Вы здесь

Яков и Анна

Повесть. Окончание
Файл: Иконка пакета 02_meer_jia.zip (93.15 КБ)

22 марта.

Ну вот, докатилась. И пусть! Плевать на все… и на тебя! Да-да-да! И на тебя плевать, гнусный Яшус, двуликий Янус Шварцман! И повторю: проститутка! Не девки, которых ты охмуряешь, а ты сам!

Хотя, конечно, и они. Галка тоже виновата… И что я поддалась, пошла за ней к ее новым знакомым… И нарвалась: пили что-то, Галку аж стошнило, и она уплелась в соседнюю комнату. Я услышала стоны, вошла. Парень был на Галке. Она и не сопротивлялась.

А тут второй кобель… Я его оттолкнула, а он опять на меня. Словом, врезал мне от души. Правда, только по морде. Сволочь!

А Галка и ее новая любовь уже храпели. В обнимку.

Я плащ с вешалки — и на улицу. Чувствую, что физиономия в крови. В кармане зеркальце. Взглянула… Ужас!

Домой стыдно. И так захотелось рассказать-поплакаться. Тебе рассказать… Привыкла с тобой в дневнике разговаривать. Но дневника не было. И тебя рядом не было. Где ты там? С кем ты там? И как угадала: ноги принесли к твоему другу.

Ка-Ка — тоже сволочь! — не тормознул меня, не предупредил. В коридорном зеркале — красно-синюшная физиономия. Я от нее — в комнату, чтоб спрятаться. И вдруг — ты. И девица рядом… Я опешила… Ха, и ты глаза вылупил. Я — назад! И тебе в глаза: «Проститутка!»

Девка твоя наверняка это на свой счет приняла. Ничего, переживет.

Галка тоже все переживет. А моя «пропитая» физиономия… вернее, моя «русская морда», конечно, окончательно пала в твоих глазах вместе с ее обладательницей.

Но нет, это не мы, это вы все… да-да, не мы, а вы, мужики, проститутки! Только берете не наличными, а натурой. Все вы, русские и прочие кобели, сволочи. И ты в том числе.

 

23 марта.

Да, я выпила. И еще буду!

Недавно где-то вычитала, что, пока человек живет, он должен любить и верить людям, иначе никогда не будет счастлив. Но это не про меня. Все потеряно — все, что имела раньше. Нет никого и ничего — ни матери, ни его. Некого любить, некому верить. Полное несчастье.

Жизнь… Все дорожат и хранят ее, берегут. Зачем?!

Смерть… Все ее боятся. А мне иногда хочется с ней подружиться. Все невзгоды разом и кончатся. Будет спокойно, только холодно. И это не малодушие. Для того чтобы убить свою жизнь, нужны воля и мужество.

Но нет, не я буду убийцей. Пусть эти записки станут обвинением тебе. Читая их, люди будут судить тебя. Впрочем, нет, судить тебя буду я. Тогда мне будет уже безразлично, и я тебя не пожалею. Ты уйдешь вместе со мной. Я заплачу тебе за все, гадкий обманщик, трусливый жмот! Да, жадный, хитрый, корыстный трус! Ты не дал мне ничего — ни радости, ни покоя — и взял у меня все — мою ласку и искренность, мою мечту и надежду. Ты подло сбежал, оставив меня с тоской и болью, и опять ходишь, негодяй, по земле и продолжаешь обманывать людей своим пылким красноречием! Ты заплатишь за все эти жуткие поступки!

Что мне сделать, чтобы утолить свою мстительную ненависть и злобу? Не знаю. Я хочу только твоего унижения, чтоб и тебя била судьба, чтоб ты попал в аварию, чтоб ты совсем — да-да! — умер жестокой, мучительной смертью. И чтоб тебе ни в чем не было удачи. Об этом я даже могу помолиться Деве Марии. Помнишь, она мне как-то помогла? Она и тут мне поможет, я верю в это.

Видишь, как я жестока. И хочу остаться такой! Чтобы не плевали в душу разные подлецы и самоуверенные люди, которые ничего не ценят. Сама буду плевать на них, чтобы всегда оставаться спокойной и довольной.

Сейчас меня убило горе. Пройдет время, я оправлюсь, успокоюсь, но этого не забуду и тебе не прощу. Был еще один человек, ненавидевший тебя, — моя мать. Она говорила мне об этом, но я ее не слушалась. Будь у нее сила, она задушила бы тебя, гадкого. Но она уже была больна, не могла мстить. Но она мстит тебе сейчас, лежа в могиле. Ведь я так просила ее об этом! Это была моя последняя просьба, когда я сидела ночью у гроба, когда мы оставались в последний раз одни. Мама понимала меня, и я могла плакать. И потом, на людях, мои сухие слезы она тоже понимала. Понимала в последний раз.

Она должна исполнить мою просьбу. Чтоб у тебя, гнусный изменник, никогда в жизни не было любви, никогда не было удачи. У тебя меньше воли, если ты расстался со мной. Твоя расчетливая натура заставила сделать это, но не воля. Ты подлец, а у подлецов нет воли. Все другое есть, но только не воля. А у меня она есть! И я докажу тебе, и себе, и всем. Вот возьму и брошу эту дурацкую привычку… и даже привычки, которые появились у меня опять же благодаря тебе! Да, я больше не буду пить много вина. И не буду — да, да, напишу! — не буду сама себя ласкать, думая о тебе. Клянусь! Но нанесенных тобой обид я никогда не забуду и сполна заплачу тебе, жалкий еврей, поганое отродье! Будь ты проклят! Пусть земля всегда горит под твоими ногами, паршивый урод. Берегись, подлая тварь! Я буду мстить. И если у меня будут дети, они будут мстить твоим детям, жидовская твоя морда!

Стихотворение Яши Шварцмана

Я совсем непьющий —

Это знает каждый.

На пол не плюющий,

Некурящий также.

Выбрит, накрахмален,

В карты не играю.

Кодекс я моральный

Наизусть весь знаю.

И плачу я взносы

Очень аккуратно.

И на все вопросы

Отвечаю внятно.

И всегда с билетом

Езжу я в трамвае.

Только счастья нету.

Почему — не знаю.

 

11 октября.

Так вот… Все равно буду писать.

Прошло уже больше года, как мы расстались. А кажется, что только вчера.

Сейчас уже где-то много… много времени, но я все-таки вернулась домой. Пьяная.

Я совсем изменилась. Как узнала, что ты в какой-то длительной командировке, так целое лето и осень всё кучу, кучу…

И все-таки… чем дольше наша разлука, тем острее понимаю, что все больше и больше люблю тебя. Милый Яшик, я люблю, понимаешь, люблю тебя! Пусть вино, папиросы, мальчики и мужчины, но я люблю тебя.

Яшка, милый, ты не представляешь, каково вот так вернуться пьяной домой — пьяной от вина, твиста, парней, пьяной от всего, что вокруг, и понимать, что по-прежнему любишь своего Яшку Шварцмана… Это прекрасно! Прекрасно, что чисто-чисто любишь его, несмотря ни на что. Даже очень любишь и скучаешь. И мечтаешь хотя бы увидеть его такое любимое и милое лицо, немного сутуловатую фигуру. Мне больше ничего и не нужно, так как за всем плохим (нет-нет, милый, я буду верна тебе всегда, пусть ты и не вспоминаешь обо мне, верна, даже когда кто-то меня целует!) скрывается какое-то большое, чистое чувство.

Неужели я и в самом деле люблю тебя, Яшка?! Я, самолюбивая эгоистка, и вдруг люблю тебя… В это никто не верит. Мне и раньше говорили, что я люблю тебя только ради себя. И уж тем более сейчас, когда меняю… как перчатки.

Яшка, а ведь это не так. Со мной ты всегда. Пью я — ты пьешь рядом. Целуюсь с кем-то — это ты целуешь меня...

Нет-нет, сплю всегда одна. Даже если и гуляю где-то далеко, всегда возвращаюсь домой: вдруг ты придешь, а меня нет дома.

Вот розы стоят в вазе. Их подарил другой. А помнишь ту розу, красную?.. Как я берегла, как целовала ее… Это была твоя роза. А сейчас… Сейчас нет ничего твоего.

Яшка, милый, я люблю тебя. Слышишь, люблю... Люблю.

А ты, сволочь, молчишь! Плевать я на тебя хотела, когда каждый день пью… И, может быть, меня кто-то любит.

А я люблю тебя… и я плюю на них. Как хорошо было раньше. Но не было хохмочек. А сейчас такие хохмочки, такие хохмочки, что я хочу спать.

 

13 октября.

Говорят, что лирическое настроение и любовь приходят весной, а у меня все наоборот. Глубокая осень, выпал снег, а я мечтаю, люблю без взаимности. Сегодня я совершенно трезва. Я хочу говорить с тобой, но ты от меня далеко. Даже черты твои размылись в моей памяти. О тебе напоминает только фото передо мной. Милое лицо, когда-то такое близкое, родное... Странно, эти неодушевленные глаза смотрят на меня с каким-то осуждением, что я даже отвожу свой взгляд.

Яшка, любимый, ведь ты даже не догадываешься в эту ночь, что я говорю с тобой. Конечно, в твоих глазах я сейчас другая: веселюсь, давно забыла тебя… Так многие считают. Мне и самой иногда так кажется. Но когда я вспоминаю о тебе, меня охватывает сладостное волнение, какого я не испытываю с другими. А это значит, что ты мне очень дорог, несмотря ни на что, и я люблю тебя. И если бы ты только намекнул, я б простила все. Хотя я не знаю, что надо прощать… Обиду? Но я сама виновата, я совсем не ценила того, что имела. Мои мелкие, вечные недовольства постепенно подтачивали нашу любовь. Я не смогла глубоко разобраться в своих чувствах и руководствовалась только своим глупым гонором и эгоизмом, забывая порой о тебе. Я жила для себя, поэтому потеряла тебя. Хотела иметь все, а отдавала взамен слишком мало.

Я помню, как ты мучился, когда приходил ко мне на диванчик, а я была не слишком ласкова с тобой. Я, конечно, стеснялась родителей за стенкой… и боялась вновь попасть в Галкину «командировку». Хотя, конечно, можно было предохраняться. Но главное, что я хотела — чтобы ты был со мной всегда, открыто, не тайно. Поэтому, может, неосознанно дразнила-хитрила, мечтая и надеясь.

Да, я помню… Помню, как однажды, обнимаясь и целуясь, почувствовав твой трепет и желание, случайно дотронулась рукой до… А потом уже и не случайно ласкала его. Ты изнемогал, стонал, извивался, и я сама была в дикой неге, ощущая выход твоего желания…

Потом ты вроде бы успокаивался, но сердился, молчал чуть ли не весь оставшийся вечер. И уходил от меня с плохим настроением. Сейчас-то я понимаю: тебе не нравились только такие ласки. И мне они не нравились… только такие. Но я не знала, как надо сделать, чтоб и овцы были целы, и волки сыты.

Мне кажется, что сейчас я могла бы ласкать-целовать тебя так, как ты бы сам захотел. Галка говорит, что мужчины это любят…. Губы нежнее, чем руки: я целовала бы тебя всего-всего, я ласкала бы тебя всего-всего…

Но дело сделано, ничего не вернешь. Осталась от тебя одна фотография.

Сейчас о нас с тобой не сплетничают. Считают, что я давно тебя забыла. Но я люблю тебя еще больше, чем раньше. Ни к кому другому у меня нет никаких чувств. Даже становится страшно, что эта пустота останется во мне навсегда. Вот и ты когда-то написал, что время разрушает даже камни. Я часто вспоминаю эти слова…

Яшик, ты всегда останешься для меня таким, каким был со мной — нежным и заботливым; таким я всегда любила тебя. И люблю. Ты мне очень дорог. И пусть ты не вспоминаешь меня, мне ничего от тебя не надо, добрые, искренние чувства к тебе я храню в своей душе… и буду всю жизнь гордиться ими. Боже, как все было чисто и прекрасно! Этого, увы, не вернуть.

Я буду делать все ради тебя: следить за собой, оканчивать институт, обставлять квартиру. Буду, как прежде, возвращаясь с занятий, смотреть на твое окно. И пусть оно не будет гореть, пусть ты будешь с другой, пусть что угодно, а я буду любить тебя. Никто и ничто не сможет заставить меня делать иначе.

Яшка, Шварцман, как я хочу тебя видеть! Иногда среди ночи готова встать и пойти к тебе. А ты совсем не ждешь. И чем ты занимаешься, о чем думаешь, я не имею ни малейшего представления. И вот лежу сейчас и вспоминаю-мечтаю о том, что было раньше, но совсем не о том, что есть сейчас и будет потом. Потому что сейчас и впереди — пустота…

Перечитывая написанное, обнаружила, что пишу в старой, почти пустой тетрадке, которую когда-то использовала для учебы: записывала переводы английских слов. И внизу, на исписанных сейчас листочках, перевернутый словарь на букву «N». Перевод слов: «около», «возле», «заметка», «шпаргалка», «записная книжка», «теперь», «ничего»...

Какое же пророческое совпадение с сегодняшними мыслями… Можно из этих слов составить даже что-то осмысленное: «возле (около) заметок записной книжки теперь ничего и никого нет». И шпаргалок нет. И тебя нет. Пиши что хочешь.

Но ради чего? Ради кого? Все перевернулось…

 

18 октября.

Не могу уснуть…

Что я должна сделать, чтобы ты пришел? Или забыть свою гордость, гонор, забыть все на свете и самой прийти к тебе? Позвонить? Если есть у тебя ко мне что-то, если ты хочешь… бери у меня все. Искренне или играючи, чисто или грязно. Бери… как хочешь.

Боже мой, какая тоска, какое отчаяние! Знаешь, раньше я все плакала, а сейчас и слез нет, все окаменело во мне.

Стихотворение Яши Шварцмана

Что ты плачешь, милая девочка?

Слезкам-сосулькам капать не надо.

Сколько игрушек праздничных рядом!

Зайчик с лисичкою полечку пляшут.

Вот улыбаются Кати и Маши —

Куколки милые:

Яркие платьица,

Глазки счастливые —

Всем нравятся.

Что ты плачешь, милая девочка?

Спроси у дочурки, нежная мама,

Может, ей белую нужно панаму?

Ленты лиловые?

Платьице синее?

Зайчика нового

Купить в магазине?

Слезкам-сосулькам не надо капать…

Что купить тебе, милая доченька?

Папу.

 

20 октября.

Видела сон, видела тебя…

Ты говорил, что всегда придешь, если я тебя позову. Так я зову тебя. Но это неодушевленное фото молчит и не может ничего сказать мне. Как я хочу, чтоб исполнился мой сон наяву. Я была как сумасшедшая весь день после него. Ты пришел ко мне, и я была счастлива весь день, хотя это был только сон. Яшка, милый… Яшечка мой, Яшутка лохматенький, дорогой мой Яшка... Я люблю тебя. Глупый ты глупый, где ты бегаешь, что ты ищешь?.. Приди и возьми мою любовь. Неужели ты еще не набегался?..

 

24 октября.

«Как переменилось все на свете!

Обручи катают старики,

Ревматизмом мучаются дети…»

 

Состояние непонятное — радоваться или грустить, плакать или смеяться? Неужели это правда? Неужели я видела тебя, неужели это был ты? Неужели мы целовались… и это был не сон? Встретились — и будто не расходились; расстались — словно не встречались… Столько мыслей и чувств, что не знаешь, как выразить. Наша встреча получилась такой, какую я и хотела: без всякого обмана, просто и прямо. Кроме как увидеть тебя, другой цели у меня не было. Я знала, что мы поговорим, и ты уйдешь. Это было не слияние душ, это было просто свидание душ.

 

27 октября.

Иванова, бедная Иванова! Конечно, можно осуждать ее. Но лучше бы сначала ближе узнать и понять. Почему мы с ней сошлись? Нет, выпивки тут ни при чем. Ведь чаще мы видимся с ней на диванчике, говорим о своем житье-бытье, обсуждаем и осуждаем, вспоминаем и грустим. Галка никогда не унывает, всегда весела. В ней много легкомыслия, задора, гонора, самовлюбленности, но эта смесь делает ее несчастной. Так она говорит сама о себе. Другие о ней иного мнения.

Иногда мне тоже не нравятся ее поступки, но я не берусь осуждать, буду как смогу оправдывать в глазах других. А как же иначе, если делится она со мной самым сокровенным… и никто не знает о ней больше, чем я. Правда, иногда я тоже не могу найти оправдания ее поступкам. Но почему-то редко делаю ей замечания, редко возражаю. Ее взбалмошность доходит до вульгарности. Может, потому что она не находит того, что ищет…

Я никогда не писала об этом, но сейчас скажу: когда-то она завидовала мне и говорила, что хотела бы познакомиться с еврейским парнем, так как они заботливые, ответственные. А ты на нее всегда злился. Видать, боялся, что она меня совратит. Глупый.

Почему вдруг пишу о ней? Она мне сегодня не понравилась, я не поняла ее. Когда она пьяная — такая дура! Вспоминает сразу все, что было у нее плохого, и начинает закатывать истерики. Так она страдает. И это тоже нужно понять.

 

30 октября.

Ах, Яшка, Яшка, Яшка… Скажи, почему мы должны быть так далеко друг от друга? Ведь мы нравимся друг другу. Я уже не говорю о любви.

И вот скоро придет время, когда я перееду в новый дом, новую квартиру, и ты даже не будешь знать, где я живу, в какую дверь стучать. Даже не сможешь случайно встретить меня с занятий: я буду возвращаться другой дорогой. А я буду ждать… Нет, я не буду пить, курить, изменять тебе. Я не хочу этого. Я буду учиться, думать о тебе, любить тебя...

Скоро праздник, а я не жду его, хочу, чтоб быстрее прошел. Тогда смогу позвонить тебе и увидеть тебя, если ты захочешь этого.

Яшик, Яшик, вредный чертик, ну почему тебе не вернуться? Если бы было как раньше… Нет, чтоб еще лучше, в миллион раз лучше! И те бесконечности поцелуев хочу, чтоб они были мои и только мои. «Мои», «мой»… какая частная собственность. Если б ты находился рядом, я была бы самым счастливым человеком и это счастье делила бы с тобой. И наше счастье мы сумели бы уберечь от всех невзгод. Да только вот опять «бы» мешает…

 

23 декабря.

Ну вот, Шварцман, пишу уже в своей новой квартире. Она мне очень нравится. Правда, прибавилось много хлопот, суеты, беготни. Но что бы я ни делала, каждую минуту думаю о тебе, — и мне кажется, это все я делаю для тебя.

Я хочу (нет, я просто мечтаю!), что когда-нибудь ты будешь рядом со мной, спать в моей комнате на новом гарнитуре. Ты будешь приходить каждый день сюда… как домой. Нет-нет, не «как»! Ты будешь приходить сюда домой, и я буду ждать с работы моего милого Яшика, готовить ему вкусные обеды и стирать сорочки, чтоб он всегда был доволен. И я буду очень сильно любить его днем и ночью. Мы никогда не будем ссориться, у нас будет все хорошо-хорошо — лучше, чем у всех людей Земли. Мы должны быть вместе. Иначе зачем мне эта громадная квартира?

Не нужны мне никакие ухажеры, всякие там летчики-испытатели с их большими деньгами или другие жаждущие поклонники. Единственное, что я хочу, — это любить тебя, все делать для тебя, чувствовать тебя рядом, быть вместе с моим милым Яшиком.

Ну скажи, чего тебе еще не хватает во мне… и я обрету это. Я сделаю все-все, чтоб тебе было хорошо… и ты был доволен. Ты не волнуйся и не беспокойся: я тебя никогда не предам.

Теперь я готовлюсь к тому дню, когда смогу пригласить тебя к себе. Буду надеяться, что тебе у меня понравится. Хочу, чтоб ты был хорошим и умненьким, хочу, чтоб ты любил меня, хочу, чтоб ты был со мной рядом.

Хочу и верю в это.

Яшка, Яшка, что ты делаешь со мной, идиот?!

 

1 февраля.

Вот и еще один год. Еще одна любовь… новая любовь.

Эх ты, кура-ряба. Закружить тебя, красавец, закрутить так, чтоб ничего не соображал, закружить-закрутить, разнести и бросить. Кому ты нужен? Туда и стремись, а здесь — нет. Ничего нет, просто игра, идиотская игра.

Вот так, красавчик! Думал, что меня заарканил? А я другому отдана…

Надоело все. Ты тоже надоел. Неужели думаешь, что я люблю тебя? Нет. Никогда этого не было… просто так, от скуки и безделья или бездумья, безумья, безволия... Никого мне не нужно. И тебя тоже. Пустой какой-то. Конечно, каждый надеется. И я, наверное, надеюсь. И как кукла иду, волочусь за тобой, за мечтой-любовью. Играй мной, красавец-молодец! Играй сильней и яростней! Хочу любить так, чтоб земля кругом пела и трещала!

Но нет, не получается. И не получится.

Если бы это был ты… Но это не ты, Яшка.

Неужели «буду век ему верна»?..

 

24 марта.

Скажи мне, человек Шварцман, в чем смысл жизни? Ты когда-нибудь задумывался над этим? Так в чем же? Одних увлекает и даже удовлетворяет работа, другие видят все в крепкой, хорошей семье, в детях. Раньше меня не привлекало ни то ни другое. Я просто хотела жить, любить… и побеждать! Вот и жила и любила. Как мне хорошо, весело жилось! И все же мечтала о чем-то необыкновенно прекрасном, о своих алых парусах…

Взрослела, и мечты стали рушиться: чем душевнее они были, тем тяжелее оказывался проигрыш. Но я не хотела учиться проигрывать. Наверно, поэтому поддалась красавчику… Да, я стала завидовать легкомысленным людям. Пусть они будут такими не какой-то определенный период, в период «гона», как когда-то высказался Ка-Ка, а все время — до старости. Они ко всему относятся легко, просто, без всякой боязни и рассуждений. Не только мелочи, но даже крупные неприятности не портят им настроения, не мешают жить. Они не страдают и не разочаровываются. Им вольготно, хорошо, весело.

Но вот что-то мне не весело…

Умные люди говорят, что в жизни надо найти себя и свое место. Но не до старости же искать его, так и жизнь пройдет. Но и жить, как живут сейчас многие, пусто, серо, никчемно, тоже не хочется. Как тогда быть? Сегодня у меня нет грез, желания мои вполне реальны. Но речь не о замужестве, как мечтают многие девчонки. Я просто хочу доброго, заботливого, понимающего меня человека. Я боюсь душевного одиночества. Я потеряла какую-то опору. И не могу ее вернуть. Не могу вновь найти, обрести… И Галка не может. И надо самим достойно плыть по житейским морям-океанам, делать свою жизнь лучше, чище…

Галка! Я обращаюсь к тебе. Давай для начала откажемся от этих привычек — курить и пить! Проявим волю и бросим! И целоваться не будем просто так, не по любви… И пусть это будет первым нашим шагом к новой жизни. А если мы нарушим свое слово….

Итак, вперед! К новой жизни. Да поможет нам бог!

Вот, пишу клятву…

Клянемся!

Жизнь — это борьба, и нам надо бороться за свое счастье.

Клянемся, что никогда не падем низко, ни перед кем не унизимся, будем гордыми и уважающими самих себя.

Клянемся, что больше никогда не возьмем в рот табачную гадость.
И вино будем пить только по праздникам. И в меру!

Клянемся, что никогда не нарушим нашу дружбу. Радости и беды станем делить поровну и всегда помогать друг другу во всем. Никогда не будем лгать друг другу. А если разъедемся, никогда не забудем о нашей дружбе.

Клянемся!

Антонова (подпись).

Иванова (подпись).

Стихотворение Яши Шварцмана

О, как хочется к этой женщине!

Дайте волю моей любви!

Что за ритм меня гонит бешено

К рукам и губам твоим!

Я ворвусь в твою дверь заветную,

Тыщу «нет» не услышу я...

Утром встанешь — не надо сетовать,

Что опять не застала меня.

 

22 ноября.

Целых пять дней мы были вместе. Мы почти не выходили из квартиры — любили друг друга… Но с тех пор прошла целая вечность.

Шварцман, милый мой Шварцман, самый хороший, самый искренний и честный, ласковый и нежный… столько времени пролетело, а ты для меня остался прежним. Я все так же люблю тебя. Вот скоро снова позову тебя, и ты поймешь.

Яшка, как ты мог позволить, чтобы мы разошлись? Это было необдуманно… «молодо-зелено», как ты сказал. И привело к тому, что после двух лет нашей разлуки я первый раз изменила тебе. По-настоящему изменила.

Нет, я не раскаиваюсь. Что произошло, то произошло. К этому меня что-то привело. И ты в тот вечер, вечер моей измены, был у моих окон. Я чувствовала это, видела твою мелькнувшую тень. Да, да, это был ты. Ты не мог не прийти.

Какая жестокая ирония судьбы! Как могло случиться, что мы растоптали нашу чистую, искреннюю любовь? Что мы нашли взамен? Ничего, кроме пустоты. Пустота — это страшно…

Ты помнишь, как мы, нагулявшись по городу, покупали жирную маринованную селедку, черный хлеб и шоколадный батончик и чуть ли не бежали ко мне на диванчик? И там с аппетитом и радостью уплетали сначала селедку, а после сладко «расцеловывали» шоколадный батончик. И в глазах было темно от нежности и ласки.

Я часто вспоминаю эту селедку и шоколадный батончик… как что-то солено-сладкое, грустное и веселое…

Иногда, после долгих поцелуев и ласк, упершись друг в друга лбами, мы вдруг встречались взглядами, зрачок в зрачок. О чем мы думали в эти мгновения? Я — о своем счастье быть с тобой. А ты… Я до сих пор не знаю. Неужели в твоем сердце уже тогда была пустота? Нет, нет и нет! Я знаю, твое сердце было переполнено. Сомнениями и вопросами…

А сейчас? Ты ищешь или просто бегаешь? Думаешь, я не заметила: когда мы пять дней были вместе и однажды вырвались из дома в магазин, ты задержал взгляд на одной девице, даже оглянулся. Что, у этой девицы бедра были шире и талия тоньше? Фигушки! Я сразу оценила. Так тебе что, меня было мало? Мы ведь все эти дни почти не вставали с кровати…

А помнишь хохмочку, которую я тогда выдала? Случайно, правда. Мы были вместе… близко. Я открывала глаза и видела над собой твой приоткрытый рот, искорки твоих глаз. В какую-то сладостную паузу, когда ты всем телом прижался ко мне, я вдруг обхватила тебя ногами, как бы затянув аркан на твоей спине, и у меня вырвалось: «Все, не отпущу тебя больше… не отпущу!» И уже почти с осмысленной улыбкой добавила: «Теперь так и останемся на всю жизнь». Ты тоже улыбнулся и хотел приподняться. Но я крепко держала тебя в своих объятьях и только повторяла: «Все, Яшик, все, так и останемся… так и останемся». Ты еще слегка дернулся, пытаясь освободиться. «Так и останемся… так и останемся…» И вдруг я увидела в твоих глазах… если не испуг, то уж точно не юморную растерянность. Хотя вскоре и посмеялись вдоволь.

Эх, Яшик, Яшик… Трусишка. Вырвался на свободу. Но я тебя никогда и не хомутала. А могла бы давным-давно заарканить. Никогда раньше об этом не думала. Хотя могла бы и подумать, и сделать. Как тогда Маша. Вот и я могла бы организовать дитя «на память». А ты ведь не Ка-Ка. Да и твои родители помогали бы мне, а не тебе: я знаю, вы люди совестливые, ответственные. Для вас дитя — святое.

Я слышала, что метисы получаются красивыми и умными. Вот и наша доченька, Любушка, была бы красивой и умной. А что? От меня внешность, от тебя — мозги. Хотя я и сама не совсем дура. Но душа была бы точно общей — доброй и смелой, понимающей и мирной.

Размечталась… Но ты не боись, я никогда бы не решилась на такое. Я ведь хотела и хочу, чтоб и ты меня любил. Не временами, а всегда. А ты все бегаешь, бегаешь… Конечно, ты не просто бегаешь, ты ищешь. Но мне показалось, что ты в пустом поиске. Как и я. «Да ты и сама теперь не захочешь вернуться ко мне». Нет, это неправда! Я позвала тебя ради этого, а ты не понял меня. Видимо, подумал, что я, как иногда раньше, решила вильнуть хвостом. Неужели ты думаешь, что я могла влюбиться в этого человека? Да никогда в жизни! Это просто увлечение, которое, может быть, и возникло у меня, чтоб заглушить боль разлуки с тобой, забыть тебя и даже, извини, отомстить тебе. И ты не можешь не знать этого.

Да, мне льстит, что этот красивый проходимец, породистый жеребец отдал мне предпочтение. И сделал предложение. И мне даже нравится, что многие опять завидуют мне. Но я понимаю, что он использует меня, как использовал других женщин до нашей встречи, которые кормили и поили его. Думаю, что и сейчас он не со всеми из них расстался. У него вечный гон. Хотя, наверное, сопьется совсем… и от его гона ничего не останется.

Я не выйду за него замуж, иначе буду самой несчастной женщиной. А если такое и случится, то лишь назло тебе. Но это будет недостойным рабством. Разве о нем я мечтала и мечтаю? Хочу, чтобы рядом со мной находился теплый человек, с которым у меня много общего. Мне не нужны страсти и ласки этого альфонса. Мне ничего от него не нужно!

Яшик! Милый мой! Плюнь на все, и я развею в прах твои мысли, что ты никогда не будешь счастлив со мной. Прости мне мою измену и все обиды, которые я причинила тебе, вернись, милый! Я сделаю все, чтоб ты был счастлив со мной. Никогда не услышишь от меня грубого слова. Я создам тебе уют, о котором мечтаешь. Я разделю твое увлечение поэзией. Твои стихи (а ты признался, что иногда их пишешь), если даже они никому не понравятся, будут нравиться мне! Я буду до конца своих дней предана тебе и только тебе. Неужели ты не веришь мне?

Ладно, пусть я не убедила тебя, тогда скажи: неужели ты хочешь, чтобы твоя Анютка была самой несчастной женщиной? Имей хотя бы каплю жалости.

Ты сказал, что у меня «шлюховатая натура». Но разве ты сможешь упрекнуть меня хотя бы в одной измене за годы, что мы были вместе? Нет. И после разлуки я была верна тебе. И вот случилось… Ты должен простить, ведь я люблю тебя.

«Что у тебя осталось ко мне?» — спрашиваешь ты, и я отвечаю: любовь. А это ведь не только близкая связь и сила привычки.

Муж… Нет, только не он! Все мое существо сопротивляется от одной только мысли об этом. Этого не должно случиться. Но если вдруг произойдет — мне конец! И виноват будешь ты. Виноват потому, что истощил мои силы, нервы, терпение… Помоги мне…

Не нужны мне его бицепсы-трицепсы, не нужны его страсти. Хочу твоей теплоты и ласки, хочу тебя, только не его. Он просто бродяга, его удел — «катиться дальше, вниз», а нам — любить и быть счастливыми. Вспомни, что ты любишь свою Анютку, ведь лучше нее никого у тебя не было. А в тех, кто был, ты не находил того, что тебе нужно.

Это не истерика, а крик моей любви. Пойми же меня правильно. И не говори снова, что я играю и лгу. Это правда, только услышь ее!

 

Вот, была я трезвой, а стала…

Эх, Яшка, Яшка, мне тяжело, что меня могут обвести вокруг пальца, затуманить мозги, опустошить душу. Но я сумею постоять за себя и не попадусь на удочку. Нужно быть такой, какой я была раньше, и никакой слабиночки, иначе дело дрянь.

А вообще… мне не нужно ни тебя, ни красавчика. Никого мне не нужно. Одной спокойнее. А так нервы можно расшатать и быстро состариться. А это совсем никому не нужно.

«Люби себя и будь счастлива и горда этим…»

Люблю себя. Но это скучно. Да и как — только себя… Надо часть любви отдавать другому. А этот другой отдаст часть своей любви мне. И получится одна большая любовь — большой живой бриллиант, сверкающий и весомый камень любви. Ведь любовь — это не только красивость, но и тяжесть. И вдруг чувствуешь, что ее нисколько не ценят, относятся к ней с пренебрежением, как к чему-то ненужному, чужеродному. И от черствости, неверия или непонимания драгоценный бриллиант становится простым грубым и мертвым камнем, который можно швырнуть как булыжник.

Я помню твои слова: «Время разрушает даже камни». Ты уже тогда намекал… знал, не верил в нашу любовь. Ты не только мне не верил, ты себе не верил. Вот и швырнул булыжник. А мой драгоценный бриллиант, оказывается, не разрушился… Вот тебе и «слияние душ». Тебе нужно было только слияние тел.

 

2 января.

Да, я пьяна. Немного. Ну и что? Вот и сейчас пойду… Нет, не к нему. Боже, зачем я вчера зашла к нему? Поплакаться? И поплакалась…

Когда я открыла глаза, сразу увидела знакомый цветастый абажур, и екнуло: мне показалось, что я здесь с тобой. Увы…

Да, на сей раз ты уже точно не простишь меня.

Ну и пусть! Считай, Шварцман, что я тебе отомстила. По-настоящему. Я же когда-то хотела тебе отомстить. Хотела и позабыла, а друг твой напомнил.

Да-да, он сказал что-то такое… Помню, что я опять разозлилась на тебя. Это когда я плакала и говорила, что люблю тебя и знаю, что и ты меня любишь. Он сказал — мол, этого надо было ожидать. И что-то еще… Что-то типа «все они такие». Стало ужасно обидно. Мне показалось, что твой друг знает про «них» и про тебя что-то такое, чего не знаю я… и что ты действительно (сознательно!) все время меня обманывал. Что он давно тебя раскусил: ты был для него не Яшусом, как он тебя звал, а Янусом — двуликим и мерзким. Что и я об этом давно думала, но только не могла сама себе признаться и до конца все осознать. И вот призналась и осознала…

Боже, зачем я пришла к нему? «Шлюховатая натура»?

Нет-нет, Ка-Ка не должен был… Зачем он все это говорил мне? Да, я знаю, что всегда нравилась ему. Но при чем здесь Ка-Ка? К нему просто пришла очередная чувиха. И он ее «успокоил», как когда-то Галку.

Ничего не буду больше писать.

 

3 января.

Не могу успокоиться. Видимо, уже навсегда...

Помнишь, однажды твой друг Ка-Ка написал в письме, которое ты прислал с военных сборов, слово «русофоб»? Я не знала его точного значения, но догадывалась, что оно как-то связано с национальностями. И понимала: Ка-Ка что-то там пошутил. Но у меня не было никакого желания расшифровывать этот неинтересный для меня юмор. Но когда наши отношения ухудшились, я почему-то вспомнила про него. Пошла в библиотеку к Надежде Степановне. Но она и без словаря популярно объяснила, что это слово — антирусское, такие люди настроены против русских и всего русского. Меня это насторожило. Мне вдруг показалось, что твой друг еще тогда на что-то намекал. Ведь его писанина была для меня, а мне многие и намекали, и говорили…

Надежда Степановна знала, что у нас с тобой расстраиваются отношения, и я впервые, хотя и намного мягче, чем говорила моя мать, повторила вслух ее слова о том, что, мол, евреям, видимо, верить нельзя, что все равно ты на мне не женишься.

Надежда Степановна стала меня успокаивать, и тут я неожиданно для себя узнала, что ее погибший на войне муж был евреем. Я онемела. Ведь по мужу она — Сапожникова. Никогда не думала, что у евреев могут быть фамилии на «-ов».

Надежда Степановна как-то рассказывала, что в школе ее прозвали Кралей, поскольку фамилия у нее была Кралева. Ей нравилось. Это куда лучше, нежели какие-нибудь смешные прозвища у других: Квас, Лапша, Мося и прочие производные от фамилий. И хотя нередко встречались и сами фамилии дурацкие, что уж говорить о прозвищах, — никто не обижался. Но иногда кого-то называли-обзывали и без фамилии, особенно если она была нерусской.

Это я тоже знала. Вот у нас в классе был Гриша Лисберг. Мы его Лисой звали. А вот некоторые мальчишки иногда называли его на букву «ж»… Нет, не задница. На три буквы. И не матерщина. Хуже. Даже писать не хочу. Но это так, за глаза или во время ссоры. Тут, конечно, до слез и драк доходило. Редко, но бывало.

Меня, правда, как и многих, впрочем, это не волновало и не задевало: кто-то брякнул, да и забыли. Это уж потом понимание приходить стало. И вот я повторила слова матери, что евреям нельзя верить… Мне стало страшно неловко и стыдно перед Надеждой Степановной, я почувствовала себя мерзавкой и предательницей. Ведь она всегда так хвалила мужа и вспоминала его с такой теплотой. И хотя уже несколько раз ей делали предложение, она не выходила замуж, посвятив себя сыну и его семье. И памяти о муже.

Надежда Степановна стала рассказывать мне про еврейские погромы и фашистов, которые хотели вообще евреев истребить, говорила, что евреи за свою многовековую историю многое пережили и до сих пор переживают.

Я и сама все это давно знала, в том числе и что такое «антисемит». Просто как-то не задумывалась над такими вещами. Считала, что антисемиты не против всех евреев, а против плохих евреев. Да и везде есть люди добрые и злые, честные и нечестные… У русских разве не так? И вообще, при чем тут национальности? Они меня никогда особо не интересовали. Я же не с китайцами или неграми общалась, с которыми есть хотя бы внешние отличия… А может, стеснялась и гнала от себя прочь эти вопросы и мысли. Ты был рядом, я не хотела потерять тебя, мечтала быть с тобой всю жизнь, и никого и ничего в мире, кроме тебя и твоей ласки, не существовало.

Но тут я все же полезла в словари и из них узнала, что «фобия» обозначает «ненавидеть», «бояться»… и еще что-то в этом духе. Я, конечно, не могла поверить, что ты мог ненавидеть, и прекрасно понимала шутку Ка-Ка про русофоба. И я поняла, что ты боялся и в другом смысле — не только любви и семейной жизни, ты боялся меня. Ты был не уверен во мне, не верил! Но мне тогда показалось, что лучше уж бояться, чем ненавидеть. А когда ты ушел, иногда мне стало казаться, что ты не только боялся…

Я была очень зла на тебя. Но это длилось недолго, я любила тебя…

Но теперь ты уже никогда меня не простишь.

Может, это и к лучшему. Ка-Ка вовремя поставил точку. Я устала ждать и надеяться.

 

18 июня.

Время идет, меняются взгляды, приходят в голову новые мысли. И вот я уже не могу сказать, что люблю тебя… да и любила ли когда. Я любила только себя… и все здесь написанное — не для тебя, а для себя.

Чего я сейчас хочу? Вернее — кого… Ребенка — дочку Любочку, беленькую. Она обязательно будет красивой, стройной, веселой, как ее папа (но не гуленой!), и будет сильно любить свою маму. Она будет настоящей русачкой, русской до мозга костей, и не станет ничего бояться, как и ее папа. Она будет играть на фоно и учиться в меде. И станет врачом. Только жаль, блондинкам не идут белые халаты. Дочь будет моя, только моя, а ее отец никогда не был моим… и не будет. Его слишком любят женщины, а он — их. Я не люблю его, но хочу, чтоб моя дочь была очень красивой, такой красивой...

Я не люблю детей, но я буду очень любить свою дочь. И нам не нужен такой папа, потому что тогда у нас не будет фоно. Он сильно пьет. А на фоно нужны деньги.

Вот так!

А теперь, Шварцман, прощай! Ты больше не услышишь о моих чувствах. И я никогда больше не буду писать о своей любви к тебе и надеяться. И ты теперь уже точно не подаришь мне большой и яркий надувной мячик. Помнишь, когда-то я мечтала сесть на него вместе с тобой и поплыть по морям-океанам? И надеялась, что мы не упадем, что будем крепко держаться друг за друга. А мячик превратился не в корабль, а в мыльный пузырь…

Нет-нет, Яшик, я не плачу, наоборот… Не подарил — и не надо! Сами с дочкой его купим. Мы сами с усами! И алые паруса наполнятся свежим ветром. Обязательно наполнятся! Да-да! А все эти записи я положу в архив. Конечно, не выброшу, не сожгу ни в коем случае! Я давно знаю: никто больше не будет относиться ко мне так, как ты. Никогда такое не повторится… Я ведь вижу, что происходит с моими подругами. Да и с твоими друзьями. Конечно, есть и счастливые судьбы. Но их так мало.

Поэтому я и хочу дочь. Мы будем с ней самыми верными-преверными друг другу. С сыном может так не получиться — вдруг он будет походить характером и душой на папу? Поэтому хочу дочь. Мы будем с ней вместе строить нашу жизнь. И никто нам больше не будет нужен. Я сделаю все, чтоб она была счастлива.

А чтоб все же не было соблазна что-нибудь сделать с этими записями (с горя или спьяна)… и вообще, чтоб они не тревожили мою душу, я отнесу их в надежное место. Наверное, отдам Галке, пусть спрячет куда-нибудь, чтоб даже я не знала этого схрона. Или, может, отдать тебе? А что… Когда-нибудь, много лет спустя, будет приятно вспомнить прошедшее, и тогда мы с дочуркой будем приходить к тебе и читать о мамином прошлом. Там ничего плохого не было, было чисто. И те наши встречи с тобой будут просто товарищескими, и больше мне не потребуются твои ласки…

Впрочем, нет, тебе я ничего не отдам. Может, тебе не нужно. Да и будущая твоя супружница может обнаружить. Вдруг она будет сильно ревнивой… Зачем портить тебе и ей настроение? А то и жизнь. Да и вообще… Ты не все должен знать. Но твой друг расскажет, я знаю. И ты меня не простишь. Хотя сейчас мне все равно. Но просить Ка-Ка я не буду. Что будет, то и будет. Значит… заслужили.

Признаться, как-то просматривая эту тетрадку, я пожалела, что завела ее. Вернее, что давала тебе читать. Я играла не в ту игру. Да, с мужчинами надо играть. Теперь-то я понимаю, что для них главное — свобода, этому надо подыгрывать. Не давить ревностью и независимостью с намеком на измену-замену, а, наоборот, возвеличивать их самцовое нутро, ублажать мужское самолюбие. И не откровенничать, не изливать перед ними душу в своих сомнениях, желаниях и мечтах. Словом, если уж наивничать, дразнить и хитрить, то с нужным тебе смыслом. Только не переигрывать. Дурость и дурашливость — две большие разницы, как говорят в Одессе (это выражение я слышала на концерте).

Да, я стала ученой. И не от Райкина, а от жизни. И очень жалею, что тогда, в августе, предъявила тебе фактически ультиматум: будем вместе или расходимся. Хорошо помню, предъявила жестко, без права на раздумья. Мол, сколько можно тянуть резину? И что на меня накатило… Может, мы всю жизнь так бы ходили-дружили, любили друг друга. И нам было бы хорошо без всякой там игры.

Что теперь жалеть… Чему быть, того не миновать.

Сейчас я точно знаю, что мой аполлон мне изменяет. Но красивым мужчинам нужно все прощать. Не нужно быть эгоисткой и собственницей. Это — для мужчин. А женщинам надо быть щедрей, забывчивей.

Буду ли я ему изменять? Наверное, нет. Хотя это можно организовать очень тонко, комар носа не подточит. Но что, кроме неуважения к себе, это даст? Искать приключений — зачем? За мои двадцать пять лет у меня было много всякого, о чем можно вспомнить. И если я не стану изменять, это совсем не значит, что не буду нравиться мужчинам.

Я не могу сказать, что меня никто не любил. Меня любили… и многие — чисто и искренне. Только я не всегда относилась к этому серьезно, с пониманием. Любила повилять хвостом. Но отвилялась… А ты, конечно, будешь гулять-догуливать. Видать, все еще мучаешься избытком молодецкой энергии. Слышала, что даже какими-то комсомольскими делами увлекся. Надеешься наконец-то найти политически грамотную и надежную соотечественницу? Тогда уж лучше сразу в партии поискать. Хотя старовата может оказаться. Опять беда…

Эх, Яшик, Яшик, если бы нам знать, где подстелить соломку… Я тоже уже давно хочу душевного покоя. Но, как вижу по своему беспартийному, покой мне только снится.

 

19 июня.

Вчера я не успела закончить свою запись, не попрощалась с тобой. Мой аполлон был легок на помине: явился не запылился. Увы, опять под градусом. Он и трезвый-то не интересуется моим настроением и моими делами, а тут и подавно. Но тетрадку я все же убрала. Кстати, потому еще хочу отдать ее Галке, что не хотела бы, чтоб благоверный наткнулся на нее, когда… ха, например, в поисках смысла жизни захочет найти мой кошелек. Нет, это не страх перед его ревностью (по-моему, ему все равно), а потому, Яшечка, что эти записи только для меня и тебя. И никто не должен бросить даже тень на память о нашей любви. Хотя, конечно, главное — память сердца. А она ни для кого не досягаема. Пусть у нас с тобой совместной жизни не получилось, но, по-моему, она получилась в душе. И не по тогдашней наивной договоренности о слиянии душ, а само собой. По божьей милости. Я уверена, что ты тоже помнишь обо мне.

Но плакать не будем, будем улыбаться… Вот я, например, тоже комсомолка! Только, признаться, забыла, где мой комсомольский билет. Но в людей надо верить. Правда, Яшик? Вот и надеюсь на свою политическую сознательность: буду пытаться перевоспитывать своего рыцаря. Хотя мне сейчас не до него. Все мысли обращены к дочери. К дочери, которой пока нет, которая только еще растет под моим сердцем. Но пройдет время, она появится на свет, и никто, никто не сумеет помешать осуществиться этому.

Шварцман, ты не представляешь, как это здорово!

Даже и не знаю, что еще написать на прощанье… Словом, всего тебе хорошего, Яшик.

А. Антонова.

P. S. Опять обнаружила англо-русский словарик, когда-то мной составленный, и опять в нем пророческие или почти мистические слова на букву «f»: flat — квартира, fear — страх, fight — бороться, future — будущее.

И в конце дописано немного другим цветом, в другое время, видимо, чем все остальное, слово frender, которое дано без перевода. Я решила перевести это слово, но оно, наверное, было написано с ошибкой, потому что я не нашла его в словаре. А может, это неизвестное слово? Но такого быть не может. Просто я что-то перепутала-запутала.

Ошибка в слове — и, наверное, ошибка в судьбе. Будущее неизвестно.

Кажется, я уже по-настоящему начинаю верить во что-то таинственное и высокое. В бога?..

Боже, прости меня и помоги мне. Помоги всем.

 

Часть вторая. Да простится нам…

(много лет спустя)

Стихотворение Яши Шварцмана

А мне бывает очень трудно,

Как будто без крыльев полет.

Все жду я какого-то чуда,

А чудо лишь в сказках живет.

 

(Без даты.)

Милый, дорогой, любимый и единственный мой Яшик!

Сердце ноет и ноет, болит и болит, и нет на душе покоя ни в праздники, ни в будни. И так хочется что-то сказать тебе, в чем-то признаться...

Помнишь, когда-то в молодости я говорила с тобой на листочках тетради? Вот и сейчас, Яшенька, пишу как исповедуюсь, прошу у Бога прощения. За что — и сама не знаю, но становится немного легче. Как и тогда. Как и потом…

Да-да, всю жизнь в моей душе жила теплота и нежность. Память о нашей дружбе, о любви (я всегда чувствовала и понимала это) давала главное — ощущение не зря прожитой жизни. А это поднимало настроение и прибавляло сил. И я до конца жизни буду благодарить Бога, что в моей судьбе была любовь.

Конечно, Яшик мой, я помнила о тебе, словно всю жизнь писала тебе письма и говорила с тобой. С тобой и, наверное, еще с Богом. Который где-то далеко-далеко… и всегда рядом. Видимо, став для моей души главным-заглавным. Я это чувствовала с той поры, когда мы окончательно расстались и новая жизнь зарождалась под моим сердцем и в сердце.

 

(Без даты.)

Да, я мечтала о любви, семье… И очень хотела начать новую жизнь. И надеялась, что это случится. А мой красавец стал еще больше пить и гулять. И когда в очередной раз приплелся под утро, я закатила скандал. Он меня ударил…

Ребенка я не доносила. Словно он сам не захотел стать памятью об этом человеке. Зато я захотела избавиться от красавца. И выбросила его шмотки за дверь.

Он не переживал — сразу ушел к другой дуре. Потом, слышала, куда-то уехал. Словом, слава богу, сгинул.

Затем пропал мой брат (уехал на охоту в тайгу с другом). Их так и не нашли — ни одежды, ни косточек.

А потом умер мой отец.

Мы с Галкой успокаивались театрами и гулянками. Кстати, как и ты, уважаемый товарищ Яшик.

 

(Без даты.)

Я думаю, что и у тебя время летело быстро в этом калейдоскопе встреч, расставаний, трудовых и праздничных дней. Я многое о тебе знала. И еще более утвердилась: ты ко мне не вернешься. А мне стукнуло аж двадцать восемь. Кобелям-театралам нужно было только одно… Принарядилась, вильнула хвостом и на танцах в Доме офицеров тут же подхватила жениха.

Стихотворение Яши Шварцмана

Пардон, представлюсь: старый холостяк.

Любил я женщин — и со счета сбился.

И знал всегда: женитьба не пустяк.

А потому я взял... и не женился.

 

А до женитьбы был всего лишь шаг,

Но вот всегда чего-то не хватало.

Какой-нибудь… ну маленький пустяк,

А вот для счастья это, брат, немало.

 

Вот Наденька... Был рост ее велик.

А Галочка?.. Была курчава очень.

У Симочки был в крапинку язык.

У Кларочки — какой-то странный почерк.

 

Носила Роза платье до колен,

А я всегда любил чуть-чуть повыше.

Был слишком тихий голос у Ирен.

А вот у Лиды надо бы потише.

 

У Людочки — чуть-чуть курносый нос.

У Танечки зуб мудрости был с пломбой.

У Наточки не тот был цвет волос.

Вот Верочка... Нет, Вера без диплома.

 

У Вали — рот. У Лорочки — глаза.

У Светочки — на шее бородавка.

У Лены слишком мутная слеза.

У Нелли брови — словно две пиявки.

 

Была лицом Мария хороша,

А вот фигурка, право, не награда...

Вы говорите: «Ну а как душа?»

О, бюст у всех, пардон, был то что надо!

 

(Без даты.)

Я была старше Вадима, опытней, мы растили сына и жили, в общем-то, дружно. Вадим был надежен, как и все их офицерское братство. И я платила тем же — не изменяла ему. Честное слово! Моталась с ним по военным городкам и «точкам», словом, попала в новый калейдоскоп встреч и расставаний. Но почему-то опять мне не хватало каких-то красок… «Без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви…» А я ведь надеялась.

Признаться, я никогда не пыталась специально узнать о твоей жизни и судьбе. Мне о ней в основном рассказывала Галка. А ей — сослуживица, жена одного из твоих знакомых. Слышала, что у тебя было немало женщин. Мне было все равно, но лучше бы Галка молчала. А то еще и комментировала: «Совсем закобелился». Я верила и не верила...

 

(Без даты.)

И Галка была в поиске: хахалей и даже гражданских мужей было много. Но ей не везло: слияния душ что-то не получалось. Видать, еще и мозгов не хватало. А потом совсем башку снесло. Не от любви, а от дури: запила серьезно. Лечилась, кодировалась. Бывали просветы, а потом опять все сначала. И я не могла помочь: слишком далеко мы были друг от друга. Может, мозги бы и вправила, а там и семья получилась бы. Может, даже с этой самой любовью. Но мечтать не вредно. Ты же, Яшечка, когда-то тоже был романтиком-фантазером...

Я сильно переживала, что ты женился на русской. Пусть на молодой и не чистокровной, но русской! Она по паспорту (мне Галка рассказывала) была русской, по матери. Получается, и детей ваших вы могли записать в паспорт русскими. Что вы и сделали. Правда, потом я узнала про еврейские законы: если в смешанной семье отец еврей, а мать русская, то их дети не являются евреями. Даже если жена наполовину еврейка. Иначе говоря, если мать не еврейка, то и дети-внуки в такой семье не считаются евреями. Вот как по еврейским законам чтят женщину и мать!

Нет, меня не удивило, что ты женился (тебе перевалило за тридцать). Я обиделась на твой выбор. Мысль, что ты бросил меня из-за национальных расхождений, жила во мне. Но она не подтвердилась.

Ну что ж, женился так женился, я даже успокоилась.

 

(Без даты.)

Когда надежда полностью исчезает, наступает успокоение — безразличие или даже смерть. Вот я и успокоилась: у тебя своя жизнь, у меня — своя. И никаких смертей! Но частенько — да-да, почему-то во время застолий — я всегда вспоминала тебя. А праздников в календаре и всяких дней рождений, юбилеев и прочих расслабух было предостаточно. Провозглашали тосты, чокались, и я, опрокидывая рюмку, мысленно говорила: «Всего хорошего, Яшик». И душа никогда не противилась.

 

(Без даты.)

Афганистан унес Вадима…

Я вернулась в Н-ск. Догадалась сохранить кооперативную квартиру: сдавала ее. Это было такое материальное подспорье!..

С Галкой мы, конечно, общались. И вправляли мозги друг другу. Пьянствовать мне было некогда: сын, работа… забот полон рот.

Замуж я не вышла: тот единственный опять не попадался, а за любого не хотела… и, признаться, особо не жаждала стирать и убирать за кем-то. Я была свободной.

В материальном плане жила нормально, даже лучше, чем многие. Я же сама себе шила: мама, царствие ей небесное, немного научила, а потом и сама поднаторела. Диплом — в сторону… и за швейную машинку. В военных городках многих обшивала, а в Н-ске работала в ателье и еще промышляла частным порядком. Котировалась очень хорошо, заказов куча! Работала много, зато и деньги водились. Наняла женщину, пенсионерку из нашего же дома, помогать по хозяйству, а сама могла и на юг махнуть, и за границу. И ездила, и отдыхала, и ухажеры были… Не чувствовала себя несчастной. Но, опять же, без божества, без вдохновенья…

Со временем стало уже тяжело сидеть за машинкой. Немного скопила на старость. Возилась с внуком, пытаясь помочь семье сына (он женился рано, еще в школе нашкодили). Я помогла им и с учебой, и с квартирой, таскала сумки с продуктами… а невестка оказалась еще той стервозой: готовить ленилась, за домом не следила, вот и скандалили...

Тебе, видать, повезло. Галка рассказывала со слов своей знакомой о твоей Светлане: скромница, не пьет, не курит… И язвила: перед тобой наверняка на цырлах ходит. Познакомили вас какие-то ваши родственники. Галка меня успокаивала: «Так всю жизнь и проживет головой, а не сердцем». И я в этот раз мозги ей не вправляла.

И вдруг она заявила: «Может, дите родить? А то в старости от тоски сдохну».

 

(Без даты.)

Когда я узнала, что твоя жена скоропостижно умерла (лейкоз, не дай господи), то испытала, извини, злорадство: вот и ты стал одиноким. Да простится мне…

К тому времени твои родители уже ушли в мир иной, царство им небесное. На твоих руках остались две дочки.

Кстати, когда я узнала, что старшую зовут Любой, я поняла это однозначно: ты помнил меня и назвал ее так, как когда-то я хотела назвать нашу с тобой дочку. Я почему-то была уверена, что у нас была бы девочка. Я ведь давала тебе свой дневник…

У меня не раз возникало желание позвонить тебе. Я даже узнала номер твоего телефона. Но не решалась. Почему-то ждала, что ты сам позвонишь. Но ты не звонил. И вновь не женился. Я догадывалась почему: ты посвятил себя дочерям. И понимала: тебе с девочками нелегко, тут нужен особый уход. Да еще эта непонятная голодная жизнь с бесконечными очередями за мясом и колбасой…

И вот в Новый год — год, когда тебе должно было исполниться пятьдесят пять (а мне уже исполнилось, и я стала — о боже! — пенсионеркой), я набрала твой номер телефона.

Прошла целая вечность. Конечно, не верилось. И мой пенсионный возраст стал тем сигналом, когда ждать дальше я уже не могла. И корила себя, что так долго чего-то ждала. Ведь мне нужно было просто поговорить с тобой. Просто поговорить. О чем? Не знаю. Видимо, хотела убедиться, что ты помнишь меня и нашу дружбу. Да и хотела просто услышать твой голос.

Признаться, перед этим я приняла для храбрости.

Здравствуй, Шварцман. Это звонит Антонова. Помнишь?

И твой удивленный голос:

Анна?! Ты?!

Да, я. Что, не ожидал? — И я, по-моему, громко и нервно засмеялась.

Я слышал, что ты где-то далеко, замужем за военным…

А потом мы встретились. Это уже ты проявил инициативу.

А потом мы стали жить вместе.

А потом мы зарегистрировались, и я стала Шварцман.

 

(Без даты.)

Это были самые счастливые годы моей жизни.

Однажды, когда мы, как в молодости, любили друг друга, ты прошептал: «Мне ни с кем не было так хорошо».

Да простит тебя Светлана.

Мне не верилось, что мы вместе… и у нас с тобой общая жизнь, общие радости и горести. Бесконечные хлопоты по дому, заботы о наших детях и внуках, дачно-огородная суета, встречи с друзьями.

Как ты делал рыбу-фиш! Брал щуку или судака килограммов на пять-шесть и фаршировал целиком! У тебя была специальная посудина из нержавейки, сделанная на заводе еще твоим отцом специально для этого блюда: здоровенная вытянутая кастрюля со съемной решеткой внутри. И делал все сам: и шкуру снимал, и мякоть от костей отделял, и фарш крутил, и прочее. Процедура довольно трудоемкая. Зато вкус!.. Ты так и напрашивался на персонально-кулинарный тост — «За рыбака!» И все гости с шумом и радостью поднимали рюмки, и я от души нахваливала тебя. А гости хвалили и мои (да-да!) кушанья — салаты, гуся или поросенка. И всегда поднимали бокалы в память о наших родителях.

Портилось у меня настроение только тогда, когда (слава богу, редко) приезжал в командировку Ка-Ка. За чашкой водки, что-то вспоминая, вы хихикали… Я была готова его задушить. И старалась не оставлять вас одних.

Да простится мне…

Я понимала, что он тебе ничего не рассказал, и была ему за это благодарна… и молила Бога, чтоб он больше не появлялся у нас. Хоть он и не шантажировал, но иногда я ловила его взгляд, и он мне казался ехидным, усмехающимся. Это были самые тягостные минуты в моей жизни.

Сам он в свое время женился, как я понимала, на довольно обеспеченной девице, после женитьбы перебрался в ее московскую квартиру…

Твои дети стали и моими детьми. И ты очень хорошо относился к моему сыну и его семье, на все наши домашние торжества мы приглашали их. Но, признаться, о многом из их жизни я тебе не рассказывала, неудобно было.

А с девочками мы жили под одной крышей: Верочка — вместе с нами, Любочка — с мужем, хоть и в отдельной квартире, но недалеко от нашей. Любаша чуть ли не каждый день забегала к нам. Помню, я все хотела приучить их к своему старинному корсету, а они смеялись: что они, лошадки — шнуроваться разными тесемками? Или птички в клетке… Да меньше жрать надо! Конечно, юбки стали еще короче, чем в нашей молодости. А кофточки — вообще выше талии, чуть ли не до грудей. Какой уж тут корсет, когда все наружу.

Я пыталась их убедить, что, мол, старинный корсет не только фигуру, но и душу выпрямляет-успокаивает, но они только улыбались. Хотя и соглашались: традиции предков чтить и продолжать обязательно надо.

Потом мы справили свадьбу Верочке.

Я благодарна судьбе за твоих дочек. Хотя они и зовут меня тетей Аней, но в их глазах всегда читалось — «мама».

Да, Яшик, наши девочки очень ласковые, добрые… и вспоминают о матери с такой нежностью и любовью. И я слышала от Любочки, что это мама, Светлана, дала ей имя. Выходит, тоже любила. Конечно, любила.

И я полюбила ее. Ты и девочки не можете упрекнуть меня. Я искренне, с уважением относилась и отношусь к памяти о Светлане: ездим на кладбище, ухаживаем за могилкой, храним и бережем альбомы с ее фотографиями. Я делаю поминальный ужин в дни ее рождения и смерти.

Оказывается, Светлана многое в вашей семье соблюдала. Как девочки рассказали, она от бабуси (твоей мамы) научилась, и они, девочки, тоже умеют. Все не могу запомнить названия… Ну… в еврейскую пасху конфетки такие, медовые — с мацой или маком… И треугольные пирожки из мацы, хремзлах, тоже очень вкусные. И цимес вместе делаем. Ты, Яшенька, советы давал. А кнейдлах — это как клецки наши, русские…

Милый мой Яшик, у нас с тобой, по-моему, все было хорошо. И стихи твои мне очень нравились. Мне кажется, они были для тебя так же необходимы, как когда-то для меня мои дневниковые записи.

А вот самостоятельная жизнь девочек протекала не очень удачно, как и у моего сына. У Любочки не было детей (это не ее вина, а беда), а у Верочки, как и у многих, муж оказался пьянчужкой, хотя и работящим. Что сказалось на их дочке: Наденька росла раздражительной, почти истеричной. Словом, в семьях наших детей были серьезные нелады.

Семья Любочки в конце концов распалась: ее хмырь стал не только попрекать, что у них нет детей, но и оскорблять. Сволочь антисемитская.

Верочка же со своим долго тянула…

А вот мой Мишка жил не тужил. И сейчас продолжает. Хотя, конечно, какая это жизнь — ни теплоты, ни ласки. До сих пор выясняют, кто в семье главный, и живут фактически врозь.

И внук мой вырос зело самостоятельным. С одной стороны, хорошо… Но после школы Вася учиться дальше не захотел. До сих пор мотается с какими-то, видать, летучими строительными бригадами. Никакой перспективы.

Я все время его на учебу настраиваю: в любом возрасте учиться не поздно. Конечно, многое стало платным. Я кое-что подбрасывала и подбрасываю, но для него главное — свобода! Вольный художник, мать его! Как и его родители: каждый за себя.

Неужели у нас всегда так: пока гром не грянет или жареный петух не клюнет — вместе не будем? А так — никакого взаимопонимания и взаимоуважения. И даже хуже. И такое не только в семье.

Ты возглавлял на заводе одну из конструкторских бригад и все выступал на собраниях-заседаниях отдела: это надо изменить, это желательно улучшить… И частенько дома об этом рассказывал. А что я понимала в «нормировании труда» и какой-то там «техучебе»? Но радовалась твоей энергии и желанию что-то в нашей жизни улучшить или, как тогда говорили, перестроить, ускорить и углубить. Я хорошо помню твои споры-разговоры с друзьями, когда после тостов за милых дам вы почти тут же переключались на политику…

 

(Без даты.)

Я знала, что и на своих собраниях-заседаниях ты рьяно ратовал за «гласность» и «новое мышление», как вовсю трубили в газетах. И потом мне говорил, что, мол, это поможет оценивать людей не по носу, а по деловым качествам. И дождался.

Ваш начальник отдела ушел на пенсию, и руководство завода решило нового не назначить, а избрать. Да, чтоб вы сами, сотрудники конструкторского отдела, его выбрали. Ты мне все-все рассказывал, ведь это было в новинку. Повесили опломбированный ящичек. Туда нужно было бросить бумажки с фамилиями кандидатов. И хотя процедура была тайной, несколько сослуживцев признались, что выдвинули кандидатом тебя. Но когда обнародовали список, фамилии Шварцман в нем не было.

Ты рассказывал мне и смеялся. Хотя и говорил, что зря тебя отсеяли: мог бы получить большую трибуну, чтоб и заводское начальство знало, как можно улучшить работу вашего конструкторского отдела и завода в целом. Голосовавшие за тебя сослуживцы не пошли выяснять отношения. А тебе и не положено было. Да ты, наверное, и не согласился бы на эту должность: уже и возраст был приличным, и сердце иногда покалывало (несколько раз уже бывал в заводской поликлинике, глотал целый месяц таблетки). И если организаторы выборов учитывали эти твои минусы (хотя ты редко брал бюллетень), то все равно должны были обнародовать фамилии всех кандидатов. Ведь никаких условий по возрасту или другим параметрам не было.

Мы с тобой понимали: неподходящая фамилия — вот твой главный минусовый параметр. Ничего смешного здесь не было. Но что тебе оставалось? Только смеяться.

То, что фамилия не подошла, я поняла сразу, так как жизнь прожила и многое видела-слышала. Взять хотя бы случай с одним из Галкиных знакомых. Он писал песни, вернее слова к ним. Песни звучали по радио, по телевидению — и Валерий Ободзинский пел, и Иошпе с Рахимовым, и другие довольно известные артисты. И даже на пластинках несколько песен было записано. Наверняка и ты их слышал. Композитор, с которым работал поэт, хотел выпустить в Москве персональный диск — и вдруг облом: не пущать! Композитору сказали без всяких выкрутасов: «Песни хорошие, но не повезло вам с фамилией автора слов». Композитор (кстати, русский) вначале возмутился и ничего не мог понять: большинство известных композиторов и поэтов-песенников — евреи. А сколько их среди музыкантов и артистов, особенно на эстраде… Но потом сообразил: мало того, что фамилия малоизвестного соавтора была не Иванов, так почти полностью совпадала с фамилией тогдашнего премьер-министра Израиля. А у нас с Израилем в то время были натянутые отношения. Композитор просил и умолял своего соавтора взять псевдоним. Но тот оказался неподдающимся.

Одни брали псевдонимы, другие меняли свои официальные документы без всяких стихов, замужеств или женитьб. А вот Галкин знакомый, как она потом узнала, плюнул на все и уехал из страны. По-моему, в Израиль. Тогда это было не таким уж героическим событием. Хочешь — скатертью дорога. И все же было удивительно: не какой-то не слишком популярный поэт, а известные и уважаемые люди уезжали. И не только в Израиль. И не только евреи и немцы — русские уезжали!

Вот и с Борисом Лазаревичем вы переписывались… Ты всегда показывал мне ваши споры о политике. Помню, твой дядя писал о зове крови, а ты отвечал, что многие уезжают вынужденно. И Борис Лазаревич говорил о Суде Божьем… Правильно, пусть будут наказаны те, кто выталкивает людей из своей страны.

Этот случай с фамилией напомнил мне и твои, вернее ваши, семейные фамильные эпопеи.

Когда мы с тобой поженились и я стала Шварцман, неожиданно для себя узнала, что, оказывается, Люба при получении паспорта в свои шестнадцать лет взяла фамилию бабушки, матери Светланы. А она была Орловой (при регистрации брака оставила девичью фамилию). Это была настоящая эпопея: вначале Орловой стала формально русская Светлана, хотя ее девичья фамилия была по отцу чисто еврейской, не ошибешься. А уж потом по закону получилась новоявленная дочь — Любовь Орлова, русская.

В детсадовских и школьных анкетах, журналах и прочих бумагах девочки были по матери — Шварцман и русские. И это ты посоветовал взять русскую фамилию. Светлана вначале сопротивлялась: она с метисским паспортом всю жизнь — и ничего, живая. Но ты говорил, что надо думать о дочерях: выжить можно, а жить трудно. Но и уезжать никто не собирался и не собирается: здесь похоронены родители, и бросать родные могилки нельзя. И вообще, родители и дети должны быть рядом. Все, конечно, понимали, на что ты намекаешь, и соглашались с этой грустной мыслью.

Ты говорил еще, что времена сейчас другие: все смешалось-перемешалось, впиталось и обрусело, что от еврейства остались только навыки приготовления некоторых вкуснятин. Поэтому, мол, где родился, там и пригодился. Тем паче что жизнь должна улучшаться, ведь в стране столько богатств, столько возможностей, каких нет нигде. Вот разговоры идут об отмене пятой графы, национальность не будут указывать (что потом и случилось), а посему с русской фамилией в России жить будет проще и легче. И даже юморил: дочки и по носу — красавицы Орловы.

Девочки и в самом деле красивые: Люба — шатенка, Вера — блондинка, ресницы длинные, глаза у обеих карие и носы нормальные, без всяких «признаков».

Нет, ты, Яшенька, конечно, колебался, мол, этот совет про паспорт больше подходит для мальчиков, а у девочек еще неизвестно, с какой мужней фамилией судьба сложится. Но говорил, что до замужества смена фамилии может пригодиться. Например, при поступлении в институт. А с образованием и специальностью будьте любыми Рабиновичами или Ивановыми. И Светлана переживала: ей очень не хотелось расставаться с твоей фамилией. И говорила: «Я замужем не за Орловым. Это родители мамы не хотели, чтоб она выходила замуж за еврея. Вот она и придумала компромисс. — И обязательно добавляла: — Зато потом он был у них самым любимым зятем. Семья была большая».

Ну а вы со Светланой, естественно, сказали дочерям: «Вам решать». Вот они и решали. Девочки многое мне рассказывали.

С Любой все понятно, а вот Верунька в свои шестнадцать лет уперлась: «Дети должны продолжать фамилию отца!» Ты говорил, что был бы очень рад, чтоб продолжилась фамилия родителей, но в наших условиях даже сыну посоветовал бы сменить фамилию. Младшая была категорична: «Коль брата нет, я никогда не буду ничего менять!» И в паспорте узаконила прежний компромисс: фамилия — по отцу, национальность — по матери. Да еще и утерла нос своему папочке: «А если каким-нибудь уродам будет смешно, пусть своим смехом и захлебнутся!»

Причину этих фамильных пертурбаций я понимала, но была на стороне Верочки. Хотя, конечно, у девочек все же было больше еврейских корней...

Люба вышла замуж за русского и опять сменила фамилию. Вера тоже взяла фамилию своего русского муженька (естественно, забыв о своем подростковом максимализме). Но потом все же вернула себе девичью фамилию, когда разводилась. И дочка, Надюшка, теперь Шварцман.

Как-то в разговоре с тобой я даже съязвила: мол, а что же ты не поменял свою фамилию на тещину? Что, не орел? Ты даже обиделся и сказал, что я ничего не понимаю. А потом рассказывал мне свои далеко не веселые истории…

Милый, дорогой Яшик, конечно, я извинилась перед тобой за свою шутку. Да и сама рассказала, что когда-то неожиданно узнала, что у Надежды Степановны Сапожниковой (ты ее хорошо знал, когда мы в молодости встречались) муж, оказывается, был евреем, а сама она была Кралевой. И даже про Галку рассказала, что она когда-то хотела познакомиться с еврейским парнем. А вот про ее «поэта» только сейчас вспомнила.

И все же, дорогой Яшик, мне не понравились твои фамильные советы дочерям. Конечно, для вас это давным-давно было и быльем поросло, а вот для меня… Может, поэтому я и рассказывала девочкам про свой старинный корсет… с нравоучительным уклоном.

Да, я многое могу вспомнить…

Помнишь, у нас в гостях были Гельды, а наши соседи, Фёдоровы, привели к нам свою дочку (у них в квартире какая-то авария приключилась)? Ей тогда было лет семь-восемь. Гельды ушли, а девочка была еще у нас. И вот она спрашивает: «Дядя Яша, а на каком языке вы сегодня говорили? На… на евроцузском? Я не поняла». Ты поправил: «На французском?» — «Да нет, дядя говорил на… евроглийском, что ли». Конечно, нам стало понятно: это Давид Гельд козырял знанием не только идиша, но и иврита, мол, теперь он сможет просить милостыню на любом еврейском. Но ты ничего не ответил соседке, а только пожал плечами.

Признаться, я была удивлена — и тоже промолчала.

Да простится нам…

Конечно, в молодости я была наивной дурой: считала, что все эти разговоры про национальности никому не нужны. Стеснялась, а может, и боялась таких разговоров. И вообще, при чем тут национальности? Ведь мы единый советский народ!

А вот потом, Яшик, меня мучила одна мысль: может, зря мы старались не говорить об этом?.. Только вот помогло бы это нам быть вместе? Честное слово, не знаю. Здесь, видно, многое взаимосвязано: и наша неуемная молодость, и отсутствие жизненного опыта, и настороженность нашей родни… да и нас самих.

И вот прошли годы, а мы всё стеснялись и боялись. Не только вы с Борисом Лазаревичем были такие вумные, но и я уже давно над многим задумывалась и многое соображала. И вы разглагольствовали не только о гласности и новом мышлении. Вот и твой дядя все напирал, козыряя израильской «свободой и демократией». Но частенько в письмах ты недоговаривал — мол, об этом лучше не будем, а это не для печати или как-нибудь потом… Так, может, в нас сидел еще и застарелый страх говорить на все темы?..

 

(Без даты.)

Сердечко у тебя все же пошаливало, и мы после твоего шестидесятилетия не раз советовали уйти с работы. Но ты категорически отказывался, видать боясь совсем раскиснуть. И улыбался: «Буду работать, пока не выгонят». Ты не привык сидеть без дела. Но еще и материальные соображения тебя мучили (может, даже в первую очередь): на пенсию прожить очень трудно. И хотя у тебя были сбережения, да и у меня тоже, но они таяли быстро. Цены на лекарства и платная медицина набирали силу, а инфляция вообще все сжирала.

Конечно, никакой паники не было. Мы уже привыкли преодолевать вечные «временные трудности». И было немало праздников: и дни рождения отмечали, и разорялись на концертные билеты гастролеров, и Дед Мороз каждый год приходил с мешками подарков (каждый из нас «тайно» складывал подарки в твой, Яшечка, дедморозовский рюкзак).

И тут приключилась нелепая история. В ней собралось многое из нашей незабываемой тогдашней жизни. Может, поэтому она вспоминается с такими подробностями. И еще, видимо, потому, что с нее все и началось…

У тебя прихватило поясницу. Обычное радикулитное дело. Но стало еще отдавать в левую ногу. Вначале ты пытался вылечиться сам: массажировал спину, а я втирала тебе в поясницу мазь. Но боль не утихала. Ты был вынужден пойти в районную поликлинику. Невропатолог выписала бюллетень: остеохондроз; прописала кучу лекарств и физиопроцедуры.

Через неделю боль в пояснице утихла, а в щиколотке почему-то усилилась. Врач продлевала бюллетень, а ты нервничал. У тебя были срочные дела и заботы, словно без тебя завод остановится.

Когда через месяц на ногу было уже больно ступить, врач, женщина лет сорока, с круглыми очками на тонком остром носу (я ее видела несколько раз, когда сопровождала тебя в поликлинику), не выдержала: «Что за фокусы? Завтра же отправляйтесь в свою заводскую больницу! А не пойдете, я вас выпишу!»

Как ты рассказывал, произнесено это было с раздражением, даже злобой. Было обидно, что она не поверила тебе. Да ради бюллетеня ты мог в любой момент воспользоваться услугами своей родной дочери и не стоять каждые три-четыре дня в очереди, прислонившись к стене, так как в коридоре поликлиники не было свободных стульев. Люба работала в больнице другого района, но организовать такой бюллетень отцу всегда могла. Но ты никогда не пользовался блатом. И еще пытался оправдать районного невропатолога, так беспардонно обошедшегося с тобой: мол, много симулянтов и больных, устает. Ты всегда всех и вся пытался оправдывать.

На следующий день мы поехали в заводскую больницу. Кровати и раскладушки стояли даже в коридоре. На третий день тебя перевели в шестиместную палату, хотя ты не очень-то и хотел. И смех и грех: до туалета было далековато. Я каждый день навещала тебя и видела, как ты мучился. Спасала новокаиновая блокада: здоровенную иглу втыкали в спину до самых позвонков. Боль утихала всего на несколько часов.

Тебе назначили массаж. Молоденькая сестра была улыбчивой и внимательной. Ты так по-доброму о ней говорил, что я даже стала ревновать. Ты рассказал, что, растирая тебя, она обнаружила небольшое уплотнение в районе щиколотки, как раз в болевой зоне, и тут же вызвала врача для консультации. Лечащий врач, энергичная и громкоголосая особа, сразу успокоила: «Ну и что?! Это бывает при остеохондрозе». Сестра-массажистка сказала, что она все же не будет трогать эту зону, даже посоветовала вызвать врача по сосудистым заболеваниям. Лечащая врачиха прикрикнула на нее: «Не вмешивайтесь не в свои дела!»

Я зашла к заведующей отделением, полной миловидной женщине (губы бантиком), рассказала про уплотнение, которое обнаружила массажистка. Губы-бантики тоже успокаивали: «Врач опытная, не беспокойтесь».

Я поведала эту историю Любе. Она хотела показать тебя в другой больнице, специализирующейся по сосудистым заболеваниям, но ты был в своем репертуаре: нет, это будет выражением недоверия врачам заводской больницы. И можно подвести сестру-массажистку: подумают еще, что это она нас настроила. И вообще, мол, не суетитесь, все будет хорошо, лечение еще не закончилось.

Мы не смогли тебя уговорить. А ты все беспокоился: как отблагодарить массажистку за труды? Деньгами неудобно, шоколадку — слишком скромно. Сошлись на коробочке конфет.

Массаж продолжался, а боль в ноге не утихала.

Люба сама посмотрела ногу, ничего крамольного не нашла. Но она была не очень-то уверена, поскольку специализировалась на гинекологии, и опять пошла к завотделением. И та, смилостивившись, вскоре организовала соответствующую проверку в терапевтическом отделении родной больницы, где замерили каким-то прибором кровоток в ногах. И снова успокоили: все в пределах нормы.

Но коробочку конфет ты все же вручил сестре-массажистке с большой благодарностью за труды и беспокойство. А мы молча усмехались: только наделала шума, зря нервничали.

Но боль по-прежнему не унималась.

Так прошел в муках еще месяц. И здесь врачи засуетились: видать, засомневались то ли в тебе (как та врачиха в поликлинике), то ли в себе и в поставленном диагнозе, направив на томографию позвоночника в военный госпиталь. И предупредили: для посторонних процедура платная. Оборудование импортное, дефицитное, есть только там, в госпитале.

И ты поплелся аж на другой конец города.

Мы с Любой и Верой ничего об этом не знали. Разве отпустили бы тебя одного в такую дальнюю дорогу… Да еще на трамвае: денег у тебя с собой было не так много, ты побоялся потратиться на такси, чтоб хватило заплатить за томографию. Рассказывал, что добрался с великим трудом.

Врач-мужчина, посмотрев направление, деловито назвал сумму. Тебе еле хватило.

Как ты рассказывал, положили тебя на тележку-торпеду, которая и въехала под объектив чудо-машины. И вскоре прямо на руки выдали заключение, из которого явствовало, что у тебя грыжа. Да еще с какой-то компрессией.

Что это? — недоуменно спросил ты. — И как это лечится?

Врач усмехнулся:

Как лечится? Только оперировать.

Для нас с тобой это было полнейшей неожиданностью. Мы и не знали, что существуют грыжи не только внизу живота или в паху (у твоей покойной матери, царствие ей небесное, такая была, как ты мне потом рассказал), но и на позвоночнике.

Тебе запомнилась толстушка завотделением: губы-бантики чуть ли не расплылись в улыбке:

Так вы не наш больной! Завтра — в областную. — И даже расщедрилась: — Ладно, утром вызову «скорую».

Вскоре после твоего краткого объяснения по телефону мы с Любашей были у тебя. Она поговорила с завотделением и уже сама успокаивала: все будет хорошо, надо сделать еще одну томограмму. Уже разузнала: в областной больнице устанавливают новое оборудование, даже лучше, чем в военном госпитале. Оно еще не запущено для массовой работы, но уже все готово. Так что переживать не надо. Тем более что в областной работает однокурсница, она сделает все как надо.

Когда мы вышли от тебя, Люба объяснила: если диагноз подтвердится, выход только один — операция: грыжу, которая защемила нерв, надо удалять. Эта операция не просто серьезная, но и опасная: такие операции у нас не совсем освоены.

Утром мы с Любой пришли к тебе, и она поехала на «скорой» с тобой. Меня с вами не пустили.

В областной больнице тебя поместили в царские апартаменты — двухместную палату с собственным умывальником. Твоим соседом оказался молодой еще, явно меньше сорока лет, мужчина — внешне крепкий, спортивного вида, с быстрыми, резкими движениями, прямым, твердым взглядом, но, увы, ему должны были делать операцию: вскрывать черепную коробку. Ужас!

Ты рассказывал и про тех, кому уже удалили межпозвонковую грыжу: передвигаются в корсетах, всем им дают на год инвалидность, а дальше — как повезет. Рассказывал, и я видела, как тебе становится хуже. Ты с трудом наступал на ногу, приседая от боли.

Диагноз подтвердился, и завотделением, мужчина лет под пятьдесят, профессор, вызвал тебя и, рассматривая новоиспеченную томограмму, начал объяснять, что операция будет сложной, но другого выхода нет. Он все подчеркивал сложность твоего заболевания, тыкая пальцем в просвечивающуюся пленку, говорил, что откладывать операцию не стоит, что он сделает все возможное… Словом, намекал на заслуженное вознаграждение.

Ты рассказывал, что одному мужику из деревни после такой же операции пришлось продать корову-кормилицу и еще что-то из живности, чтоб оплатить медуслуги.

Господи, мы тоже готовы были продать последние шмотки, чтоб отблагодарить любого, кто бы тебе помог!

И еще ты рассказывал, что мужик тот был большой ходок по ночным дежурным сестрам. Больница большущая, сестер много… И после очередного такого захода он делился в курилке подробностями, как ночью «жарил» дежурную: «Все бы хорошо, но вот корсет мешал — лечь невозможно. Но ничего, рядом с кушеткой приспособился…» Ты рассказывал о том мужике и смеялся. И мне на душе становилось легче.

Тебе сказали, что надо приобрести корсет и научиться надевать и снимать его. Ты переживал, что вводишь нас в расходы. А я на тебя сердилась, даже пыталась рассмешить.

Мы сами переживали о другом: нас больше волновал профессор.

Виктор, твой сосед по палате, категорически не советовал тебе соглашаться, чтоб операцию делал этот профессор, и рассказал страшную историю про свою родную сестру. Несколько лет назад она стала чувствовать себя плохо: головные боли, приступы… Тогда никаких томографов мы за границей еще не закупали, а своих, кстати как и сейчас, не было, и многое зависело от опыта врачей. Сестра попала к этому профессору, тогда еще кандидату медицинских наук. И он начал торопить с операцией, считая, что у нее опухоль мозга. И так всех запугал, что Виктор посоветоваться-то толком больше ни с кем не успел. Профессор настоял на операции, которую сам и провел. А сестре стало еще хуже.

Виктор рассказывал это все с таким жаром, что ты боялся, как бы не случился у него приступ (он временами терял сознание). А прошел Виктор не один медицинский и начальственный кабинет, чтобы спасти свою сестру. Он решил показать ее в Москве, но не тут-то было. Мало того, что иногородняя, так еще и без направления от своего родного лечебного учреждения. А сам профессор наотрез отказывался давать направление, даже не разрешил показывать Виктору медицинскую карту больной, не позволил снять с нее копию. И никакие жалобы и хождения по кабинетам не помогали.

Тогда Виктор устроил дикий скандал и пригрозил прибить профессора, если не получит нужные документы. Когда он все же сумел положить сестру в московскую больницу (и взятки давал, и в рестораны кого надо водил), оказалось, что у нее нет и не было никакой опухоли мозга, что все связано с позвоночником. Профессор просто вскрыл черепную коробку и тут же ее закрыл, а ненужная операция только ухудшила состояние больной.

После всего этого Виктор узнал, что наш профессор, тогда еще кандидат, готовит докторскую, потому активно собирает материал. Потому и активничал так с больными. Виктор не стал судиться (тогда это не практиковалось), даже не пошел никуда жаловаться, понимая, что систему не пробьешь. Тем более что в Москве сестре сделали операцию на позвоночнике, она пошла на поправку. Да и сам Виктор стал себя плохо чувствовать, понимая, что и ему придется обращаться в областную больницу, единственную с нейрохирургическим отделением в Н-ске.

Именно поэтому Виктор не советовал, чтоб операцию делал тот профессор. Сам он наблюдался у молодого нейрохирурга, собираясь довериться только этому врачу. И тебе советовал договориться с ним же.

Но ты рассказывал немного не так, как я сейчас описала. Ты, усмехнувшись, сказал, что Виктор собирается довериться «этому молодому еврейчику».

Признаться, я тогда удивилась твоему странному юмору. Он был явно не к месту. Это же не те случаи, когда наш друг Давид Гельд при встрече с тобой обнимал тебя и говорил: «Ну что, пархатый, ты еще здесь?» И ты отвечал: «Так у меня во время обрезания еще и еврейские крылышки подрезали» — или юморил как-то по-другому, но в том же ключе. И я прекрасно понимала ваш сарказм. А тут, в больнице…

И только позже, вспомнив твою грустную ухмылку, я поняла, что ты просто повторил слова Виктора. А Виктор — не Гельд. И он, похоже, не понял, что и ты не Иванов… Но мне было не до выяснения отношений. Только я стала как-то без особого сострадания смотреть на твоего соседа по палате.

Да простится мне…

Стихотворение Яши Шварцмана

Все течет...

И вот в году каком-то

И моя кукушечка замолкнет.

Будет шелестеть над нами вечность

Травами, березками, цветами.

И возможно, что с моей березкой рядом

Вдруг приляжет безымянный холмик,

Словно путник одинокий и уставший,

Позабытый богом и людьми.

И когда вы навестить меня придете,

Поклонитесь моему соседу тоже

И цветок на холмик положите,

Слово доброе и тихое скажите.

От меня. Нам вечно рядом быть.

Я привык с соседями дружить...

 

(Без даты.)

Мы были в некоторой растерянности. Люба узнала, что профессор и впрямь котируется не очень, что молодой оперирует лучше, надежней. Но об этом она тебе не рассказывала, наоборот, хвалила обоих. Она понимала, что всякое может случиться, вдруг она не договорится с молодым. А тот пожимал плечами и говорил, что решение об операции принимает завотделением. Но обещал проявить инициативу. Да и тебе, Яша, он пообещал то же самое, когда однажды ты сам попросил его об этом.

Ты похудел, осунулся. Трико, в котором ходил в больнице, уже висело на тебе, резинку на животе укорачивали (завязывали на узелок) раза два, и ты держался на обезболивающих таблетках и уколах (слава богу, здесь не назначили новокаиновую блокаду). На твой позвоночник больше никто не смотрел. И на ногу никто не обращал внимания. Главное, как мы все понимали, удалить грыжу, которая что-то там защемила.

Иногда к Виктору приходила жена. Ярко накрашенная, с высокой «праздничной» прической, она выглядела, я бы сказала, кощунственно рядом с больным мужем — плохо побритым, в выцветшей больничной пижаме. Она приносила ему еду в небольших ярких упаковках, видимо что-то покупное, магазинное. Чаще всего он раздраженно говорил: «Мне это не надо». Она молча складывала все обратно в сумку. О чем они вели речь, я не прислушивалась, у меня своих забот хватало: главным было — настроить тебя на операцию, убедить, что все будет хорошо, только хорошо.

Иногда я слышала от тебя: «И за что мне такое испытание? Тебя с дочками жалко — замотались со мной». Я, конечно, на тебя шумела, а сама молила Бога, чтоб все хорошо закончилось. Ведь я уже знала, что больные, моложе тебя, после операции на позвоночнике далеко не всегда выкарабкиваются из инвалидности. А в твоем возрасте…

Но ты, Яшенька, держался молодцом: «Смотри, научился надевать и снимать корсет, ничего сложного» — и, лежа на кровати, демонстрировал свое умение. А у меня ком в горле не давал дышать.

Однажды, когда я была у тебя, пришли твои сослуживицы, мужчина и женщина, принесли фрукты, спрашивали, что еще надо. Ты так засуетился, даже готов был соскочить с кровати, чтоб угостить их. Сослуживцы, естественно, отказывались. А ты обижался: если они не угостятся, тоже не будешь есть фрукты. А я, зная тебя, уже намыла гостинцы и из твоих запасов добавила. Угостились все вместе.

А при прощанье ты так благодарил сослуживцев за заботу, словно они совершили невиданный подвиг. Я даже хотела одернуть тебя: «Что ты так раскланиваешься? Вспомни, сам-то сколько раз посещал больных». Едва сдержалась. Давно поняла: за свою жизнь ты не очень-то был избалован добрыми словами и делами сторонних людей.

Правда, потом ты сказал мне, что на заводские заработки фруктами не сильно-то побалуешься. Мол, хорошо еще, что профсоюз на посещение больных деньги выделяет. А может, еще и сами сотрудники скинулись.

И вот настал предоперационный день. Ты попросил помочь сходить в душ. Боже, как тяжело дался тебе этот спуск на первый этаж! Ты стеснялся меня, все отворачивался, держась за мою руку, чтоб не упасть. Я хотела сама вымыть тебя, но ты не разрешил…

Яшик, мой милый Яшик! А помнишь, когда ты вернулся с военных сборов и мы оказались на квартире у твоего друга, ты так набросился на меня, что даже некогда было потушить свет… Мы ничего не стеснялись, нам было так хорошо вместе…

Но, признаюсь, меня грызла мысль: где ты всему этому научился? А потом ты показал мне какие-то подпольные игральные карты: на них были разные позы… А у нас с тобой ни условий, ни уюта. Я нервничала… Ладно, что вспоминать? Молодо-зелено…

Рано утром я пошла в церковь: поставила свечку, чтоб у тебя все было хорошо.

Где-то часов в восемь я уже была у тебя (проходила всегда через черный ход, со двора, в своем халате, и сестры, зная, что ты «блатной» — еще бы, лежал в двухместной палате! — снисходительно смотрели на мои частые и внеурочные посещения). Ты уже был… как жених (твои слова) — свеж и легок (и это тоже твои), но глаза были грустные, усталые. И они мне не нравились. «Как себя чувствуешь? Давай померим температуру…» — настаивала я. Ты отнекивался, уверял, что температура нормальная, а потом сказал, что спал плохо, снотворное почему-то не подействовало, всю ночь одолевала слабость. Списывал все на нервы.

Я решила сама все проверить (до операции оставались считанные часы) и пошла к сестре за термометром. Но прошла пересмена, и ночная сестра унесла термометр домой, а у заступившей на дежурство своего не было. Больничный же (последний в этом отделении!) недавно разбился.

Я прошлась по вашим палатам: ни у кого термометра не нашлось. Я вернулась ни с чем, а ты меня успокаивал и просил, чтоб я не бегала по больнице. Я и догадалась: пошла в отделение терапии и принесла оттуда термометр. Ты даже шумнул на меня: делать, мол, мне нечего! Но температуру все же измерил: тридцать шесть и восемь. «Вот!» — притворно обрадовался ты. Я отнесла термометр обратно.

Вскоре пришла Люба. Успокоила: операцию будет делать молодой. Слава богу. Я рассказала по секрету (чтоб ты не слышал, а то опять бы разнервничался), что у тебя ночью, видимо, была небольшая температура, а сейчас упала. Люба сообщила об этом оперирующему врачу. Тот вскоре зашел в палату и спросил: «У вас температура?» — «Да нормальная температура», — ответил ты. «Ладно. Вы первый, через час. Но покажитесь лору, она сейчас проводит осмотр». Пришлось тебе ковылять к врачу. Она вела осмотр в кабинете на этом же этаже.

Вышел ты от лора ужасно расстроенный. Врач сказала, что у тебя небольшое покраснение горла. Надо его пополоскать раствором фурацилина, дня через два все пройдет. А там и новый операционный день. Ты умолял не отменять сегодняшнюю операцию, говорил, что уже настроился, подготовился… и проходить заново все эти подготовительные процедуры у тебя уже нет сил. Но врач была неумолима. Конечно, ответственность теперь падала на нее, и она не хотела рисковать. И ты на меня с Любой даже обиделся: мол, из-за вас все случилось. Ведь врач — старая перестраховщица, как ты ее назвал — сказала: «Вроде бы покраснение…» Но назад хода не было, оперирующий врач против заключения лора, конечно, не пошел. Мы тебя успокаивали: два дня — и все будет хорошо. Да ты и сам все понимал. Я переживала: вчера в душе не уберегла тебя, там и простыл. Надо было самой быстро обтереть тебя… Дура старая!

Два дня ты полоскал горло раствором фурацилина, но температура начала расти. Тебе дополнительно назначили еще какие-то таблетки и физиопроцедуры, в физиокабинете на первом этаже. Господи, ты уже и так еле волочил ногу!..

В таких мучениях прошло уже не два дня, а две недели. Ты всем — не только мне с Любой и Верочкой, но и медсестрам, и врачам — говорил, что у тебя горло не болит. Но горло продолжали лечить. А нога разрывалась, и ты поглаживал ее через трико, чтоб хоть как-то приглушить боль. Мы не знали, чем тебе помочь.

Однажды Люба пришла к тебе рано утром, когда ты еще лежал раздетый в кровати. Она хотела поговорить с врачом, чтоб показать тебя опытному терапевту, сделать еще раз рентген: вдруг что-нибудь с легкими? Присела на кровать. Ты поглаживал больную ногу. Одеяло мешало, ты немного отогнул его, оголив ногу. Люба ахнула: нога походила на чурку. Люба тут же выскочила из палаты. А ты недоумевал: чему она удивилась и испугалась, больную ногу не видела? Мы с тобой, конечно, не знали, что при защемлении нервных окончаний ничего не должно краснеть, синеть и пухнуть.

Вскоре Люба вернулась с молодым парнем — сосудистым хирургом. Тот сразу: «Надо спасать ногу! С кровати не вставать, в туалет — только на судно, никаких ужинов, на ночь — клизму, пусть сестра побреет, она знает». Словом, как потом объяснили, тромбоз набрал уже полную силу. Тромбы могли быть уже где-то рядом с легкими и сердцем. Назавтра должны были проверить.

Тебе поставили капельницу, дали какие-то таблетки, тот же сосудистый хирург довольно бойко разукрасил тебя иглами. Ты стал похож на ежика или на дикобраза, но нам с Любой было не до улыбок.

Но разве можно было уговорить тебя ходить на судно… Ты уперся: все это время вставал — ничего не случилось, вот и до утра ничего не произойдет. Как объяснила Люба, тебе должны были завтра через паховую артерию ввести специальную красящую жидкость и рентгеном проверить наличие тромбов. Словом, целая операция.

К счастью, тромбов выше ноги не обнаружили. Вновь ставили капельницу и иглы, делали уколы, давали таблетки… и через два дня боль стихла, температура стала спадать. Но левая нога оставалась чуть ли не в два раза толще правой и вся пылала.

Вскоре тебя выписали из больницы. В справке было сказано, что у тебя острый тромбоз, что удаление грыжи в настоящее время нецелесообразно, вначале надо пройти курс лечения по месту жительства, а потом — плановое проведение операции на позвоночнике.

И тут начались новые мучения…

Расскажи мне об этом раньше, я, наверное, не поверила бы, что все так сразу может навалиться на одного человека. Но это происходило на моих глазах.

Случилось следующее. Когда в районной поликлинике ставили капельницу, где-то после пятой или шестой процедуры, когда ты уже пришел домой, тебе «разбомбило» левую руку и она сильно отекла. Мы побежали в поликлинику (боль в ноге фактически прошла, ты мог уже ходить). Был конец рабочего дня, но я прорвалась к главврачу. Она сразу вызвала хирурга, и они хором запели: «Тромбы пошли выше ноги! Нужна срочная госпитализация!» Ты, Яшик, категорически отказывался, говорил, что это, видимо, ввели не туда — под кожу, а не в вену — лекарство во время капельницы. После больниц ты был уже тоже «профессором». Но врачи настаивали на своем, а я, признаться, растерялась. Врачи заставили тебя подписать «отказной» документ и сказали, чтоб завтра, если с тобой ничего не произойдет, с утра прийти к ним.

Мы вернулись домой, я сразу позвонила Любе. Она прибежала со спиртом для компрессов.

Назавтра в поликлинике тебя долго вертели под рентгеновским аппаратом, делая снимки. Тромбов не нашли, прописали компрессы. Отечность стала спадать.

Шли дни и недели, боль в ноге не возобновлялась, температуры не было. Люба показала тебя какому-то именитому хирургу, и тот сказал то, что мы предполагали уже сами: видимо, в самом начале твоего заболевания, когда ты еще ходил в районную поликлинику и лечился от радикулита, где-то в кровеносном сосуде образовалось уплотнение, которое вызывало боль в ноге. Никаких физиопроцедур и никакого массажа делать было нельзя. Вот и вспомнили мы молоденькую сестру-массажистку в заводской больнице… И вообще, мы потеряли столько времени, не просто запустив болячку, а усугубив ее: глубокая вена в левой ноге вообще перестала работать. А грыжа, видимо, была, но без защемления.

О каких-то жалобах на врачебные ошибки мы, конечно, не думали. Наоборот, понимали, что нам крупно повезло. Если бы не все эти случайности, ты мог попасть на операционный стол, где необходима быстрая свертываемость крови. При тромбозе же все происходит наоборот… Господи, если бы всегда Ты мог нас услышать!

От операции на позвоночнике ты, естественно, отказался, так как грыжа тебя теперь не беспокоила. Но ногу тебе испортили на всю оставшуюся жизнь. И самое страшное, после этих злоключений обострились не только старые болячки, но и новые не заставили себя ждать: открылась язва, а после еще добавился неспецифический язвенный колит. Оказывается, на твой организм плохо подействовали все эти лекарства. И снова — таблетки, уколы, капельницы… И стало чаще прихватывать сердце.

Во время лечения тромбоза ты ездил в больницу за какими-то медицинскими бумагами и зашел к бывшему соседу по палате. Его как раз начали готовить к операции. Держался он мужественно, даже шутил: «Моя стерва бросила меня, после операции пойду по бабам». А когда ты заволновался, кто же его будет навещать, он улыбнулся: «Сестренка приехала из П-ска. Мы друг друга никогда не бросим». А когда вы прощались, он вдруг сказал: «И что ты здесь сидишь? Была бы у меня такая возможность, я давно бы уехал в Израиль. Или еще куда».

Связь с Виктором ты потерял: в больнице сказали, что его выписали. Ты звонил ему домой несколько раз, но никто не ответил.

А я вдруг подумала, что он тогда, говоря про вашего молодого врача, вряд ли хотел кого-то обидеть, наоборот, хотел сказать что-то безобидное, даже хорошее, но не смог найти нужных слов.

Да простится ему…

И нам, Яшенька, пусть простится. За подозрение, за раздрай в душах, за ошибку.

 

(Без даты.)

Обнаружился сахарный диабет. Мы следили за лечением и диетой и проклинали все эти муки и испытания, которые ты прошел. Нам объяснили, что причинами этой довольно распространенной болезни могли быть и перенесенные нервные нагрузки, и новокаиновая блокада, которая могла повлиять на какие-то нервные пути, и нарушение обмена веществ…

Сахарный диабет сильно ухудшил ситуацию с ногой: она уже не только отекала. Ни антибиотики, ни всевозможные народные примочки не помогали. Дошли до переливания крови. Слово «гангрена» вслух не произносили, боясь накликать беду.

Вскоре врачи заговорили об операции. Но не об операции на сосудах, а об ампутации. Одни полагали, что надо удалить только пальцы, другие — ногу по щиколотку, третьи — всю ногу. Мы были в растерянности.

Твои родственники в Израиле уже давно нас агитировали перебраться к ним, уверяя, что лучшие врачи уже давно живут и работают на земле обетованной. Борис Лазаревич все на себя ссылался (его, старого человека, вытащили из тяжелейшего инсульта) и критиковал тебя. Ты мне пояснил, что это ваш давнишний спор. А я стала понимать: здесь, в России, не только лучшие врачи или иные ученые мозги, а даже ты, технарь, никому не был нужен — ни заводу, на котором проработал всю жизнь, ни стране, с ее нищенскими государственными пенсиями. Жизнь стала очень трудной, у всех стали появляться свои секреты: никто не рассказывал, чем зарабатывает на жизнь. Одни — из-за стеснительности, другие — чтоб не сглазили. Эта недосказанность, неискренность и разные материальные весовые категории стали сильно разделять людей. Даже с друзьями стали встречаться редко.

Все это еще более удручало. И я представляю, что творилось в твоей душе.

 

(Без даты.)

Надо было спасать не только ногу. Стали барахлить почки. Врачи разводили руками: видимо, цепная реакция заболевания. Все шло к необходимости диализа. И я не хуже Любы знала: больные с почечной недостаточностью просто умирали, не дождавшись помощи. Об этом даже писали в газете: так было по всей России. Вот и в нашем городе оказалось только две стационарные установки, а очередь к ним — на года.

Наши девочки, конечно, понимали, что слезами горю не поможешь, но сдерживать слезы не могли. Сын мой тоже не мог ничем помочь. И я опять кинулась к знахарям. И еще — к нашим знакомым, которые переписывались со своими родственниками или друзьями, переехавшими в Израиль. Это была весомая дополнительная агитка к письмам твоего дяди. И я быстро поняла: времени на действа знахарей и бабок-целительниц не осталось. Как и на старания и метания нашей отечественной медицины.

Вначале ты и слышать не хотел об Израиле. Но я убеждала и даже настаивала. И понимала: периодическое лечение с поездками в Израиль мы материально не осилим, это не выход. Поможет только полный переезд.

Признаюсь, мне было нелегко убеждать тебя и уговаривать. И не только потому, что ты не хотел уезжать от родных могилок. Ведь здесь оставался мой сын. Но, может, как раз это и придавало мне уверенности в словах и поступках. Ведь мы не теряли наше российское гражданство, это был наш тыл: вдруг мы там не приживемся… Да, да, Яшенька, не я, а мы. Я и представить себе не могла, что могу потерять тебя, и хотела только одного: как можно скорей начать что-то делать. Сидеть и ждать было невмоготу.

Девочки тоже стали активно настраивать тебя на отъезд. Тем паче что личная жизнь у них совершенно не складывалась и им терять было нечего. Они переживали: среди нас по паспорту только один еврей — разрешат ли выезд? Особенно волновалась наша Любочка — Любовь Орлова. Нам всё объяснили, но девочки все же решили переделать свои паспорта — стали еврейками по всем документам: им кто-то сказал, что в Израиле это может пригодиться. Борис Лазаревич давно писал, что в Израиле фамилии и национальности не имеют никакого значения, но девочки, видимо, решили подстраховаться.

Многое стало подталкивать нас на принятие этого непростого решения. Ты стал понимать, что здесь не только ты, но и твои дочери не выживут. То есть выжить-то, конечно, выживут — как и миллионы других, но разве это жизнь? У наших девочек нет никакой предпринимательской жилки. Кругом был сплошной «рынок», обманное «МММ», прихватизация, пьющий президент, расстрел Белого дома, война в Чечне, нескончаемые бандитские разборки…

 

(Без даты.)

Конечно, в первые месяцы и даже годы жизни в Израиле нам с тобой, Яшик, было намного легче, чем нашим девочкам. Мы-то, пенсионеры, были на постоянном государственном обеспечении. Да и наши российские пенсии сохранялись. И еще было твое бесплатное лечение: интенсивная терапия, диализ. Операция на сосудах спасла ногу, но большой палец все же пришлось ампутировать. Ты улыбался: «Что там один палец по сравнению с мировой революцией!»

Да-да, мы все ожили! Видать, Боженька услышал и оглянулся.

Конечно, мы благодарили и земных «богов». Врач или медсестра, обнаруживая, что мы ничего не понимаем на иврите, подзывала кого-нибудь из русскоговорящих (из своих сослуживцев или даже пациентов), и все хором растолковывали, что нам нужно далее делать, какие анализы сдавать, куда и когда идти. И наши растерянные глаза успокаивались, становясь влажными. И души наполнялись уверенностью, что все будет хорошо.

Помнишь, Яшик, ты даже пытался сочинять стишок, когда мы шли из больницы? Бормотал что-то под нос и мне свою задумку рассказывал. Стихи не помню, только суть: эта пустынная земля встречает не «колючками», а «благодатным капельным орошением» каждой души человеческой, поэтому расцветают не только деревья, кустики и цветы…

После того, что мы пережили в последнее время в России, после всех этих изматывающих больничных хождений по мукам, после тогдашнего отечественного болота и безысходности многое тут показалось для нас с тобой, Яшик, земным раем. А нашей молодежи надо было завоевывать место под солнцем. Тем более что здесь оно жаркое в прямом и переносном смысле: конкуренция среди работоспособных иммигрантов большая, а дармовые подъемные деньги не вечны. Девочки наши и полы мыли, и горшки выносили. Конечно, не шиковали. С наших пособий и пенсий мы старались их поддерживать: покупали фрукты, продукты, а Надюшке — всякие вкусности. Она вообще была чаще с нами, чем с замотанной мамочкой.

Чтоб всю жизнь не провести на подсобных работах, надо было изучать иврит, сдавать экзамены по специальности и преодолевать себя. Помню, как они в маленькой съемной квартире, напялив на себя теплые шмотки (осенью-зимой экономили на электричестве), разложив учебники и бумаги — одна на единственном небольшом столе, другая на кровати, — что-то учили-зубрили. Как Богу молились. А может, и молились…

Глубокая вена, к сожалению, полностью так и не восстановилась. Ты находился под постоянным наблюдением: сдавал анализы, проводил лечение. Конечно, мы не могли не заметить беспокойство врачей. Но у нас было много поводов радоваться жизни. Купили машину. Небольшую, недорогую, но в хорошем состоянии, лучше не придумаешь. Ты даже сел за руль.

У девочек все складывалось хорошо. Люба сдала экзамены и получила лицензию на работу врачом, Вера окончила курсы бухгалтеров. Конечно, еще и повезло: здесь у тебя, Яшик, институтские друзья нашлись, помогли девочкам найти хорошую работу, дали рекомендации. Девочки работали и работают на полную катушку. Устают, боятся терактов, прячутся в бомбоубежищах, обставляют свои квартиры, ходят в гости, в театры, ездят отдыхать. Объездили уже почти всю Европу. И не в одиночестве, а с мужьями — очень хорошими еврейскими ребятами, тоже из России, вернее из бывшего Советского Союза.

А вот Хаймовичам не повезло. Вначале у них все было нормально: старики и молодежь жили вместе, в одной квартире, и материально было, конечно, легче. Потом решили, что Сонечке надо вить семейное гнездышко и нянчиться с сыном, а муженьку, как и положено, быть добытчиком. Диплом инженерный он подтвердил сразу, это не сложно, а вот экзамены по специальности долго не мог сдать. Он вкалывал: был и грузчиком, и дворником. По своим девочкам знаю: здесь, особенно на первых порах, зачастую работают по двенадцать, а то и четырнадцать часов, и сил для других дел остается мало. Экзамены осилил, но с работой были трудности: не так просто найти место, чтоб подходило и по умению, и по заработку, и по местожительству. Устроился на завод: был рабочим, потом стал мастером. Зарабатывал хорошо, но свободных денег не было: в Израиле жизнь дорогая. Хаймовичи на себя взяли все домашние хлопоты, так как умели экономно хозяйничать, да и души не чаяли в своем внуке, нянькались с ним больше, чем его мамочка. А ненаглядная доченька, как они рассказывали, просто спятила: целыми днями сидела за компьютером и себя развлекала. А теперь даже малые дети знают: в этом чертовом интернете веселой и красивой жизни, всякого рода соблазнов и знакомств — на любой вкус. И черноокая красавица Сонечка все чаще и чаще стала тянуть мужа то в магазины, то в кафе, желая как-то убежать от скуки. Начались ссоры. Хаймовичи советовали ей пойти работать, чтоб жизнь была разнообразней. Да ей и самой надоело сидеть дома. И она пошла на какие-то курсы, но, вырвавшись на свободу, почти сразу скисла. Хотя жизнь стала действительно разнообразней: домашняя Сонечка мучилась недолго, заведя хахаля. Какой-то состоятельный кобель таскает ее за собой по заграницам, а Хаймовичи воспитывают внука, очень переживают и ждут, когда их доченька перебесится, надеясь, что муженек ей все простит. Что ж, все возможно. Иногда мужчины прощают. Только не все и не всё.

Мы скучали по нашим друзьям, по когда-то обжитой и уютной квартире. Даже по снегу. Конечно, душа частенько томилась не только от пустынно-каменной жары…

Каждый год я ездила к сыну и внуку. И ты, Яшик, ездил два раза. И девочки в прошлом году со мной ездили. Ты с девочками — на могилки…

На кладбище все по-старому: тишина и покой. И на душе тоже по-старому: обида и тревога. Ты, конечно, помнишь этот бескрайний и бесконечно щедрый лес: сколько зелени, сколько красоты и грусти. И бесшабашное месиво разномастных металлических ограждений и куч мусора. Мы чуть не заблудились, с трудом нашли родные могилки. Только потом поняли: кто-то перегородил тропинку новой оградкой, и мы запутались, свернули не в ту сторону. Пришлось перелезать через чужую могилу. Хорошо еще, что заборчик был невысокий.

Помнишь, нас всегда возмущали неухоженные, а то и брошенные, проржавевшие оградки? Некоторые из них превратились в мусорные клетки. Могилок-холмиков уже не видно, все переполнено прелыми листьями, ветками, облезлыми старыми венками, целлофановыми пакетами, пустыми банками и бутылками. Кошмар! Кресты и памятники перекосились, многие уже облеплены мхом. Они больше напоминают о живых людях — бездушных и пакостных. Нет им ни оправдания, ни прощения!

За Ваську беспокоюсь: как бы внук не перенял плохое.

И еще. Мы с тобой, Яшенька, раньше как-то не замечали, не обращали внимания, а потом увидели: на многих заброшенных памятниках были еврейские имена и фамилии. Время делает свое дело: таких среди захламленных могил-оградок стало больше. Мы уже тогда понимали: это не оттого, что никого нет в живых из родственников. Просто все уехали из страны. Уехали — и всё.

* * *

В Израиле я подрабатывала (убирала офисы и помогала по хозяйству пожилым людям) и частенько посылала своим посылки и привозила доллары. Признаться, иногда жалела, что в спешке продала свою кооперативную квартиру. Надо было оставить ее Ваське. Хотя, конечно, Яшенька, я боялась за тебя: вдруг в Израиле потребуются деньги на лечение? А они потребовались на машину, для тебя она была необходима. Нас и врачей очень волновала ситуация с твоими ногами…

Спасти левую ногу не удалось. Ампутировали по щиколотку. Потом — выше колена...

Конечно, мы понимали, что судьба подарила тебе более семи лет нормальной жизни. И мы все — в первую очередь, конечно, ты сам, Яшенька, — были готовы приспособиться к новым обстоятельствам. Но и с правой ногой становилось все хуже и хуже…

Я помню… Я услышала… Яшенька, милый мой, я случайно подслушала, когда подошла к двери, твой голос, твои слова. Ты просил Бога помочь… Стонал и просил.

Я не могла сразу зайти к тебе. Забежала в ванную, открыла воду, чтобы ты не слышал меня, моих воплей.

Мы молились Богу. Бог един. Но в этот раз Бог нас не услышал… Вторую ногу ампутировали — сразу с запасом. Это был такой ужас…

«Обрубок…» — шептал ты и плакал. Как ты плакал...

Раны заживали плохо. О протезах или передвижной коляске пока и речи не могло быть. Об этом можно было только мечтать. Но ты не мечтал. Ты не хотел жить.

Девочки не выдерживали и тоже плакали, умоляя тебя держаться, находить в себе силы.

Мое сердце разрывалось от боли и жалости. Ты не видел моих слез. Я как окаменела. Как тогда, когда умерла моя мать. Я носила тебя на руках, ты был моим ребенком. И старалась, чтоб девочки реже видели тебя в таком беспомощном состоянии.

Было жутко смотреть, как ты пытался передвигаться без посторонней помощи: цепляясь за палас, опираясь руками о пол, ты полз. Хотя бы чуть-чуть, хотя бы немного… Хотя бы до туалета.

Конечно, я понимала: ты нас стеснялся, еще более мучился и страдал, не зная, как облегчить и нашу участь.

Когда я носила тебя в ванную, всегда боялась одного: только бы не выронить. И видя, что ты страдаешь еще и из-за меня, пыталась шутить — мол, я закаленная, всю жизнь сумки тягала, меня не напугаешь. А ты обхватывал мою шею, чтоб хоть как-то помочь мне, и я слышала твое тяжелое дыхание… А однажды у меня закружилась голова: мне показалось, что мы танцуем.

Яшик, ты помнишь, как однажды мы были на вечере в твоем институте? И вот в конце, когда многие бросились в раздевалку, вдруг опять грянула музыка! Заиграли модный тогда чарльстон. Несколько оставшихся пар бушевали в большущем полупустом зале, а оркестр только усиливал темп. Не сразу мы поняли, что нас втянули в соревнование. И мы не подкачали! У меня до сих пор мелькают перед глазами неутомимые кренделя, которые ты ловко выделывал ногами, полы пиджака бешеными парусами развевались, твои глаза смотрели на меня с таким задором… Многие пары сдались, не выдержав темпа, а мы с тобой были молодцы. И когда оркестранты замолкли, нам зааплодировали, а мы с тобой от усталости и радости упали в объятия друг друга и я слышала твое тяжелое дыхание…

Я носила тебя на руках и опять молила Бога помочь нам справиться с душевными тяжестями и болячками. Больница постоянно оказывала помощь. К нам приходили врачи и медсестры, а местные власти обещали подобрать квартиру на первом этаже, с пандусом, чтоб можно было передвигаться на тележке. Родственники и соседи, которые стали для нас настоящими друзьями, сочувствовали, предлагали свои услуги. Даже друзья и сослуживцы наших девочек не оставляли нас без внимания. Мы не были одиноки в своей беде.

Помнишь, к нам пришла бывшая одесситка Берта Соломоновна — и давай шуметь: «Вы что раскисли? Вон Малкину оторвало ногу во время теракта, так он теперь герой! И как его уважают! А у тебя в Союзе разве был не теракт? Ты же дважды герой! Главное, что выжил! Назло всем! Мы еще покажем этим уродам, тайным и явным!..» И заключила без всяких намеков на шутку: «Не хныкать! Еврей — уже герой!»

Но я заметила: ты улыбнулся.

 

(Без даты.)

Яшик, любимый мой, родненький...

Вчера опять был взрыв. Погибло два человека, восемь ранено…

По-моему, ты так и не досочинил свое стихотворение о «благодатном орошении». Видать, накапливал что-то в душе. И болячки накапливались…

Подрабатываю сейчас меньше. Очень тяжело наклоняться. Даже ведро с водой теперь для меня в тягость. Врачи и соседи хорошо знают нашу историю, уважают меня и говорят, что боли в позвоночнике — это, увы, «от тяжести».

С Надюшкой мы и дня не можем прожить друг без друга. Она зовет меня бабусей. А на иврите шпарит не хуже, чем на русском. Что ж, молодчина. Теперь это и ее страна. Скоро пойдет служить в армию. Мы волнуемся. Но надо, очень надо. Я сама готова глотку перегрызть тем, кто будет плохо говорить об Израиле и евреях. А евреи, Берта Соломоновна, конечно, есть всякие, вы правы. В семье не без урода.

У Хаймовичей снова неприятности. Соня все же уехала со своим хахалем в Америку. И сына с собой взяла. Видать, думала, что осчастливилась навсегда, а «еврейский фонька» (так называет его Борис Лазаревич) через полгода ее бросил. Теперь она хочет вернуться. И опять сядет на шею родителям-пенсионерам, так как муженек посылает ее на три буквы. Или, может, перебесилась и пойдет куда-нибудь работать. Но ей надо еще учить иврит.

Надюшка продолжает встречаться с Моисеем и зачастую — до утра... Пытались говорить с ней — бесполезно. Даже на смех нас подняла — мол, мы отстали от жизни. Замуж не собирается, говорит, что вначале надо встать на ноги.

В наше время некоторые парни тоже так рассуждали: пока не готовы к семейной жизни, еще не набегались… Но Надюшка не о том. Она ласковая, добрая, всем-всем со мной делится. Я очень и очень ее люблю, даю советы: лучше учить уму-разуму, чем читать нотации.

Держусь на таблетках и уколах. Чертов позвоночник… Но сдаваться не буду. И ты, Яшенька, иногда напевал: «Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела». А у меня — целых два дома.

Да, я помню о вашем давнишнем споре с Борисом Лазаревичем, сама как будто в нем участвовала. И участвую. Конечно, я не могу беспокоиться только об Израиле, а о России забыть. И не только потому, что там мои дети. Да и ты не мог. Там и твои корни. И не только могилки.

Были у нас Гельды, когда здесь путешествовали. Милостыню не просят ни на идише, ни на иврите, ни на русском. Как я поняла, в Израиль переезжать не собираются. Давид шутил: мол, помимо многочисленных болячек, они теперь еще и бессрочные инвалиды пятой группы по паспорту — бескровные. И плохо, мол, что у самолета подножку перед вылетом убирают: могут не успеть заскочить.

 

(Без даты.)

Быть такого не может, чтоб в России антисемитизм был неискореним, что он впитывается с молоком матери. Борис Лазаревич даже название ему придумал — «генный шизофренизм».

Но ты, Яшик, прав: этот шизофренизм не генный, но заразный. А больных лечить надо. И ты говорил, что у многих мешанина в головах. Сколько конфликтов в России! Да и не только у нас в России трудности.

Яшенька, ты не верил в Бога. Но и не был безбожником. Мы все такие в нашей России. Пусть не все, но многие. Вот и ты… Бог в душе. И где-то вне нас. Я помню, Яшенька, помню твое терпение, как ты полз, цепляясь за палас, твои слезы, мольбу…

А в Израиле много верующих. Иногда мне кажется, что все евреи верующие, так как хранят «исторический корсет» — свои заповеди, верят в свой народ, в страну. Как в Бога. Поэтому едины. И значит, Бог их «избрал» — помогает им жить. А они помогают другим.

Спасибо моим мальчикам, они меня понимают. Очень хочу, чтоб они здесь побывали. Обязательно приедут. В Израиле столько интересного и важного! Гробу Господню поклонятся. Здесь ведь и наши рождались заповеди.

Я бы уехала к моим мальчикам. Но боюсь надолго уезжать от твоей могилки. Мало ли что со мной, а обратный переезд будет слишком дорог… и вообще может не состояться. Да и как я оставлю девочек…

А о мальчиках душа болит. Василию я помогала и буду помогать, пока хватит сил. Обещает поступить в строительный институт. Дай бог. Лишь бы все было мирно и дружно. Везде.

 

(Без даты.)

В этом году была у сына в Н-ске (девочки не могли со мной поехать). Все сделали с Галкой у Светланы: покрасили оградку, посадили многолетние цветы. У твоих родителей тоже все убрали, подмели. Ты не беспокойся, Галка выполняет нашу просьбу: два раза в год (весной и осенью) подметает, поливает. Я хотела договориться с одной конторой, которая оказывает услуги по уходу за могилами, но Галка говорит, что пока сама справляется (конечно, хочет подзаработать: явно воспринимает наши подарочные конвертики не как скромную матпомощь из-за своего нищенства, а как небольшой гешефт за услуги). Но и согласилась: на всякий случай сама все разузнает и сообщит. Мне уже тяжеловато стало ездить, да и накладно. И у девочек много разных забот и расходов. Сын тоже, увы, не будет вечно помогать ухаживать за могилами моих родителей. А для внука моего они вообще чужие. Вот и я от него далеко. Еще отвыкнет.

На кладбище стало значительно чище: собранные листья выносятся или сжигаются работниками кладбища, на проезжей дороге стоят специальные бачки для мусора, а люди стараются соблюдать чистоту. И заброшенных могил становится меньше. Говорят, есть положение: через столько-то лет такие захоронения ликвидируются, на их месте хоронят других. При этом останки должны быть перезахоронены на специально выделенном месте. Но я слышала, что за деньги можно прямо на косточки, чуть присыпанные землицей.

Часто вспоминаю последний вечер. И твое стихотворение, которое нашли в письменном столе:

Я в гости смерть не жду,

Хотя полно болячек,

И вроде ощущаю

Душевную я твердь...

И все же почему-то

Я, так или иначе,

Не буду гостью гнать,

Открыв случайно дверь...

 

Мы принимали твоего друга Ка-Ка, который в очередной раз приехал в Израиль. Во время перестройки он организовал кооператив, а потом во время ельцинских реформ преуспел. Вот и в Израиль зачастил по своим коммерческим делам. Не думаю, что полюбил и евреев. Во всяком случае, в молодости я такого за ним не замечала.

Так вот, он пришел навестить тебя. Все было нормально, вы довольно долго разговаривали. Я особо не прислушивалась: к нам как раз пришла Надюшка, мы с ней были в другой комнате. Но до сих пор в голове вертятся почему-то слова Ка-Ка, сказанные в раздражении: «Все мы — актеры!.. Да-да, все мы — актеры!..» Шекспир нашелся!

Вскоре он ушел, ему надо было в аэропорт.

А ночью ушел ты. Навсегда. Врачи сказали: сердце.

 

(Без даты.)

Все чаще возвращаюсь к мысли, которая мучает: меня не похоронят рядом с тобой. Таковы здешние правила: кладбища для евреев и неевреев...

Я помню, Яшик: «Будет шелестеть над нами вечность травами, березками, цветами…»

Здесь кладбища особые. Ты уже привык? А я все еще мучаюсь: нет ни тропинок, ни зелени, ни птичек. Все каменное: и проходы, и надгробья, и каменные вазы с искусственными цветами. И горшки с кактусами.

Вот и твой памятник… как солдат в шеренге. Здесь ты в вечном строю. Вместе со всеми.

Вспомнилось… Когда мы приехали в Израиль и тебе удачно сделали операцию, мы стали выходить в люди — ездить на экскурсии. Маршрутов много, людей — толпы. Конечно, туристы со всего мира, и многие из них — не чтобы поглазеть на страну трех религий, а поклониться, попросить помощи, покаяться. И на площади у храма наш экскурсовод начал делать перекличку группы. Смотрел в листочек и выкрикивал: «Рабинович, два человека…» — «Я!» — «Петров, три человека…» — «Есть!» — «Шварцман, пять человек…» И ты как-то необычно громко, с каким-то даже вызовом, восторгом, гордостью, чуть ли не на всю площадь у храма Гроба Господня крикнул в ответ: «Я — Шварцман!»

Все правильно. И на памятнике — «Шварцман Яков», на иврите и на русском. Душа не каменная, здесь она не будет метаться и маяться, сомневаться и мучиться.

И когда вы навестить меня придете,

Поклонитесь моему соседу тоже…

 

Здесь тебе будет спокойнее, лучше. И значит, мне тоже. Я тоже привыкну. Ведь я буду от тебя недалеко. Нет-нет, рядом: любящие души и на том свете должны быть вместе. Разве Бог может быть против любви?

Девочки будут приходить к нам и ставить в каменные вазы живые цветы. Конечно, солнце их испепелит, но девочки снова придут… Они всегда будут рядом.

И сын, дай бог, приедет. И Вася, может, вспомнит…

Родители наши за нас будут спокойны. Мы их не бросили.

 

(Без даты.)

Завтра у нас в Израиле, вернее у всех евреев, начинается Пасха. Рыбу-фиш мы редко готовим, здесь все есть в магазинах. Но ту знаменитую посудину из нержавейки, конечно, храним и бережем. Будем с нашими детьми и друзьями кушать фаршированную рыбу, мацу и желать всем здоровья и долгой счастливой жизни: «Лехаим!»

А потом, через неделю, начнется русская Пасха. Напечем куличи, разукрасим яйца и будем поздравлять друг друга: «Христос воскрес!» И конечно, тоже рюмочку поднимем.

А сердце ноет и ноет, болит и болит, и нет на душе покоя ни в праздники, ни в будни. И так хочется что-то сказать тебе, в чем-то признаться...

Да, Яшенька, пишу — как исповедуюсь, прошу у Бога прощения. За что — и сама не знаю, но становится немного легче.

Яшик мой, миленький, родненький! У меня нет сил молчать… и не хватает сил и духа кому-то обо всем рассказать, только тебе. И нет мне прощения, до конца своих дней буду молиться и каяться. Теперь-то я знаю, что хочу сказать тебе, в чем признаться. Осталось не так много времени — и уже никогда не будем расставаться. Мы будем рядом — в одной земле, на одной Земле. Но простишь ли?..

Ты рядом и сейчас. И я расскажу тебе, обязательно расскажу…

Я была в Н-ске и взяла у Галки свою старую дневниковую тетрадку. Все, что я там писала, уже давно было мной забыто-перезабыто. Но, наверное, все же чего-то боялась, предчувствовала что-то…

Галка и забыла про эту тетрадку и другие листочки, когда-то надежно завернутые мной в клеенку, завязанные-перевязанные, чтоб не вскрыли. Она обнаружила ее в потертой, еще довоенной дамской сумочке, туго набитой родительскими бумагами — грамотами, фотографиями, какими-то облигациями. Сто лет в нее не заглядывала.

А я бумаги своих родителей давно повыбрасывала. Только один прабабкин корсет и берегла. Для чего — и сама не знаю. И никогда не спрашивала о своей тетрадке. Думала, что все потеряно, сгинуло в вечность во время житейских передряг…

Нет, вру. Я ведь хотела сохранить ее, я помнила о ней. И она мучила меня, все еще связывала с тобой, оставляла какую-то надежду. Я ведь давала эту тетрадку тебе — хотела, чтоб ты знал о моей любви. И не могла выбросить свои дневниковые записи или попросить об этом Галку. Да и боялась потревожить воспоминания, нарушить в них что-то… И все же, наверное, хотела, чтоб Галка потеряла эту тетрадку… или даже выбросила ее. Боялась, что ее может кто-нибудь увидеть. Ты, Яшенька, мог увидеть, прочитать. Ведь, когда мы расстались, в ней стало появляться не только то, что было у меня на душе, но и разное дурное.

Да простится мне…

Я помню, многое помню… Я говорила тебе, что у матери рак, но не сказала, что все идет к концу. С отцом и братом — никаких душевных контактов. Родственников своих я вообще за людей не считала, они совершенно не помогали мне, еще и злорадствовали, что ты ушел от меня, говорили о тебе разное злое. Да и некоторые подружки тоже… Вот и я выговаривалась в тетрадке в те злые и пьяные вечера и ночи.

Конечно, я хотела что-то оправдать, вернее оправдаться. Тяготилась той антисемитской дурью, что понаписала тебе. Но я совсем позабыла о других ужасных словах… Я их просто не помнила — это были не мои слова. Я не знаю, какой дьявол заставил меня написать все это: о будущем, о горе, о беде…

Неужели… это я наворожила, наколдовала, накаркала? Прокляла.

Кто-то чужой, другой водил моей рукой. Я тогда лишилась рассудка.

Что же делать? Яшик! Милый мой! Поверь мне! Это были не мои слова, не мои! Вернее… мои, но я не хотела. Я спьяну, у меня вырвалось…

Не тебя, Яшенька, прокляла, себя прокляла…

 

(Без даты.)

Все еще разбираем твои блокноты, записные книжки, рукописи. Много стихов. О некоторых даже не знали. Девочки собираются их опубликовать и жалеют, что ты сам это не сделал — мол, добрые, искренние слова многим людям нужны. Я киваю, а сама дрожу: боюсь, что когда-нибудь они могут наткнуться на мою тетрадку. Прячу-перепрятываю.

Выбросить, сжечь?.. Но она тоже живая. Жалко… И страшно — как себя казнить.

Господи, прости меня грешную…

 

(Без даты.)

Яшик, миленький мой! Конечно, это совпадение. Все, что с тобой случилось, — это случайность, просто случайность. Ошибки врачей…

Веришь мне? А вдруг не веришь… Нет, не может быть! Накликала беду. Боженька, прости меня…

Пусть Бог не прощает, а ты, Яшик мой, родненький, прости…

А если не случайность?..

Тихо!.. Молчи... Не говори ничего... Господи...

Все помню, наизусть знаю. Опять читала-перечитывала и плакала. А тут — Надюшка. Я вздрогнула.

«Ты что, бабусенька?»

Я прикрыла тетрадку руками…

Любопытная.

И Люба с Верой, наверное, любопытные.

Что же делать… Отвезу тетрадку! К сыну… нет, к внуку… к Галке.

Будет тоже любопытничать… покажет кому-нибудь…

Всё! Вычеркнула, вытерла, замарала. Теперь никто, никогда. Не мои слова, не мои… Не писала я… никто не писал, не говорил. Яшенька, я всегда с тобой… И мама хорошая… Все хорошие… Еще черней, гуще замажу. Сейчас, сейчас…

 

(Без даты.)

Что за ерунду написал Ка-Ка? Никого я не бросила. Ни сына, ни внука. И никому не продалась… «Этому Израилю… Ради куска хлеба с маслом...» Дурак!

И при чем тут «играть»? «Хватит играть…» Это он о чем? На что намекает? И еще командует: «Хватит мыть чужие полы и быть у них домработницей!» Идиот! Словно права получил... Прочитал все мои слова и получил…

Не может быть… Нет-нет… Тетрадка уже после Яшеньки… Ка-Ка больше не был у нас…

А может, еще с тех пор, когда я была у него… в гостях. Усмехался, ехидничал, на меня поглядывал, будто намекал, что может рассказать. Зло намекал. И намекнул… Яше намекнул, рассказал… Все рассказал… «Хватит играть…» Мне — играть… Боже, рассказал, когда был у нас в тот последний вечер: «Все мы — актеры…»

Господи…

Я знаю, почему ты ушел от меня, навсегда ушел: ты понял Ка-Ка.

Яшик, родненький, ты не простил мою измену. Не простил…

«Шлюховатая натура…»

Ты не простил меня. Ты не смог сыграть.

 

(Без даты.)

Яшенька, миленький, помоги. Сама себя наказала и обрекла на вечное покаяние. А на душе тяжесть еще большая, еще горшая.

Яшенька, я боюсь: суд родных и близких страшнее Божьего.

Я не знаю, как быть, как жить… В голове темно… перед глазами темно.

Яшик, я боюсь одна. К тебе кинулась… к тетрадочке. Кто-то подглядывает… окно противное… страшное… за тетрадкой охотятся… за мной охотятся… не боюсь шагов… шорохов… не боюсь… ты со мной, Яшенька…

 

(Без даты.)

Тяжесть в голове. Отпустите мою голову... отпустите меня...

Боженька, помоги. Бог не может карать, Бог может прощать… Мы сами себя наказываем: Бог не слышит нас… за грехи непрощаемые… Боженька может и меня не услышать.

Да-да, Боженька не услышал тебя, ты сам себя наказал… Ушел от меня, убежал. А ноги от тебя убежали… Не верил мне, не любил... Никогда не любил, не говорил, скрывал, замалчивал. Играл со мной… с собой. Что чувствовал — ущербность во мне?.. Стеснялся, боялся. Любовь предал, меня предал, себя предал.

Ты этот… как его... юдофоб… русофоб… Эзоп… Хитренький… хитрый еврей! Кто-то говорил мне: я была для тебя домработницей.

Обманщик ты, трусливый, несмелый. Всех оправдывал, себя оправдывал… Другим не доверял, себе не доверял… Не гордый ты, неуверенный — стеснялся, боялся. Усмешек, насмешек?.. Себя стеснялся, себя боялся... Не хотел, а пришел, прибежал, прилетел… Не по зову крови, вынужденно. Бывает, врачи спасают… Боженька не спас.

Родителей бросил, веры свей стеснялся, веры боялся… Антисемит ты! Предатель ты! От Бога хотел уйти?.. Ноги больные? Нет — душа больная, двуличная… Ты что, заблудился, запутался?.. Бог не понял тебя, не услышал. Сам себя ты обманул, сам себя проклял, наказал, покарал… Суд Божий, праведный…

Не обманываю, правду говорю… Ты слышишь, Боженька?!

Покаялась. Не предавала ни веру свою, ни Яшеньку. Я так, спьяну, от злости, от глупости… Порчу навели, благословили, заколдовали… Всем суд.

Да простится мне!..

Бог услышит меня, изберет, не отнимет, не лишит — ножки мои будут целыми.

Яшенька, мой любимый, мой родненький… Ты тоже покайся, легче будет… Бог услышит… Будешь и ты богоизбранным.

Да простится тебе…

Да простится нам…

 

(Без даты.)

Миленький Яшик! Любочка дает мне лекарство (у меня спина болит), и я меньше плачу. А ходить мне тяжело. Израильские врачи хорошие, добрые. Все евреи хорошие, добрые, сильные. Это ты мне помогаешь. Спасибо тебе.

Ты где-то далеко, Яшик мой. Далеко-далеко. Я возьму тетрадку с собой, к тебе… Я все заверну и упакую в посылочку. Мы будем вместе читать… Я не буду плакать: когда ты рядом, мне ничего не страшно... Ты всегда мне помогал…

Я хорошая, добрая, сильная. Тебе не будет страшно… Все русские — хорошие, добрые, сильные. Все люди — хорошие, добрые, сильные… Не стреляйте друг в друга, не обижайте моего Яшечку.

Ты инвалид пятой группы?.. Нет-нет, первой… русской. Это все евреи — хитрые… Мамочка говорила мне, тетушки говорили…

Антисемиты… русофобы… фоньки… идиоты… уроды… шизофреники… Как я вас ненавижу! Я люблю только Яшика.

А мы возьмем и уплывем… Сядем на корабль и уплывем от всех. Поплывем по морям-океанам... Мы не упадем, мы будем крепко держаться друг за друга…

 

(Без даты.)

Яшик! Врачи хотели положить меня в больницу, а девочки не хотят. Я очень не люблю врачей.

С Наденькой весело. Я радуюсь: Любаша и Верочка приносят бумагу и ручки красивые. И плачут. Я говорю, чтоб они не плакали, а пили лекарство, как я пью. Оно очень сонное. Как бы не проспали. Пойду разбужу.

Яша! Кто-то брал мою тетрадочку! Там грязно, черно, замазано.

Это девочки брали. Бесстыжие! Я им по рукам! По рукам! Я сама знаю, где ее прятать. Там стихи… Это ты писал? Что-то не по-русски… Ты что, нерусский? Я иврит не знаю. А ты понимал меня?.. Не помню. Спрошу у девочек. Они у нас такие добрые и ласковые… Замазали. Ревнуют, что я люблю Яшеньку. А я опять напишу: люблю, люблю, люблю…

Я очень люблю маринованную селедочку и шоколадные батончики.

 

(Без даты.)

У меня головка, спинка болит. Вот ноженьки и отнялись у Яшеньки… Сердечко отнялось…

Ка-Ка… Я только с Яшенькой спала!.. Не говори Яшеньке! Не говори! Жид пархатый!.. Мамочка моя предупреждала… Папочка как даст костылями по твоей еврейской морде!..

Яшенька, не уходи от меня… Мы будем с тобой кушать селедочку, шоколадные батончики, танцевать... играть.

Ка-Ка убил Яшеньку! Русофоб проклятый!..

Ты, Яшенька, пей таблеточки, я вылечу тебя… Я дождусь тебя. Я найду тебя…

У девочек много таблеточек… Девочки говорят, что спать надо долго. Проснемся и не заблудимся. Не заблудимся с братиком в лесу… не пропадем… В Израиле врачи хорошие, добрые… Я добрая, сильная. Это все гены… Генный шизофренизм... Это Борис Лазаревич… Я все-все помню.

Мешанина в головах… Ненормальные! Да-да! Все антисемиты — русофобы... Все русофобы — антисемиты… Я уже проклинала, помню… И еще прокляну! Будьте вы прокляты! Пусть вас постигнет такое, что вам будет так трудно, как не было мне. Пусть земля всегда горит под вашими ногами, паршивые уроды. Презрение к вам будет не только моим, а всего сущего и живого. Вы взяли у меня все — мою ласку и искренность, мечту и надежду. И вы, негодяи, ходите по земле и продолжаете обманывать людей своим пылким красноречием.

Да, да, я все помню. Был еще один человек, ненавидевший вас… мой Яшенька. Будь у него сила, он задушил бы вас, гадкие типы. Берегитесь, подлые твари… Клянусь!..

Клянемся!.. Клянемся, что никогда не падем низко, ни перед кем не унизимся, будем гордыми и уважающими самих себя… Яшенька, клянись!.. Девочки, сыночка, внученьки, клянитесь!.. Борис Лазаревич, клянись!.. Галочка, клянись!.. Все клянитесь!.. Боженька, клянись!..

 

(Без даты.)

Яшенька, а у нас радость… Сегодня девочки прибирались в твоем письменном столе (чтоб удобнее было прятать тетрадку и корсет) — и вдруг сверток. В нем — яркая коробка, а на ней надпись твоей рукой (я сразу узнала!): «Анютке. Прости, что задержал».

Открыла коробку и еще больше обрадовалась: там лежал большой и яркий надувной мячик!

100-летие «Сибирских огней»