Вы здесь

Зазубрин

Главы из книги
Файл: Иконка пакета 12_yarantcev_z.zip (44.8 КБ)
Владимир ЯРАНЦЕВ
Владимир ЯРАНЦЕВ




ЗАЗУБРИН
Главы из книги




Жизнь Владимира Зазубрина — непрестанная смена места, фамилии, профессии. Время подгоняло его, он — время. Можно ли сказать, что к сентябрю 1937 года, когда он был «изобличен» и расстрелян, В. Зазубрин достиг предела «сменяемости» и идти дальше — писать, творить, жить — он уже не мог? Версий и догадок можно строить много. Например, что со смертью М. Горького, единственной опоры после многочисленных катастроф его жизни, он был готов на все. Понятно, что большинство предположений о жизни и судьбе В. Зазубрина останутся таковыми. Ибо слишком мало документов, свидетельств, писем, мемуаров о нем, чтобы составить исчерпывающее жизнеописание. Отсюда и распространенная точка зрения на проблему зазубринской биографии: «Сам писатель обычно избегал говорить на эту тему. Поэтому точно воссоздать во всех деталях его биографию не представляется возможным», — пишет один из близких знакомых писателя Федор Тихменев.
Тех материалов, что имеются, достаточно лишь для написания biografie romancee. То есть такой, какой она могла быть, какой ее можно увидеть. Почувствовав эпоху Зазубрина, среду его обитания, динамику порывов в надежде обрести свое подлинное существование.
Итак, в соавторстве с эпохой, отправимся в трудное, но интересное путешествие в мир Владимира Зазубрина.

1. О чем рассказала анкета
Зазубрину довелось родиться и жить в самую, может быть, загадочную эпоху в истории России. В год его рождения — 1895-й — вступил на престол Николай II по прозвищу «кровавый», начинался расцвет символизма, во всем видевшего тайны, загадки, шарады, учившего за феноменами видеть ноумены. Хотя, противореча себе, уделял этим самым феноменам, особенно в телесном их выражении, неприлично много внимания. Валерий Брюсов уже написал свое знаменитое: «О, закрой свои бледные ноги!», а К. Бальмонт «Чуждый чарам черный челн». Леонид Андреев, с которым будут сравнивать Зазубрина, еще только оправился от попытки самоубийства. Лев Толстой, без влияния которого Зазубрин не обойдется, шлифует свое «Воскресение», еще не зная, что его Нехлюдов последует в Сибирь, где уже побывали И. Гончаров, В. Гаршин, В. Короленко и А. Чехов и куда будут ссылать большевиков, будущих соратников, гонителей и расстрельщиков Зазубрина. И где сам он найдет жену, новую фамилию, славу, а главное, веру в себя, в литературу, в людей.
Он настолько хорошо, естественно, полно, всей душой войдет во все сибирское, в сибирский контекст, что крайне неохотно будет вспоминать свою предыдущую жизнь. В 1922 году, перед началом его работы в «Сибирских огнях», ему придется заполнить анкету «Всероссийской переписи членов Российской коммунистической партии (большевиков)». (В архиве она предстанет в виде копии, снятой в 1924 году — еще одна загадка-«зазубринка».) Дотошная, как все коммуно-большевистские анкеты, она будто по словечку вытягивает из вчерашнего «бело»- и «красногвардейца» сведения о том, что осталось позади в его 26-летней жизни.
«Фамилия?» — строгим голосом чекиста спрашивает анкета. «Зубцов-Зазубрин», — отвечает, будто в нерешительности, автор романа «Два мира», еще только привыкающий к своей новой, «красной» фамилии. Но еще не забывший ту, с которой совсем недавно служил А. Колчаку. Что «разговорный язык» — русский, можно было бы и не спрашивать после всесоюзной славы «первого советского романа». А вот на вопрос, «на каких языках, кроме того, свободно говорите», Зазубрин неожиданно отвечает: «немецкий». Где и как мог выучить язык автора «Капитала» уроженец провинциальной Пензы и житель глухой Сызрани? Если в пензенской гимназии, то там он проучился всего год (1906-1907). В сызранском реальном училище? Но программа и уровень обучения там явно не сравнимы с гимназическими. От отца, сосланного из Пензы в Сызрань «под гласный надзор полиции» за принадлежность к местной РСДРП? Но об особой близости отца и сына нет никаких свидетельств. Тем более что, как пишет сестра Зазубрина Н.Я. Каботова, Яков Николаевич постепенно «от революционной работы отошел», сосредоточившись на рутинной работе «частного поверенного». «После Октября служил в коллегии защитников», а с 1918 года он и вовсе «стал жить отдельно от семьи».
А может быть, учителями «революционного» языка выступили, как пишет исследователь из Ульяновска Г. Федоров, «активный работник Сызранской организации РСДРП» К.Г. Мясков или «присланная (?) из Петрограда» в Сызрань в 1913 году А.И. Никифорова? Деятель высокого ранга (за границей «жила в семье Ленина» 21 день), член ЦК, она была с Зазубриным довольно близка. Высланная в Сибирь за свою подпольную работу, она вела с юным большевиком переписку. При обыске 8 апреля 1915 года у Зазубрина нашли ее письмо, где она с ним на интимное «ты»: «Больше всего я надеюсь на тебя, на твою энергию, предприимчивость, на тебя как на организатора или человека с инициативой». Уж не было ли романа между нею и «смешным мальчиком», как называла его наперсница Ленина, которому к весне 1914 года (времени ее ареста) было 17 лет — возраст самый романтический, а время года самое сердечное? Тем более что сослана она была в Канский уезд Красноярской губернии. А именно там наконец-то решится перебежать к красным он, подпоручик колчаковской армии Владимир Зубцов, которого без всяких разговоров могли бы запросто ликвидировать местные партизаны. Но, как пишет В. Боровец в книге «Зазубринские костры», о нем узнали бывшие ссыльные революционеры, друзья А. Никифоровой, поручившиеся за него. Надеялся ли он на это, решаясь на побег, был ли у него давно обдуманный план, чаял ли он встретить свою дорогую знакомую, некогда неравнодушную к нему — обо всем этом сейчас можно только предполагать. И небезосновательно, если иметь в виду авантюрный склад ума Зазубрина, его романтическую внешность, решительный характер, дерзкие планы и мечты. Есть, правда, одно мимолетное упоминание о «невесте» Зазубрина, Зинаиде Лазаревне Юрковской, в полицейском протоколе обыска декабря 1914 года. Но, кроме этого, не очень надежного источника (она здесь названа «З. Лазаревой-Юрковской»), других свидетельств об этой «невесте» Зазубрина нет. В конце концов в экстремальной обстановке возможного ареста он мог на ходу придумать эту «невесту».
Однако поводом для тщательного изучения немецкого языка могла послужить и Первая мировая война, и возможный призыв на российско-германский фронт. Там он мог агитировать на языке оригинала за революцию «против кровавой монархии», за «демократическую республику» и «социал-демократическую партию» не только сызранцев и не только русских, но и немецких солдат. Для порывистого Зазубрина, глотателя романов М. Рида и Ж. Верна, мечтавшего «о путешествиях, о бегстве в прерии Америки» (Г. Федоров), это не было бы удивительным. Впрочем, выучить язык друзей-врагов он мог и в 1917 году в Павловском юнкерском училище и в 1918-1919 гг. в Оренбургском, затем Иркутском военных училищах. Или даже в бурные 1920-21 гг., когда работал в агитационном отделе 5-й Красной армии и газете «Красный стрелок».
Впрочем, тогда у Зазубрина уже была семья. Тиф, подхваченный где-то на тасеевских партизанских тропах, сблизил его с омской студенткой Варварой Теряевой. В ее слишком скупых и официальных воспоминаниях, быстро меняющих акцент с Зазубрина-человека и мужчины на Зазубрина-писателя, всецело поглощенного своим романом «Два мира», облик будущего мужа отражен лишь в нескольких словах. «Очень впечатляющая, колоритная фигура», шуба, шапка и борода, делавшие его «старше, чем он был на самом деле». Свои же чувства она выразила и того короче: «Мною он был встречен весьма почтительно и с большим интересом». Ухаживала за больным, по ее же свидетельству, старшая сестра Анна, но женился он на младшей, на Варваре. Скуп на слова и канский друг Зазубрина Ф. Тихменев, который в письме к В. Трушкину писал чуть иначе: «Теряевы (и особенно Варя) выходили больного». И далее сразу: «Владимир Яковлевич и Варвара Прокопьевна стали мужем и женой». И в 1922 году Зазубрин указывает в анкете, отвечая на вопрос «Число членов семьи при опрашиваемом (не включая его самого)» — «иждивенцев — 2, работников — 0». Жена-студентка затем стала домохозяйкой и матерью. С фото 1926 года на нас смотрит усталая женщина с характерным наклоном головы, будто только что оторвавшаяся от стирки, глажки, готовки, с отдыхающими на коленях руками, но в нарядном платье с вырезом на груди и большой брошью. В глазах печаль и вопрос, в крепко сжатых губах — готовность к любви и терпению. Будто знала, что в 1937-м их арестуют вместе, что их сына Игоря убьют в 1942-м в Великую Отечественную, что ей дадут 8 лет лагерей и что в 1956-м они будут реабилитированы.
Кстати, о фотографиях. У Зазубрина их гораздо больше, чем можно было ожидать. То ли людей с фотоаппаратами привлекала его «колоритная внешность». То ли сам Зазубрин, обзаведшийся сибирской «партизанской» бородой, полюбил фотографироваться. И только изображений его родителей в книгах о Зазубрине почему-то не встречается. А любопытно было бы посмотреть на тех, кто даровал автору «Двух миров» и «Щепки» «высокий рост при некоторой долговязости», «черные смолистые волосы», «чуть прищуренные горячие острые» (Е. Пермитин) «хищно сверкающие карие, “хорьковые” глаза на узком, но крупном большеносом лице, с редкими цвета репы зубами» (Ф. Тихменев).
Анкета 1924 года о предках спрашивает в «Таблице II. Социальное и национальное происхождение». В колонке № 17 «Отношение к спрашиваемому» о деде «(с отцовой стороны)» получает ответ: «хлебопашец», а из перечня колонки № 19 выбирает «хозяйство одиночки» (правильнее, очевидно, «хозяин-одиночка»). Отец «служащий» и человек «свободной проффессии» (так в анкете. — В. Я.). Мать, которая, по свидетельству сестры Натальи, «прятала в подполье» и «под матрац моей кровати» нелегальную литературу и партийные документы сына, скромно названа «домашней хозяйкой».
Вопрос № 21: «С какого возраста живете своим трудом». И Зазубрин точно, не округляя, отвечает: «с 16». Такая четкость ответа предполагает точную фиксированность этого момента перехода на «свой труд». 16 лет Зазубрина — это 1911 год. В биографиях, писанных еще в «идеологические» советские годы, отмечен лишь следующий, 1912 год. Тогда он, будучи еще учеником пятого класса Сызранского реального училища, увлекся революционной работой, принял активное участие в издании школьного полулегального журнала, а затем «создает свой рукописный журнал “Отголоски”» (В. Трушкин). Чуть позднее он «установит связь» с бухгалтером и социал-демократом К. Мясковым и секретарем сызранской больничной кассы А. Никифоровой, где мог иметь какой-то заработок. В 1914-м он становится постоянным сотрудником самарского большевистского еженедельного журнала «Заря Поволжья», через год — секретарем больничной кассы сызранских мукомолов, заняв место А. Никифоровой. Вряд ли подпольное печатание листовок и работа в оппозиционной газете оплачивались из казны. Значит, за «свой труд» платили большевики. Но чьими деньгами?
В неопубликованном письме Г. Федорова Н. Яновскому прямо говорится об «эксе» — «мероприятии» по изъятию денег, 40 тысяч рублей, у одного богача-артельщика. Деньги должны были пойти на покупку типографии и дома для нее. Зазубрин даже «перешел на нелегальное положение», «устроился на чугуно-литейный и механический завод токарем… работал ночами три раза в неделю у станка». «Экс», как будто, осуществлен не был (увлекся другим — планом «работы» в охранке), но сам факт допустимости такого «мероприятия» говорит о том, что способы заработка для профессионального революционера могли быть и такими. А для таких известно-одиозных, как «товарищ Камо», так вообще единственно возможными.
И все же Зазубрин начало трудового стажа указывает в дореволюционные 1911-1912 годы. То есть когда он еще был учеником реального училища (исключен в декабре 1914-го). Может, он помогал своему отцу-юристу в его делах? Ведь в той же анкете местом работы в революционные месяцы Великого Октября с ноября 1917 по февраль 1918 годов местом работы значится Государственный Банк, а «род занятий» — «секретарь». Значит, какой-то опыт в делопроизводстве и юриспруденции — отец Зазубрина сразу по прибытии на место ссылки занимался «таксированием накладных» — у него наверняка имелся. С другой стороны, опыт революционного «делопроизводства», т.е. нелегальной работы, кем-то щедро оплачиваемой, мог быть и на год раньше, чем 1912-1913 годы. Пункт № 23 анкеты еще раз подтверждает это: «Основной источник средств к существованию до 1914 года» — «заработок», отвечает Зазубрин. Ибо революция — профессия, а значит, и «средство к существованию». Тем более что к концу 1914 года у Зазубрина появилась невеста. Как следует из уже упомянутого жандармского протокола: «В организации этой (сызранская РСДРП) Зубцов играл, несомненно, руководящую роль. На него и его невесту Зинаиду Лазареву-Юрковскую даны были явки Муралову…» (публикация А. Белоконь, «Волга», № 2, 1993). Будущую семью надо было на что-то содержать. Значит, и источники предполагались.
Вообще, партийно-революционная деятельность — понятие очень темное и сложное. Из всех загадок Зазубрина — возможно, самая большая. Анкета делит весь стаж анкетируемого на четыре таблицы. Свой «Рабочий и служебный стаж» («Таблица III») Зазубрин отсчитывает только с ноября 1917 года и по февраль 1918-го — период банковской службы. Значит, до этого, три года, с исключения из училища, и после, до 1921 года он ничего не делал? «Партийный стаж» («Таблица IV») открывается мартом 1921-го — членством в РКП. Значит, членство в РСДРП, преемницей которого была РКП, не идет в зачет? На этот случай предусмотрена, как видно, «Таблица V» — «Революционный стаж». Заголовок «Участие» расшифровывается: «В уличных политич. демонстрациях», «В студенческих движениях», «В подпольных кружках», «В нелегальных массовках и митингах», «В маевках», «В вооруженных восстаниях и партизанских выступлениях», «В партийных конференциях» и «Партийных съездах». В соседней колонке надо указать число «случаев». Зазубрин отметил только три: напротив «кружков» поставил «1», «массовок и митингов» целых «10» и «партизанских выступлений» — «1».
Цифры честные, но неброские. Сам Зазубрин должен был испытывать нечто вроде комплекса неполноценности, к чему был весьма склонен, видя зияющие незаполненные места колонки. Ни уличных демонстраций, ни студенческих движений, а главное, никакого участия в конференциях и съездах — разве это достойно настоящего революционера, коммуниста? И что стоят эти «10 случаев» нелегальных массовок и митингов и один — партизанства? Отсюда, из этой неудовлетворенности, наверное, и такой взрыв активности в Канске: после работы в партизанской газете сразу — «инструктор в Упрофбюро, лектор партийной школы, сотрудник газеты “Красная звезда” при КПО Северо-Канского фронта в 1919 году» (Г. Федоров); вербовка добровольцев на Врангелевский фронт, «инструктор подива» в 1920-м; начальник и лектор партшколы, редактор газеты «Красный стрелок» в 1921 году и, конечно, роман «Два мира». Как часть общепартийной работы. Столько пробелов и неясностей прошлых лет перекрыты в эти два года!
Но оставалось одно, несмываемое и незаполняемое «белое пятно», в 1937-м ставшее огромным провалом. Это служба в колчаковской армии. Об этом в «Таблице VI» анкеты, «Военный стаж», напротив пункта № 2 — «В белой армии», Зазубрин указал анкетически сухо: «Род оружия и специальность» — «пехота», «Высшее военное звание и чин» — «подпоручик», «Продолжительность службы» — с «VIII-18» по «ХI-19», т.е. «1 (год) и 3 (месяца)». Написав против графы «В зеленой армии» (оказывается, и это проверяли!) «нет», «В Красной армии» Зазубрин ставит гордую цифру «1 (год) и 6 (месяцев)», начиная с «VIII-20». Перекрывают ли «красные» 1 и 6 «белых» 1 и 3? Всей своей дальнейшей жизнью и работой увеличивая эту «красную» цифру, Зазубрин считал, что «белую» перечеркивает с лихвой. Но наступил 1937 год и рядом с «колчаковскими» 1918-1919 годами всплывут сомнительные 1916-1917-е, как трехлетие противоречий, надежд, разочарований, ошибок. И ключевой среди них — 1917-й, когда Зазубрин станет «агентом» Сызранской жандармерии.

2. «Ничей»
Сколько уже написано об этом роковом в жизни Зазубрина эпизоде, сколько доказательств и оправданий приведено зазубриноведами разных поколений! Но как же трудно отойти от гипноза схемы: «был» или «не был», «агент» или «не агент». Зазубрин жил в многомерном мире, и в понятия «революционер» и «провокатор», «белый» и «красный» вкладывал не совсем то, к чему привыкли мы. На вопрос анкеты «Если имеете желание учиться, то чему именно» из предлагаемого перечня «грамоте, наукам, искусствам, каким именно» Зазубрин выбирает «искусствам», всем, без выбора.
Ибо Зазубрин был человеком искусств в самом широком смысле этого слова. И его участие в истории с «агентом» было игрой, спектаклем. Увы или ах, но это так. Из уже цитированного письма Г. Федорова Н. Яновскому можно узнать о самом раннем случае соприкосновения Зазубрина с театром: «К 1907 году… написал свою комедию “Два”. В ней вывел двух провокаторов, провоцирующих в поте лица и выдающих один другого, не подозревая, что оба они были, в сущности, “свои люди”». Сестра рассказывала, как он, ученик реального училища, «любил пугать нас, появляясь в смастеренных им фантастических костюмах и загримированным. Грим накладывал так удачно, что даже я не сразу узнавала его».
А еще он был художником. Картины, которые он «писал масляными красками» в те же юные времена, тоже несли немалый элемент театральности. Вот как их описывает Г. Федоров: «”Ведут” (поле, виселица, ведут связанного революционера), ”Перед казнью” (камера, смертник в кандалах), “Черная” (ночь, безлюдные улицы города, черная карета) и т.п.». Последняя, заметим, может иллюстрировать роман А. Белого «Петербург» со студентом Николаем Аполлоновичем, переодевающимся в красное домино, и террористом-одиночкой Александром Дудкиным c бомбой в узелке. Совпадение романа А. Белого с образом мыслей и деятельностью Зазубрина тех лет поразительно. И идет оно от общего для А. Белого и Зазубрина увлечения Достоевским, особенно самым его революционным романом «Бесы». «Достоевский в частности, — пишет Г. Федоров, — имел на него огромное влияние… “Бесы” Достоевского он знал почти наизусть. Некоторые идеи Петра Степановича ему очень нравились. Особенно ему импонировала мысль связать всех одним общим преступлением. Эту меру он хотел провести по отношению к пришедшим в сызранскую партийную организацию маменькиным сынкам. Хотелось покрепче закрепить их за партией. Плюс к этому Зубцов глубоко уважал и преклонялся перед Нечаевым…».
Заметим, не традиционный Чернышевский с Рахметовым и Лопуховым, а мистический Достоевский с Верховенским и Нечаевым. Нам трудно сейчас понять, как и почему памфлетного Петрушу Верховенского и его зловещих прототипов вроде ученика М. Бакунина С. Нечаева Зазубрин воспринял всерьез. Не чувствуя ужаса Достоевского перед теми, кто готов на любые преступления во имя призрачного всечеловеческого счастья. Наверное, надо ощутить всю меру провинциального застоя и обывательщины и всю притягательность радикальных идей, чтобы представить себе автора «первого советского романа» поклонником Нечаева.
Тогда, в 1910-е годы, когда еще не пахло большими революциями, гражданской войной, фашизмом и сталинизмом, Нечаев с его «Катехизисом революционера» казался небывало новым, настоящим героем, суперменом. Анархистские идеи о «разрыве с гражданским порядком, со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми порядками и нравственностью этого мира» могут действовать опьяняюще, без оглядки на их последствия. Можно представить, как, конечно же, читавший эти строки «Катехизиса» Зазубрин примерял на себе облик безжалостного и жестокого революционера-робота: «1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени… 3. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мировой науки… Он знает только одну науку, науку разрушения… Для этого денно и нощно изучает науку людей, характеров, положений и всех условий настоящего общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее разрушение (этого) поганого строя… 6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодной страстью революционного дела… У него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение».
Если и можно вылепить из себя подобное чудовище, то только насилием над своими умом и психикой. Мечтать, воображать, даже репетировать — одно, сделать, то есть хладнокровно убивать и бросать бомбы — совсем другое.
Не потому ли Зазубрину со товарищи удалась только часть программы, менее жестокая и более близкая к искусству лицедейства. Тот план-сценарий, предусматривающий проникновение в местное жандармское отделение. Цель — «контрразведка»: Зазубрин, известный как «крупная величина» среди сызранских большевиков, соглашается быть «секретным сотрудником жандармерии». Но только понарошку, так как давать сведения о работе организации, ее мероприятиях (изготовление листовок, планы проведения митингов, собраний и т.д.), имена революционеров и сочувствующих им, местонахождение оружия, печатных станков, поддельных документов и т.д. он не собирался. Рассчитывал на три месяца, по истечении которых его, как не оправдавшего надежд тайной полиции, должны были выгнать.
Все это Зазубрин объяснил позже, на товарищеском суде 20 апреля 1917 года. Тогда ему поверили даже хулители, например, секретарь суда В. Табенцкий, и оправдали. В 1937 году следователи НКВД были не столь доверчивы. Они использовали против Зазубрина переписку жандармских чинов, в которой подполковник Борецкий писал, что «Минин» — агентурная кличка Зазубрина — «оставлен на жительство в Сызрани благодаря обращению в департамент полиции с прошением о том, каковой факт, быть может, уже учтен местными партийными деятелями и поколебал доверие к Минину» (30 декабря 1916). Действительно, после обыска и ареста 6 апреля 1915 года Зазубрин сидел в местной тюрьме до 4 июня того же года, когда его, после упомянутого прошения в департамент полиции, не выпустили под надзор полиции на два года. Зная тот факт, что «производивший дознание полковник Шабельский предложил выслать Зазубрина за антиправительственную деятельность в одну из северных губерний под гласный надзор полиции на три года», можно сделать только один вывод. А именно, что ослабевший и больной Зазубрин мог избежать ссылки только одним путем — прошением о помиловании или смягчении наказания. Полиция удовлетворила эту просьбу. Но даром ли? Скорее всего, мастера плести сети и заманивать в нее неопытных оппозиционеров, жандармы вынудили юношу (Зазубрину тогда едва исполнилось двадцать лет) подписать какой-то документ о сотрудничестве. Значит, Зазубрин числился агентом не с декабря 1916 или января 1917 года, а еще с июня 1915-го? Но тогда никакой рев. организации в городе не было, она была разгромлена апрельскими арестами благодаря арестованному визитеру из Петрограда Муранову, у которого была книжка с адресами и явками. И только осенью 1916 года она была возрождена. Тогда-то, видимо, и состоялась настоящая «вербовка», состоялись первые контакты с полковником Ивлевым, который «вел» Минина. И даже платил ему сто рублей в месяц (все деньги передавались Зазубриным в партийную кассу).
Как бы то ни было, а Зазубрин-Минин никого не выдал, не провалил. Предателем и провокатором он не был. Фактическим. А что творилось в его душе? Затевая этот спектакль, где ему приходилось три месяца, а может, и больше, лицемерить, входя в роль платного агента и ненавистника большевиков, он руководствовался все тем же «Катехизисом» С. Нечаева. То есть литературой, фикцией. «Уважая» и «преклоняясь» перед ним, Зазубрин, очевидно, готов был и притворяться, как учил заочный наставник: «С целью беспощадного разрушения революционер может и часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все низкие и средние сословия, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III Отделение и даже в Зимний дворец». Среди «условий для начала деятельности отделения» не последнее место занимает «знакомство с полицией» во имя главного «дела» — «страшного, полного, повсеместного и беспощадного разрушения».
Это «нечаевство», мечтательный романтизм, театральность — спутница непрошибаемой провинциальности, в 1937 году приняли за сознательное вредительство. Так же, как в 60-80-е — за «ошибку» юного революционера. Сам же Зазубрин на суде в 1917 году «разоблачил» себя как неисправимого романтика: «Мы жили среди рабочих страшно инертных и темных. Попытки создания кружков разбивались, как о каменную стену, о полнейший индифферентизм рабочих наших не только к вопросам политическим, но и экономическим. А работать так хотелось. Так много было сил, так велика была жажда борьбы». Ясно, что Зазубрин уже тогда был больше Артистом, человеком искусства, чем политиком, идеологом. История с жандармами была, можно сказать, художественной акцией, эпатажем. Напоминающим «скандалы с Колчаком» А. Сорокина.
Конечно, было и политическое прикрытие, «легенда», «поручение Комитета». Но что поклоннику «Бесов» и Нечаева бумаги и прочая бюрократия! Согласно «Катехизису», если в организации набирается 5-6 человек, то уже готов «замкнутый кружок». И «”механизм” организации и ход деятельности кружка есть секрет для всех». Глядя на снимок 1914 года, где Зазубрин изображен со своими друзьями по сызранскому РСДРП, невозможно отделаться от ощущения, что перед нами ядро такого «замкнутого кружка». Хитро прищурившийся (отмечают все биографы всех лет) Зазубрин в белоснежной косоворотке, щеголевато подпоясанной тонким ремешком. Распахнутый пиджак, руки в карманах, широко расставленные ноги. На идейного революционера-марксиста похож мало. Слева, плечо в плечо, Г.А. Фокеев с ухарским выражением простоватого лица. Сидящий Н.Д. Воздвиженский довершает троицу: в руках листок (листовка?), на декоративном пеньке большевистская газета «Заря Поволжья», где Зазубрин публиковался под псевдонимом «В. Ов» (или «В.ОВ»), — говорящий символ и «подпись» к фото. От которого так и веет энергетикой подпольной борьбы, заговорщическим духом. Через год их в таком порядке и арестовали: Зазубрин, Воздвиженский, Ф. Коротаев, А. Ананьева…
Скоро грянет революция, которая не терпит игры, иллюзий и расплывчатости. Особенно Октябрьская. Дамоклов меч определенности, нерассуждающей твердости мировоззрения будет висеть над Зазубриным вплоть до 1920 года. До тех пор его будет бросать по волнам грандиозных событий, ход которых он, видимо, не в состоянии был предвидеть. Да и не он один. Вспомним Ленина, который за несколько недель до февраля 1917 не допускал и мысли о революции, а весной 1919 готовился бежать из Москвы в страхе перед наступающими «белыми».
Синдром «двойного агента» — охранки и РСДРП — оказался стойким. Его обострению способствовало то, что, несмотря на судебное оправдание, зафиксированное во всех документах, протоколах, газетах, Зазубрину не доверяли, в том числе свои. Как пишет Г. Федоров, весной 1917 года «в комитете деликатно дали понять, что работать (в органах большевиков. — В. Я.) он больше не мог, так как его фигура используется враждебными партиями для обливания грязью всей большевистской организации» (Г. Федоров). Можно представить чувства Зазубрина, революционера с пятилетним стажем, три раза сидевшего в тюрьмах, оставившего там часть своего здоровья, рисковавшего своей жизнью и репутацией в «жандармской» истории, снискавшего авторитет убежденного большевика-партийца (иначе в мае 1917-го его, арестованного «за большевистскую агитацию» и как «германского шпиона», не освободили бы из Симбирской тюрьмы по требованию митингующих рабочих). И вот награда, вот благодарность! Взял ли он на вооружение нечаевское бесчувствие революционера-робота или использовал опыт «двойной игры», умение «притворяться», но он не препятствовал своей мобилизации в армию Временного правительства в августе 1917 года, а затем командированию в Петроград в Павловское юнкерское училище (сентябрь 1917 года). Ведь он был, как писал Г. Федоров, «ничьим, никому не нужным». Свободным художником, который вполне мог усомниться в своих большевистских убеждениях и социал-демократических идеях, о которых, по мнению А. Белоконь, он «имел весьма смутное представление». Дар организатора, трибуна, вожака в нем был, очевидно, сильнее мыслителя, аналитика, «книжника».
Его-то Зазубрин и использовал, когда вошел в училищный ревком, сагитировав-таки за переход на сторону большевиков в ходе Октябрьской революции курсантов. Получив должность секретаря Госбанка, он мог бы сделать карьеру видного партийца, о чем свидетельствует совместная работа с такими известными фигурами, как Осинский и Пятаков. Но Зазубрину вновь не везет. Что произошло в начале 1918 года, известно, наверное, только самым тайным архивам. Или все тому же Г. Федорову, который пишет об этом случае как-то невнятно, глухо: «Но тут пошел слух о провокаторе Черномазове (выделено нами. — В. Я.), и в январе 1918 года Зубцов уехал в Сызрань». Случай становится совсем темным, если учесть дату ухода из банка, указанную самим Зазубриным как «II-18», а не январь 1918-го. А главное то, что и здесь значится зловещее слово «провокатор». Хоть Зазубрина и не касается, но все-таки!
И вновь надо представить себе всю бурю чувств в душе полного сил, жаждущего борьбы Зазубрина, которому не повезло и в столице. Если уж ему не поверили Осинский и Пятаков, чего уж больше? В таком состоянии «ничейности» — «куда идти, к “белым”? Но они враги. К “красным”, они отказались от него…» (Г. Федоров) — он вновь оказывается в армии. Тоже, как будто, ничейной, «временной». Но, попав в Оренбургское военное училище (пехотное отделение), затем эвакуированное в Иркутск, Зазубрин определенно знал, на что шел. Во второй половине 1918 года во всей Сибири уже хозяйничали чехи, явно не на стороне большевиков. Так что сохранить нейтралитет в этих неравных условиях бывший большевик уже не смог. И вот в июле 1919 года свершилось: на выпускнике Иркутского военного училища появились золотые погоны подпоручика колчаковской армии. Той армии, которая сражается с «красными» — армией большевиков. В ней-то он и должен был служить! Но у того нелогичного времени были свои сюрпризы и резоны, свой маскарад, который он так любил и в детстве. И долго еще продолжался. Сам вид одетого в мундир офицера-белогвардейца должен был приводить его в азарт длящейся игры, абсурдной, кошмарной, атмосфера которой так чувствуется в романах Достоевского, А. Белого, и в «Катехизисе» Нечаева. «Два мира» и «Щепка» — фиксация этого кошмара, рожденного в той же мере ужасной действительностью гражданской войны и красного террора, в какой и произведениями любимых писателей. Безболезненно такие «подарки» судьбы и игры не проходят. Произведения Зазубрина — отражения не только реальной действительности, но и внутреннего мира будущего писателя, его состояния непрерывного маскарада. Слова, ключевого для «серебряного века» и его кровавого «красного» заката.
И еще одно, тоже очень важное. Он видел, знал, ощущал А. Колчака, личность поистине фантастическую, загадочную, мистическую, прожившего жизнь, будто сыгравшего роль в какой-то величественной трагедии. Полярный исследователь и герой русско-японской войны, адмирал Черноморского флота, присягавший Николаю II, а потом Керенскому, англоман и японофил, прагматик и мистик — он подлинный сын этого «театрального» века. Не боясь преувеличить, можно сказать, что Зазубрин, будучи курсантом училища, был в плену обаяния А. Колчака, этой столь родственной ему по духу натуре. Если бы он один! Достаточно вспомнить Г. Вяткина, блестящего поэта, прозаика, газетчика, ставшего спустя всего несколько лет сотрудником, автором и коллегой Зазубрина (уж не там ли, в «белом» Омске, они впервые увиделись?). Его «колчаковство» длилось, как минимум, до октября 1919 года, когда он пишет репортажи с Тобольского фронта и когда у Верховного Правителя был еще шанс переломить ход войны.
Знаменательно и то, что взводный офицер учебной команды 15-го Михайловского стрелкового полка — так именовалась должность подпоручика В. Зубцова, лишь осенью, как неопределенно пишут биографы Зазубрина, переходит на сторону большевиков. То есть тогда, когда поражение адмирала стало очевидным. А если бы Колчак победил? Увы, слишком часто приходится, повествуя о жизни Зазубрина, писать в сослагательном, гадательном наклонении. Да и вся его судьба была, по сути, сплошным вопросом — себе самому и жизни, которая предлагала ему сюрпризы на каждом повороте.
Но вот, как будто, начинается настоящая биография Зазубрина. Наверняка так думал и сам он, наконец-то дождавшийся, как ему казалось, определенности. И возможности писать, что у него получалось лучше, чем жить.
Итак, В. Зубцов остался где-то там, в сумбурной эпохе революций и войн. Появляется Зазубрин, а вместе с ним — настоящая, взрослая жизнь. Начинается она в 1920-м, в 25 лет, когда он берется за перо, и пишет сразу не что-нибудь, а роман. Да еще какой! Не похожий на дореволюционные романы и на романы вообще. Какие-то сцены, картины, массовки из стана белых и красных, с параллельной хроникой жизни, мнений и мучений подпоручика Барановского. За которым легко узнать самого Зазубрина, в очередной раз «переодевшегося» в рефлектирующего романтика с фамилией, указывающей на самое смирное животное. От Достоевского у Барановского, этого несомненно автобиографического героя, роль хроникера событий, правда, только с «белой» стороны. Роль же соглядатая-проводника по кругам ада гражданской войны уже явно от Данте и Вергилия. Дистанцируется Зазубрин тем самым от своего героя, оставляя его в прошлом, или облагораживает его, давая хоть какие-то надежды, сказать трудно. От реальности, того, что в борьбе двух миров победил «красный», деваться некуда. Потому и получилось, что Зазубрин победил и Зубцова, и Барановского.
Но где же он, этот победивший мир? Зазубрин воспринимает его только в массе. Отдельные лица и личности он еще только учится различать. В. Кренц, Е. Медведев — первые красные, партизанские командиры Тасеевской партизанской «республики», «отчаянные головы» (В. Боровец), которых увидел он, колчаковский перебежчик. А тут еще повезло — спас «от насилия трех партизанских жен» в с. Таежном. «Бойцы с Ангары», знавшие о его знакомстве с А. Никифоровой плюс горячее заступничество Кренца и Медведева, сразу почему-то поверивших, что он «не контра», спасли его от гарантированного расстрела.
И Зазубрин постарался оправдать доверие. Следственная комиссия — знаменитые тасеевцы, командиры и герои, В. Яковенко, Н. Буда, Е. Рудаков, И. Шадрин, В. Емельяшин, М. Щекотуров, А. Дворяткин, П. Дюков, М. Прохоров — так же быстро поверила в него. Правда, новоиспеченного тасеевца направили не на фронт, а в агитационно-просветительский отдел. В партизанскую газету, возглавляемую бывшим священником И. Вашкориным — еще одна странность того запутанного времени. Здесь на рубеже 1919-1920 годов Зазубрин в основном слушал и впитывал в себя, в свое сознание литератора то, что вряд ли мог знать, находясь на той, «белой», стороне. «Таежная», «партизанская» сторона дополнила «белую». А затем и подмяла ее под себя. Но страшное, символическое осталось. Кажется, что все самое страшное совершается не в тайге, а совершает сама тайга. Как в одноименной повести Вяч. Шишкова, она разжигает и потворствует всему самому темному, зоологическому в человеке, покровительствуя злу и убийству. «Белым» казням в селе Медвежье вторят, как эхо, красные казни — сжигание огнем и морозом живых Жестикова и Завистовского. Иногда тайга снисходит до людей, позволяя зажатым в тиски партизанам вовремя сделать просеку и уйти от врага. Чаще она равнодушна: не друг и не враг, а образ жизни — сибирский, дремучий. Не тот, что в родном Поволжье.
Зазубрин учится — заново — быть большевиком. Пропагандистом-вожаком-организатором и просто сибиряком. Слившееся воедино колчаковско-партизанское двухлетие делало этот новый образ в чем-то даже утрированным. Вспомним, каким впервые увидела его будущая жена Варя: «В огромной овчиной шубе с высоким воротником, в черной папахе с красной лентой, обросший черно-смоляной бородой». Это плакатный партизан и охотник-таежник. Такой, каким, наверное, представлял его себе сам Зазубрин, снявший мундир белогвардейца.
Впрочем, вскоре Зазубрину вновь пришлось его надеть. Как пишет В. Боровец, «по легенде», как «бывший командир полиграфической роты при штабе генерал-лейтенанта Пепеляева поручик Анатолий Дмитриевич Можейков, вместе с каннскими чекистами, распутывая сети белогвардейского заговора, побывал в таежном крае». «В. Ов», «Минин», Зубцов, теперь Можейков, потом Барановский. Вспомнил ли сам Зазубрин тогда свой «агентурный» опыт, или ему припомнили, был ли это способ проверки или своеобразный тест на лояльность под присмотром новых «жандармов» — чекистов, вновь остается только гадать. Но задание он успешно выполнил, «сдал удостоверение в ЧК», хотя и не распрощался с этим учреждением навсегда. Эта «красная жандармерия» отныне станет фигурировать почти во всех его произведениях. А в одном из них — «Щепке» — станет главным героем, воплощенном в человеке-ЧК Срубове. Да и «Два мира» не случайно заканчиваются пассажем о «железных метлах чека и особых отделов».
Вообще, «Два мира» сотканы из самых разных влияний, полны самыми разными героями, самыми разными мыслями. Но главное, этот роман явился зеркалом души самого Зазубрина, отражая смятение того, кто за короткое время несколько раз менял не только одежды и мундиры, но и образ мыслей. Это роман того, кто хочет стать человеком твердых убеждений, кто хочет успокоить, угомонить, утихомирить свои мысли, свою жизнь. Женитьба в этом смысле — та же «терапевтическая» мера: семья способствует оседлости физической, литература — оседлости духовной.
Столь же успокоительным было и воздействие начальника политуправления 5-й армии Я.Л. Бермана. Если верить Ф. Тихменеву, именно его советы, указания, а может, и директивы повлекли за собой «сдвиг в сознании писателя, который повлек за собой резкие изменения в художественной направленности его романа». А читал он такие «лекции» новообращенному большевику-писателю: «Смертельно борются два мира… Сначала класс, его судьбы и во вторую очередь судьбы личностей… Основное, главное, большое, сегодняшнее — борьба за полную победу Советской власти!». Чтобы осознать роль Я. Бермана в создании романа, достаточно сказать, что он «дал роману более общее и более эпическое название “Два мира”». Тогда как у Зазубрина первоначально было: «За землю чистую». Звучит столь же революционно (непримиримо-лозунговое «За…!»), сколько и общечеловечески-бесклассово.
И если сам начальник пуарма втолковывал инструктору подива Зазубрину о «двух мирах», «классах», «победе Советской власти», значит, вчерашнего «перебежчика» надо было учить большевизму заново и ладом! Косвенно это подтверждает тот же Ф. Тихменев. «Барановский, по глубокому моему убеждению, уже был создан им до прихода в Канск». То есть поначалу мыслился «одномирный» автобиографический роман о судьбе белого офицера, к которому затем были добавлены сцены из жизни тасеевцев, а пафос гуманистический, антивоенный «земли чистой» был скорректирован в пользу пафоса большевистского. Причем Зазубрин сам так горячо в это поверил, что вознегодовал, когда через год увидел питерское издание своего романа с подзаголовком «Исповедь бывшего колчаковского офицера»: «плюнули в душу», «гнусный заголовок», «мерзавцы», писал он позже. Действительно, «идейно колчаковцем» он «не был никогда». Но роль (В. Боровец: «рок судьбы»), вопреки себе, наверняка играл. И тут его пытаются вернуть в прошлое, когда он уже поверил в новый, очень красный, образ большевика. Да и ЧК опять могло засомневаться.

3. Два мира. Два романа. Два автора
Принимая во внимание все сложности обстановки написания «Двух миров», можно предположить, что существовал некий первоначальный текст романа (вспомним «Тихий Дон»!). Исходным здесь мог быть автобиографический, «исповедальный» текст белогвардейца, служившего в рядах колчаковцев. «Красный» текст тогда легко опознается как поздний, выполняющий заданную схему «двух миров». Текст романа, на наш взгляд, лучше осмысливать методом комментариев по главам, не имеющих стержневого сюжета.
Глава 1. «Коготь». Жестокости и зверства колчаковцев в деревне — опьянение свободой. О ней говорится в знаменитом воззвании Колчака: «Я не пойду по пути реакции и гибельному пути партийности… Главной целью ставлю …осуществить великие идеи свободы». Из подписи Верховного Правителя вырастает коготь, пронзающий череп изнасилованной учительницы, что приводит к аллегории, или, по В. Правдухину, «лубку». Усиливает впечатление фамилия главного карателя «Орлов» = когти. Довершает плакатность главы еще одна аллегория: воззвание с благородными, «чистыми» словами втоптано в грязный пол. Сумасшествие обесчещенной учительницы подчеркивает всеобщее безумие.
Глава 2. «Мы офицеры». Трижды повторенное на малом фрагменте текста слово «контрреволюция» призвано заретушировать очевидные восторги выпускников адмиралом. Схема «двух миров» уже здесь становится тотальной: искренняя веселость выпускников училища гасится «винтиками жестокого механизма армии», «мутными глазами с жирным блеском», «слюнявыми кончиками губ» посетителей шантана. Появляется и то, что мы назовем ВЗ-«метками», т.е. автобиографические детали в романе. Это воспоминания о Павловском военном училище, где учился сам автор.
Глава 3. «Молебен». Злодеяния орловцев можно толковать двояко — «белые», «звери», нелюди. Но и ненастоящие «белые», а те, которые символизируют некую запредельную жуткую, всеразрушающую силу (вспомним о «всеобщем разрушении» в «Катехизисе» С. Нечаева). Идеология, «белая идея» не может быть источником ужаса. Здесь что-то другое, более глубинное, темное.
Глава 4. «Нежные пальчики». Антибольшевизм циничного спекулянта Вострикова слишком интеллектуален для такой мелкой личности: «Красный ужас лишает людей рассудка», «неслыханная духовная прострация» и т.д. В тон ему «нежная» подруга Барановского Татьяна: «Торжество большевизма — это торжество отвратительного, хамского солдатского сапога». Трижды повторенное слово «баран» символизирует коммунизм, бескультурье, толпу. Авторский намек на Барановского и его будущие симпатии к коммунистам? ВЗ-«метка» — портрет героя и автора: «Большие черные глаза», «пухлые губы со жгутиком пушка под мясистым носом», «ямочка подбородка».
Глава 5. «Победят люди». Речь профессора перед выпускниками училища — предупреждение для слишком впечатлительных читателей. Война — это «картина всеобщего массового безумия», «зоологические страсти». Большевизм — «это какая-то роковая болезнь, которая таится в крови народов». Мысль слишком явно повторяет основную идею «Щепки», чтобы не признать ее авторство за Зазубриным. ВЗ-«метка»: упоминание обожаемого Достоевского, чьи мысли о «двух безднах», озвученные профессором, так удачно рифмуются с названием романа Зазубрина. Удивляешься, зачем автор так много места отводит антибольшевистским (и слишком правдивым!) речам профессора. Заметнее и сам Зазубрин, раздвоенный на «белое» и «красное». «Два мира» — это ипостаси сознания самого Зазубрина!
Глава 6. «Все пойдем». В партизанах села Пчелино (наст. Тасеево) говорит, прежде всего, месть за убитых «белыми бандитами» родных и близких. Это гнев народа, «мира», а не класса. Это слово повторено четырежды, что говорит о его значимости. «Силен Колчак, а мир сильней его. Миром мы не одного такого уберем. Мир — сила. Мир все может». Мир №1 — мир «человекоподобных зверей», мир №2 — народ в целом. Очевидно влияние Л. Толстого, перекличка «Двух миров» и «Войны и мира». Это подчеркивается и обилием героев массы: Жарков, Суровцев, Воскресенский, Мотыгин, Чубуков, Кренц и т.д. Между «красными» и «миром» автор старается установить знак равенства.
Глава 7. «Папаня плясит и длазнится». Полный текст листовки атамана Красильникова, где содержится объяснение аморальности действий белых: «Безобразные факты, чинимые большевиками — крушение поездов, убийство лиц администрации — все это заставляет отвергнуть те общие моральные принципы, которые применимы к врагу на войне». Значит, «миры» одинаковы в своей аморальности: одна жестокость является ответом на предыдущую, вызывая последующую и т.д. «Миры» могут существовать только в «двоемирии», так как они питают друг друга. Орлов, например, «зверь» только в этой системе «двух миров». Вне их это образованный дворянин. «Белые» зверствуют также по европейской привычке, для европейцев сибиряки — дикари. «Культурность» и «зверство» — еще одно «двоемирие» в романе.
Глава 8. «Я надеюсь на вас». Портрет Колчака — зарисовка очевидца. Едва заметные детали: «сутуловатый», «морщинистое лицо», «старческое пришепетывание», «закашлялся» — говорят об огромной усталости этого пожилого «господина», взявшего на себя «тяжелое бремя власти». Обычная житейская ситуация — старик просит помощи у молодых: «Армия в тяжелом положении», «я надеюсь на вас».
Глава 9. «Брат на брата». Мотовилов, друг и соратник Барановского, думает, почему «сибиряки, народ зажиточный… близко стоящий к помещику, собственнику, так враждебно настроены против белых». ВЗ-«метка»: «Барановский вспомнил, что у него на Волге остался 17-летний брат и мать, что брата, наверное, мобилизовали и что, возможно, он встретится с ним в бою». Еще одно толкование названия романа: «Два мира» — это «два брата», родных, из одной семьи, но вынужденных стать «зверями», «братоубийцами».
Глава 10. «Долой войну». Боевое крещение Барановского. Он уличает себя в малодушии, с ужасом представляя, как «штыки вонзятся в живое мясо и, как водопроводные трубы, лопнут жилы, потоками хлынет на траву горячая красная кровь». Протест против войны, прежде всего, биологический, телесный: «Все тело его дрожало мелкой нервной дрожью, протестуя, крича всеми мускулами о том, что оно хочет еще жить, что ему противно это поле, где смерть гуляет так свободно». Этот «толстовский» фрагмент соотносит фамилию Барановского с Болконским. Смерть символически укрупняется как «чудище», набрасывающееся на людей: «острыми стальными когтями рвало их беззащитные тела». «Коготь» уже принадлежность не Колчака, а войны, рвущей и белых, и красных. Не-военность Барановского, возмущенного расстрелом братающихся. Среди физиологических деталей чаще выделяются мозги: сошедший с ума китаец держит в руках содержимое черепа его расстрелянного собрата.
Глава 11. «Сын на отца». ВЗ-«метка»: подпоручик Бритоусов «4-й Уфимской стрелковой (дивизии) генерала Корнилова 15-го стрелкового Михайловского (полка)». Т.е. место службы самого автора. Схватка сына (красный) с отцом (белый) на передовой линии фронта — лишь эпизод. ВЗ-«метка»: бой идет на реке Тобол, где воевал сам Зазубрин. Комиссар Молов — «токарь петроградский», единственный выразитель «классовости», мира «красных». ВЗ-«метка» — упоминание газеты «Красный стрелок», где он работал. Косность массы: «Может быть, не все шли охотно в бой, может быть, даже коммунисты, но каждый чувствовал на себе тяжесть силы, огромной, давящей, толкающей вперед робкие ноги, силы всего многомиллионного коллектива…Огромное, неумолимое поступательное движение колосса коллектива (выделено нами. — В. Я.) втягивало в крутящийся водоворот борьбы…».
Глава 12. «Почему они злятся?». Гуманизм, не-военность Барановского: «искал в душе ответа на мучительный вопрос, почему люди с такой злобой бьют людей. Что-то связывало волю офицера, он никак не мог отдать приказание стрелять». Вновь «толстовство». Есть впечатление, что иные фрагменты романа — оправдание Зазубрина перед ЧК, защитная речь перед обвинителями.
Глава 13. «Во имя грядущего». Рабочий Вольнобаев говорит языком статей из «Красного стрелка». Следовательно, «Два мира» — это «два текста», общечеловеческий и классовый. Именно этот рабочий произносит ключевые для пропагандистской части романа слова: «Два мира, товарищи, слились в смертельной схватке. Сомнений нет: победит новый. Мы, мы, товарищи». Но мы знаем, что есть и другие расшифровки «двоемирия». Эта — всего лишь в ряду прочих. Самая «плакатная» глава.
Глава 14. «Генералы и полковники — коммунисты». Мотовилов: «Обстановка этой войны — сплошной кошмар», что многократно подтверждено самим автором. Даже такой твердокаменный воин, воплощение антибольшевизма, это чувствует: «В этой войне не оружие играет первую роль, а что-то другое, какие-то непонятные для меня духовные причины. Все теперешние наши победы и поражения построены на чем-то внутреннем, неуловимом (выделено нами. — В. Я.)». Барановский же не имеет ненависти к большевикам. Белый офицер-лектор докладывает о том, как сильна Совдепия: даже полковники и генералы становятся членами РКП. Это аргументы и для перехода Зазубрина к красным, и тексты его лекций в партшколе дивизии.
Глава 15. «Яркие лоскутки». Расшифровка фамилии героя: «В голове мыслей не было, думать не хотелось, какое-то тупое равнодушие, покорность скотины (выделено нами. — В. Я.), которую гонят на убой, овладели офицером». Была «скотина» «красная», теперь «белая». Вывод: все, кто воюют, скотоподобны — пацифизм в духе Л. Толстого. Один из художественных приемов и примеров одушевления оружия и боя: «Как верные псы зубами, защелкали пулеметы, и, высунув свои горящие языки, жадно лизали темноту ночи». Барановский, благодаря автору, всегда в стороне от боевых стычек.
Глава 16. «Всему миру или тебе?». Явная склонность Зазубрина к изображению запредельных жестокостей. Но только связанных с «белыми» — неубитого крестьянина, в страхе перед белочехами, односельчане закапывают живым со словами: «Пострадай за мир!» Это уже не Достоевский, а достоевщина с ее культом страдания как пути к вере и очищению. Эпизод в пользу пропаганды, одного, «красного», «мира».
Глава 17. «ПилИ, пилИ». Листовка «красных»: «Колчак разделил нас, трудящихся, на два враждебных лагеря». Тем самым обнажается «листовочная» подоплека названия. Тайга и партизаны заодно: она «расступается», давая им возможность ускользнуть от «белых». Она же, скрывая прячущихся, стреляет в гусар. Вновь перечисление фамилий. Вновь одушевление оружия: «Артиллерия стальными кулаками стучала по земле».
Глава 18. «Проспится — опять будет Барановский». Вновь «фамильное» слово: «Погонят, как баранов, на фронт». Зато охотится Барановский «весьма удачно». Хозяйка постояльцев: «Не похожи вы на белых», на красных — больше, «очень хорошие люди». Воспоминания о мирной жизни, о Волге — ВЗ-«метка». Разделились на два лагеря-«мира»: «Правда на стороне красных», — думает Барановский. Для Мотовилова правда только в силе: «Нужны царь и нагайка»; «вы же форменный большевик», — говорит он Барановскому, чей «большевизм», хмельной и спонтанный, в азарте спора.
Глава 19. «Ничего не произошло». «Н-ская дивизия обратила на себя внимание диктатора… Верховным Правителем было пожаловано Георгиевское знамя» и продлен срок стоянки в резерве. Вновь воспоминания о Волге. Рассуждения большевика Никифора наводят на мысль, что роман предназначен для чтения вслух, для лекций. Вновь не-военность Барановского, который хочет «избавиться от скверной роли… инструктора убийства». У него хранится указ (Троцкого) о перебежчиках. «Мучительные дни сомнений». И Зазубрину везло на такие ситуации, полные сомнений, тяжкого выбора.
Глава 20. Не беспокойся, милочка. Листовка с откровенной антибольшевистской агитацией: прямо в романе взвешиваются аргументы «за» и «против», идет борьба не только двух миров, но и двух точек зрения.
Глава 21. «Покатились вниз». Вновь «мистическое место». В «железном марше» наступающих красных — что-то «страшное и неотвратимое, как судьба, что-то необъяснимое, но огромное и властное (выделено нами. — В.Я.), вселявшее панику в ряды белых». Командует Мотовилов, Барановский всех обыгрывает в карты: «Ему всегда везло». Когда Мотовилов жестоко обходится с людьми, Барановского нет — автор постоянно устраивает ему алиби!
Глава 22. «Ага! Ага!». Об агитационном отделе Тасеевской республики («ТСФСР»), о газете «Военные известия Северного таежного фронта» — газетный «дискурс» открыто врывается в роман и вступает в диалог двух идеологий. У большевиков преобладают штампы: «крокодиловы слезы», «идеал денежного мешка», «либерально-поповское кликушество», «мы не караси-идеалисты», «лицемерие достигает геркулесовых столбов».
Глава 23. «Злой старик». У Барановского тиф. Он «то в полном сознании, то бредил целыми сутками» — еще одно алиби. На постое в храме ничего христианского: грязь, болезнь, пьянство, блуд. «Вся церковь металась в безумии бреда (выделено нами. — В. Я.)». Бог превращается в «бога лжи, насилия, обмана».
Глава 24. «Опять старик». Из сорока человек в батальоне Мотовилова остаются двадцать девять — точность явно автобиографическая. Больной Барановский уже «наполовину нездешний». Мотовилов показывает себя настоящим разбойником.
Глава 25. «У нас мало патронов». Очередная отъявленная жестокость: «белых» раздели и отпустили бежать по морозу и снегу. Партизан констатирует смерть: «Готовы, как мух сварило». Жестикова узнают как насильника сестры партизана. Подробности его избиения. Сжигают живым. Поп Воскресенский, перешедший к «красным», по просьбе крестьян вновь надевает ризу. Народ по-прежнему верит Богу, а не красным.
Глава 26. «Это». Картины «красного» гнева. Партизан носит гимнастерку, сшитую из ризы — то ли кощунство, то ли дикарство. Внутренний мир готовящегося к казни гусара изображается с сочувствием. И расстреливают его не люди, а «дохи» (синекдоха). «Сейчас, — думает он, — случится Это»: местоимение чего-то, что пострашнее смерти.
Глава 27. «Сегодня мы все равны». Главы романа все больше похожи на самостоятельные новеллы. От партизанских «дох» — к полковнику Орлову и оргии в его доме, где заводчик Веревкин гадает, отчего погибло дело Колчака. Палач Красильников для него — «идеал русского офицера», так как не казнит, а «рисует картину Страшного Суда». Вновь множество фамилий. Массовое раздевание как новое, половое, равенство. Разрушение морали, по заветам Нечаева: разврат = анархия = помешательство.
Глава 28. «Уфимский стрелька». «Новелла» о том, как и почему два белогвардейца перешли к красным.
Глава 29. «Ни черта». «Во время свержения Советской власти» был «такой подъем, такое единение… Казалось, что проклятой революции пришел совсем конец. Мы, юнкера…» — рассказ такой искренний, что воспринимается как автобиографический. Тут же об «интересной» казни студента-большевика с кровавыми подробностями. Психологизм «белых». Гибель эпизодических героев главы. Мастерство описаний всего кровавого неоспоримо: «Голова поручика расцвела алым цветком кровавой ранки».
Глава 30. «Вилы». «Белых» крестьяне села Медвежье и убивают по-крестьянски: вилами. С врагом борется не класс, не «красные», а народ, «мир».
Глава 31. «Костер потух». Пока Барановский был вне романа (пять глав подряд), Мотовилов берет власть в отряде. Законы тайги в действии: подпоручик избивает полковника, мужики зарубили топором целую роту и т.д. И хочется к красным, и нельзя: отец семейства расстреливает жену и малых сыновей. Самая, пожалуй, страшная сцена романа: поедание воронами детских мозгов (теплые, «как сейчас с плиты»). Боишься за автора, его психику. Появляется слово «зазубринка» — это ущербинки на клюве «чугунной птицы». «Зазубрин», значит, «ущербный»?
Глава 32. «Мы — обломки старого». Жуткий вагон: «смрад заживо гниющих тел и экскрементов». Рагимов: «Пойдем к тем, чья берет», т.е. к «красным». Мотовилов: «Теперь не стоит много думать». «Белые» понятны по-человечески, «красные» — только плакатно, схематически, их легко отделить от «мира», народа. Барановский их оправдывает: они «люди нового мира… мы — обломки старого… должны погибнуть». Из гуманизма готов думать схемами.
Глава 33. «Лучше я сам себя». «Жирных вшей» на теле случайной любовницы Мотовилова и его презрения к Барановскому: «Красные хороши, но перебежать открыто… боятся… живые трупы… мягкотелые нытики» — хватает для самоубийства: «Сгусток мозга и крови прилип к стене».
Глава 34. «Есть у нас легенды, сказки». Внутренний монолог Колчака. Телеграфный стиль как отражение путаницы мыслей, бреда, ужаса. «Белая» смерть («видел ее не раз») и «красная, страшная». Он «ввязался», а каждый думает не о России, а о себе. Колчак — трагический герой. В нем есть что-то от Барановского, и наоборот.
Глава 35. «Везем пожар». Вместо церковной соборности — «красная», Интернационал. Суровцев: кровью страну залили только «белые», они во всем виноваты. Теперь, после победы над «белыми», все можно, в том числе и утроить мировую революцию. Да и народ теперь не «мир», а грандиозное «Мы».
Глава 36. «Кровь кровью». Люди в больничном бараке умирали тысячами — «и в яму». Молов и Барановский лежат под одним одеялом и спорят. Но кажется, что это Зазубрин спорит сам с собой. Молов — это Мотовилов, если убрать середину. Барановский Молову: «У вас тоже зверь кровожадный», «довольно крови», «все человечество» просит, как у Достоевского. Молов: чтоб не мешали «строить новое, прекрасное», «я за чека, за ее очистительную железную метлу». «Красные» отличаются от «белых», но в худшую сторону: «Уничтожить все классы, создать общество бесклассовое», иначе «вы — гнилые людишки». «Мы все возьмем сами. Мы пришли и разберемся в созданных вами культурных ценностях, мы переоценим их и возьмем лишь то, что действительно ценно. Все остальное в помойку». Все это звучит в тифозном бараке. Бредят все: и «белые», и «красные». Автор всем дает слово. Здесь и два мира, и два автора.

4. Роман с Троцким
Итак, предположение, что существовал все-таки первоначальный текст, написанный от лица Барановского — интеллигента, случайно оказавшегося на войне и быстро обнаружившего свой пацифизм, не лишено резонов. Жестокости, порой, весьма натуралистические, должны возбудить все силы, человеческие и нечеловеческие, к тому, чтобы покончить с ними, очиститься от них. Первое, «санитарное», название романа «За землю чистую» говорит о необходимости чистки, прежде всего, духовной и главного «санитара» — Мессии. Им и должен был быть, очевидно, в первоначальном замысле Зазубрина, Барановский. Но после идеологической «правки» пришлось свести его роль до «лишнего человека». «Сильный человек» Мотовилов — это оберег Барановского, его ангел-хранитель, которого автору пришлось убить, согласно схеме «двух миров». Следы замысла, где Барановский осуществляет жертвенную миссию, остаются в его фамилии: на войну он идет как на заклание. Чем больше жестокостей в романе, тем больнее его душе. Апогея эта «жертвенная» боль, теперь уже авторская, достигнет в «Щепке», отзовется эхом в «Общежитии».
Переделка экзистенциально-гуманистического, толстовско-достоевского романа о Барановском в роман идеолого-пропагандистский исказила его идею. Заставила думать о нем как о романе-«скотобойне», от которого тошнит (Б. Пильняк), о сплошном «кровавом сгустке» вместо «жизни, вселенной, действительности» (А. Воронский), о «кровяной колбасе» (А. Курс). Ибо «2-й», революционный «мир» воплощает в романе только месть, насилие над насилием. Если же развивать образ мыслей Барановского, то получался бы совсем другой роман, вроде «Тихого Дона» или «Чураевых». Отрывки из II и III частей «Двух миров» доказывают это. Такими «частями» оказались «Общежитие» и особенно «Щепка». Линию «Мотовилов — Молов» продолжает Срубов, такова семантика их образов и «говорящих» фамилий: было «мотовилить» и «молоть», теперь и вовсе «срубать». А как иначе, Барановского при нем уже нет.
После «двух миров» Владимир Зубцов стал Владимиром Зазубриным. Вместо зубов появились зазубрины-ущербинки. Прежде чем «пилить» души читателей своим жестоким романом, он «перепилил» свою. Как партизаны из 17-й главы, которым, чтобы уйти от «белых», надо было за сутки сделать просеку в тайге. Зазубрин этим романом сделал большую «просеку» в своей душе. Пусть и писал он его и в свое оправдание, для канской ЧК. В итоге Барановский получился «ущербным», безвольным, «тряпичным», «гнилым», а роман — огромное «армейское» посвящение: 5-й армии, ее дивизиям, бойцам, вождям и, естественно, «недремлющему оку». И, главное, из названия произведения исчезло указание — «Часть 1», стоявшее в первом издании 1921 года. Значит, ужасы первой части — не самоцель, а теза, за которой должна быть антитеза, за «адом» — «чистилище» и «рай». За Федором и Иваном Карамазовыми — кроткий Алеша Карамазов.
Вместо этого получился одинокий «военный» роман, где «политработник» часто был с «“художником” не в ладу». В том же предисловии 1923 года к «Двум мирам», откуда взята эта цитата, Зазубрин соглашается с критиками, что книга «до известной степени сырая», «не вполне переделана». Через пять лет, в предисловии к 4-му изданию романа Зазубрин уже категорически заявляет, что «нельзя исправить записей, сделанных по свежей памяти и по рассказам очевидцев… Я не исправляю книгу, не искажаю текста первых записей… Для меня теперь эта книга — материал, только ступень к новым работам». И заканчивает многоточием: «Может быть, переделывая, я испорчу эту книгу, может быть, у меня никогда не будет времени для такой работы…» (13 февраля 1928). Так и оказалось: через три месяца его снимут с должности, он вновь, как в 1917-1918 гг. станет «ничьим», никому не нужным, кроме А. Горького. Начнется последний акт трагедии его жизни…
Но тогда, в 1928-м, писатель, видимо, смирившийся с тем, что «Два мира» уже не будут никогда дописаны, предваряет текст сводкой критических отзывов В. Правдухина, Б. Пильняка, А. Воронского. Отразив, очевидно, колебания Зазубрина, как будто еще не расставшегося с мыслью «переделать» роман, но и допускающего, что и в таком виде он интересен «низовому читателю». Впрочем, сомнения, колебания, неуравновешенность и непредсказуемость поступков были всегда свойственны писателю. Готового и к тому, чтобы оставить художественное творчество вообще, как это произошло в 1924-1930 годы.

Заканчивая наш затянувшийся разговор о романе «Два мира», необходимо, наконец, восстановить купюры, сделанные редакторами романа после 1928 года. Касаются они главным образом имени Л. Троцкого, заклейменного как главного «врага народа». Между тем роман вышел с посвящением 5-й армии и создавался в годы, когда Троцкий был наркомвоенмором, главным, после Ленина, идеологом и даже литератором. Изъятие имени Троцкого представляет нам облик Зазубрина неполным, недостаточным. И то, что имя главного начальника всех красноармейцев встречается в романе так часто, говорит о многом. Зазубрину в те опасные годы надо было целиком стать «своим», полностью оправданным, очищенным от «белогвардейщины». Эту задачу он выполнил: не зря в 1921 году его приняли в партию «без прохождения кандидатского стажа», и он был назначен «начальником и лектором дивизионной партшколы» (Г. Федоров). И крестному отцу книги Я. Берману, а также «охранному имени» Троцкого за это отдельное спасибо.
Итак, купюра № 1 (все купюры выделяются в тексте жирным шрифтом). В главе 5 меньшевик «кричал» на проводах выпускников: «Вы идете на борьбу с комиссародержавием! Вы обнажаете свой меч против двуединой монархии Ленина и Троцкого, этих предателей рабочего класса» (с. 59 издания 1928 г.). Имя главного советского «иудушки» недопустимо рядом с Лениным, оно еще страшнее невычеркнутого «комиссародержавия».
Купюра № 2. В той же главе просто удалена фамилия: «Человек-тигр — вот тип, который приобрел во многих странах преобладающее значение, захватил власть (вспомним Троцкого, Дзержинского)» (с. 63).
Купюра № 3, самая большая. Глава 7. Вычеркнут весь эпизод с собакой французского офицера только из-за ненавистной фамилии. Хотя назвать животное именем «врага» — только в унижение ему. Редакторы рассудили иначе. «— Троцкий, Троцкий, иди сюда! Поди сюда! — позвал француз свою собаку. — Поди сюда, Троцкий, скверный пес! Поди сюда, скверное животное! Пудель вилял хвостом, прыгал на задних лапах. — Троцкий, ты не убежишь к своим в тайгу? Нет, Троцкий? Собака терлась о сапоги, визжала, мешала офицеру» (с. 84). Это происходит после жуткой расправы над крестьянами села Медвежье и, видимо, призвано дать заключительный штрих в картину казни. Ибо назвать пуделя Троцким, «скверным животным», — все равно, что его казнить.
Купюра № 4. Глава 14. Полковник-лектор выступает перед колчаковцами, рассказывая о порядках в Совдепии: «— Командиры-евреи, конечно, есть, их даже очень много. Не забывайте, господа, что одним из главных творцов, организаторов Красной армии является еврей» (с. 139). Хоть имя и не названо, ясно, о ком идет речь. Антисемитизм белогвардейцев общеизвестен, и Зазубрин пишет об этом, не скрывая. Крамола, видимо, в том, что советский читатель не должен был знать после 1928 года, что организатором Красной армии был еврей, да еще и Троцкий.
Купюра № 5, самая забавная. Глава 18. Сразу в четырех местах имя Троцкого заменено на имя Тухачевского. Фрагмент текста оказался слишком большим и значимым, чтобы его удалить, и хитроумные редакторы нашли удачный выход. «— Господа, новость. М-цы вчера чуть было самого Троцкого не поймали, — закричал офицер Петин». Чуть ниже: «Вчера прибежал один красноармеец к М-цам, ну и сказал им, что Троцкий в Михайловке… а Троцкий у них под носом на автомобиле проскочил». И еще: «А М-цы жалеют, что не пришлось им с самого Троцкого обмундирование содрать» (с. 172). Действительно, Тухачевский, командующий 5-й армией, был бы здесь уместнее. Почему Зазубрин использовал имя наркома, в Сибири не бывавшего? Чтобы подчеркнуть популярность имени, о котором ходят легенды по обе стороны фронта? Сразу вспоминается эпизод из «Войны и мира» с Наполеоном, которого чуть не поймали казаки. О немалом влиянии этого романа Толстого мы уже не раз говорили.
Купюра № 6. Глава 19. Еще два изъятия фамилии. «У меня даже хранится указ Троцкого», — говорит Барановский, мечтающий перебежать к «красным». А далее редакторам пришлось изменить единственное число на множественное. Восстанавливаем оригинал: «…где он говорит, чтобы всех белых перебежчиков принимали» (с. 191). На той же странице романа еще одно изъятие имени наркома, уже более значимое: «— А ты думаешь, красные-то меня так и примут с распростертыми объятиями? Как же. Троцкий-то пишет хорошо, а как масса красноармейцев думает?». Тут слышны авторские симпатии, выраженные таким близким ему героем. Уж Троцкий-то его, «белого» офицера, точно бы понял. А вот другие? К огромному облегчению Зубцова, они тоже «поняли».
Купюра № 7. Глава 20. Редакторы не остановились перед правкой документа — листовки красильниковцев. «Два мира: мир справедливости и мир измены и хулиганства, мир антихриста и мир шляпных торговцев». На самом деле последние слова читаются иначе: «…мир шляпного торговца Лейбы Троцкого-Бронштейна» (с. 197). Это самое, пожалуй, значимое искажение. Ибо в схеме «двух миров» теряется важный оппозиционный элемент: «Колчак — Троцкий». Зазубрин, разочаровавшись в Колчаке, выбрал Троцкого, а не каких-то там «шляпных торговцев». И это дорого стоило ему в конце 20-х годов.
Купюра № 8, последняя. В той же 20-й главе редакторы не просто изъяли имя Троцкого из листовки, но изменили конфигурацию текста. В главе была таблица с заголовком: «Что большевики обещали и что дали». Первая, левая колонка «Обещали» превращена в предложение: «Что большевики обещали: мир, волю, хлеб…» В тексте 1928 года была вторая, правая колонка таблицы «Дали» В ней против каждого из обещаний стояло «данное»: «Мир» — «Гражданскую войну. Натравили рабочих на крестьян»; «Волю» — «Двуединую монархию Ленина и Троцкого»; «Хлеб» — «Голод» (с. 197). Таким образом, из-за одной только крамольной фамилии из текста был убран его важный элемент. То, что сам Зазубрин сохранил до 1928 года. И о троцкизме Зазубрина можно говорить с определенной долей уверенности.
Тем более что в журнале «Сибирские огни», с которым он начнет сотрудничать уже в 1922 году, Троцкий «вычеркиваться» не будет.


(Окончание следует).

100-летие «Сибирских огней»