Вы здесь

«В минуты мира роковые...»

(К 200-летию Ф.И. Тютчева)
Файл: Иконка пакета 12_zolotsev_vmmr.zip (37.23 КБ)
Станислав ЗОЛОТЦЕВ
Станислав ЗОЛОТЦЕВ


В МИНУТЫ МИРА РОКОВЫЕ...
(К 200-летию Ф.И. Тютчева)


«В Россию можно только верить».
Человек, написавший эти слова, родился в 1803 году. Начертал он их на бумаге в 1866 году, когда ему оставалось жить уже немного. Следовательно, он шел к ним всю свою жизнь. Но мы вправе будем сказать, что эта строка начала рождаться почти за четыре с половиной столетия до своего появления на свет. Они рождены памятью Русской Истории, памятью Рода, к которому принадлежал написавший их поэт. Он поистине получил их в наследство от своих предков...
...В 1380 году произошло событие, в котором решалась судьба будущего государства Российского — битва на Куликовом поле. Впервые после полутора веков татаро-монгольского ига в этом сражении против ордынских полчищ выступило соборное русское воинство, в которое вошли рати из многих княжеств, из раздробленных в ту пору частей Отечества. Московский князь Дмитрий Иванович (которого после битвы нарекут Донским), возглавивший это воинство, был не только храбрым витязем, но и мудрым стратегом: он сделал все для того, чтобы ордынский предводитель Мамай не обрушил свои войска на Русь внезапно, — небывалый по своей силе новый набег поработителей был упрежден, был встречен за Доном тоже небывало могучей сводной ратью наших предков... В том, что поход Мамая не стал неожиданностью для них, в том, что их рати смогли достойно подготовиться к страшной битве, едва ли не главная заслуга принадлежит знатному боярину, служившему послом московского князя в Орде. Не раз, и не два рискуя жизнью, этот мужественный и мудрый воин-дипломат без страха стоял в шатре Мамая и смотрел в глаза жесточайшему из людей того века. И, не дав ордынскому властителю унизить свое достоинство, московский посол сумел разгадать, выведать и узнать в подробностях его вероломный замысел, а потом — передать князю Дмитрию Ивановичу весть о смертельной опасности для родной земли.
Этим послом был боярин Захарий Тютчев.
Через четыре с половиной века один из его потомков (и тоже дипломат) напишет гениальное четверостишие, завершающееся словами, которые стали святейшим законом отношения к своему Отечеству для каждого человека, если только он не просто зовется русским, но ощущает себя русским по судьбе, по всему своему духовному миру: «В Россию можно только верить».
Этим потомком был Федор Иванович Тютчев, которого мы сегодня по праву зовем одним из гениальнейших наших поэтов.
...А в самом деле, какими же еще словами, каким еще убеждением мог укрепить свою душу воин-дипломат конца 14-го века, чтобы она не дрогнула ни перед угрозой смерти, ни перед ордынским вероломством. Только вера в родной народ, в отеческую землю, великая вера в грядущее их возрождение могла вдохнуть в него силы для подвига. Ведь в его время и Руси-то самой не было — так казалось не только чужестранцам, но и многим ее жителям. Было множество разрозненных княжеств, чьи повелители враждовали меж собой, соперничали в борьбе за право получить из ханских рук ярлык на главенство над остальными князьями. Даже самого богатого воображения не хватило бы на то, чтобы представить себе такую страну, истерзанную и униженную, могучей державой, государством, владычествующим на одной шестой части мира. Только вера, великая вера, только она!..
Вот главное сокровище, унаследованное поэтом Федором Тютчевым от многих поколений его древнего, боярского, а затем дворянского рода. Эта вера, вырастающая из безмерной любви к Отечеству, пронизанная ею, была самим «воздухом» его поэзии. Других богатств поэту в наследство не досталось: род Тютчевых к 19-му веку стал уже обедневшим, — как впрочем, и многие другие фамилии русских дворян с древней и славной родословной: семейство Пушкиных — вящий пример этих грустных игр матушки-истории... Но, думается, именно духовное наследие, которым поэт Тютчев был одарен генетически, памятью той же самой отечественной истории, запечатленной в поколениях его предков, именно оно и стало первопричиной того, что сегодня, через 200 лет после его рождения и через 130 лет после его смерти, его поэзия вновь становится не просто близкой нам, но — живой частью нашей жизни, наших душ.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Так, думая о взаимоотношениях человеческой жизни и эпохи, государства, сказал он еще в молодости. Прочитывая страницы его судьбы, несомненно можно увидеть, что немало роковых минут мира вошли в нее и отозвались в его творчестве. Но... взглянем пристально на только что завершившееся столетие, и мы убедимся с горечью: для России, для ее народа едва ли не каждая минута в этом веке — была роковой. Других минут, кажется, нам XX век и не дарил. И кто знает, не самые ли роковые минуты истории Отечества переживаем мы сегодня, в наступившем столетии.
В такие минуты невозможно остаться собою — остаться русским — без поэзии. Без поэзии Тютчева — невозможно вдвойне.
Без нее наши души могут быть озарены самыми разными огнями — вплоть до пламени пожарищ и кровавых сполохов, но не будет над ними путеводного света — света той звезды, о которой было сказано Тютчевым:
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
Звезда России, Русская звезда... И в тютчевские времена ее животворящий свет не раз застилался туманами лжи, клеветы, ненависти к стране крупнейшего славянского народа; что уж говорить о нашем веке? — десятилетиями само имя этой страны было под запретом. И в наши дни находится немало людей (кое-кто из них без зазрения совести зовет себя русским), с высоких трибун обличающих ее как «грязную тысячелетнюю рабу». Такие-то обличители, нередко обладающие государственной властью, и довели державу до ее нынешнего, униженного и позорного состояния.
Именно в согласии с их логикой и с логикой их предшественников творчество поэта Русской звезды Федора Тютчева тоже неоднократно представало перед его соотечественниками в минувшем веке, «обличенное оптическими обманами», теми или иными. Нет, за исключением немногих лет после Октябрьской революции, в которые предполагалось «отменить и выбросить», разрушить до основанья всю дореволюционную культуру страны, его имя не вычеркивалось начисто из школьных и вузовских учебников литературы и хрестоматий (тут сыграло свою роль то, что его некоторые стихи высоко ценил В.И. Ленин: как-никак первоначальное воспитание и образование будущий вождь революции получил в дворянской семье и в классической гимназии...) Но, Боже мой, каких только ярлыков не наклеивали на его творческий облик официозные литературоведы в тридцатые-шестидесятые годы, как только не «обрезали» его наследие, кем он только не представал перед читателями! И «реакционным романтиком», и «жрецом чистого искусства», и «проповедником идеалистических идей», и «защитником монархического строя», и «поэтом, далеким от народа», и... но, пожалуй, хватит.
Но и в наши дни появляются статьи и прочие исследования, авторы которых, исповедуя «всеземное сознание», вновь порицают Тютчева — теперь уже за его преданность идеям единства славянских народов. Теперь отечественные «прогрессисты» (из тех, кого крупнейший писатель наших дней назвал «образованцами») готовы увидеть во многих стихотворениях поэта опору для «великодержавного шовинизма». Еще бы! — ведь это словно бы к ним обращаясь, к ним, стремящимся как можно реже употреблять слова «Россия» и «русский», к ним, желающим загнать нашу страну на задворки «мировой цивилизации» и отвести ей в «общеевропейском доме» роль отхожего места, писал певец Русской звезды:
Напрасный труд — нет, их
                           не вразумишь, —
Чем либеральней, тем они пошлее,
Цивилизация — для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Тут к месту вспомнить слова одного из его современников: «Поэзия Тютчева никогда не была к услугам сильных мира сего, кто бы они ни были и где бы они ни были — на троне или в литературе».
В сущности, такова и прижизненная и посмертная судьба любого крупного художника слова в России: для современников своих он оказывается слишком велик, и лишь немногие из них могут разглядеть его истинную величину, распознать подлинную ценность им созданного. (Вспомним есенинское: «Большое видится на расстоянье»). А для людей новых времен — особенно для тех, кто на том или ином «троне», — он почти всегда становится «неудобен» той или иной стороной своего творчества, или какой-то гранью своей судьбы, либо — своими взглядами на жизнь, на людей, общественными и духовными убеждениями. Вот так и получается, что власть имущие потомки нередко «обстругивают» его посмертный облик, зачеркивают многие страницы его творений, как бы приспосабливая личность художника и его наследие под законы и вкусы своей эпохи. Так в свое время из Пушкина советские литературно-общественные надсмотрщики делали чуть ли не «борца с царизмом» (и начисто отсекали от читателей, например, мотивы его возраставшей с годами преданности русскому православию)... Так происходило и с Федором Тютчевым — и при жизни поэта, и многие десятилетия после его смерти. Не предчувствуя ли грядущие «странности» отношения потомков к его поэзии, он и написал уже на излете своего жизненного срока эти проникновеннейшие строки, полные мудрого всепонимания:
Нам не дано предугадать,
Как наше слово отзовется, —
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать...
Сказанное столь же безнадежно, сколь и надеждой проникнуто. И здесь самое время добавить — причем добавить то, что является едва ли не самым важным для понимания всего тютчевского мира, — эти «столь» и «сколь», это взаимопроникновение надежды и безнадежности, беспредельного отчаяния и ослепительно-солнечной радости жить, это столкновение душевного бессилия с торжеством веры — всюду, всегда и во всем у поэта. Такова была и сама личность Федора Тютчева, так сложилась и его судьба: во всем как бы «на разрыве» меж теми или иными двумя стихиями, совершенно не соединимыми друг с другом. А в его душе — соединялись, хотя и продолжали противостоять друг другу, принося ей порой невыносимые муки. Вот одно из, казалось бы, сугубо дневниковых его четверостиший:
Впросонках слышу я — и не могу
Вообразить такое сочетанье.
А слышу свист полозьев на снегу
И ласточки весенней щебетанье.
А уж наяву это «сочетание несочетаемого» просто не отпускало его от себя, став его повседневным жребием. Вспомним: в одном из самых тонких любовных откровений Тютчева в пору поздней осени «...повеет вдруг весною». Так ведь было и в его глубоко личностном мире: в более чем зрелом возрасте он, женатый уже второй раз, нежно любящий свою семью, сближается с совсем юной девушкой, и эта вспыхнувшая взаимная любовь стала для него и самым большим счастьем его жизни — и разрушительнейшим страданием, длившимся до конца его дней... Европеец по всем своим привычкам, предпочитавший и говорить, и писать письма и статьи по-французски, два раза женившийся на немках, множество лет проживший за границей, — он был едва ли не самым ярым в кругу своих современников-дворян сторонником и проповедником идей русской православной самодержавности как духовного магнита, который должен объединить все славянские народы в их противостоянии католическо-протестантской агрессивности Запада и мусульманско-феодальным силам Востока... Русский язык он считал единственно возможным для выражения подлинной поэзии (хотя сам создал немалый ряд стихотворений на французском). Не терпевший никакого насилия ни над личностью человеческой, ни тем паче над литературным трудом, он, тем не менее, уже в позднем возрасте был назначен главой Цензурного комитета и эту должность исправлял добросовестно (хотя, конечно, не только не «свирепствовал», но и способствовал прохождению в печать талантливым произведениям)... Таков был Тютчев.
«...В этой двойственности, в этом противоречии и заключался трагизм его существования. Он не находил ни успокоения своей мысли, ни мира своей душе. Он избегал оставаться наедине с самим собою, не выдерживал одиночества и как ни раздражался «бессмертной пошлостью людской», по его собственному выражению, однако не в силах был обойтись без людей, без общества, даже на короткое время».
Так писал в «Биографии Федора Ивановича Тютчева» прекраснейший русский писатель прошлого века Иван Аксаков, близко знавший поэта (он был мужем его дочери). Да, Тютчев по праву заслужил при жизни от своего окружения и не только читательского, титул поэта-мудреца, но и те, кто называл его безумцем, тоже далеко не всегда преувеличивали... Он был человеком великого ума, одним из самых образованных людей своего времени, постигшим глубины самых различных направлений в тогдашней мировой науке познания общества и природы (недаром его высоко ценил крупнейший немецкий философ Шеллинг), — но он же был человеком самых бурных страстей, которому буйство его чувств нередко становилось преградой и на пути к высотам служебной, дипломатической и придворной карьеры. Вот мое убеждение: если мы скажем, что Федор Тютчев воплощал в себе натуру подлинно русского человека, которому Всевышний даровал огромный поэтический гений, что он воплощал в себе все сложности, противоречия, достоинства и изъяны этой натуры русского поэта, — то не очень ошибемся...
Слезы людские, о слезы людские,
Льетесь вы ранней и поздней порой...
Льетесь, безвестные, льетесь,
                                    незримые,
Неистощимые, неисчислимые, —
Льетесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
..Несколько раз автор этой статьи проводил своего рода эксперимент, встречаясь либо со старшеклассниками, либо с начинающими студентами или же с людьми самых разных профессий, любящими литературу, но еще не очень искушенными в ней: я читал им вслух только что процитированное шестистишие и предлагал назвать имя его автора. С тем же вопросом я обращался к слушателям, читая им вот эти строки:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Среди имен, которые назывались моими слушателями, прежде всего звучало имя автора «Кому на Руси жить хорошо». Другие говорили — Кольцов, Никитин, кто-то даже предположил, что эти стихотворения принадлежат или Есенину или кому-то из крестьянских поэтов «есенинского круга»; наконец, один раз послышалось: «Наверное, неизвестные страницы Рубцова...» Тютчева не называл почти никто. Вот еще один печальный результат того, как «обрабатывалась» и преподносилась новым поколениям россиян в XX веке отечественная классическая литература. Некрасов, согласно официозным установкам, разумеется был народным поэтом, печальником за крестьянскую долю (но почему-то никак не мастером любовной лирики, каким он был на самом деле...) Тютчев же — да, певец любви и природы, «Люблю грозу в начале мая...», «Я встретил вас...» и так далее, но — народный? — нет, ни в коем случае!..
Да, действительно, по всем внешним приметам своей биографии он был, используя расхожее выражение, страшно далек от простонародья. Да, потомок древнего и знатного русского рода родился в старинном «дворянском гнезде», вырос в той патриархально-обеспеченной обстановке «барского, господского» дома, в какой рождались и вырастали едва ли не все творцы вершинной нашей словесности былых времен. (Кстати, село Овстуг, в котором находится ныне возрождаемое родовое имение Тютчевых, располагалось на той же благословенной земле Черноземной России — орловская, брянская, калужская, воронежская и тульская полоса, — где примерно в таких же усадьбах являлись миру и Тургенев, и Фет, и Толстой, и Жуковский...) Получив достойное домашнее образование, — в 10-12 лет он уже переводил древнеримских поэтов, — юный дворянин всего лишь за два (!) года проходит полный курс Московского университета (в чем тоже проявился его сверхъестественный природный интеллект, уникальная память, умение читать с невероятной быстротой). После чего — двадцатилетие дипломатической службы за границей, тесное общение с лучшими западноевропейскими умами, жизнь среди дипломатического чиновничества...
Да и по возвращении в Россию Тютчев вел жизнь, соответствующую его великосветскому положению — в придворных кругах, в среде высшей государственной бюрократии, почти ежедневное участие в роскошно-суетных ритуалах общества, окружавшего императорский трон. Нет, разумеется, он часто видится, дружит, спорит, встречается с людьми, составлявшими цвет тогдашней отечественной интеллигенции, с выдающимися писателями, музыкантами, артистами, и, конечно же, с общественно-политическими вождями и идеологами славянофильского движения... Но, согласимся, такой образ бытия мы все же вправе назвать сегодня салонно-элитарным, имеющим очень мало общего с «бедными селеньями», с миром «неисчислимых слез» простых русских людей.
...Согласимся — если только добавим всего лишь одно определение, уже звучавшее выше: внешне. Да, по всем внешним приметам судьбы Тютчев, казалось бы, не имел никаких возможностей стать не только что национальным русским поэтом — ему и просто русским по натуре человеком вроде бы немыслимо было остаться. И тем не менее, —
Велико, знать, о Русь, твое значенье!
Мужайся, стой, крепись и одолей!
— и тем не менее такие строки могли быть рождены только народным поэтом, то есть поэтом своего народа, всем своим существом понимающим и знающим духовность великого людского множества, говорящего на том языке, на котором он пишет. (Здесь мы вновь должны вспомнить единство двух понятий — «язык» и «народ»: в нашей речи издревле эти слова означают одно и то же.) Причем народным поэтом мы можем назвать автора этих строк и потому, что душу своего народа он понимал в ее тысячелетнем развитии, предчувствовал ее грядущее: его слова действительно обращены к нам, к людям, живущим среди великих потрясений России.
Ее нельзя понять лишь рассудком, ее нельзя измерить общим аршином, — но точно так же должно относиться и к ее поэту: здесь не подходят никакие общепринятые мерки, никакие законы формальной и бытовой логики, никакие каноны государства и общества. Ибо тут вступает в права и в действие поистине космическая разница между внешней жизнью, биографией, личностно-бытовыми обстоятельствами судьбы — и между его духовным бытием. В сущности, почти каждый крупный русский поэт всегда жил (да и сегодня живет) «на разрыве» между этими двумя берегами своего существования. Кого ни возьми... Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Фет, Блок, Есенин, — любой из них разрывался между бременем земных забот, тем, что так или иначе называется службой, заработком на хлеб насущный либо хозяйственно-помещичьими и деловыми проблемами, между приличиями и условностями своего круга и общества, всяческой «суетою сует», включающей в себя и любовные муки и радости, и политические страсти, и — что греха таить! — дружеские пирушки и удалые забавы, словом, между видимой действительностью своего «я», с одной стороны — и между своей внутренней, глубоко сокровенной, тайной для всех людей и даже для себя не всегда ясной жизнью своей души. Духовным бытием своим. Тем космосом чувств, пророческих видений, колдовских эмоций и мучительно рождавшихся из всего этого размышлений, тем космосом, которому был лишь один выход — в творчество, в поэзию. В Русское Слово...
Но надо признать, что даже на этом трагедийном фоне истории отечественной поэзии (а ведь нельзя же забывать и о тюрьмах, и о ссылках, опалах, о ранних смертях, гибели в бою и на дуэлях, да и просто об убийствах поэтов) судьба Федора Тютчева — едва ли не самая «контрастная». В ней противоречие между внешним и внутренним мирами было, что называется, доведено до классического совершенства. Любого, кто пишет стихи, окружающие считают несколько странным человеком, — говорит, пишет, да и живет «не как все», — но кто бы из современников Тютчева не писал воспоминания о нем, эпитет «странный» употребляли все, имея в виду именно несоответствие облика и образа жизни дипломата и цензора его поэзии, ее духовной сущности. Тут необходимо привести еще одно и, пожалуй, самое существенное высказывание И.С. Аксакова из написанной им тютчевской биографии:
«Только поэтическое творчество было в нем цельно».
Вот в чем ключ к пониманию Федора Ивановича Тютчева!..
...Да поэт ни от кого и не скрывает сей ключ: надо только уметь найти его, внимательно его читая. «Ты — жилица двух миров», пишет он, обращаясь к своей душе...
Но все же «благодать сочувствия» была дана ему не только потомками, но и теми, кто звал его «странным», людьми его века. Да и какими людьми! Воспоминания или содержащиеся в письмах или иных документах мысли о Тютчеве, принадлежащие Жуковскому, Вяземскому, Толстому, Некрасову, Фету, Достоевскому и другим славнейшим из славных россиян прошлого века, могли бы составить объемистую и занимательнейшую книгу. И каждая страница такой книги, при всей сложности и неоднозначности чувств и оценок, запечатленных на ней, перекликалась бы со всеми другими страницами главным своим мотивом: восторгом, восхищением, изумлением, преклонением перед невероятной, головокружительной личностью гения и перед неповторимой вселенной его стиха...
Думается, даже несколько самых кратких фрагментов из этих мемуаров и свидетельств современников Тютчева смогут немало сказать читателю...

Лев Толстой:
«Вы знаете, кто мой любимый поэт? — Тютчев». «Без него нельзя жить».
«Я его люблю и считаю одним из тех несчастных людей, которые неизмеримо выше толпы, среди которой живут, и потому всегда одиноки».

И.С. Тургенев:
«О Тютчеве не спорят; кто его не чувствует, тем самым доказывает, что он не чувствует поэзии».

В.А. Жуковский:
«Он человек необыкновенно гениальный и весьма добродушный, мне по сердцу».

И.В. Киреевский:
«Желал бы я, чтобы Тютчев совсем остался в России. Он мог бы быть полезен даже только присутствием своим, потому что у нас таких людей... можно счесть по пальцам».

П.А. Вяземский:
«Я очень... рад Тютчеву. Разговор его возбуждает вопросы и рождает ответы, а разговор многих других возбуждает одно молчание...»

(Теперь еще несколько дневниково-мемуарных наблюдений, сделанных менее известными, но все же яркими и интересными литераторами и журналистами, знавшими поэта).

А.П. Плетнев:
«Западник по воспитанию, по вкусам он является одним из ярких истолкователей русской души. Подлинный барин во многих отношениях, аристократ — по роду службы и по привычкам, — трудно было бы найти человека более приветливого в личных отношениях, менее требовательного в удовлетворении собственных нужд. ...Нельзя не упомянуть и об его служебной деятельности, когда он был назначен старшим цензором при Особой канцелярии Министерства иностранных дел. Как поэт, Ф.И. выразился о своей службе стихами:
Не арестантский, а почетный
Держали караул при ней...
В беседе Тютчев сыпал блестками своего ума, как богач, не боящийся разорения».
В.А. Соллогуб:
«Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст. ...Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам: он был дурен собою, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все это, все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгновенно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева».

В.П. Мещерский:
«...У Ф.И. Тютчева был один враг: враг этот была практическая жизнь. В практической жизни он был несведущ и неопытен, как дитя. Небольшого роста, с походкою небрежной, переваливающеюся, он внешним образом как будто выражал внутреннего человека...»

А.И. Георгиевский:
«В его обществе вы чувствовали сейчас же, что имеете дело не с обыкновенным смертным, а с человеком, отмеченным особым даром Божиим, с гением».

Ф.Ф. Тютчев*:
«Окруженный строгим придворным этикетом, Федор Иванович умудрился всю жизнь свою оставаться независимым, произвольным и, что называется, вполне сам себе властелином; он ни перед кем не заискивал, со всеми был ровен, прост и самобытен. Чуждый какого бы то ни было расчета, никогда не думавший ни о какой карьере, Федор Иванович искренне не видел разницы между людьми. Для него человеческий род делился на две половины — на людей интересных и людей скучных, а затем ему было безразлично, с кем судьба столкнула его: с высокопоставленнейшим ли сановником или самым простым смертным. И с тем, и с другим он держал себя совершенно одинаково».
Наконец, следующие два высказывания, первое из которых принадлежит все тому же биографу поэта и его родственнику И.С. Аксакову, а второе — блистательнейшему русскому лирику Афанасию Фету, относятся уже к сердцевинной области творческого мира Тютчева, они — конкретнейшие свидетельства его художнической психологии, характеризующие то, что называется «творческим поведением художника». Вот что пишет Аксаков:
«Он был поэт по призванию, которое было могущественнее его самого, но не по профессии. ...Прежде всего и во всем он был поэт, хотя собственно стихов он оставил по себе сравнительно и не очень много. Стихи у него не были плодом труда, хотя бы и вдохновенного, но все же труда... Когда он их писал, то писал невольно,.. потому что он не мог их не написать: вернее сказать, он их не писал, а только записывал. Они не сочинялись, а творились. Они сами собой складывались в его голове, и он только ронял их на бумагу, на первый попавшийся лоскуток...
...Именно к тщеславию он был менее всего склонен. Можно сказать, что в тщеславии у Тютчева был органический недостаток... Все блестящее соединение даров было у Тютчева как бы оправлено скромностью, но скромностью особого рода, не выставлявшеюся на вид...»
Строки воспоминаний А.А. Фета словно бы продолжают аксаковские размышления над этой, необычной даже для «странных» людей, называющихся поэтами, странностью. Великий лирик пишет о своем старшем друге:
«Быть может, не всем известно, что Тургеневу стоило большого труда выпросить у Тютчева тетрадку его стихотворений для «Современника». Познакомившись впоследствии с Федором Ивановичем, я убедился в необыкновенной его авторской скромности, по которой он тщательно избегал не только разговоров, но даже намеков на его стихотворную деятельность. ...Начать с того, что Федор Иванович болезненно сжимался при малейшем намеке на его поэтический дар, и никто не дерзал заводить с ним об этом речи».

Действительно, странно... Даже — более, чем странно для поэта. Тем более для поэта по призванию, по дару небесному, а не по профессии (нет такой профессии! есть только призвание...)
Притчей во языцех стало понятие «поэтическое тщеславие». Мало в истории литературы мы обнаружим примеров, свидетельствующих об отсутствии или хотя бы о слабом интересе литератора (не только поэта) к своей славе, прижизненной или посмертной. Иногда желание славы обретает у художника неестественно большую, гипертрофированную величину, становится манией, и тогда он всерьез может заверять читателей, что ему полагается памятник при жизни. (Самое любопытное, правда, в том, что памятник ему все-таки ставится, хотя и после смерти.) Скажем проще: желание славы, признания со стороны современников и потомков — естественное для пишущего человека, для творца искусства. Можем ли мы осуждать Пушкина — кстати, далеко не тщеславного человека, в юности написавшего «Великим стать желаю». Или — Лермонтова юного же — за его строчку: «Желаю славы я...»
Ничего подобного нельзя даже и представить у Тютчева. Ни в стихах, ни в письмах. Ни в юные годы, ни в зрелые. Поразительное равнодушие не просто к признанию, к известности, но даже и просто к судьбе своих стихотворений, — к тем самым «первым попавшимся лоскуткам бумаги», на коих он их записывал. Сколько таких «лоскутков» пропало по небрежности и рассеянности автора, сколько было им под горячую руку выброшено в корзину! — ведь до сих пор в тех или иных архивах обнаруживаются отрывочные странички, исписанные тютчевским почерком...
Его стихи печатались в журналах, альманахах на протяжении полувека — с двадцатых по семидесятые годы прошлого столетия. Но — эти публикации, чаще всего очень небольшие, были чрезвычайно редкими: можно сказать — одна в несколько лет. Хотя в кругу друзей, поклонников и поклонниц, в дружеских беседах и в различного рода общественных собраниях Тютчев, как это было принято в те времена, нередко читал свои творения. И когда они становились достоянием читательской публики, то заслуга в этом принадлежала вовсе не автору, а чаще всего его друзьям, родным и почитателям. Сам Федор Иванович об их печатании нимало не заботился...
И за всю свою жизнь он стал автором всего лишь двух, причем далеко не увесистых, а весьма тоненьких поэтических книг! И те вышли тоже исключительно благодаря усилиям (надо же ведь было выцарапать рукописи у автора), стараниям и радениям тех же — весьма, к счастью, многочисленных — почитателей его гения.
...Однако подобное равнодушие к своей поэтической судьбе, полное отсутствие авторской заботы о том, чтобы собственные творения пришли к людям — все это тоже мстит художнику. Да, свой круг читателей у Тютчева был, был всегда, но, что называется, «широкой читательской аудитории» у него при жизни не было. А не будет преувеличением сказать, что такая аудитория реально существовала в его времена, и она в той или иной мере была у каждого из тех, кого мы зовем великими русскими поэтами 19-го века.
...Не случайно я написал «в его времена». Полвека — это времена, а не время. И какие времена — пушкинские, декабристские, затем николаевские и — время Лермонтова. Эпоха Некрасова, Белинского, Тургенева, Толстого и Достоевского. Время Кольцова и Никитина... И во все эти времена жил, писал — и чрезвычайно мало печатался Федор Тютчев.
А каких крупнейших исторических событий свидетелем в России и в мире ему довелось стать! Вот лишь некоторые из них: Отечественная война 1812 года, восстание 14 декабря 1825 года, покорение Кавказа, польские восстания 1830 и 1863 годов, европейские революции 1848-1849 годов, Крымская война 1853-1855 годов, гражданская война в США, начало национально-освободительного движения южных славян, Парижская коммуна 1871 года, наконец, начало «бесовщины», «нечаевщины», революционного терроризма в России. А разве возведение храма Христа Спасителя, после Октября разрушенного новыми «бесами», не было величайшим историческим событием... И вот что любопытно: почти каждое из этих событий так или иначе отозвалось в его поэзии, — а его же и при жизни, и в нашем веке литературоведческие легенды причисляли к «чистым лирикам», чрезвычайно далеким от жизни. Это Тютчева-то, который за несколько часов до смерти спросил: каковы последние политические новости?..
Вспомним еще несколько моментов из его взаимоотношений с современниками разных поколений. По свидетельствам мемуаристов, Пушкин, напечатавший в 1836 году большой ряд тютчевских стихотворений в своем журнале «Современник», принял их с «изумлением и восторгом». Некрасов, в 1850 году желая открыть Тютчева новому поколению читателей, в своей статье обозначил его в числе «первостепенных поэтических талантов». Толстой — как известно, вообще почти начисто отрицавший поэзию, — поражался его «чуткости к русскому языку». Наконец, вспомним строчки, которые стали почти народной пословицей, они в обиходе даже у тех, кто не знает, к кому они относятся:
Вот эта книжка небольшая
Томов премногих тяжелей.
Так Афанасий Фет отозвался на выход второй книжечки стихов своего старшего собрата по лирике... Как видим, люди очень разные, и общего у них (кроме, разумеется, гениальных дарований и ярой веры в Россию) — разве что чрезвычайная скупость на похвалы. И, тем не менее, — сошлись на Тютчеве.
Так не слишком ли легкомысленны мы сами, называя отношение автора «Весенней грозы» и «Я встретил вас...» к своему творчеству легкомысленным и даже равнодушным?.. Нет, это очень неточные определения. Думается, дело в ином. Поэт-пророк, мудрец, смотревший на мир и на людей сквозь призму христианской вечности, сквозь «магический кристалл» русской истории и духовности, он, разумеется, знал все величие и могущество литературы, поэтической строки. Знал, сколь верна евангельская истина: Слово — это Бог. И, разумеется — пусть лишь в подсознании своем, пусть даже своим рассудочным рассуждениям скептика наперекор, — ощущал величину своего Божьего дара: не мог же он не верить Пушкину, Некрасову, Толстому и Фету, вместе взятым...
Но он же, как, быть может, никто из великих русских поэтов знал и другое: сколь несовершенно слово. Даже гением рожденное. Как безмерна пропасть меж словом и тем, что оно называет. Разве может человек — поэт ли, прозаик, вообще не писатель — словом единым или множеством слов выразить хоть малой долей свою любовь к матери, к женщине-избраннице, к Родине? Если он честен, то он сам ощущает, говоря либо творя строки на бумаге, как далеки его чувства, мысли, эмоции, убеждения и впечатления от того, что он говорит и пишет. «Почти правда» — уже не правда...
Вот почему родился «Silentium!»
Вот почему Федор Тютчев в отчаянии от этого, открывшегося ему несовершенства Слова, будучи еще молодым, двадцатисемилетним человеком, написал одно из самых таинственных, загадочных, непостижимых в своей парадоксальности произведений русской поэзии в целом. Вот почему он возгласил в «Silentium!»:
МЫСЛЬ ИЗРЕЧЕННАЯ ЕСТЬ ЛОЖЬ.
Но этим же стихотворением он и дал нам ключи к разгадке его творческого космоса, его личности, его отношения к жизни — и к поэзии, прежде всего к своей собственной...

По моему убеждению, не в переносном, а в самом прямом смысле Тютчев всю свою жизнь продолжал творить «Silentium!». То есть — всю свою жизнь продолжал спорить со своим собственным кредо: «Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои». Да уже и тем, что он изрек это, сказал, написал, а не умолчал, не затаил в себе — нарушил сию заповедь, им же самим созданную. Но она, эта центральная Идея-символ, не отпускала его до последних его дней, возникая все в новых и новых стихотворениях. Вот шестистишие тридцатых годов, в котором, кажется, до абсолютного предела доведена главная мысль «Silentium!» — а, мысль о невозможности «выразить себя»:
И чувства нет в твоих очах,
И правды нет в твоих речах,
И нет души в тебе.
Мужайся, сердце, до конца:
И нет в творении — творца!
И смысла нет в мольбе!
И не только в стихах его, но и в переписке звучит отчаянье от несовершенства человеческой речи, от громадной пропасти меж тем, что таится в сердце, и тем, что изречено. По собственному признанию поэта, высказанному в письме, последние муки его отношений с Денисьевой довели его «...до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке».
Самое потаенное, самое сокровенное, будь то экстаз счастья или конвульсии страданий — безымянно... В другом письме Тютчев называет попытки выразить душевные состояния в стихе «...мнимо-поэтическими профанациями внутреннего чувства, этой постыдною выставкою напоказ язв сердечных...» И еще, там же: «Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой, целым внешним миром и тем... страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит...»
И все-таки, всегда мучимый этой отчаянной невозможностью полностью воплотить «в творении — творца», он всю жизнь искал имена тому, чему нет имени. Задолго до появления теорий Фрейда и Юнга, задолго до того, как медициной и культурой стали опосредованы понятия «подсознательного психического начала» и «потока сознания», русским поэтом был найден простой и точный символ-метафора, определяющий громаду космической дистанции между явлением, чувством, мыслью — и между их языковыми обозначениями. Говоря простыми словами, ведь каждый из людей, независимо от рода его занятий, страдает двойственностью своего бытия, невозможностью абсолютного, совершенного воплощения себя, своей мечты, желания в явь, в реальность. Для художника, особенно для литератора, эта невозможность всегда соотносится с выбором между правдой и ложью. Если мое «Я» хоть на йоту недовоплощено в сказанном мной — это уже не мое «Я». Не моя истина...
Каждого из великих русских поэтов можно в каком-то отношении назвать «самым». Для меня Тютчев — самый искренний из всех классиков отечественного стиха. Самый жестокий по отношению к себе в признании о невыразимости душевной глубины. А потому — «Silentium!» Молчи... «Лишь жить в себе самом умей» — писал человек, которому и час было трудно пробыть в одиночестве, без общества...
...Нельзя исключать того, что это центральное светило во всем созвездии тютчевских стихотворений возникло как духовный зов, идущий встречь гласу пушкинского «шестикрылого серафима» — «Глаголом жги сердца людей». (Пушкинский «Пророк» был напечатан в 1828 году, и мало вероятно, что Тютчев, читавший все, не заметил его.) Зов к молчанию, произнесенный на древнейшем языке, на латыни, был кличем к поиску правды, кличем бежать от суесловья и лукавства на мученический и сладостный поиск того единственного Глагола, которым возможно жечь сердца. Пушкинский завет и «Молчи, скрывайся и таи» — две стороны одной медали. Едва один русский гений-пророк сложил песнь о высшем достоинстве Сказанного, как другой устремил взор на не менее святое — на достоинство не-Сказанного. Несказанного... Того, чем быть может, лишь земля говорит. Природа, почва...
Не то, что мните вы, природа!
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
Язык природы. И не только земной, но и человеческой. Русской. Нашей с вами натуры.
Вот в чем существо поэзии Тютчева, вот что было его темой всегда, о чем бы он ни писал. Вот из чего родилось и его убеждение — «В Россию можно только верить», — из натуры России, из ее языка. Из несказанного и несказанного...
Тютчев первым в русской словесности сказал о том, что является самым болевым для нас, сегодняшних россиян — о необходимости хранить в чистоте глубинные наши, заповедные сокровищницы духа. Мудрено ли, что эта истина так долго доходила до нас?!
(Одного ли Тютчева мучило это несовершенство слова? Один ли он из наших классиков страдал от того, что поэт может так мало? Вспомним: Александр Блок, оглядываясь на написанное, в отчаянии восклицает: «Молчите, проклятые книги, Я вас не писал никогда!» Есенин: «На кой мне черт, Что я поэт!.. И без меня в достатке дряни». Лев Толстой — тот вообще отрекся от своих шедевров... Мучаются этим все честные русские творцы литературы — и все-таки продолжают творить до последнего своего часа. Не могут иначе. И, прежде всего, — потому, что верят в Россию. В ее еще не сказанное. В ее несказанную силу...)

...Так что, как бы мы ни ругали наши школьные программы по литературе, в основном их составители «смотрели в корень», — даже если они и желали «подстричь» творчество Тютчева, но, начиная наше знакомство с ним со стихов о природе, с самых «безопасных», они действительно начинали с главного. С начала, с основы. С того самого простого, без чего нет ни самого сложного, ни жизни вообще. Да, мы начинаем узнавать и любить поэта вот с этого, казалось бы, бесхитростного пейзажного откровения, с зарисовки, напоенной радостью жить:
Люблю грозу в начале мая...
И так далее, каждый с детства знает... А потом, когда мы взрослеем, и в нашу жизнь входит музыка — а это прежде всего музыка любви и весны, нам слышится торжествующая тютчевская песнь радости и света, кажется, в наших молодых душах рождающаяся заново:
Весна идет, весна идет!
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!
Но и когда жизнь неумолимым движением лет выжигает в нас лучшие силы, веру в людей, надежду и даже последние иллюзии — нам все равно опорой становятся мудрые строки поэта:
Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать, —
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь...
Да, именно так, потому что вся наша жизнь — Природа... Литература учит как раз тогда, когда она вроде бы и не учит: Тютчев — один из лучших тому примеров. Вникая в его поэзию, мы вникаем и в природу — в жизнь земную, жестокую, добрую и мудрую одновременно. В бытие земли — той, с которой мы неразрывны, даже если и отрицаем это родство в самонадеянной, «технократической» глупости своей.
Нет, моего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать Земля!
А у кого нет этого родства и пристрастья — тому природа мстит жесточайше, и чернобыльская радиация — еще не самая страшная ее месть. Она разрушает своим отсутствием в нас наши души. Нашу духовную натуру. Нашу страну и нацию.
Вот в такие «минуты мира роковые» мы и живем сегодня. И кажется порой, что любое из наших горестных мгновений, каждое из наших нынешних испытаний предугадано и запечатлено Тютчевым. Все то, что называется Смутой, разрушением Отечества.
И целый мир, как опьяненный ложью,
Все виды зла, все ухищренья зла!..
Нет, никогда так дерзко правду Божью
Людская кривда к бою не звала!
Поэзия... Но до нее ли сейчас, в царстве «коммерциализации», где все больше несчастных, сирот и беженцев, где все чаще гибнут невинные люди, до стихов ли людям и самому Слову? И об этом тоже сказал Тютчев:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Но вспомним, как заканчивается стихотворение, начинающееся этим горьким признанием:
О, в этом испытанье строгом,
В последней, в роковой борьбе,
Не измени же ты себе
И оправдайся перед Богом...
Но свершится ли такое оправдание — от нас зависит. Ибо Тютчев — а его устами и все поколения наших предков — обращается к Слову Русскому, к языку. То есть — к народу. К нам...
Поэзия Федора Ивановича Тютчева обращена к любому, кто верит в Россию.

Ф.И. ТЮТЧЕВ В ОТЕЧЕСТВЕННОЙ КРИТИКЕ
* * *

Главное достоинство стихотворений г. Ф. Т. заключается в живом, грациозном, пластически верном изображении природы. Он горячо любит, прекрасно понимает, ему доступны самые тонкие, неуловимые черты и оттенки ее, и все это превосходно отражается в его стихотворениях… Каждое слово метко, полновесно, и оттенки расположены с таким искусством, что в целом обрисовывают предмет как нельзя полнее. Нечего уже и говорить, что утро г. Т. Ф. не похоже на вечер, а полдень на утро, как это часто случается у некоторых и не совсем плохих поэтов… Немного написал г. Ф. Т., но имя его всегда останется в памяти истинных ценителей и любителей изящного наряду с воспоминаниями нескольких светлых минут, испытанных при чтении его стихотворений. История литературы также не должна забыть этого имени, которому волею судеб более десяти лет не было отдано должной справедливости… Несмотря на заглавие наших статей (Русские «второстепенные» поэты), мы решительно относим талант г. Ф. Т. к русским первостепенным поэтическим талантам.
(Н.А. Некрасов.
Русские второстепенные поэты. 1850 г.)

* * *

Недостатки Тютчева другого рода: у него часто попадаются устарелые выражения, бледные и вялые стихи, он иногда как будто не владеет языком… Но все это выкупается неподдельностью его вдохновения, тем поэтическим дуновением, которым веет от его страниц; под наитием этого вдохновения самый язык г. Тютчева часто поражает читателя счастливой смелостью и почти пушкинской красотой своих оборотов… Поэзия его заслуживает названия дельной, то есть искренней, серьезной. Самые короткие стихотворения г. Тютчева почти всегда самые удачные. Чувство природы в нем необыкновенно тонко, живо и верно… Со всем тем мы не предсказываем г. Тютчеву, — той шумящей, сомнительной популярности, которой, вероятно, г. Тютчев нисколько не добивается. Талант его, по самому свойству своему, не обращен к толпе и не от нее ждет отзыва и одобрения; для того, чтобы вполне оценить г. Тютчева, надо самому читателю быть одаренным некоторою тонкостию понимания, некоторою гибкостию мысли, не остававшейся слишком долго праздной.
(И.С. Тургенев. Несколько слов
о стихотворениях Ф.И. Тютчева. 1854 г.)
* * *

Стихи Тютчева отличаются такой непосредственностью творчества, которая, в равной степени по крайней мере, едва ли встречается у кого-либо из поэтов… Этот человек, по его собственному признанию, тверже выражал свою мысль по-французски, нежели по-русски. А между тем стихи у Тютчева творились только по-русски. Значит из глубочайшей глубины его духа била ключом у него поэзия, из глубины, недосягаемой даже для его собственной воли; из тех тайников, где живет наша первообразная природная стихия, где обитает сама правда человека… его поэзия, как выразились бы немецкие эстетики, вполне субъективна; ее повод — всегда в личном ощущении, впечатлении и мысли; она не способна отрешаться от личности поэта и гостить в области вымысла, в мире внешнем, отвлеченном, чуждом его личной жизни. Он ничего не выдумывал а только выражался… У всех поэтов, рядом с непосредственным творчеством, слышится делание, обработка. У Тютчева деланного нет ничего: все творится. Оттого нередко в его стихах видна какая-то внешняя небрежность: попадаются слова устарелые, встречаются неправильные рифмы… Что особо пленяет в поэзии Тютчева, это ее необыкновенная грация. Не только внешняя, но и еще более внутренняя. Все жесткое, резкое и яркое чуждо его стихам; на всем художественная мера; все извне и изнутри, так сказать, обвеяно изяществом. Самое вещество слова как бы теряет свою вещественность, которой именно так любят играть и щеголять некоторые поэты… Вещество слова у Тютчева как-то одухотворяется, становится прозрачным. Мыслью и чувством трепещет вся его поэзия… У Тютчева поэзия была той психической средой, сквозь которую преломлялись сами собой лучи его мысли и проникали на свет божий уже в виде поэтического представления. У него не то, что мыслящая поэзия — а поэтическая мысль; не чувство рассуждающее, мыслящее, — а мысль чувствующая и живая. От этого внешняя художественная форма не является у него надетой на мысль, как перчатка на руку, а срослась с нею, как покров кожи с телом, это сама плоть мысли.
(И.С. Аксаков.
Федор Иванович Тютчев. 1874 г.)


* * *

Тютчев не любил Россию той любовью, которую Лермонтов называл почему-то «странною». К русской природе он скорее чувствовал антипатию. «Север роковой» был для него «сновиденьем безобразным»; родные места он прямо называл немилыми… Значит, его вера в Россию не основывалась на непосредственном органическом чувстве, а была делом сознательно выработанного убеждения… Отказавшись от надежды мирного соединения с Западом, наш поэт продолжал предсказывать превращение России во всемирную монархию, простирающуюся по крайней мере до Нила и до Ганга, с Царьградом как столицей. Но эта монархия не будет подобием звериного царства Навуходоносорова — ее единство не будет держаться насилием… Великое призвание России предписывает ей держаться единства, основанного на духовных началах; не гнилою тяжестью земного оружия должна она облечься, а «чистою ризою Христовою».
(В.С. Соловьев.
Поэзия Ф.И. Тютчева. 1895).

* * *

Продолжатели Пушкина — Некрасов и Тютчев — дробят цельное ядро пушкинского творчества, углубляя части раздробленного единства… Тютчев указывает нам на то, что глубокие корни пушкинской поэзии непроизвольно вросли в мировой хаос; этот хаос так страшно глядел еще из пустых очей трагической маски древней Греции, углубляя развернутый полет мифотворчества. В описании русской природы творчество Тютчева непроизвольно перекликается с творчеством Эллады: так странно уживаются мифологические отступления Тютчева с описанием русской природы:
Как будто ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
(А. Белый.
Апокалипсис в русской поэзии. 1905 г.)

* * *

Самый любимый и вместе с тем совершенно самостоятельный прием творчества Тютчева состоит в проведении полной параллели между явлениями природы и состояниями души. В стихах Тютчева граница между тем и другим как бы стирается, исчезает, одно неприметно переходит в другое… На этом совпадении явлений внешнего мира и мира внутреннего основана особенность эпитетов Тютчева. Пушкин умел определять эпитеты по их существу; Тютчев стремился определять их по впечатлению, какие они производят в данный миг. Именно этот прием, который теперь назвали бы «импрессионистическим», придает стихам Тютчева их своеобразное очарование, их магичность… Этим объясняется, почему у Тютчева звезды — «чуткие», луна — «магическая», мгла — «очарованная», день — «как бы хрустальный», тьма — «гремящая»…Этим объясняются и странные определения Тютчева в наречиях: край неба «дымно гаснет», что-то порхнуло в окно «дымно-легко, мглисто-лилейно», долина «вьется росисто»… При беглом чтении не замечаешь в построении стихов ничего особенного. Лишь потом открываешь тайну прелести их формы. Например, стихи «Грустный вид и грустный час». В них средние два стиха первой строфы (3-й и 4-й) рифмуются со средними стихами второй строфы (9-м и 10-м). При этом, чтобы ухо уловило это созвучие, Тютчев выбирал рифмы особо полные, в которых согласованы не только буквы после ударяемой гласной, но и предыдущая согласная…: «гробовой—живой», «тумана—Лемана»… Не меньше изысканности у Тютчева и в самом построении стиха… Так, он охотно употреблял внутренние рифмы и ассонансы, например: «В какой-то неге онеменья», «И ветры свистели и пели валы», «Кто скрылся, зарылся в цветах?», «И без вою, и без бою»… Понимал Тютчев и то значение, какое имеют в стихах аллитерации: «Как Пляшут ПыЛинки в ПоЛдневных Лучах», «Ветрило Весело зВучало»…Эта заботливость приводила Тютчева и к настоящим звукоподражаниям: «Кругом, КАК КимВАЛЫ ЗВучАЛИ СКАЛЫ»…

(В.Я. Брюсов.
Ф.И. Тютчев. Смысл его творчества. 1910 г.)

* * *

Дидактична сама природа у Тютчева, ее аллегоричность, против которой восстал Фет и которая всегда заставляет за образами природы искать другой ряд. Нет-нет и покажется тога дидактика-полемиста с его внушительными ораторскими жестами. Характерны такие зачины:
Не то, что мните вы, природа…
Нет, мера есть долготерпенью…
Учительны такие строки:
Молчи, скрывайся и таи…
Смотри, как на речном просторе…
Дидактичны тютчевские «наводящие вопросы» и полувопросы с интонацией беседы:
Но который век белеет
Там, на высях снеговых?..
На фоне Пушкина Тютчев был архаистом не только по своим литературным традициям, но и по языку, причем нужно принимать во внимание густоту и силу его лирической окраски на небольшом пространстве его форм… «Животворный, миротворный, громокипящий» — все это архаистические черты стиля, общие всем одописцам ХVIII века, в особенности же Державину. Здесь Тютчев является — через Раича — верным и близким учеником Державина… Найдя на Западе форму фрагмента, найдя тематический материал «оттенков» натурфилософии, новую литературную «мифологию», о которой писал Раич, Тютчев разложил монументальную форму ХVIII века… Тютчев — предельное разложение монументальных форм; и одновременно Тютчев — необычайное усиление монументального стиля. (Он) последний этап витийственной «догматической» лирики ХVIII века.

(Ю.Н. Тынянов.
Вопрос о Тютчеве. 1923 г.)

* * *

Пушкин еще не знал такой пристальности, он стоял на свету и на просторе, но Тютчев-то чувствовал, что он видит то, чего Пушкин не видит, а этого за ним не признают, что он — дальше. Это мы уже, спустя, признаем, а тогда — нет; тоже, как и Лермонтову, не досталось сразу — но иначе, злобней, мелочней реагирует Тютчев. Ему не ласка нужна, как Лермонтову, ему — памятник. Он хочет себе места. И дальше Лева… строит параллель пушкинского «Пророка» и тютчевского «Безумия». Только если Лермонтов говорит в открытую на той же площадке, лишь выглядит смешно, — то «этот» и не на площадке, а из-за сцены, из-за кулис, спрятавшись, тайком, почти шипит, злым и громким шепотом: за каждое пушкинское слово — словом секретным, потемным, даже не перебивает (как Лермонтов), а зудит вслед и одновременно со словом пушкинским… Тютчев писал как бы емче, короче, хлеще, его яду хватило лишь на полпушкинского стиха. На вторую, божественную (уже не процесс к Богу — обретенный бог) половину пушкинского стиха Тютчеву не оставалось силы: изжалив сапог, он уполз. Так рассуждал Лева… Пушкин отражал мир: отражение чистое и ясное…Лермонтов отражает себя в мире открыто, у него нет за пазухой… Тютчев более обоих искусный — скрывает («Молчи, скрывайся и таи» — гениальные стихи). Он первый скрывает что-то — самый свой толчок к стиху, занавешивает его, прячет, даже отсекает сюжет, и, в результате, он, такой всем владеющий, не выражает себя, а сам оказывается выраженным. Но не надо Тютчева полагать «опередившим время» — он частный случай своей эпохи, который без культуры и гения, стал ныне всеобщим. Он не прародитель, а прецедент во времени, если только заключить о нем по законам его времени, — а по каким же еще законам его судить?
(А.Г. Битов.
Пушкинский дом. 1971).

* * *

Чаще всего стихи слагались у него во время прогулок, а потом ему оставалось лишь записать их или продиктовать кому-то из близких. И как не похожи были эти стихи на те, которые сочинялись. Он отнюдь не пренебрегал сочинением стихов — на торжественные, юбилейные даты, на крупные события политической или государственной жизни, на смерти и рождения. Приятно было вгонять неподатливые, упрямые слова в ритмические строки, заставлять их перекликаться друг с дружкой, обретать той или иной музыкальный тон. Каждое стихотворение — маленькая победа над хаосом… Но бывало и другое, обычно в дороге, когда стихи начинались смутным шумом, словно далекий морской прибой, затем в мерном шуме этом прозванивали отдельные слова и вдруг чудно сочетались в строку. Он становился как бы вместилищем некой чужой работы. Ему нужно было лишь узнавать лучшие. Самые необходимые слова, не только наитончайше выражающие смысл, но содержащие что-то сверх прямого смысла, слова, отбрасывающие тень и сияние. Конечно, стихи эти не с неба падали, их порождали высшая сосредоточенность, настроенность и бесстрашие. Пустынная дорога, идущая травяными полями или нивами, купы деревьев, лес на горизонте и облака в нем помогали этой настроенности и тому бесстрашию перед Богом, что давало ему заключать в слова сотрясающий душу ужас. И вот оно — сказалось сразу двустрочием:
Были очи острее точимой косы
По зигзице в зенице и по капле росы…
(Ю.М. Нагибин. Сон о Тютчеве. 1979).

* * *

Философская мысль играет в поэзии Тютчева такую же роль, как пейзаж или жизненный факт: это, строго говоря, материал творчества, из которого созидается поэтическая реальность. Сама по себе мысль не имеет никакой художественной ценности, — хотя, войдя в стихотворение, она, конечно, становится его неотъемлемым, необходимым элементом… Дело не в мысли, а в созданной Тютчевым поэтической реальности, запечатлевшей в себе несравненную мощь его духа и столь же несравненную утонченность жизни его души. Поэзия Тютчева схватывает и беспредельность Вселенной, и еле уловимые оттенки личностного переживания, — притом подчас в одном и том же лирическом образе:
Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул —
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул…
Мотылька полет незримый
Слышен в воздухе ночном…
Час тоски невыразимой!..
Все во мне и я во всем!..
(В.В. Кожинов.
Книга о русской лирической поэзии Х1Х века. 1978 г.).

* * *

Потому и проникал Тютчев в глубину вещей, явлений, потому и был ему «родимым» и мировой хаос, что он носил его в своей душе, что «ясному, как день» Тютчеву внятны были страшные песни «ночного ветра»… «Душа хотела б быть звездой…» Какая страшная жизнь, скажем мы, забывая, что каждая жизнь страшна и прекрасна. Может быть, она легче была у Блока? У Пастернака? Ахматовой?.. Сомневаюсь. Потому и прижимаем к груди томик тютчевских стихов, что он говорит нам о нашей жизни, даже если она — совсем иная… Куда больше теперь моему слуху говорит тютчевская, сдержанная, сухая интонация, например, такая: «Через ливонские я проезжал поля, Вокруг все было так уныло…», интонация, обращенная не только к сердцу, но и к разуму. Чем я старше, тем дороже мне мысль в стихах, не та, что изредка наведывается в гости, а живущая в них, как дома. Именно о ней говорил Фет: «Говоря о мысли, мы везде будем подразумевать — поэтическую…». Вот почему, наверное, неприятный осадок оставляют статьи о Тютчеве, на все лады трактующие его шеллингианство, называющие его лирику философской. Лирика не бывает ни философской, ни любовной, ни пейзажной, ни гражданской, ни еще какой-нибудь!.. Все эти стихи рождаются у Тютчева в счастливой метафорической рубашке, и в этом смысле мало чем отличаются от «Фонтана», столь же клубящегося, живого, дышащего и в то же время «осмысленного».
(А.С. Кушнер.
«Душа хотела быть звездой…».1996 г.)


Составитель В. ЯРАНЦЕВ
100-летие «Сибирских огней»