, от стены к окну — пока не успокоился. «Значит, у него ничего не болело. А плакал он по другой причине. Какие могут быть у него причины для слез?»

Она поставила его на подоконник, грудью прижавшись сзади к тоненьким белым ножкам: «Смотри, там стрижи. Стрижи!» Он повторил: «Стрижи», а на птиц не посмотрел даже. Вздохнула, усадила его в высокий детский стульчик — он взвизгнул: стульчик давно стал мал и при усаживании давил коленку. Плакать он перестал, засмотрелся в окошко. Она покормила его, не рискнув дать в руку ложку, чтобы настроение его снова не испортилось. Затем убрала пустую тарелку, заметила, что он занялся пальцами — стал рассматривать их, прикладывать один к другому, опустив подбородок, желобком оттопырив нижнюю губку. Подумала, что, может быть, пока он играет пальцами, она успеет дочитать журнал, и торопливо стала его пролистывать: «Как справиться с перхотью. Как победить молочницу. Как правильно загорать летом...»

Она дошла почти до обложки, когда он сильно стукнул по столешнице ладошкой и снова заплакал. «Нас это не касается!» — она захлопнула журнал. Посмотрела на него: он выглядел несчастным. «Нет, нас это касается. Нас все касается! Мы тоже можем загорать летом. У нас тоже может появиться перхоть, да?» — говорила она, обращаясь к нему. Чтобы отвлечь его, скрутила журнал трубкой и стала выть в нее, изображая автомобильную сирену: «Ы-ы-а-а, ы-ы-а-а...» Потом бросила журнал ему на маленький столик. Он замолчал, взял в руки журнал, стал рвать странички, она отвернулась — «читать там все равно нечего» — и решила, пока он занят, вымыть посуду. Покончила с этим быстро, а вытирая полотенцем руки, почувствовала на себе взгляд.

Повесив полотенце, она медленно повернулась. Он снова смотрел на нее тем взглядом. Иногда она замечала этот взгляд, и он пугал ее, потому что был слишком серьезен и разумен, и каждый раз она думала, что он притворяется, что на самом деле понимает гораздо больше, чем она привыкла считать. Он понимает все, но зачем-то скрывает это. Зачем?

Она подошла к нему:

Ты ведь все понимаешь, правда? Скажи мне, что ты понимаешь все.

Он отвернулся к двери и молчал, глядя в проем между белыми косяками. Пора было выбираться на прогулку, однако сегодня ей не хотелось. «Он так долго спал, скоро обедать, потом отдохнем и сходим в парк ближе к вечеру». Совесть грызла недолго. «Вера Зиновьевна сказала заниматься каждое утро», — придумала она оправдание. Унесла его в комнату, посадила на ковер, дала «приборчик». Когда-то, вдохновленная надеждами, она сделала большой и красивый приборчик: ярко разрисованное папье-маше с углублениями для чайной ложки, погремушки, резинового утенка, шарика для пинг-понга и чупа-чупса. Суть занятия с приборчиком — разложить предметы в нужные углубления. Сделать этого он не мог, сколько она ни билась, — не то чтобы путался в соответствиях, а, судя по движениям, которые делал, совсем не понимал задачи. Углубления, в которое, как ей казалось, так и просился шарик, он не замечал, да и других тоже, иногда только засовывал в раскрашенные «ямки» указательный пальчик.

Тот первый приборчик он со временем поломал, стукая хрупким папье-маше по полу. Она обрезала, подклеила, что было можно. «Так даже лучше, Бог любит троицу»: приборчик стал маленьким, в три углубления — под ложку, шарик и утенка. Но прогресса в занятиях не было, он кидал утенка, кидал шарик, кидал ложку, стучал по полу приборчиком, а порой надолго замирал, сидя с утенком или ложкой в руке, будто забыв о них, и смотрел в сторону. Когда он доломал отреставрированный приборчик, она решила оставить занятия, впрочем, месяца через два, сдавшись уколам совести, снова села мастерить папье-маше. На этот раз сделала его совсем простым: два углубления — для ложки и теннисного шарика. Но он невзлюбил новый приборчик: не замечал его, если она раскладывала предметы на полу, ронял, если всовывала приборчик ему в руку.

Он захныкал во сне, и она затаила дыхание, прислушиваясь, не проснется ли. Он простонал что-то невнятное, пошевелился в постели и стих, а она стала думать дальше. «А ну его к лешему — приборчик. Чем мы обедали? Доели вчерашний суп. Мы все доели, и я мыла посуду. Как хорошо, наверное, сейчас на улице — не жарко и светят фонари. А днем была духота и ели мы без аппетита. Я научилась работать двумя ложками сразу, чтобы моя порция не остывала, пока я кормлю его. Да, точно. Кому скажи — не поверят. Но я никому не скажу. Так вот. Поели. Я мыла посуду, а он клевал носом над столиком. Видимо, был сонным из-за жары. Хотя жара у нас долго не задерживается. В прошлом году и двух недель не стояла. А я опять отвлеклась».

Помыв посуду, она вытерла руки, вынула его из детского стульчика — не пискнул! — и понесла к своей кровати. Положила ближе к стене и сама легла рядом, потом встала, открыла балконную дверь, задернула шторы и снова легла. В комнату солнце не попадало, и в ней было прохладнее, чем на кухне. Он взял ее за руку и больно сдавил мизинец. Она аккуратно вытянула палец из цепкого кулачка, однако он поймал его и сдавил опять.

Больно! — Она выдернула палец.

Больно, — повторил он и улыбнулся, прижавшись щечкой к ее плечу.

Щека была мягкой и теплой. Она отвернулась, чтобы не видеть его улыбки, прислушалась: «Сейчас заплачет». Но он не заплакал. Заглянула украдкой через плечо: он играл пальцами. Почему-то вспомнила, как вчера на его глазах прихлопнула мухобойкой влетевшую в кухню муху. «Что, мама?» — спросил он. «Я убила муху», — ответила она. Он присел на корточки посмотреть, а она поспешно схватила со стола салфетку, взяла муху, скомкала ее вместе с салфеткой, бросила в мусорное ведро. «Убила муху», — повторил. «Да — надо убить муху», — сказала она, взяла его за руку и вывела из кухни.

Ей стало душно, она откинула одеяло и потянулась на кровати. Хотелось спать, и она решила вспоминать быстрее. «Так, значит, утреннюю прогулку мы пропустили. Да и ладно. Утром — только во двор. Слишком тяжело спускать и поднимать на пятый этаж его вместе с коляской. А во двор — и без коляски можно». Правда, по лестничным пролетам она его все-таки носила на руках. Он и сам мог бы подниматься и спускаться, но не хотел. Иногда ей хватало терпения подождать, пока он одолеет три-четыре ступени. Даже считала громко: «Раз, два, три, четыре. Молодец!» Однако чаще, сделав шаг, он останавливался, будто забывая о том, что от него требуется. Часто ей казалось, что он просто вредничает, как вредничают любые другие дети, а потом вспоминала, что он не похож на любых других, и брала его на руки.

Они пошли гулять под вечер, когда стало прохладней и небо затянуло тучами. Вечером всегда ходили в парк: раз уж мучиться со спуском и подъемом в подъезде, так не ради двадцати минут во дворе. Коляска у них была хорошая, легкая, только вот лестницы узковатые, и спускаться с коляской и ребенком на руках было еще труднее, чем подниматься, потому что подниматься она могла боком, а спускаться боком боялась: вдруг оступится и уронит его? Из-за этих прогулок она любила зиму больше, чем лето. Санки легче таскать в подъезде. Зимой рано темнеет и можно катить его на санках вдоль улицы в сфере желтых фонарей на высоких столбах. Вспомнила, как приятно бывало катить его, закутанного в шубку, сидящего на санках с алюминиевой спинкой: ножки в серых валенках воинственно торчат вперед, из-под шарфа смотрят синие глазищи. Когда зимой возила его по улице, никто не обращал на них внимания, потому что на санках катают разных детей. На санках катают даже совсем взрослых ребят. Детские санки не то что детские коляски, коляски — только для маленьких.

Она открыла глаза: сон прошел. «Самое главное! Что там сначала было? Да ничего особенного». Они подкатились к песочнице, где были все свои, она поздоровалась с мамочками, вынула его из коляски, подтолкнула к сиреневому бордюру. Дети играли в тени высокой сосны, вокруг на широком газоне зеленела трава. Маленький Артемка, возивший по песку грузовичок, глянул недружелюбно и отвернулся. «Кажется, я заговорила со Светкой? Да. О чем? Не помню, странно. Да о чем можно говорить с этой Светкой? Стерва. В тот раз умудрилась высказаться: “А хорошо тебе в каком-то смысле. Нам вот велосипедик пора купить, то игрушку новую, то игру, теперь к школе готовиться — альбомы, фломастеры, а твоему не надо ничего”. Змея подколодная. Да нет, какая она змея, обыкновенная дура. Светка тогда спохватилась: “Ой, миленькая, прости”. Простила, чего уж там. А зачем вспоминаю? Так... Где я остановилась? Остановилась я на песочнице».

Пятилетняя Сонечка подняла покорно повисшего в ее руках смешного дымчатого котенка с белым пятном над носом.

Какая лапочка! — загнусила Светкина Анжелика.

Какой хорошенький! — в тон Анжелике заныла другая девочка.

А он дрессированный? — спросил шестилетний Артемка.

Он еще очень ма-аленький, — подражая своей маме, объяснила Сонечка и нежно прижала котенка к подбородку.

Дети облепили Сонечку, каждый хотел дотронуться до перепуганного детеныша.

Его надо убить! — вдруг громко пискнул ее большой мальчик.

Ты что-о-о? — завопила Сонечка и мгновенно заплакала.

Дурак, — крикнул Артемка.

Его надо убить! — пискнул ее мальчик еще громче.

Ты что?

Какой ужас!

Ты нехороший!

Маленький котеночек, разве тебе не жалко?

Мамы говорили показательно, дети — искренне, а она злобно дернула его за руку, невольно оттягивая подальше от котенка и других детей, увлекая к себе. Сонечка все громче плакала, дети теперь утешали ее, мамашки о чем-то оживленно говорили между собой, Артемка их внимательно слушал, а на сосне закаркала ворона.

Она заставила себя успокоиться, присела на корточки, развернула его бледным личиком к себе, взяла за обе ладошки:

Почему?

Он молчал — испугался криков. Не выпуская из рук, она пощекотала пальцами его ладошки. Он нехотя улыбнулся. Она тоже улыбнулась ему, заглянула в личико, ловя взгляд, спросила тихо и ласково:

Почему?

«Молчит. Может, уже забыл?»

Но он не забыл — ответил тихо, будто даже обиженно:

Его надо убить... Как муху...

Она еще пару секунд улыбалась ему, потом смотрела на него без улыбки, просто так, внимательно, потом прижала к себе — шелковая головка легла на плечо, — погладила гладкие волосы:

Как муху. Как муху, я поняла. Как муху... Как муху? Ты сказал — как муху?

Она вскочила, ринулась в сторону, потянув его за собой. Усадила в коляску, сцепила защелку ремня, покатила из парка, забыв попрощаться с мамочками. Рука тряслась — она с трудом нашла в списке номер: «Где же? Вот! Вера Зиновьевна».

Вера Зиновьевна, здравствуйте! Да, это я. Спасибо. Нет, хорошо. Все хорошо у нас. Вера Зиновьевна, он сказал — «как»! «Как муху». Сопоставил, вы меня понимаете?! Да. Ну, неважно что. Он сравнил, соединил, у него получилось! Невероятно, но он сопоставил вчерашнее и сегодняшнее, понимаете? Это ведь на порядок сложнее, я читала. Да, спасибо. Я тоже. Да, нужно устроить праздник. Хорошо. Мы к вам придем. Мы придем обязательно, да, на следующей неделе. Да, поняла вас: тренировать насколько возможно чаще. Да-да, я справлюсь, это легко. Дерево высокое, как дом. Печенье вкусное, как конфета. Да-да, я понимаю! Два яблока — как два стакана. Да, это труднее, хотя, я думаю, это он тоже поймет. Конечно, не следует торопиться. Да, придем, и вы хорошенько нам все объясните. Спасибо. До свидания.

Она убрала телефон в сумочку и шла теперь бодрым шагом, энергично толкая коляску, а та подпрыгивала на трещинах старого тротуара. «Два яблока — как два стакана. Три яблока — как три стакана. Или как три ложки. Ты можешь держать ложку, как я. Ты — как я. Ты — как они. Когда ты бросаешь песок им в глаза — им больно, как и тебе будет больно, если я брошу песок в глаза тебе. Если я стукну тебя — тебе будет больно, как мне — если ты меня стукнешь. Я плачу, потому что мне больно, когда ты сильно сжимаешь мой палец. Я плачу, как ты, ведь больно мне, как тебе. Ты — как я. Ты — как они. Ты можешь ходить, как они. Ты можешь бегать, как они. Ты можешь говорить так, как они говорят. Если они спросят — ты ответишь. Если ты спросишь — они ответят тебе». Она придумывала новые и новые будущие его открытия, придумывала весело, легко, стараясь запоминать самые ловкие сравнения, придумывала всю дорогу, до подъезда дома, пока не въехала колесами коляски в бетонную ступеньку крыльца.

Дома сварила картофельное пюре — его любимое, с кусочками сливочного масла и каплями протертого куриного мяса, потом кормила и возбужденно сообщала ему разную нелепицу: «Убить котенка — как убить муху»; «погладить котенка — как погладить тебя»; «ты живой — как котенок и муха»; «пюре вкусное — как каша и суп». Дала ему компота, вынула из стула, усадила на горшок, а затем на ковер, но почувствовала, что слишком возбуждена, чтобы играть с ним. Он рассматривал свои пальцы, а она смотрела в окно и старалась успокоиться. Он понимает цвета, понимает команды: «сядь», «вставай», «ложись», «дай», «на». «Как собака», — подумала она, и слева внутри крепко стиснулся кулачок, запрещая продолжить. Он знает много слов: «дом», «дорога», «коляска», «улица», «яблоко», «каша»... Знает очень, очень много разных слов.

Когда-то она записывала все, что он знает, в тонкую тетрадку. Тетрадка кончилась, другой она заводить не стала, потому что поняла: то, что он много знает, ничего не меняет. Он не может понять «больше» и «меньше», «выше» или «ниже». Не может понять «два», «три», «пять». А она не может понять, как это — не понимать, что два яблока — это «два». Когда впервые узнала о том, что, вероятнее всего, он так и не сможет соотносить предметы, чувства, величины, — решила, что это не так уж страшно. Он просто не будет математиком, инженером, доктором, строителем и кем-то еще другим, чья работа требует такого умения. Она не знала тогда, что умение соотносить вещи и величины нужно не только в работе математика, инженера, строителя — оно нужно не только для работы, не столько для работы, и вообще, работа тут ни при чем.

Почти каждый день он осваивал новые слова. Одно из последних завоеваний — «хочу». Говорил «хочу», подставляя к нему разные другие слова, иногда выходило удачно, иногда не очень. «Хочу яблоко», «хочу мяч», «хочу спать», «хочу дай». «Хочу, чтобы ты дала мне попить» — это пока слишком сложно. Это вообще слишком сложно. Нужно ли громоздить такие длинные паровозы из слов, если можно сказать просто: «Хочу пить»? С этим мы справимся, а вот с другим? Скажет ли он когда-нибудь «хочешь»? «Ты хочешь попить, мама?»

Сейчас, в темной комнате, внутри у нее снова сжался кулачок и она отвлекла себя, вернувшись к припоминанию сегодняшнего. «Почему он сопоставил именно это? Потому что это его удивило? Почему его удивила убитая муха? Это было не похоже на все другое? Может быть. Неважно, главное — если муха его удивила, значит, он способен удивляться, значит, я могу этим воспользоваться, нужно лишь чаще удивлять его. Как? Говорить неправдоподобное, преувеличенное? “Ты вырастешь большой, как дом”? Слишком сложно, “большой” — ему непонятно. Тогда просто: “Ты вырастешь, как дом”». Она засмеялась.

Она думала об этом вечером, когда, выкупав его в большой ванне и закутав в мягкое синее полотенце, носила от стены к окну, от окна к стене, дожидаясь, когда он захочет спать и начнет тереть глазки. В ванной зеркало запотело, и, когда она вынимала его из воды, он пальцем начертил на зеркале полоску и она подумала, что нужно купить краски и кисточки и, может быть, ему понравится рисовать, а может, он окажется талантливым и станет знаменитым художником, когда вырастет. Пыталась представить его взрослым, но не могла.

Он потер глазки. Он был очень хорошенький, когда, поддаваясь сну, тер кулачками глазки. Однажды они задержались на прогулке, она несла его засыпающего домой, и соседка по подъезду сказала: «Какой красавчик! Вырастет — от девчонок не будет отбою». И в парикмахерской говорили, что он красивый, что волосы такие редко у кого встретишь — густые, гладкие, блестящие — чистый шелк. И что глазки умненькие, говорили. И что послушный. «Да, послушный красавчик», — она погладила его мокрые волосы, поставила его на подоконник, одела в пижаму. Но он стал вредничать, и она опять носила от окна к стене, от стены к окну, делая остановки на подоконнике.

Со стороны парка, с востока, дул сильный ветер. Тучи плотно облепили небо, и под ними, будто на прозрачных качелях, на ветру раскачивались стрижи. Старательно работая крыльями, они продвигались на несколько метров к востоку, а потом замирали, сдаваясь, и ветер отбрасывал их назад. Туда-сюда, туда-сюда — качались под тучами десятки черных пташек. Смотрела на них, когда подходила к окну, и думала, что птицы счастливы, что им по нраву вдруг подаренная ветром бестолковая игрушка, им привычно это «туда-сюда», они прилетают каждый май и улетают каждый август и вся их жизнь напоминает маятник. А люди не похожи на птиц, люди не могут топтаться на месте, не могут снова и снова возвращаться к тому, с чего начали.

Стемнело. Она устала его носить, однако терпела, зная, что вот-вот начнет тереть глазки. И тогда она поцелует его в гладкий белый лобик и уложит в постель. Решила: «Дождемся только фонарей». Летом фонари включали в половине одиннадцатого, зимой — раньше, и она всегда ловила этот момент. Фонари вспыхивали сначала холодным — розово-голубым, а через пару мгновений теплели — наполнялись мягким желтым, вокруг каждого появлялся сияющий ореол, в котором летом мелькали дождинки или трепетали мотыльки, а зимой сверкала изморозь или летели снежинки, но чаще мельтешила пыль, что поднимали машины с дороги.

Странной была эта улица — безликой и почти бесцветной: стены типовых пятиэтажек с облупленной штукатуркой, выцветший до бледно-серого асфальт, весь в буграх, ямках и трещинах, грубо обрезанные тополя, пыльные газоны, на которых зимой не залеживался долго снег, а летом ни в какую не приживалась трава. С их верхнего этажа видны были безобразные крыши киосков почты, мороженого и бытовой химии. Прохожих мало, машины проезжали быстро, иногда тормозили у одного из ларьков или сворачивали во дворик. Когда же зажигались фонари, улица преображалась. Из вытянутых в форме капель чашек вниз лились потоки неяркого золотисто-желтого. Асфальт казался более темным и будто бы новым, свежим, газоны — влажными, обрезанные тополя становились диковинными деревьями, они отбрасывали на тротуары страшноватые тени, алюминий на крышах киосков мерцал, а стены стандартных домов в волшебном свете желтых фонарей вдруг превращались в древние и значительные.

О чем ты думаешь? — тихо спросила она, зная, что он не ответит.

О чем он думает? Думает ли он о чем-нибудь? Она смотрела на нежное личико — мечтательное, с оттопыренной желобком нижней губкой — и убеждала себя и его: «Это кончится, это пройдет. Ты понимаешь “как”, значит, ты можешь понять многое: трава — зеленая, как листья, твои глаза — синие, как небо, ты — хороший и умный, как другие дети». Чувствовала, что ноги на полу мерзнут — не от холода, ведь пол застелен толстым линолеумом, а оттого, что в голову лезет вопрос: «А вдруг не пройдет, не кончится?» Но на улице как раз зажглись фонари. И она улыбнулась: «Пройдет, конечно пройдет». А он вдруг сказал:

Хочу туда.

Она встала на цыпочки, заглянула в его серьезное личико. Он смотрел на похорошевшую улицу.

Зачем? — спросила она.

Идти.

Куда?

Туда.

Зачем?

Сломать те желтые фонари.

Она стояла, обнимая его и глядя на струящийся золотисто-желтый. Он потер кулачками глазки. Ее босым ногам снова стало холодно, она пошевелила пальцами, чтобы ноги не мерзли, взяла его на руки и понесла к кровати. Уложила, поцеловала в лобик, вернулась к окошку. Долго смотрела на улицу с древними стенами домов и таинственными тенями от диковинных деревьев, потом закрыла шторы и пошла спать. «Сломаю желтые фонари», — звучал где-то вокруг нее тоненький голос. «Сломаю желтые фонари». Выключила ночник и влезла под одеяло. «Сломаю желтые фонари». Отвернулась к стенке: «Спасибо, Господи, за этот чудесный день». — «Сломаю желтые фонари». — «Нет, сегодня начну вспоминать с начала». Она вспомнила прожитый день, а когда добралась до вечера, до темной улицы за окном, желтых фонарей, сон почти одолел ее.

Сон окутывал плоскими и вывернутыми бесконечностями, поворотами, ямами, коридорами, случайными словами, предметами, среди которых были и шарик для пинг-понга, и резиновый утенок, и мухобойка, и ложка, и котенок, и ворона на сосне, и маятник, и коляска, и санки, и бабкина крупа, и думочка. «“Сломаю” — новое слово. Как муху? Как приборчик? Новое слово — это хорошо. Однако с этим я не усну. Новое слово — плюс, но я не могу заснуть из-за этого нового слова». Она ворочалась. Легла так, что свет от уличных фонарей прицелился ей в глаза, и сощурилась. Она крепко сомкнула веки, правда, желтая полоска осталась, и она думала теперь об этой желтой полоске. Мысли спутывались, хотя она успевала еще выхватывать их, выравнивать, укладывать одну на другую в стопку, как выглаженные простыни. «Мне надо знать, как эти штуки устроены», — подумала она вдруг и сразу же успокоилась. Перевернулась набок и улыбнулась, освобожденная, будто вынула из глаза мошку. Сон потянул, поволок, понес, как течение быстрой речки, но она успела повторить то, о чем нельзя позабыть завтра: «Ты вырастешь большой, как дом... Ты будешь идти по улице, ломая желтые фонари, а я буду чинить фонари, которые ты сломаешь».

100-летие «Сибирских огней»