Вы здесь

Армань

Документально-художественное повествование. Окончание
Файл: Иконка пакета 01_laptev_a.zip (110.3 КБ)

Ранним морозным утром из лагерных ворот выехал грузовик, кузов которого был затянут обындевевшим брезентом. В кузове, среди сломанных лопат и прочего дрязга, прямо на занозистых досках, лежал притиснутый к борту человек. Этим человеком был Петров Пётр Поликарпович. Перед отправкой его одели в изорванный, в нескольких местах прожженный бушлат третьего срока носки, завернули в тряпье, какое попало под руки, на ноги натянули исковерканные валенки, а на голову нахлобучили шапку-ушанку. Начальник лагеря никак не соглашался отправить заключенного в центральную магаданскую больницу. А когда понял, что сделать ничего не может, распорядился везти его в открытом кузове — все пятьсот километров до места.

Приказание его было исполнено в точности. Фельдшер был рад и этому: это было лучше, чем оставлять умирающего заключенного на прииске. К тому же пузатый начальник никогда не ездил по колымским просторам в кузове грузовика. Он не знал, что когда машину сильно трясет (а на Колымской трассе ее трясет всегда), то едущему в кузове пассажиру никакой мороз не страшен. Удары и толчки согревают тело лучше всякой грелки, не дают ему застыть и превратиться в лед. Это наблюдение подтверждено множеством свидетельств, тысячью рассказов! Убедился в этой истине и Пётр Поликарпович: он проехал в кузове полуторатонки от Хатыннаха почти до самого Магадана. А это пятьсот пятьдесят километров постоянно петляющей трассы. Двое суток пути со множеством остановок — в Ягодном, Дебине, на Спорном, в Оротукане, на Стрелке, на Атке и в Палатке. И если бы не тряска и не ухабы, то в центральную колымскую больницу привезли бы закоченевший труп. Составили бы акт, прокололи грудь штыком, прикрепили к большому пальцу правой ноги бирку и бросили в мерзлую яму к другим доходягам и фитилям. Но Пётр Поликарпович не замерз (несмотря на сорокаградусный мороз). Когда грузовик спустился с Яблонового перевала, стало заметно теплее, а в Палатке было уже совсем хорошо — каких-нибудь минус десять. С мутного неба сеялись белые пушинки, и вся местность была укутана толстым снежным одеялом.

Упрямый фельдшер добился своего — его подопечный попал-таки в благословенную больницу, где настоящие доктора и хорошо обученный персонал, где делают любые операции и ставят на ноги мертвецов. В эту больницу мечтали попасть даже вольные, они усиленно хлопотали об открытии для них двух палат при хирургическом отделении (и в конце концов добились своего).

Знаменитая на всю Колыму «инвалидка» располагалась в приболоченной безлесной низине в шести километрах от центральной Колымской трассы и в двадцати километрах от магаданской транзитки, которую Пётр Поликарпович покинул два месяца назад. Главный больничный корпус располагался в огромном четырехэтажном здании на тысячу коек. Здание не отличалось архитектурными изысками — это был громадный параллелепипед грязно-серого цвета с геометрически ровными рядами зарешеченных окон по всем четырем этажам. В пятидесяти метрах параллельно ему расположилось еще одно каменное здание — о двух этажах и в два раза короче, за ним — третье, еще ниже, а далее были разбросаны там и сям строения самого разного калибра и пошиба. Это был настоящий поселок со своей котельной, хлебопекарней, с подсобными производствами и жильем для охраны и для вольных.

В то же время это был самый настоящий лагерь, огороженный колючей проволокой и обставленный вышками с часовыми. На территории больницы действовали точно такие законы, как и во всех лагерях УСВИТЛа. Медперсонал больницы состоял в основном из заключенных, обученных в этой же больнице на ускоренных фельдшерских курсах, на которые мечтали попасть все зэки, от последнего доходяги и до мордатого повара или каптера, ибо никакая другая должность не давала заключенному столько привилегий и власти. Но матерых уголовников и блатарей в медицину не брали по причине их дремучего невежества и полной непригодности к лечебному делу (да и к любому другому делу тоже). Фельдшерами становились, как правило, люди образованные и сострадательные, тут действовал тот же закон, что и во всем остальном мире, когда все наносное и случайное безжалостно вымывается и выдувается мощными потоками, а все ценное и единственно верное — остается и становится частью общего организма, обеспечивая порядок и требуемый результат. Командовали больницей чины из НКВД. Главный врач хотя и был из вольных, но состоял на военной службе и получал двойную зарплату за свои труды. Во всем остальном это была обычная больница, где лечились все те же болезни, что и везде, использовались общепринятые методы излечения недугов. Человек везде одинаков. На всех материках и во все эпохи — у него одна и та же красная кровь со множеством эритроцитов, те же самые кости и одинаковый набор мышц и нервных волокон. Он одинаково чувствует боль и противится смерти, даже когда смерть для него — благо.

Процедура приема больных в центральной колымской больнице была весьма своеобразной. Первичный осмотр всех поступающих больных проводил заведующий приемным покоем — фельдшер из числа заключенных. Фельдшер этот был мрачен, высок и чрезвычайно худ. Потемневшая кожа туго обтягивала череп, а ввалившиеся щеки свидетельствовали о полном отсутствии коренных зубов. Взгляд его был чрезвычайно тяжелый и пронзительный. Этим взглядом он смотрел на пациента, а правильнее сказать — сквозь него, и что-то про себя решал. Главный вопрос был всегда один: заслуживает ли больной госпитализации? Попадет ли он на больничную койку, получит ли спасительный отдых от убийственного труда, от мучительных морозов, от ежедневных избиений? Хотя, конечно, были среди привезенных в больницу и симулянты, были и бытовики с липовыми диагнозами, полученными от насмерть запуганных лагерных лепил, — но всех их ждало разочарование. Долговязый фельдшер со злым лицом сразу видел фальшь и — твердо отказывал всей этой шатии-братии. Но все те, кто нуждался во врачебной помощи, — получали ее. Обостренная интуиция бывшего доходяги, многолетнего обитателя золотых забоев и профессионала по части тачки и кайла, непосредственное знание самого дна жизни и ее обитателей помогали ему безошибочно отличать истинно страдающих от симулянтов и паразитов всех мастей.

Когда в приемный покой втащили Петра Поликарповича, фельдшер все понял с одного взгляда. Заплывшее потемневшее лицо со следами обморожений, отсутствующий взгляд, заторможенность и полная раскоординация всех физиологических отправлений — все это он видел бессчетное число раз и в своей прошлой жизни обычного зэка, и в теперешней, когда он обманул смерть и сам стал вершителем судеб.

Откуда? — задал он единственный вопрос сопровождающему.

С Ягодного. Из Хатыннаха, — был ответ.

Фельдшер согласно кивнул:

Понятно. — И, обернувшись к своему помощнику, коротко распорядился: — Этого оформляй в терапию, в триста пятнадцатую.

Он произнес это скупо, нисколько не изменившись в лице, не сделав лишнего движения, а перед глазами промелькнула целая череда видений. Хатыннах он знал слишком хорошо, был там на доследовании в тридцать восьмом, когда ему клепали второе дело, а потом возили в Магадан и чудом там не расстреляли. Очень ему запомнился шестидесятиградусный мороз, прыгающие звезды в черной бездне над головой и как его везли под этими звездами от «Партизана» до Хатыннаха, а потом по всей Колымской трассе — в открытом кузове полуторки под продувающим насквозь ветром.

Такое не забывается. И не прощается.

И вот перед ним человек, повторивший его смертный путь, так же как и он, чудом вырвавшийся из когтистых лап смерти. Мог ли он ему отказать? Такой вопрос не стоял перед ним. Два года назад, стоя глубокой ночью в ледяном забое, он впервые в жизни плакал от бессилия, от нестерпимого холода, от страшного унижения, от смертного ужаса. Тогда он со всей остротой впервые ощутил то главное, что есть в этом мире, что движет миром и не дает ему распасться на атомы. Сила эта — сострадание всему живому, глубокое сочувствие видимому и незримому, стремление помочь всему сущему, сохранить его целостность и соразмерность, но не крушить, не уничтожать и не глумиться! Разрушение окружающего тебя мира — вот самый страшный грех, какой только есть на свете! Тогда он дал себе страшную клятву: если только он останется в живых — все силы без остатка употребит на помощь другим людям. Потому что нет и не может быть другой цели в жизни человека. В этом оправдание его существования, в этом смысл и высшая награда.

Клятву эту он ни разу не нарушил. И теперь он решил сделать все возможное для спасения Петра Поликарповича Петрова. Изучив его документы и внимательно осмотрев иссушенное голодом тело, он назначил ему усиленное питание, горячие уколы хлористого кальция, внутривенные вливания глюкозы, скипидарные растирания и полнейший покой. С Петра Поликарповича сняли завшивевшую одежду, самого его тщательно вымыли горячей водой с мылом, наново остригли волосы на голове, а потом уложили в кровать на чистую простыню, укрыв двумя стегаными одеялами.

Все это можно было почесть за чудо, но Пётр Поликарпович не чувствовал радости. Он был в таком состоянии, когда окружающий мир отдаляется и становится нереальным, будто видишь его в сновидении. Вокруг что-то происходит, но тебя это не касается, тебе это глубоко безразлично. Даже если с тебя будут сдирать кожу — ты не воспротивишься и, уж конечно, не испугаешься. Про таких знающие люди говорят: «Этот не жилец». И это справедливо, потому что почти все таковые умирают. И Пётр Поликарпович должен был умереть на больничной койке, тихо отойти в мир иной. Это было бы для него наилучшим выходом, разрешением всех проблем, избавлением от мучений.

Однако, вопреки логике и всем расчетам, Пётр Поликарпович не умер. Три недели он находился между жизнью и смертью. Каждое утро санитар ожидал увидеть окостеневшее тело и гримасу смерти на перекошенном лице. Вместо этого он видел шевеленье под одеялом, улавливал слабое дыханье и чувствовал тепло, когда трогал бритую голову. Пётр Поликарпович никак не хотел умирать. Изношенное сердце продолжало биться — днем и ночью, вечером и утром — без остановки. Кровь упрямо бежала по венам, мертвые клетки заменялись живыми, и силы, кажется, утраченные навсег-
да, постепенно возвращались. Это было подлинное чудо воскрешения из мертвых. Еще одна демонстрация великого инстинкта жизни, преодолевающего любые преграды, опровергающего всякую логику, сохраняющего гармонию среди всеобщего хаоса и разрушения.

На двадцать пятые сутки пребывания в больничной палате Пётр Поликарпович впервые осмысленно посмотрел вокруг себя. До этого он словно находился в полусне, слышал звуки как через вату, чувствовал смутное неудобство, видел непонятное мельтешение вокруг. И вдруг словно бы лопнула невидимая мембрана: звуки плотным потоком хлынули ему в голову, глаза словно бы раскрылись, и он ясно увидел окружающее, почувствовал свое тело, понял, что он все еще жив!

Он лежал на кровати возле стены, окрашенной зеленой краской с наплывами. В ногах была белая дверь, а слева стояли еще восемь кроватей — четыре ряда по две, а одна кровать была сзади, за головой; там же были два окна, в которые лился мутно-серый свет. С грязно-белого потолка свисала лампочка на изогнутом проводе с торчащими волосками. Все это Пётр Поликарпович разом увидел и все это осознал. Он понял, что находится в больнице, что он жив и что ему ничто не угрожает. Осторожно поднял голову и посмотрел на свое тело, укрытое ворсистым одеялом неопределенного бурого цвета. Пошевелил ступнями, слегка согнул колени. Высвободил из-под одеяла одну руку, потом другую. Глубоко вздохнул и опустил голову на подушку, закрыл глаза. Было чувство оглушенности, будто его выбросило на берег после кораблекрушения и вот он лежит на теплом песке, а в голове какие-то обрывки воспоминаний — что-то жуткое, тяжелое и пугающее… Нет, лучше не вспоминать. Пётр Поликарпович снова открыл глаза и увидел раскрывающуюся дверь. В палату вошел какой-то мужик в белом халате и в мятом колпаке. Он скользнул взглядом по Петру Поликарповичу, сделал два шага и вдруг остановился.

О-о, привет семье! Жмурик наш очнулся! — И поглядел с торжествующей ухмылкой на Петра Поликарповича.

И все больные обернулись и тоже посмотрели в его сторону. Лица их были угрюмы, никто особо не радовался. Да и было бы чему! Кого тут удивишь внезапными воскрешениями и смертями? Каждый из них видел десятки и сотни смертей — самых неожиданных и несуразных, а большей частью тихих и незаметных; и каждый был углублен в свою собственную болезнь, в свою неповторимую судьбу. Каждый знал, что после больницы его ждет лагерь со всеми его прелестями. Знание это тяжким грузом лежало на душе. День выписки неумолимо приближался, и душа заранее ныла, предчувствуя беду. В этой палате не было увечных, тут лежали больные пневмонией, аневризмой аорты, ревматизмом, гипертонией и чем угодно, но не инвалиды и не калеки, не кандидаты для отправки на материк. Таким же был и Пётр Поликарпович. Как только он очнулся от своей летаргии, так сразу же начался для него обратный отсчет времени пребывания в этих стенах.

Санитар шагнул к нему, потрогал лоб, заглянул в глаза и удовлетворенно кивнул.

Пойду скажу доктору, — объявил он и вышел из палаты.

Доктор явился через пять минут. Это был тот самый фельдшер, который три недели назад встретил его в приемном покое. Внимательный оценивающий взгляд, секундная пауза — и фельдшер опустился на краешек кровати.

Как вы себя чувствуете? — спросил бесцветным голосом, всматриваясь в заросшее щетиной лицо.

Пётр Поликарпович изобразил улыбку и слабо кивнул.

Спасибо, хорошо, — прошелестел, почти не двигая губами.

Грудь болит? — последовал новый вопрос.

Не знаю, нет как будто.

Ну-ка… — Фельдшер откинул одеяло и стал сильно давить пальцами на ребра. — Так больно? А так? А здесь?

Пётр Поликарпович морщился и кивал. Больно было везде. А фельдшер не унимался. Заставил перевернуться на живот и снова тыкал в ребра и вдоль позвоночника. Потом слушал сердце стетоскопом, измерил давление и неторопливо записал показания в тетрадь. Пётр Поликарпович с беспокойством ждал, что он скажет.

Теперь все будет хорошо, — объявил фельдшер, закрывая тетрадь. — Вы поправитесь. Кризис преодолен.

Пётр Поликарпович без видимых эмоций воспринял эту информацию, подумал несколько секунд и спросил:

А что со мной?

У вас сильное истощение. Ослаблена сердечная мышца. Признаки аритмии. Ревматоидный артрит, авитаминоз, пеллагра в начальной стадии. Обычный набор.

Пётр Поликарпович облизал пересохшие губы:

И я поправлюсь?

Конечно. Теперь уже в этом нет сомнений.

А потом… что? Обратно в лагерь?

Фельдшер некоторое время смотрел на него, потом отвел взгляд.

Этого я не знаю. Моя задача — поставить вас на ноги. Вас привезли сюда едва живого. Думали, не выкарабкаетесь. Но вы молодец, справились. Организм сильный. Еще поживете.

Фельдшер лукавил, а сказать точнее — щадил больного. Конечно, он знал, что сразу после выписки из больницы все заключенные этапируются обратно в лагерь. (Хотя и не в тот, откуда они прибыли; по существующим правилам заключенные после больницы или нового следствия никогда не возвращались на прежнее место.) Но самим заключенным было от этого не легче. Новый лагерь ничуть не лучше прежнего. Те же общие работы, тот же двенадцатичасовой рабочий день, то же кайло, та же пайка черного слипшегося хлеба и те же побои, когда бьют от души, нисколько не думая о последствиях. Все это фельдшер отлично знал, но у него язык не повернулся так сразу сказать об этом человеку, только что вернувшемуся с того света.

Чуть подумав, он добавил к сказанному:

У нас в больнице работает врачебная аттестационная комиссия. Я не исключаю, что вы получите инвалидность. Это вполне возможно. Я нахожу у вас острую сердечную недостаточность. Если даже вас и не отправят на материк, то вам могут сделать ограничение на легкий физический труд. А это уже совсем другое дело. Вас уже не пошлют в забой наравне с другими.

И меня не отправят обратно в лагерь?

Фельдшер хотел ответить, но глянул по сторонам и сдержался. Он уже досадовал, что дал втянуть себя в этот разговор, да еще при свидетелях. Он решительно поднялся, одернул халат.

Давайте не будем торопиться. — Обвел строгим взглядом разом притихшую палату и вышел в коридор, застучал каблуками по деревянному полу.

С этого дня началось медленное возвращение Петра Поликарповича к жизни. Трижды в день он получал жидкую пищу — на завтрак, обед и ужин — какую-то размазню в алюминиевой миске, пайку хлеба и прозрачный, чуть теплый чай. Порции были крошечные, но ему и этого хватало. Ведь он ничего не делал, лежал целый день на железной кровати, лишь изредка вставая и прохаживаясь по коридору.

Понемногу он познакомился с обитателями палаты. Все они были недоверчивы, в разговор вступали крайне неохотно. Больше молчали и слушали. Ближе всех Пётр Поликарпович сошелся с соседом слева, койка которого стояла на расстоянии вытянутой руки. Полноватый, большеголовый, с красным одутловатым лицом и внимательным взглядом больших коричневых глаз. Он долго не шел на контакт, но постепенно недоверие растаяло и они разговорились. Звали соседа Александром Ивановичем, он был родом из Минска, работал инженером-конструктором в проектно-изыскательском институте. В Минске у него остались жена и дочь. Когда Пётр Поликарпович сообщил, что у него тоже осталась на воле жена с малолетней дочерью, Александр Иванович дрогнул, по лицу его прошла судорога и он уже другими глазами посмотрел на собеседника.

Придвинулся ближе и спросил:

За что вас взяли?

Пётр Поликарпович пожал плечами.

Я и сам не знаю. — Заметил недоверчивый взгляд и прибавил: — Официально — за участие в террористической организации бывших партизан Восточной Сибири. Я ведь в партизанах был, воевал с Колчаком, входил в руководящие органы Центросибири. У нас там в девятнадцатом году целая война была, почти два года воевали, ведь территория-то какая! Всю Европу в наших лесах можно разместить, и еще место останется. Драчка была отчаянная, никто никого не жалел, бились с белыми насмерть. Теперь об этом не хотят вспоминать, будто и не было никакой войны, а советская власть сама собой установилась во всей Сибири. И ладно бы просто забыли! В тридцать седьмом всех бывших руководителей партизанского движения разом арестовали. И почти всех расстреляли.

А вы как уцелели?

Я не подписал ни одного протокола, ни в чем не признался. Стоял на своем — не виновен, и точка. Да и в чем мне было признаваться? Я чист перед советской властью, даже и в мыслях не было... Да и с какой стати мне с ней бороться, если я сам же ее устанавливал, по лесам шастал, спал на снегу и чудом не погиб. А эти все, которые теперь руководят, где они тогда были?.. — Он испытующе посмотрел на собеседника, но тот ничего не ответил. — Три года меня мурыжили на следствии, — продолжил Пётр Поликарпович. — Три следователя сменилось за это время. Начальника областного НКВД сняли, затем второго — обоих расстреляли. А я все сидел, никак не могли решить, что со мною делать. Потом дали по ОСО восемь лет и отправили сюда.

Александр Иванович вздохнул, лицо приняло глубокомысленное выражение. Он медленно кивнул, думая о своем:

Не признались, значит. Понимаю. Только, видите ли в чем дело, у нас в Минске в тридцать седьмом расстреливали всех подряд — и признавшихся, и ничего не подписавших. Я тогда сидел в минской внутрянке на Комаровке. Там каждую ночь расстреливали — внизу, в подвале, — а трупы увозили утром на грузовиках. Помню, двадцать девятого октября взяли из камер сразу человек двести и всех тогда же и кончили, никто назад не вернулся. И на этап никто из них не ушел, мы бы знали. Я тоже готовился к смерти, но меня почему-то не тронули. Я многих знал из тех, кого забрали в ту ночь. Там писатели были, журналисты, ученые: Валера Моряков, Михась Зарецкий, Миша Камыш, Алесь Дудар... Всех убили в ту ночь. До сих пор о них нет никаких известий! Уж я знаю. Да и все мы знали там, на Комаровке, что внизу по ночам расстреливают нашего брата. Такое ведь не скроешь. Надзиратели нас постоянно пугали расстрелом. Да мы и сами слышали, как стреляют, и крики тоже было слыхать. В тюрьме ничего не скроешь.

Пётр Поликарпович молча выслушал этот рассказ.

Да-а, — протянул он раздумчиво. — У нас в Иркутске то же самое было. И тоже все шито-крыто. Постреляли людей, и концы в землю. А ведь ответить за это все равно придется. Как вы думаете?

Собеседник замер на секунду, потом слабо улыбнулся:

Да, ответить придется. Сколько веревочке ни виться, а конец будет. Только вот доживем ли мы с вами до этого конца, увидим ли, как всех этих гадов поведут на эшафот…

Последнее уже не было вопросом, а скорее констатацией факта. Дожить до того дня, когда «темницы рухнут, и свобода...» — никто и не надеялся. На Колыме были свои масштабы, своя шкала мер и ценностей. Планировать свою жизнь на год вперед? Это и в голову никому не приходило. Дожить до будущей весны, до тепла — вот о чем грезили все заключенные — все, кроме ничтожного меньшинства, пригревшегося на теплых местах вроде бань, каптерок и складов. Остальные знали: жить им отмерено ровно столько, насколько хватит их стремительно убывающих сил. В золотых забоях сил хватало ровно на три недели — это было точно установлено, многократно подтверждено множеством примеров. Через три недели работы на износ здоровый, крепкий мужчина неизбежно превращался в доходягу — в полусумасшедшего, вконец обессилевшего человека, грязного и вонючего, больше похожего на зверя. Оба они — Пётр Поликарпович и Александр Иванович — видели таких людей и оба в любой момент могли примерить на себя эту роль. Оба понимали, что им несказанно повезло, что они находятся теперь в больнице, лежат в теплой палате, а не валяются среди мерзлых камней у подножия какой-нибудь сопки, слегка присыпанные песком и снегом, закиданные ветками стланика.

Разговор на этом прервался.

Другим соседом Петра Поликарповича был невзрачный старичок — маленький, сухонький, с изможденным лицом и гноящимися глазами. К изумлению Петра Поликарповича, старичок оказался профессором какого-то московского института. Лицо его подергивалось, глазки бегали, сам он был постоянно возбужден и все время чего-то боялся. Вздрагивал, когда резко открывалась дверь. Испуганно оглядывался на окно, когда в стекло ударяла снежная крупа. Со страхом глядел на любого, обратившегося к нему с вопросом. Точно так же он опасался Петра Поликарповича, пока не узнал его поближе. Природу его испуга Пётр Поликарпович так и не смог понять — профессор не сказал о себе ни слова. А на все расспросы лишь мрачнел и опускал голову, поросшую жиденькими, наполовину седыми волосами. Можно было догадаться, что в прошлом его было что-то тяжелое, темное, такое, о чем не хочется вспоминать. Пётр Поликарпович и не спрашивал. В конце концов, какое ему дело до этого старичка?

Кровать у окна занимал совсем еще молодой парень с наполовину отрубленной правой кистью. Он часто куда-то уходил, потом возвращался с куском хлеба или селедочным хвостом, а то приносил недокуренную папироску и долго с ней возился, сооружая из нее две других, поменьше. Все это он проделывал левой рукой, вовсе не замечая своего увечья. Лицо его было сосредоточено, но без печати горести или несчастья. Пётр Поликарпович очень хотел с ним познакомиться, но все как-то не удавалось. Узнал только, что парня звали Ваней, а руку ему отрубили блатные — топором наискось — за какую-то провинность. Следователи клеили ему членовредительство, но потом догадались, что самому себе отрубить правую кисть левой рукой под таким неестественным углом никак не получится, и поверили, что не сам он это с собой содеял. Ну отрубили и отрубили, и пес с ним. Соседи этому нисколько не удивлялись.

Пётр Поликарпович видел одного старика, которому уголовники выкололи оба глаза, сделав ему «две ночи», по ихнему блатному наречию; другому отстрелили кисти обеих рук, привязав к ним капсюль-детонатор и запалив шнур; третьему перебили позвоночник ломом; четвертому переломали все ребра, прыгая на него с верхних нар… Много чего случалось в лагере такого, что и не снилось всем тем, кто спит в своих постелях и пьет по утрам кофий с булочками.

А в больницу Ваня попал из-за высокой температуры и заражения крови. Все в палате знали, что Ваня по ночам подмешивает кровь в баночку со своей мочой. Утром баночку уносили на анализ, а довольный Ваня снова куда-то уходил, приносил что-нибудь съестное, переполовинивал и уносил в другие палаты. Это было что-то вроде коммерции, когда из одной папироски получается две, а пайка хлеба выменивается на селедку, которая затем выменивается на полный обед — и так далее, все таким же макаром. Заниматься этим было намного интереснее, чем весь день махать кайлом под зорким взглядом конвоира. Да его и не пошлют теперь в забой с одной-то рукой. Найдут, быть может, что-нибудь другое, например снег топтать под будущие разработки или крутить огромный конный ворот, налегая на него грудью, — для этого руки и вовсе не нужны.

Однажды Ваня сам подошел к Петру Поликарповичу:

Сменяем горячие уколы на пайку, а? За каждый укол — тебе четырехсотка и мне сто. Идет?

Пётр Поликарпович не сразу понял, о чем речь. Но потом догадался и отрицательно помотал головой.

А чего не хочешь? — удивился Ваня. — Ты уже поправился, тебе не надо. А там, в драматическом, — он ткнул пальцем в потолок, — там хороший человек умирает. Ему нужней. Давай, старик, соглашайся!

Но Пётр Поликарпович снова помотал головой. Такой обмен показался ему сомнительным. Если кто-то там и умирает, так врачи сами разберутся, что делать, назначат нужные лекарства. А его это дело вовсе не касается.

Ну смотри, тебе жить, — со скрытой угрозой молвил Ваня, глядя сверху вниз.

Петру Поликарповичу потом растолковали, что продажа горячих уколов — обычное дело. Уколы эти очень любили блатные, вспоминая волю, когда они кололи себе морфий или нюхали кокаин, рассыпанный по бумажке. Глюконат кальция — это далеко не морфий. Но что-то в нем было такое, за что блатные с легкостью отдавали свою пайку. В радостном предвкушении они шли в процедурную и назывались ложным именем, подставляли руку для вливания живительного раствора. А пайку съедал тот, кто должен был получить укол в свою вену. Ну и, конечно, что-то перепадало Ване, взявшему на себя обязанности посредника.

В общем, больница жила своей ни на что не похожей жизнью. Впрочем, все на Колыме было своеобычное, ни на что не похожее, ни с чем не сообразное.

Пётр Поликарпович постепенно восстанавливал силы, неотвратимо выздоравливал. С каждым днем мрачнел и замыкался в себе. Зима проходила, наступил январь сорок первого. Еще немного — и весна! Первая колымская весна, которую он никогда не видел, но зато слышал о ней много чудного. Хотел ли он увидеть эту весну, этот выжженный солнцем снег, эти выдуваемые безжалостным ветром сопки? Нет, конечно, страшился будущего. Хотя и понимал, что это будущее неизбежно настанет и рано или поздно придется предстать перед врачебной комиссией. Что тогда? Обратно в лагерь? От одной мысли об этом внутри у него каменело, сердце становилось тяжелым, а в душу заползал страх. Как уклониться от лагеря? Что он должен сделать, чтобы не попасть в золотые забои, в «пески», в штурмовую бригаду, где его будут морить голодом и бить смертным боем? Думал об этом день и ночь, но в голову ничего не приходило. Это потому, что решения столь сложной задачи попросту не существовало. Спасти его могло только чудо. Случится ли оно?

Там, на Большой земле, чудеса иногда случались. Таким чудом была сама революция, в которую никто по-настоящему не верил и которая грянула как гром среди ясного неба. Другим чудом — со знаком минус — были аресты лучших людей страны. И вот теперь должно было произойти что-то еще, что опровергнет совершенную ошибку, чудовищную несправедливость. И если есть Бог на небе, то он спасет Петра Поликарповича, не даст ему погибнуть от непосильной работы, от кулака нарядчика или бригадира, от нестерпимого холода и тоски. Оставалось уповать лишь на чудо. Ничего другого он не мог придумать. В стране воинствующих безбожников миллионы униженных людей могли надеяться только на высшую силу. От земных властителей такой справедливости не ждали.

В конце марта, когда Пётр Поликарпович уже свободно гулял по коридору и все чаще выглядывал в окно, где по-весеннему светило солнце, к нему подошел фельдшер. Они встали в сторонке, у окна. Фельдшер был, как всегда, угрюм и задумчив. Как-то по-особенному взглядывал на Петра Поликарповича, словно не знал, с чего начать. Потом лицо его обмякло и он проговорил:

Завтра в десять утра врачебная комиссия. Вас будут комиссовать. Я буду настаивать на инвалидности. Если сойдет гладко, получите третью группу. Это все, что я могу для вас сделать.

Пётр Поликарпович с нарастающим волнением слушал эту речь, смысл сказанного доходил до него не сразу, а как бы с запозданием. Он чувствовал, что происходит что-то чрезвычайно важное и — нехорошее. Это нехорошее было во взгляде фельдшера, в его тоне. Взгляд какой-то виноватый, словно он провожает его на казнь, готовит к смерти. Сердце вдруг застучало, во рту пересохло. Пётр Поликарпович непроизвольно напрягся. Вот сейчас он должен сказать что-то такое, что спасет его. Нужно только найти верные слова.

А остаться мне здесь нельзя? Пока потеплеет…

Фельдшер с минуту смотрел на него, потом ответил:

Это невозможно. Я и так передержал вас лишний месяц. С меня ведь тоже спрашивают за каждое койко-место. Тут много желающих отдохнуть. Одна больница на всю Колыму. Сами должны понимать.

Пётр Поликарпович торопливо закивал:

Да, я понимаю и благодарен вам. Но я просто так спросил, ведь можно же как-нибудь устроить, санитаром там, кем угодно? — И он с мольбой посмотрел в изможденное лицо собеседника.

Тот снова помотал головой:

Это совершенно исключено. Тут все с медицинским образованием. Просто так сюда никого не берут.

Пётр Поликарпович подумал секунду.

Так, значит, меня снова отправят в лагерь?

Да, отправят. Но есть разница — попасть на рудник или на какую-нибудь лесную командировку. Скоро уже весна, лето наступит. Тепло будет. Если попадете на сельхозработы, тогда для вас все будет хорошо. Но для этого нужно получить третью группу. Я постараюсь... Если на комиссии будут спрашивать жалобы, упирайте на сердце. Жалуйтесь на аритмию, на острую боль в груди, скажите, что если резко наклонитесь, то можете потерять сознание, что так уже случалось... Ну, что мне вас учить? Сердце у вас и в самом деле больное. На воле вас бы из больницы не выпустили, прописали бы постельный режим, а потом отправили на воды, куда-нибудь в Ессентуки. А здесь свои порядки, не нам их менять.

Пётр Поликарпович опустил голову, ему стало муторно. Снова возникли мысли о побеге. Взять и прямо сейчас убежать, пока еще не поздно. Он посмотрел украдкой на заиндевевшее окно. За стеклом была стужа. Наступила календарная весна, а морозы все еще держались под сорок.

А вторую группу мне получить нельзя? — спросил на всякий случай.

Фельдшер отрицательно покачал головой:

Это исключено. Могут и третью не дать. Тут все очень зыбко. И вы на комиссии сами не говорите об инвалидности, что хотите получить группу. Они этого не любят. Жалуйтесь на сердце, говорите о болячках. Но не пережимайте! — И он предостерегающе поднял палец.

Да, я понимаю, — кивнул Пётр Поликарпович. — Это как в книге: читатель сам должен сделать нужный вывод. А если автор будет ему навязывать свое мнение, то читатель обидится и не станет дальше читать.

Фельдшер слабо улыбнулся:

Я сразу понял, что вы умный человек. Жаль будет, если погибнете.

Сказав столь сомнительный комплимент, фельдшер повернулся и быстро пошел по коридору. Он даже не попрощался и через минуту уже забыл про Петра Поликарповича. Но эти мелочи ничего не значили. Главное, что фельдшер обещал помочь.

Ночью Пётр Поликарпович почти не спал. Ворочался, скрипел провисшей сеткой. Потом забылся в полусне, как вдруг раздался грохот в коридоре, хриплые голоса, звуки ударов, ругань и возня — кого-то проволокли мимо двери, бухая каблуками в пол, потом шум стал удаляться и постепенно стих. Пётр Поликарпович потихоньку поднялся и прошел на цыпочках, осторожно открыл дверь и выглянул в коридор. Там ярко горели все лампочки и было пусто и тихо, лишь в самом конце виднелся пост часового — за ободранным столом сидел вооруженный охранник. Он поднял голову, и Пётр Поликарпович отпрянул. Тихонько лег на кровать. Укрылся одеялом с головой. Хотелось спрятаться, слиться с темнотой, уснуть — и никогда уже не просыпаться. Но, к досаде его, уснуть никак не удавалось. И он все ворочался, все скрипел железной сеткой, ерзал по жесткому матрасу. А за окном стояла черная ночь. Был мороз, и была тишина — мертвящая тишина северной глуши. Взошла луна — яркая, желтая, в ореоле мельчайших блесток. Встала перед окном — и на бледно-желтой стене, прямо против Петра Поликарповича, отчетливо отобразился мрачный крест. В первую секунду Петра Поликарповича обуял ужас, он увидел в этом смертный знак, словно бы лежал в могиле, а в ногах у него возвышался крест. Но потом оглянулся на окно и понял, что это оконная рама отбрасывает на стену такую жуткую тень. Ему стало чуть легче, но ужас не прошел, сердце тяжело стучало, на лбу выступил холодный пот. Ежась от озноба, плотнее укутался в одеяло, крепко зажмурился, весь сжался и постарался забыться, утратить рассудок. Некоторое время лежал, сжавшись в комок, потом почувствовал, как по телу побежало тепло, он стал тяжелеть и словно бы проваливаться в зыбучий песок; в ушах зашумело, его закачало, и он наконец уснул.

Утром пробудился с тяжелой головой и почти без сил. Чувствовал себя совершенно разбитым. С недобрым предчувствием ждал врачебную комиссию. Мелькала мысль, что, если бы он вдруг упал и сломал ногу, тогда бы комиссию отменили, а его снова стали бы лечить, наложили гипс и заставили лежать на кровати несколько месяцев. Вот была бы красота, вот было бы чудо!.. И он пожалел, что не подумал об этом раньше. А теперь уже поздно. Просто так ногу себе не сломаешь, на это время нужно.

С такими мыслями он перешагнул порог кабинета, в котором сидели за длинным узким столом шесть человек — все в белых халатах, лишь один в военном кителе и в фуражке. На столе перед каждым лежали бумаги, у всех был усталый вид, на лицах явственно проступало недовольство. Пётр Поликарпович глянул мельком на склоненные головы и быстро отвел взгляд, боясь показаться дерзким.

Ну что с ним? Быстро докладывайте! — повелительно произнес тот, что был в кителе.

Вперед выступил долговязый фельдшер. В руках у него была история болезни Петра Поликарповича. Он перевернул первый лист и стал читать глухим голосом. Пётр Поликарпович от волнения почти ничего не понимал. Фельдшер сыпал латинскими терминами: «анамнез» и «акинезия», «тахикардия» и «олигурия». Пётр Поликарпович отчего-то чувствовал себя виноватым и хотел, чтобы все поскорее закончилось.

Наконец фельдшер перестал читать и опустил бумаги, посмотрел на членов комиссии. Те молчали. По лицам их нельзя было ничего понять.

Какие будут предложения? — задал вопрос военный, обводя тяжелым взглядом присутствующих.

Никто не пошевелился.

Фельдшер выдержал паузу, потом заявил:

Считаю нужным определить заключенному Петрову третью группу инвалидности, учитывая его болезни, а также возраст и общее крайне ослабленное состояние организма. Общих работ он не выдержит, это совершенно очевидно. Если его сейчас послать на общие, то через месяц он снова будет здесь, и это в лучшем случае. А в худшем…

Он не договорил, но все и так поняли его мысль. И все были в душе согласны с фельдшером. Но молчали, ждали, что скажет суровый человек в кителе. Пётр Поликарпович догадался, что все здесь решает именно он.

Военный поднял голову, посмотрел на Петра Поликарповича таким взглядом, что тот поежился.

А ну-ка, пройдись по комнате!

Пётр Поликарпович сделал два шага и остановился.

Присядь... Встань… Подними руки… Голову поверни налево, теперь направо…

Пётр Поликарпович послушно исполнял приказания.

Понятно, — молвил китель. — Вон какой здоровый лоб. Ему работать и работать. Если таким давать инвалидность, как же мы тогда выполним наказ товарища Сталина?

И он грозно посмотрел на фельдшера, который все это время неподвижно стоял возле стола. Фельдшер спокойно встретил этот взгляд, лицо его оставалось бесстрастным.

У Петрова порок сердца, ревматоидный артрит, пеллагра. Он не выдержит общих работ. Это не только мое мнение. Его осматривал профессор Никитинский.

Никитинский его осматривал, — проворчал военный. — Все вы тут заодно. Разогнать вас надо к едрене матери, чтоб не мутили воду. Устроили богадельню. Отправлю всех на штрафняк, узнаете тогда и артрит, и гидропирит, и пирог с перцем.

Пётр Поликарпович стоял ни жив ни мертв. В эту секунду он был готов ко всему. Если бы его прямо из кабинета повели на расстрел, он бы не протестовал. Но расстреливать его пока было не за что. Да и не с руки. Не для того везли на Колыму длинным этапом, чтобы здесь так просто убить. Прикончить его можно было и в Иркутске без хлопот. Но раз уж привезли, надо было выжать из него все соки, получить максимальную отдачу, а уж потом пусть подыхает — не жалко!

Все, свободен! — кивнул на дверь китель. — Иди отсюда, мы подумаем.

Пётр Поликарпович вышел на негнущихся ногах. Потом стоял возле стены, рассматривал потеки бурой краски. Его бил мелкий озноб.

Наконец появился фельдшер. Приблизился с мрачным видом и произнес, глядя мимо Петра Поликарповича:

Все нормально. Третью группу вам дали. Поздравляю.

Последнее слово он произнес таким тоном, будто отдавал приказание или сообщал суровую весть. Наклонил голову и пошел по коридору. Пётр Поликарпович хотел что-нибудь ответить, но так ничего и не придумал, лишь проводил взглядом долговязую фигуру. Он чувствовал подспудную радость, если можно так выразиться, но все равно продолжал тревожиться, будто обманул высокую комиссию и сейчас обман выяснится, а его накажут. Но никто не обращал на него внимания. В страшный кабинет проникали все новые больные, без рук и без ног. Безногих затаскивали на носилках, одноногие прыгали сами. Были и такие, как Пётр Поликарпович, без видимых изъянов. Из-за двери слышались голоса, то требовательные и громкие, то тихие и слезливые, с просящими нотками. Высокая комиссия быстро управлялась. Приближалась весна, вот-вот должен начаться промывочный сезон. Сотни приисков настойчиво требовали рабочие руки — взамен тех, кто ушел под сопки, потерял здоровье и уже не мог выдавать на-гора «кубики». Все увечные и обессилевшие, способные держать лопату хотя бы одной рукой и прыгать на одной ноге, должны вернуться туда, откуда они были выброшены как шлак, как отработанный материал.

Пётр Поликарпович вернулся в свою палату. К нему сразу подступил Александр Иванович. Узнав про инвалидность, он просиял. Лицо расплылось в счастливой улыбке.

Поздравляю! — произнес с чувством. — Признаться, не думал, что вам дадут инвалидность. Раньше такого не было. Значит, что-то меняется. Появляется надежда.

Пётр Поликарпович пожал плечами:

Не знаю, что и сказать. Не сегодня-завтра меня отправят в лагерь. А что там будет — одному Богу известно. Или черту.

Ну уж, скажете тоже! Зачем так мрачно? У вас в деле теперь будет стоять штамп — «ЛФТ». Где бы вы ни были, вас уже не заставят катать тачку целый день. На этот счет есть строгие инструкции.

Пётр Поликарпович протяжно вздохнул:

Не знаю. Там, где я был, нет никаких правил. Инвалид не инвалид — все едино. Начальник прикажет — и все идут на работу. А за отказ — карцер. Я три дня в ледяном карцере просидел. Едва жив остался. Суставы с тех пор ломит. Ревматизм заработал.

Александр Иванович кивнул:

Ну да, конечно, бывает и такое. Но теперь весна, скоро станет совсем тепло. Не думаю, что вас снова отправят на дальние прииски. Возле Магадана полно лагерей. Тут где-нибудь и оставят. Здесь и зима не такая холодная. На побережье так вообще морозов почти не бывает. Вот бы нам с вами тут где-нибудь пристроиться!

Пётр Поликарпович улыбнулся против воли:

Да, было бы неплохо. Хотя и в обычном лагере могут все жилы вытянуть. Попадешь к злому бригадиру или десятник тебя невзлюбит — и все, хана. Никакая инвалидность не поможет. Последнюю шкуру спустят.

Александр Иванович тяжко вздохнул:

Это тоже верно.

И оба они погрузились в невеселые размышления.

Но грустить на Колыме некогда. Все движется и меняется каждую секунду. Не успел заключенный сомкнуть глаза, как его уже будят на работу. Только-только присел передохнуть, как следует грозный окрик, а то и подзатыльник: нечего сидеть без дела, надо вкалывать, кругом империалисты, нужно трудиться не покладая рук, а то задавят вас, сволочей, другие сволочи! Вот и Петру Поликарповичу не оставили времени на сомнения и сожаления. Уже на следующее утро ему выдали на складе зимнюю одежду и повели к больничным воротам, где собирался очередной этап. В кузов грузовика набилось больше двадцати человек. Быстрая перекличка — и машина выехала из ворот. Заключенные с тоскливыми лицами смотрели на удаляющиеся ворота, видели, как боец в белом тулупе смыкает створки, а потом заходит в будку-проходную. Дверь закрылась, и все замерло. Этот оазис милосердия среди ледяной пустыни остался в прошлом, пути назад не было.

Теперь все внимание было обращено на дорогу. Пётр Поликарпович уже знал, что до основной трассы шесть километров. И если они свернут налево, тогда будет хорошо, потому что слева — Магадан и бухта Нагаева, пароходы и неоглядная морская даль. А если повернут направо, тогда очень плохо. Направо — страшная Колымская трасса со всеми ее лагерями, штрафняками, спецзонами, ОЛП и командировками — две тысячи километров аж до самого Якутска. В эту сторону лучше не сворачивать, была б граната — бросил бы под колесо! И Пётр Поликарпович стал следить за дорогой. Грузовик ЗИС-6, с квадратной кабиной и сдвоенным задним мостом, быстро ехал по зимней трассе, оставляя за собой снежную взвесь. Окрестный пейзаж не отличался разнообразием: во все стороны расстилалась равнина, укрытая толстым слоем снега. Кое-где торчали черные кусты, а деревьев не было вовсе. Вдали, за десятки километров, виднелись едва различимые горы с округлыми вершинами. И ни дымка, ни намека на жизнь. Равнина казалась вымершей.

Грузовик наконец подъехал к основной трассе. Все замерли в ожидании, кажется, даже сердца перестали стучать! И как только передние колеса въехали на утрамбованный наст главной Колымской трассы, так сразу машину повело вправо, и еще, и еще… Послышался вздох разочарования.

Сволочи, — отчетливо произнес кто-то, — не могли на местную отправить!

Никто больше не проронил ни слова. Пётр Поликарпович крепко стиснул зубы. Опустил голову и несколько минут просидел в согнутом положении, стараясь успокоиться, внушая себе, что еще ничего страшного не случилось, до Яблонового перевала далеко. Тут поблизости полно лагерей, не может быть, чтобы их отправили за пятьсот километров, когда и здесь полно работы. А машина уже мчалась по трассе, прибавляя ход. Замелькали прямоугольные столбики по обочинам, засверкал снег. Некоторое время Пётр Поликарпович внимательно следил за дорогой, потом перестал смотреть — слишком муторно.

Летели минуты, оставались позади километры. Все дальше от больницы, от Магадана, от бухты Нагаева. Ступит ли он когда-нибудь на побелевшие от соли бревна причала? Взойдет ли на корабль, идущий на материк?

Уптар проехали, сорок седьмой километр, — услышал Пётр Поликарпович.

Поднял и тут же опустил голову. Машина ревела, в ушах свистел ветер. Было страшно, холодно, жутко.

Проехали еще с полчаса, и вновь кто-то всезнающий крикнул:

Палатка! Палатку проезжаем! Вон она!

Все подняли головы. И точно — с левой стороны виднелись деревянные строения. Пётр Поликарпович смутно помнил, что был здесь осенью, они тогда делали остановку. Но теперь он не мог узнать это место. Да оно и ни к чему было — машина промчалась мимо, даже не притормозив. Теперь всякие сомнения отпали: их везут куда-то очень далеко — умирать.

Но прогнозы на Колыме — штука ненадежная. Скоро Пётр Поликарпович в этом убедился. Грузовик отъехал от Палатки несколько километров и вдруг стал поворачивать влево. Основная трасса осталась позади, а впереди показалась какая-то речка и деревянный мост. Вот и мост остался позади, машина свернула еще раз влево и поехала в обратную сторону, параллельно основной трассе. Но через минуту — резкая петля вправо, и помчались вглубь материка.

Куда это мы едем? — крикнул парень от борта.

Некоторое время все всматривались в быстро меняющийся пейзаж, словно не веря себе. Потом кто-то уверенно сказал:

Это мы на Теньку свернули. Я тут бывал. Трассу тянут аж до самого Сусумана, года три уже. Тоже не сахар. Гиблые места.

Все разом обернулись:

А что тут?

Заключенный махнул рукой:

Да все то же. Золото есть. Оловянные рудники. Дорожные участки. Хрен редьки не слаще. Но есть тут, ребята, особый лагерь — Бутугычаг называется. Тысяч пятьдесят народу в нем сидит! Во как! Не приведи господь попасть туда. Если только нас туда везут, тогда нам всем крышка, верно говорю. Полгода повкалываешь — и каюк.

Повисла тягостная пауза. Потом кто-то спросил:

А далеко до этого гутугычага?

Да уж не близко, километров двести будет.

Машина тем временем мчалась точно на север. Трасса была ровная, прямая, с небольшими плавными извивами. По обеим сторонам стояли стеной кусты, а впереди виднелись горы. И чем дальше ехали, тем горы становились выше, мрачнее.

На семьдесят втором километре Тенькинской трассы машина свернула на боковой проселок, резко накренилась на левый борт и медленно поехала по заснеженной извилистой дороге. Все разом встрепенулись, закрутили головами.

Никак свернули?

Точно!

Куда ж это мы?

Но никто ничего не знал. Между тем грузовик с заключенными приближался к Мадауну — небольшому поселку, укрепившемуся на берегу речушки Магдавен. Здесь расположилось дорожно-строительное управление, отсюда были пробиты зимники к целому вееру лагерей, добывающих касситерит в долине реки Армани. К одному из этих лагерей и направлялся грузовик с заключенными. До лагеря было не так уж далеко — двадцать семь километров. Но в иные месяцы эти километры легче было пройти пешком, нежели проехать на грузовике. Дорога сворачивала на восток и тянулась берегом Армани — довольно крупной речки. Летом, когда вода поднималась, дорога становилась непроходимой. Весной, в ледоход, тут и вовсе не пробраться. Лишь поздней осенью, когда вода спадала, грузовики могли проехать по обнажившемуся руслу, по камням и песку. Зимой ездили по льду, предварительно очистив трассу от снега. Недостатка в рабочей силе не было: пять больших лагерей расположилось по берегам Армани в глубоких распадках.

Двадцать семь километров — не великое расстояние. Но двухосный ЗИС одолевал его целых три часа. Редко удавалось проехать строго по прямой хотя бы двадцать метров. Дорога петляла как змея, иногда вздыбливаясь, иногда пропадая вовсе. То она шла по замерзшему руслу, то поднималась на заснеженный берег, чтобы тут же спуститься обратно; ни одной секунды из этих трех часов заключенные не сидели в кузове спокойно. Их клонило то на один бок, то на другой, то все дружно валились назад, цепляясь за борта и скамейки, а то всем скопом наваливались на кабину, так что та трещала и гнулась. Слышались проклятия и стоны, а машина урчала, переваливалась на ледяных торосах, ехала по ложбине между мрачных нависающих склонов. Уже стемнело, окрестные горы скрылись в густой черноте. Солнце опускалось позади машины, а та устремлялась в надвигающуюся тьму, словно в преисподнюю. Становилось холоднее, глуше. Пётр Поликарпович поминутно тер ладонями щеки и нос и тут же хватался за борта, чтоб не расшибиться от резкого толчка. Кто-то уже плевался кровью, кто-то стонал, и все желали одного чтобы проклятая дорога поскорей закончилась. Всем было ясно, что не может такой путь длиться долго. Ведь ехали они не на страшный север, а на восток — по направлению к Колымской трассе, огибающей весь этот участок справа и уводящей на северо-запад.

Наконец жуткий рейс был окончен. Машина последний раз взревела и встала, мотор дернулся и затих. С минуту заключенные сидели не двигаясь. Мертвая тишина. С обеих сторон высились мрачные громады гор. Белая лента реки убегала вдаль, теряясь во тьме. Казалось, что очутились на другой планете, где нет жизни, нет тепла и нет света. Однако жизнь тут все-таки была. На берегу, скрытый невысокими раскидистыми деревьями, расположился довольно большой лагерь, официально именуемый так: «Обогатительная фабрика № 6 Тенькинского горнопромышленного управления».

Лагерь этот был поистине гиблым местом. Оловянные рудники ничем не лучше рудников золотых. Там и здесь — неподатливый камень, впрессованный в недра гор. Там и здесь — тачка и кайло, сделанные по одному шаблону. Там и здесь взрывные работы, двенадцатичасовой рабочий день, скудное питание и непосильные нормы, придуманные в тиши кабинетов людьми, которым никогда не приходилось целый день махать кайлом и катать стокилограммовые тачки.

Заключенные вылазили из кузова, спускались на заснеженный лед реки и подавленно озирались. Никто не ожидал увидеть столь мрачную картину. Если бы они приехали днем, впечатление было бы не столь удручающим — светило бы солнце, снег блестел... Но теперь, в непроглядной тьме, после тряской изматывающей дороги на тридцатиградусном морозе, все чувствовали себя вконец вымотанными — ноги не гнулись, спины одеревенели. Но конвой не дал им времени одуматься, прийти в себя. Последовала команда на построение, и колонна из двадцати человек медленно двинулась в лагерь.

Задыхаясь в разреженном морозном воздухе, с трудом переставляя ноги в снегу, Пётр Поликарпович брел за своими товарищами. У лагерных ворот заключенных пересчитали, сверились со списком, а потом запустили внутрь. Всем хотелось поскорей попасть в тепло, получить ужин и упасть на нары. О завтрашнем дне никто не думал, все жили настоящей минутой, хотели пережить лишь ее, невольно исполняя завет Иисуса: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы». Заключенные и хотели бы озаботиться о ближайшем будущем, но это было невозможно.

На ночь всех прибывших загнали в темный холодный барак. Ни ужина, ни куска хлеба, ни ободряющего слова. Захлопнули тяжелую дверь и закрыли на замок. Возиться с ними никому не хотелось, да и чего беспокоиться? Лагерное начальство рассуждало, конечно, очень здраво: ко всему привычные зэки дотерпят до утра без воды и без хлеба — не подохнут. И холод как-нибудь переживут. Все это было многократно проверено и не вызывало вопросов.

Утром их подняли как и всех — в шесть часов. Пришел хмурый нарядчик в бушлате и валенках и, глядя в список, быстро распорядился — кого и куда определить. Пётр Поликарпович опять попал на общие работы. Его и еще двоих заключенных забрал бригадир. Скептически оглядел пополнение, криво усмехнулся и распорядился:

Топайте за мной.

Они вчетвером вышли из барака и сразу погрузились в морозную мглу, от которой прихватывало дыхание. Пётр Поликарпович закашлялся. Морозный воздух резал легкие так, что нельзя было глубоко вздохнуть. Над головой стояло звездное небо, и не верилось, что уже утро. Темно, глухо. Но лагерь не спал. Из бараков выходили на улицу черные фигуры, резко скрипел снег под ногами, слышался надрывный кашель, кто-то ругался, кто-то кричал, тут же шастал конвой с винтовками — обычное утро обычного колымского лагеря.

Вслед за бригадиром Пётр Поликарпович вошел в свое новое жилище — барак, ничем не отличающийся от других. Бригадир показал новичкам их места на нарах и объявил, что прямо сейчас они должны идти в столовую, а затем на работу.

Пётр Поликарпович решил сразу же объясниться.

Мы только что из больницы, — сказал он по возможности мягко.

Ну и что? — спокойно ответил бригадир — молодой мужчина с круглым лицом и равнодушными глазами.

Ну как… — растерялся Пётр Поликарпович. — Мне инвалидность дали, третью группу. Сказали, что на общие работы меня больше не пошлют, будет легкий физический труд. И в деле записано...

Бригадир усмехнулся:

А это и есть легкий физический труд. У меня вся бригада такая. Норма для вас — пятьдесят процентов от обычной выработки. А пайку получать будете за все сто. Понятно? — И он подмигнул.

Пётр Поликарпович хотел согласно кивнуть, но отчего-то удержался. Про половинную норму для инвалидов он уже слыхал, но ведь не об этом спрашивал. Почему его отправили на общие работы — вот что его волновало! Он и по золотому забою знал, что половинная норма выработки может очень быстро загнать человека в могилу, особенно если у него больное сердце. Но как все это растолковать бригадиру?

Ладно, хватит трепаться, — вдруг отрезал тот. — Перекантуетесь пока у меня, а там видно будет.

Все трое переглянулись и ничего не сказали.

Этот первый день в новом лагере особенно запомнился Петру Поликарповичу. Он все-таки надеялся, что будет полегче, чем на золотом прииске. Но здесь оказалось даже тяжелее, несмотря на половинную норму выработки. Кормили хуже. В бараках холоднее. А к месту работы приходилось карабкаться по засыпанному рыхлым снегом крутому склону. На гору карабкались — кто как умел. Пётр Поликарпович с непривычки несколько раз падал и скатывался, цепляясь за корявый стланик, ломая ногти, сдирая кожу с пальцев. Кое-как добрался до вершины. А там — ледяной ветер, продувающий насквозь. Сразу захотелось лечь, спрятаться в какую-нибудь нору. Бригадир показал на круглое отверстие в горе, из которого выходила узкоколейка. Заключенные уже шли к этому отверстию, скрывались в темной дыре; пошел вслед за всеми и Пётр Поликарпович.

Это был шахтный ствол, входящий в гору под крутым углом. От ствола расходились в разные стороны квершлаги — подземные выработки, где работали заключенные. Внутри горы не было пронизывающего ветра, но не было и солнца! Работать приходилось в полутьме, при свете тусклых и страшно неудобных, вонючих карбидных ламп. Ну а инструменты были все те же: выкованное из железа кривое кайло, совковая лопата с сучковатой ручкой, а еще кувалда и железные клинья для разбивания камня — все какое-то допотопное, страшное и очень неловкое. В первый день Пётр Поликарпович испробовал и кувалду, и кайло и вполне убедился, что даже половинная норма — пять кубов оловянного камня — вещь для него непосильная. Он уже имел опыт такой работы и знал, что сил хватит ненадолго. Неделя, от силы две. А потом… Потом будет что было на золотом прииске. Штрафной изолятор, побои, истощение, утрата последних сил и — смерть. До лета он здесь вряд ли дотянет. Был только конец марта, а тепло придет лишь в мае...

Чувствуя подступающее к сердцу отчаяние, Пётр Поликарпович изо всей силы бил кайлом в мерзлую стену. Стоять просто так было нельзя, да он бы и замерз, если б не работал. И он поднимал и опускал железный снаряд, высекая искры из камня, отворачиваясь от летящих в лицо осколков. Вагонетка наполнялась страшно медленно, до обеда с трудом удавалось наполнить одну и еще одну — до конца рабочего дня. Это и была половинная норма — пять кубов за смену. А целая норма — в десять кубов — казалась фантастической. Но кто-то же выполнял и эту норму, получая усиленный паек! Кому-то же давали премиальное блюдо в лагерной столовой! Пётр Поликарпович давно понял, что никакие блюда и никакие усиленные пайки не восполнят силы после такого «ударного» труда. Вручную нарубить в скале десять кубометров камня, потом съесть полтора килограмма хлеба и пару мисок баланды и лечь на голые нары в холодном бараке, проспать сном животного шесть или семь часов и снова идти в ледяной забой, и так несколько месяцев подряд — все это находилось за пределами человеческих сил и за гранью выживания.

Пётр Поликарпович понимал, что из этого лагеря живым его не выпустят. Если бы он протянул хотя бы год, тогда еще была бы надежда на перевод в другой лагерь, где будет полегче. Но целый год он здесь не выдержит. До лета еще можно как-нибудь дотянуть. А что потом? Снова пятидесятиградусные морозы и убийственный труд? Сердце уже сейчас работает с перебоями и все суставы болят так, что невмочь. Нет, целый год он не сдюжит. И оставалось лишь одно — бежать. Надо лишь дождаться тепла. Ну, и составить какой-нибудь план. Самое простое — сплавиться по реке. До Охотского моря километров двести. Можно за трое суток доплыть. А что там будет дальше, Пётр Поликарпович не загадывал. Казалось: только бы добраться до берега, увидеть море — и все сразу образуется. Без этой веры он не смог бы дальше жить. Просыпаясь утром в бараке, думал лишь о том, как наступит тепло и как он поплывет на плоту по реке мимо высоких гор, дальше и дальше, прочь от лагерных вышек, от уродливых бетонных блоков, от грохота дробильных машин — к свету и теплу, к вольной жизни на берегу необъятного океана, за которым скрываются теплые страны и добрые люди. В глубине души он понимал — утопия это, несбыточные мечты. Но красочные видения упрямо вставали перед глазами. Ступая по скрипучему снегу под холодным светом звезд, чувствуя обжигающий холод на шее и на щеках, он видел внутренним взором синее море и желтый песок, ступал по этому песку босыми ступнями, чувствовал теплую набегающую волну, слышал крики чаек, рассекающих воздух. Лицо его расслаблялось в блаженной улыбке, товарищи косились, переглядывались и кивали друг другу с понимающим видом. Им казалось, что этот нелепый старик потихоньку сходит с ума. Ждали, что он выкинет какую-нибудь штуку: бросится с кручи вниз, или запустит кайлом в охранника, или вдруг зальется идиотским смехом, тогда придется его бить, пока не издохнет. Но Пётр Поликарпович лишь тихо улыбался и ничего не вытворял. Все так и решили, что помешательство его тихое, безобидное. Интерес к нему постепенно угас. Только бригадир все присматривался, все хмурился, глядя на Петра Поликарповича. Этот заключенный не нравился ему. Он сразу почуял в нем чужака. Внимательный взгляд, тихая речь, повадки интеллигента — все было чужое и чем-то очень неприятное. Всех этих «иван-иванычей» в лагерях не любили. Как-то еще терпели работяг, подтрунивали над деревенской простотой, в открытую смеялись над попами, но вот интеллигенты здесь находились на особом счету. Им мстили за унижения, подлинные и мнимые, которые эти умники чинили простым советским людям на воле. Там они командовали и ухмылялись, важничали и чванились; здесь же им пришлось хлебнуть всего того, что с рождения хлебали «простые советские люди» без высшего образования — пахари и работяги, слесари и лудильщики. И это казалось всем правильным и справедливым. Не надо было гордиться на воле — не пришлось бы теперь раскаиваться и плакать горючими слезами.

Пётр Поликарпович чувствовал нарастающую враждебность товарищей. С ним не разговаривали нормальным языком, то и дело толкали при выходе из барака («ну ты, ходи да поглядывай!»), не пускали за общий стол в столовой («жри стоя, так больше войдет!»), ему доставались худшие инструменты при утренней раздаче в инструменталке — погнутые лопаты и слетающие с деревянной ручки кайла. Он терпел молча.

В середине апреля вдруг подул теплый ветер с юга. Пётр Поликарпович вышел из шахты, распрямился, расправил плечи и стал глубоко дышать; в голове приятно зашумело, почувствовалось что-то очень хорошее, хотя и бесконечно далекое.

В конце апреля его перевели в другую бригаду, и это был добрый знак. Теперь не требовалось подниматься на оледеневшую гору и весь день долбить мерзлый камень, теперь он ходил за дровами, собирал хвою стланика в большие кули, носил воду с речки в столовую и баню. Такая работа не шла ни в какое сравнение с ледяным штреком в каменном мешке. Можно было перевести дух и оглядеться. А главное — нет производственного плана, никто не стоял над душой и не требовал «кубики», не пугал карцером, не замахивался лопатой. Доброе предзнаменование! К тому же Пётр Поликарпович получил возможность осмотреть местность, пройтись по лесным тропам, лучше узнать обстановку вокруг лагеря. И хотя по утрам еще стояли морозы, уже чувствовалось всепобеждающее дыхание весны. Снега становилось все меньше, обнажались белесые мхи, и можно было найти прошлогоднюю ягоду среди травы — бруснику или голубику. Ягоды маленькие, сморщенные, бордового и фиолетового цвета. Но вкус у них потрясающий — сладко-кислый, чуть забродивший, какой-то космический. От этих ягод кружилась голова, тело становилось невесомым, хотелось упасть среди кустов и лежать так, вдыхая невероятно странные запахи оттаивающей земли. Мысли прояснивались, становились четкими и почти осязаемыми. Возникало неодолимое желание слиться с оживающей от зимней спячки землей, стать частью молчаливой природы, раствориться в ней без остатка. Прошлая жизнь казалась ему одним пестрым сновидением. Книги, писательские съезды, Максим Горький, революция, бравурные марши, пятилетки, всеобщий энтузиазм… Было ли это все? Он ли писал книги о Гражданской войне, о героизме простых людей, об их подвигах во имя освобождения трудящихся от гнета помещиков и попов? Почему же теперь он здесь — на положении дикого зверя? Что случилось со страной? Быть может, власть захватили враги советской власти? Так нет же, кругом красные знамена, пятиконечные звезды и лозунги, какие были и двадцать лет назад...

Пётр Поликарпович возвращался в барак, ложился на свое место и лежал с закрытыми глазами. Перед глазами были сопки, река, бездонное небо, багровый брусничник, светло-зеленый мох, густо усыпанный рыжими иголками. Пётр Поликарпович едва заметно улыбался.

Сосед по нарам однажды спросил:

Чего это ты лыбишься?

Пётр Поликарпович приподнялся на локте, посмотрел соседу в глаза:

Ты тут давно?

Давно. А что?

Сам откуда?

Из Воронежа.

А я из Иркутска, — сказал Пётр Поликарпович и снова лег, устремив взгляд в потолок.

Сосед помолчал.

Я говорю, чего ты все время улыбаешься? — уже другим голосом спросил он. — Я давно за тобой наблюдаю. О чем ты постоянно думаешь?

Я-то? Думаю о том, как бы поскорей убраться отсюда. Мне все надоело. Домой хочу.

Сосед отстранился:

Ты чего такое говоришь! Как это — убраться? Куда?

Да куда глаза глядят. Просто взять и уйти! Мы каждый день ходим за лагерь. А там шагай в любую сторону, никто тебя не поймает.

Сосед задумался, взгляд его затуманился.

Видно, правду говорят, что у тебя с головой неладно.

Это у вас всех с головой неладно, а у меня с головой все в полном порядке! Если хочешь, загибайся тут, а я не собираюсь, — сказал Пётр Поликарпович и отвернулся.

Разговор на этом прервался. Сосед больше не приставал, а Пётр Поликарпович не напрашивался на разговор. Однако в следующие дни стал исподволь наблюдать за соседом: скажет он кому-нибудь о разговоре или нет? Вполне мог заложить Петра Поликарповича, сказать бригадиру или кому-нибудь из лагерного начальства. Тайных осведомителей в любом лагере хватает. Заключенные сдают друг друга за пайку, за выказанное начальством доверие, за обещание легкой работы и прочие штуки. И если сосед из таких, тогда очень скоро Петра Поликарповича вызовут к оперу и станут мотать новый срок. Но если это случится, Пётр Поликарпович скажет, что просто пошутил. А еще лучше — ничего не помнит, был в бреду. Да и в самом деле: что это за глупости — уйти из лагеря куда глаза глядят! Так в побеги не ходят и тем более не болтают об этом направо и налево.

Однако оправдываться ему не пришлось. Сосед никому ничего не сказал, не только начальству, но даже однобригадникам. Отношение же в бригаде к Петру Поликарповичу нисколько не изменилось, его по-прежнему считали за пустое место. И это устраивало. Чем меньше обращают внимания, тем проще будет осуществить задуманное.

Через несколько дней сосед сам подошел к Петру Поликарповичу, когда они возвращались с работы и их никто не слышал.

Слышь, ты, — буркнул он, — так ты это правда, что ли, бежать надумал?

Пётр Поликарпович остановился, опустил мешок с хвоей на землю, не спеша огляделся.

Ну, допустим, правда, — ответил спокойно. — А ты что, тоже хочешь слинять?

Парень с готовностью кивнул.

Пётр Поликарпович улыбнулся, обнажив беззубый рот:

Понятно… Как тебя зовут?

Николай.

А я Пётр Поликарпович. Будем знакомы.

Он взял куль на плечо и пошел дальше. Парень догнал его:

Я тебя спросил, ты правда хочешь уйти из лагеря? Или попусту трепешься?

Правда.

А меня… меня возьмешь с собой?

Тебя?.. — Оценивающий взгляд, секундное размышление. — А что, могу и взять. Вдвоем-то оно сподручнее. — Пётр Поликарпович снова остановился. — Ты только не делись ни с кем. Еще никому не сказал?

Парень замотал головой:

Я че, дурак? Я же понимаю, что об этом нельзя болтать. У нас в бригаде каждый второй к куму бегает. Я их всех знаю.

А я, по-твоему, не бегаю? — спросил Пётр Поликарпович.

Парень осклабился:

Не-е, ты не бегаешь. Я бы видел.

Ну-ну. — Пётр Поликарпович взвалил мешок на плечо. — Ладно, пошли. Вместе думать будем, как уходить. Тут все не так просто. Кругом тайга на сотни километров. Нужно дождаться тепла, продуктами запастись. Хорошо бы компас иметь. Хотя можно и без компаса. Я по солнцу умею ориентироваться.

Что, приходилось уже бегать?

Нет, не приходилось. Научился, когда в партизанах был. У нас там тайга почище этой будет. Такая глухомань, месяцами плутали. А о компасах и понятия у нас не имели. Обходились как-то. Белые — те плутали. А нам-то что? Мы ведь все местные, выросли в тайге, потому и победили белогвардейскую сволочь.

Несколько шагов прошли молча, потом парень спросил:

Не понимаю, за что вы сюда попали. С белыми вон воевали. Ведь у вас пятьдесят восьмая?

Пётр Поликарпович кивнул:

Пятьдесят восьмая. — Вскинул голову. — А ты чего мне выкать начал? Я не такой уж и старый.

А сколько вам?

Сорок девять.

Парень вдруг остановился, лицо его вытянулось.

Вот так да! А я думал, лет семьдесят.

Ну ты тоже скажешь — семьдесят, — недовольно буркнул Пётр Поликарпович. — Если б мне семьдесят было, меня бы сюда не привезли.

Тут всякие есть, — возразил парень. — Я и стариков видал, и пацанов совсем, и женщин тоже...

Апрель подходил к концу, вот-вот вскроются реки и ручьи, все вокруг зазеленеет. Две-три недели — и пожалуйста, плыви куда хочешь. Однако Пётр Поликарпович стал понимать, что по реке далеко уйти не удастся. Ночи тут летом короткие, а днем сразу засекут. Вот если пройти берегом до Мадауна и уже там сделать плот или украсть лодку в поселке... Но пройти по заломам и спутавшимся кустам почти тридцать километров непросто. Да и заставы на каждом шагу, как их минуешь?

Но был и другой вариант. Про него он слышал в больнице и сначала отнесся недоверчиво, но теперь, поразмыслив, нашел его вполне пригодным. Вариант такой: надо выбраться на приток Колымы и потом плыть две тысячи километров до самого Ледовитого океана — в бухту со странным названием Амбарчик. В бухту эту, по словам одного заключенного, часто заходят американские и английские пароходы. И если попасть на такой пароход да заплатить капитану золотом, тогда тебя тайком вывезут в трюме за границу. А там — свобода, гуляй не хочу! Ни одна энкавэдэшная сволочь тебя не достанет. От этих мыслей сладко ныло внутри. Невозможное казалось возможным. Нужно только найти приток Колымы, соорудить плот и — плыви себе, лови рыбку, собирай ягоду и грибы на нетронутых берегах. О том, что по обоим берегам Колымы густо стоят лагеря, Пётр Поликарпович старался не думать. Авось как-нибудь и минуются эти капканы! Хотелось верить в чудесное спасение — и он верил, несмотря на все мыслимые и немыслимые препоны.

Соседа в свои планы не посвящал, всякий раз говорил одно и то же: уйдем в сопки, будем двигаться на юг по распадкам, пока не дойдем до моря. А там видно будет. Верил ли сосед этим обещаниям? Скорее всего, нет. Но помалкивал. Он догадывался, что Пётр Поликарпович что-то держит себе на уме, да не хочет пока говорить. Быть может, у него есть знакомый пилот, который увезет на самолете? Он слышал, что с материка на Колыму летают самолеты и гидропланы. Есть несколько аэродромов, запрятанных в тайге, а гидроплан так прямо на воду садится — еще удобней! И если только найдется такой пилот, который тайком посадит их в свою крылатую машину, тогда… Дальше воображение отказывало.

Вот и май наступил, но было еще холодно. В низинах лежал снег, река и ручей — под толстым льдом, который и не думал таять, от земли несло глубинным холодом. Пётр Поликарпович утром уходил за лагерь и каждый день ждал, что его снимут с легкой работы, вернут в бригаду и заставят кайлить оловянный камень. Сил едва хватало, чтобы вечером дотащить раздувшийся мешок с хвоей до лагерных ворот, и он со страхом думал, что будет, если снова придется подниматься на гору и брать в руки ненавистное кайло. Одежда пришла в полную негодность. Острые сучья разорвали бушлат в нескольких местах, расползшиеся ботинки всегда мокрые и едва держались на распухших ногах. Утром со стоном поднимался с нар, не мог сразу встать на ноги. Болели все суставы, особенно колени и лодыжки. Казалось невозможным пройти несколько метров. Но он знал, что это пройдет. Нужно заставить себя подняться и пойти в столовую, а потом на развод. Ноги понемногу разойдутся, слабость отступит, и он сможет за целый день набить свой мешок хвоей. Так оно и происходило. Но всякий раз ему становилось все труднее выполнять норму. Временами накатывало отчаяние. Со страхом думал о том, как он пойдет своими больными ногами через сопки, как будет ночевать на холодной земле и чем питаться. Но гнал от себя такие мысли, потому что остаться в лагере еще на одну зиму означало верную смерть. Это же подтвердил лагерный лепила — мрачный субъект с наколками на обеих руках и повадками уркагана. Как он попал на должность фельдшера, оставалось лишь гадать. Понятий о медицине он не имел никаких. В этом Пётр Поликарпович убедился во время так называемого «приема».

Поздно вечером он постучался в дверь медпункта и услышал хриплый голос:

Кого там черт принес?

Пётр Поликарпович вошел. Внутри было холодно и грязно. Фельдшер сидел на деревянной тахте и, улыбаясь, смотрел на вошедшего. Пётр Поликарпович сразу понял, что фельдшер пьян. На грязном столе стояла ополовиненная мензурка со спиртом, рядом — погнутая алюминиевая кружка, тут же валялись куски хлеба и обрезки сала. На фельдшере не было ни халата, ни иных атрибутов медицинской профессии. Он густо зарос щетиной и больше походил на жуликоватого десятника.

Чего уставился? — спросил фельдшер, продолжая улыбаться. — Жрать небось хочешь? А я не дам. Нету! Если вас, дармоедов, кормить, так самому есть нечего будет. Ну говори, чего приперся?

Пётр Поликарпович переступил с ноги на ногу. Захотелось тут же уйти. Он оглянулся на дверь и нерешительно сказал:

Я болен. У меня сердце больное, суставы болят. Ходить тяжело.

Ну и что?

Дайте каких-нибудь таблеток, — упавшим голосом закончил Пётр Поликарпович. Он уже понял, что зря пришел.

Таблеток он захотел! — протянул фельдшер, приподнимаясь. — А дрына не хочешь? Ишь какой умник — таблеток ему! Да на тебе пахать можно, а ты мне тут мозги паришь, фашист поганый. Иди отсюда, и чтоб я тебя здесь больше не видел.

Пётр Поликарпович сделал шаг к двери.

А если я помру?

Туда тебе и дорога. Мало вас давит товарищ Сталин. Ну ничего, я вам устрою ударный труд, узнаете у меня, что такое есть советская власть!

С таким напутствием Пётр Поликарпович вышел из медпункта, в котором не было ни таблеток, ни медицинских инструментов, ни самого медицинского работника в нормальном смысле этого слова.

Таким образом, судьба Петра Поликарповича окончательно определилась. Оставалось одно: бежать из лагеря. Как можно скорее и как можно дальше. Иначе — смерть. Но к побегу нужно подготовиться: надо запастись продуктами, хотя бы на первое время. Нужны прочные ботинки, надо иметь с собой спички, нож, кусок брезента на случай дождя. А еще хорошо бы запастись компасом и винтовкой. Но последнее, конечно же, было несбыточно. Винтовки сразу хватятся и пошлют в погоню целую армию. А компас — вещь, конечно, очень нужная, но где же его взять? И карту местности тоже днем с огнем не сыщешь — все карты засекречены и хранятся в железных сейфах за семью печатями. Приходилось надеяться на смекалку, на природную наблюдательность и удачу. А еще — на русский авось, который иногда вывозит в трудную минуту. Или не вывозит. Это уж кому как повезет.

В последних числах мая сосед по нарам, назвавшийся Николаем, сообщил Петру Поликарповичу с заговорщицким видом:

Все, теперь можно уходить. Я уже продуктами, считай, запасся.

Пётр Поликарпович с удивлением посмотрел на него:

Какими продуктами? Где?

Николай мотнул головой в сторону лагеря:

На складе. Я там договорился с одним фраерком.

Договорился?.. Ты что, рассказал ему о побеге?

Нет конечно. Я ему денег обещал.

Откуда у тебя деньги?

Да так… В карты выиграл.

Ты еще и в карты играешь?

Играл когда-то. Теперь вот пригодилось.

Ну-ну… — молвил Пётр Поликарпович, с интересом разглядывая долговязого парня. — И что он тебе пообещал?

Николай приблизился, заговорил шепотом:

У него на складе рыба есть — горбуша. Соленая, правда, падла, но ничего, сойдет на первое время. Хлеба обещал, сахару. Много не даст, но пару хвостов обещал и хлеба булок пять.

Пётр Поликарпович сглотнул слюну, в глазах его вспыхнул голодный огонь.

А сейчас нельзя у него взять? Надо бы подкормиться, чтоб силы были.

Взять-то можно, только потом жрать нечего будет. Уж лучше с собой возьмем. Сам должен понимать.

Пётр Поликарпович кивнул:

Я понимаю. — Подумал недолго и спросил: — А одежонку новую у него нельзя достать? У меня ботинки прохудились. Как я в них пойду? — И он кивнул на свою обувь: на одном ботинке подошва отстала и хлябала, другой был весь в дырах и едва держался на ноге.

Николай засопел, поджав губы:

Да-а, в такой обутке ты далеко не уйдешь. Ладно, что-нибудь придумаю. В крайнем случае, я тебе свои отдам.

А сам в чем пойдешь?

У меня еще одни есть. Я дал тут поносить одному. Придется обратно забрать.

Пётр Поликарпович недоверчиво улыбнулся:

А ты шустрый! Даже не знаю, что бы без тебя делал...

Николай внимательно посмотрел на Петра Поликарповича:

Так ты уже решил? Уходим? Когда оторвемся?

Пётр Поликарпович оглянулся. Они стояли на лесной тропе. Под ногами уже зеленела травка, кусты покрылись зеленью. И хотя воздух был стылый, но солнце уже поднималось высоко и ощутимо грело.
По всем признакам наступало лето.

Пётр Поликарпович вздохнул и произнес раздумчиво:

Да, в общем-то, уходить можно хоть завтра. Чем скорее, тем лучше.

Николай встрепенулся:

Ну так в чем дело? Завтра и пойдем! Ты сам подумай: нас могут в любой момент забрать на сопку. А там охрана и бугор смотрит в оба, оттуда уже не уйдешь. Нужно пользоваться моментом. Пока тепло. Решай!

Пётр Поликарпович и сам понимал, что все может измениться в любую секунду. Прямо теперь выйдет из кустов боец с винтовкой и поведет их в лагерь, а там станут спрашивать: о чем говорили и чего так долго стояли посреди леса, когда все заняты делом? Или подойдет вечером бригадир и велит идти в другой барак, в бригаду забойщиков. И все, хана! И Николая больше не увидишь, и света белого тоже. А значит, и в самом деле, медлить нечего. Бежать нужно немедленно. Вот и погода установилась ясная. Снег уже почти везде стаял, ручей освободился ото льда. Вдоль ручья они и пойдут — на север!

За эти дни Пётр Поликарпович придумал кое-что. Сплавляться по Армани они не станут. Он уже понял, что дело это безнадежное. Да и где взять плот или лодку? Предположим, пилу еще можно раздобыть. Но как станешь пилить деревья — так сразу и застукают. Вот и получалось, что уходить нужно в сопки, где их не станут искать. Кинутся на реку, будут обшаривать берега, ставить заградительные кордоны на всем протяжении до Мадауна. А они пойдут вверх по ручью.

Хорошо, — сказал он. — Когда вернемся в лагерь, иди к своему знакомому и бери у него все, что даст. В барак не приноси, оставь где-нибудь в кустах за оградой, утром заберем, когда пойдем на работу. И про ботинки не забудь. Если все сложится, завтра и двинем.

Здорово! — обрадовался Николай. — А куда пойдем?

Завтра скажу, — ответил Пётр Поликарпович. Остановился и строго глянул на парня. — Но ты гляди, еще есть время. Я тебя не неволю. Если хочешь, оставайся, я один пойду. Дело рискованное, могут и пристрелить, сам знаешь.

Да знаю я! — отмахнулся Николай. — Решили, значит, все, уходим. Я тут не останусь. А ты что, кинуть меня решил?

Да нет, просто предупреждаю. Шансов у нас немного. Если поймают, плохо нам будет. Так что…

Но Николай, точно так же как и Пётр Поликарпович, оставаться в лагере не мог, правда по другой причине, о чем он не рассказал. У него имелись особые отношения с блатными (сам он был «бытовичком»). Однажды вчистую проигрался в карты, не смог отдать картежный долг и блатные без особых эмоций приговорили его к смерти. Живым он оставался лишь потому, что дал взятку нарядчику и тот немедленно перевел его в инвалидную бригаду, подальше от урок. Но все это было временно. Никакая бригада, никакая больница и никакой нарядчик не могли спасти его от расправы. Счет шел на дни. Тот же нарядчик предупредил, что к нему приходили гонцы из «индии», как назывался барак блатных, и велели немедленно отправить беглеца к ним, а не то нарядчику худо будет.

Николай знал, что в бараке блатных его ждет жестокая расправа. Хорошо, если просто зарежут. А могут ведь сделать и кое-что похуже. Защиты у него не было никакой. Жаловаться начальству — бесполезно, над ним бы только посмеялись. Сил для сопротивления тоже не было. Урки с ножами, с топориками действовали исподтишка, часто набрасывались во сне. Как тут убережешься? Оставалось лишь одно средство: побег. А еще можно было повеситься. Но повеситься он всегда успеет. Нужно быть полным дураком, чтобы не сбежать из лагеря, имея возможность каждый день выходить за его территорию. Да еще здесь, в диких сопках, где нет ни души и где ни одна сволочь его не достанет! А насчет того, что могут поймать, так он не очень-то боялся, не политический же, значит, будет ему поблажка. Даже если и поймают — ну, изобьют для порядка, будет следствие и будет новый срок. Но в этот лагерь он уже не попадет и обидчиков своих никогда не увидит. Останется жить, а это — главное.

В общем и целом выбора у него не имелось, и он не колебался ни секунды. Узнав о решении Петра Поликарповича бежать на следующий день, Николай обрадовался, хотя и не показывал вида. Как всякий бывалый зэк, умел скрывать свои эмоции. Вечером сразу пошел в дальний конец лагеря, где располагался продуктовый склад, где отирался его кореш, которого он однажды крепко выручил. Кореш о выручке помнил и согласился дать Николаю продукты просто так, в знак благодарности, потому что никаких денег у Николая не было, это он просто сболтнул Петру Поликарповичу, чтобы долго не объясняться.

И все у них пошло как по маслу. Вечером Николай принес в барак ботинки. Пётр Поликарпович примерил — ботинки были великоваты, но с двумя портянками сидели на ноге хорошо. Главное, они были крепкими и почти целыми. В таких ботинках можно было идти хоть на Северный полюс! С продуктами тоже в ажуре: три рыбины горбуши, две килограммовые буханки черного хлеба и килограмм сахара — все это Николай сложил в холщовый мешок и спрятал за территорией лагеря. Сказал охраннику, что послали за дровами в лес; тот его спокойно выпустил, потому что за дровами зэки ходили каждый день после работы.

Карты местности, конечно, не было. И компаса не было. Но зато у них имелся топор и большой тесак, которыми они рубили сучья стланика. А еще два больших брезентовых мешка: их можно использовать вместо палаток. В крайнем случае, мешки можно разодрать на портянки или на одежду. В тайге все сгодится! Но главным приобретением был большой коробок спичек на пятьсот штук. На лицевой стороне картинка — желто-синий молодец, нарисованный в старинно-лубочном духе; снизу шла надпись: «Фабрика ‘‘Красная Звезда’’. г. Киров». Пётр Поликарпович взял в руки коробок и грустно улыбнулся. В душе поднялась целая буря чувств. Первый раз за последние четыре года он держал в руках спички. Это были посланцы внешнего мира — мира живых людей.

Тридцать первого мая сорок первого года была суббота. В шесть часов утра прозвучала команда на подъем. Зэки, проклиная судьбу, скидывали с себя обовшивевшие одеяла, поднимались с грязных нар и, покачиваясь, выходили из бараков. Однако не все в это раннее утро хмурились и матерились. Пётр Поликарпович почти не спал в эту ночь. Лишь перед самым подъемом задремал и почти сразу услыхал металлические звуки ударов железякой о рельс. И сразу же поднялся. Вот оно! Пришла долгожданная минута! Сердце забилось, руки задрожали. Стал торопливо застегивать пуговицы на рубахе, опустил ноги на пол, а тут нежданная радость — новые ботинки! Наклонившись, долго приноравливался, затягивал шнурки, поворачивал ногу так и эдак. И всяко получалось хорошо.

Дальше как обычно: столовая, утренний развод, вывод бригад на работы. Пётр Поликарпович боялся, что в последний момент их не выпустят из лагеря, завернут на сопку. От этой мысли он холодел, всматривался в каждого, кто шел в его сторону, молил Бога и черта, чтобы ничего не случилось в это солнечное утро. Только бы выйти из лагеря, только бы выйти!..

Сосед его чувствовал нечто похожее. Был сосредоточен, внимательно зыркал глазами из-под нависших бровей. На Петра Поликарповича старался не смотреть. Но когда их построили в колонну, встал рядом и, быстро обернувшись, коротко кивнул: все нормально.

Колонна уже шла к воротам. Еще минута, проверка списка на вахте, и они вышли за ворота. В бригаде восемнадцать человек. У всех большие мешки и самодельные тесаки. Каждый обязан набрать до обеда сто килограммов хвои и после обеда — столько же. Метров пятьсот шли все вместе по широкой тропе. Потом стали рассредоточиваться, уходить влево и вправо. Пётр Поликарпович с напарником тянули до последнего, стараясь уйти как можно дальше. И это им удалось. Уже на границе леса, там, где начинались каменные россыпи, они наконец остановились. Бригадир показал на чахлые деревья, растущие по обоим берегам ручья, и пошел обратно. Ему и в голову не могло прийти, что эти двое задумали побег. Он прекрасно видел, что у них нет ни провизии, ни всего того, что потребуется в тайге. Но провизия была надежно спрятана недалеко от лагеря, под густым мхом. А все остальное при них: спички, мешковина, одежда и тесак с топором.

Они спокойно проработали до обеда. Набрали по полному мешку хвои и вернулись к месту сбора. Сдали свою добычу, съели обед, сидя за сколоченным из неоструганных досок столом, полежали в сторонке на травке, а потом поднялись и пошли по тропе в лес. Зайдя за деревья, Николай огляделся и шагнул в чащу. Через минуту вышел с холщовым мешком в руке, быстро спрятал в свой куль, и они двинулись дальше.

Ну все, теперь можно уходить, — проговорил он вполголоса. — До вечера нас не хватятся. Нужно уйти как можно дальше. Давай-ка поднажмем!

И они поднажали. За полчаса добрались до каменной россыпи. Тропа тут змеилась по открытому месту, но они пошли смело, держа кули за плечами, как бы спеша по делу. Пётр Поликарпович стал уставать. Тропа неровная, вся в камнях и в кочках. Приходилось прыгать и петлять. Но он не отставал. А Николай шел не оглядываясь, будто сто раз тут ходил. Добрались до развилки. Справа был мостик через ручей, а слева крутой подъем по камням в гору.

Николай остановился, снял мешок с плеча:

Ну что, куда пойдем?

Пётр Поликарпович подумал с минуту. Потом уверенно произнес:

Нужно идти в горы. Нас станут искать по ручью. А тут, — он поднял голову и посмотрел вверх, — тут такое раздолье! Тут мы затеряемся, пойди сыщи!

Николай согласно кивнул:

Хорошо.

Поднял мешок и полез по камням вверх.

Подъем оказался тяжелым. С непривычки ноги тряслись, в глазах темнело. Но останавливаться нельзя — на голом крутом склоне они будут хорошо видны за несколько километров. Надо перевалить через сопку и побыстрей уходить как можно дальше. Но горы, издали казавшиеся не очень высокими, на поверку оказались настоящими громадами. Склон все время осыпался, идти прямо невозможно, приходилось петлять, а это страшно замедляло движение. Наверху стало полегче, но там пошли заросли стланика, да такого густого, что невозможно продраться. Но беглецы продирались, не давая себе поблажки и отдыха.

Уже темнело. В это время они обычно возвращались с работы. Их вот-вот хватятся. Пошлют погоню. Далеко ли они ушли?

Пётр Поликарпович и так считал, и эдак, но всякий раз выходило, что недалеко. Километров десять, не больше. По тропе они прошли километров семь. В гору поднимались еще километр. На горе километр и к озеру спускались столько же. Всего-то и прошли десять километров. А сил потратили уйму. Как же они дальше пойдут такими темпами?

Но думать об этом уже не было сил. Хотелось лишь одного — опуститься на землю, вытянуть усталые ноги и лежать, закрыв глаза.

Они нашли укромное место среди кустов. Николай вытащил из мешка припасы — рыбу и хлеб. Быстро порезал горбушу, разломил буханку хлеба. Вода имелась рядом, в нескольких метрах.

Ели молча, торопливо. Хотя торопиться было некуда — до утра они уже не двинутся с этого места. Стали устраиваться на ночлег. Костер не разводили — дым могли заметить. Решили перетерпеть одну ночь. С наступлением темноты температура резко упала, от воды несло промозглым холодом, да и земля была проморожена до самой глубины. Быстро нарубили зеленых веток и настлали на землю. Растянули сверху один мешок, а другим укрылись. Плотно прижались друг к другу и почти сразу уснули.

Ночь прошла спокойно. Это казалось странным, неправдоподобным, но вокруг стояла тишина. От воды поднимался туман, а за горой по небу разливался розовый свет: где-то там, на востоке, всходило солнце.

Живо поднялись, собрали мешки и пошли дальше по берегу.

Однако движение снова замедлилось. Идти по открытому берегу было опасно, и они с трудом продирались сквозь кусты проклятого стланика; вместо тридцати минут потратили часа три, пока обходили озеро. Дальше нужно подниматься на сопку, переваливать через нее, и так далее, и так далее...

А куда мы идем? — вдруг спросил Николай, когда они поднялись на гору и остановились перевести дух.

Пойдем на северо-запад. Тут где-то проходит Тенькинская трасса. Будем держаться возле нее, чтобы не заплутать. Сам видишь, какая глушь. Надо поближе к людям.

К людям поближе? — Николай недоверчиво посмотрел на него. — Где ты тут людей нашел? Тут одни лагеря кругом. А по трассе только военные ездят. Мигом скрутят. Нет, я не согласен!

Да я же не предлагаю прямо на дорогу выходить! Будем продвигаться повдоль. Если повезет, машину захватим, продуктами разживемся. Мало ли тут ротозеев. Ты водить-то хоть умеешь?

Николай подумал чуть, потом сказал:

Если понадобится, смогу. Да только бесполезно все это. По трассе нам не уйти. Нужно аэродром искать, в Америку лететь.

Пётр Поликарпович улыбнулся:

В Америку, говоришь? Что ж, мысль неплохая. Да только нет здесь аэродромов. Ближайший — в Магадане. А там полно охраны. Сразу же пристрелят.

Ну, тогда на север пойдем, до Усть-Омчуга. Там большой поселок. Вольные живут. Дома большие. Можно на чердаках прятаться. Или еще чего придумаем.

Пётр Поликарпович кивнул:

А что, тоже дело. Мне говорили, там река широкая, впадает прямо в Колыму. Построим плот или лодку украдем и поплывем по Колыме до самого Ледовитого океана. Будем рыбу ловить. За месяц доплывем. Все-таки не ногами идти.

А чего там делать? — спросил Николай.

Есть бухта одна, Амбарчик называется. Туда заграничные суда заходят. Если попасть на такое судно, то можно уйти за границу. Смекаешь?

Николай несколько раз моргнул.

За границу, говоришь... — Протяжно вздохнул. — Да я-то не против. Только вряд ли мы туда доберемся. Это ж какая даль! Не доплывем. — И он решительно помотал головой.

Ну, об этом пока рано говорить, — ответил Пётр Поликарпович. — Для начала отойдем от лагеря подальше. А там видно будет.

И они стали спускаться по безлесному склону, осторожно ступая меж камней и скрытых ямок.

За этот день они прошли пятнадцать километров. Оба выбились из сил и едва не падали от усталости. Каждую секунду ждали катастрофу: вот-вот появится на склоне отряд красноармейцев! И уже не хватит сил уйти от них. Или налетят собаки, станут рвать живое мясо клочьями. Но не было собак и не появлялись красноармейцы. Расчет Петра Поликарповича оказался верен. Их искали вдоль ручья, проскочив мимо едва заметного отворота к озеру. И по берегам Армани тоже отправили погоню. И там и здесь преследователи дошли до последнего предела: первые прошагали до истока ручья, но не нашли никаких следов; вторые доперлись до Мадауна, и там их встретили смешочками и язвительными советами не считать ворон, а бдительнее смотреть за «контингентом». Стало ясно, что ни в верховьях ключа, ни в Мадауне беглецов не было, проскочить мимо поселка они никак бы не смогли. Тогда стали проверять весь лагерь, решив, что заключенные могли спрятаться в промзоне или в горной выработке — такие случаи уже бывали.

Все это сыграло на руку беглецам. Они смогли за несколько дней уйти так далеко, что никакая погоня из лагеря им была уже не страшна. Теперь их могли поймать лишь случайно, в силу того непреложного факта, что вся местность была испещрена лагерями, ОЛП и командировками, что день и ночь по Тенькинской трассе сновали ЗИСы всех модификаций и что местное население — простодушные эвены, юкагиры и тунгусы — имело обыкновение вылавливать беглецов и передавать их властям — за пуд муки, за ведро сахара и просто за спасибо.

Тенькинская трасса оказалась даже ближе, чем они думали. Вышли на нее в районе сто первого километра. Здесь, на ручье Правый Итрикан, была дорожная командировка: стоял барак и рядом небольшой квадратный домик. В бараке жили заключенные, работавшие на трассе. Домик предназначался для охраны. Пётр Поликарпович и его спутник довольно долго рассматривали трассу и снующие по ней машины и решили, что высовываться им нет никакого смысла. И хотя продуктов у них почти не осталось и на подножный корм рассчитывать нельзя — ни грибов, ни ягод в эту пору еще не было, — они решили идти дальше на север в надежде на какой-нибудь случай.

Однако передвигаться становилось все трудней. У Петра Поликарповича обострился ревматизм, распухли и болели суставы. Каждое утро он со страхом думал, что не сможет подняться и сделать хотя бы шаг. Но поднимался и шел, думая лишь о том, как бы не упасть. Николай поглядывал на него с тревогой. Он видел его мучения и понимал, что далеко они не уйдут. До Усть-Омчуга почти сто километров, если идти по прямой. А они передвигались по сопкам, по бурелому, по камням и ямам. По-всякому выходило, что в поселок они придут недели через две. От рыбы оставались одни лишь головы, немного хлеба и сахару — на пару дней. Что они будут делать, когда и хлеба не будет? Но упрямо шли вперед, пробирались по осыпающимся склонам, шагали по камням и глине, лакали, словно звери, ледяную воду из ручьев, спали на земле, даже не разводя огня на ночь.

Так прошло еще три дня. Они сумели добраться до следующей дорожной командировки — на сто сорок третьем километре. Здесь стояло несколько бараков и заключенных было погуще. Николай решился идти на разведку. Оставив Петра Поликарповича среди зарослей стланика, он двинулся к баракам. Пётр Поликарпович остался ждать. Решил, что, если его товарища схватят, пусть берут и его. Один он дальше не пойдет.

Но Николая не схватили. Через несколько часов он вернулся. В каждой руке у него было по буханке ржаного хлеба.

Пётр Поликарпович ахнул:

Да как же ты?

Николай довольно усмехнулся:

Да так вот. Захожу в барак. Там дневальный. Уставился на меня: «Чего надо?» Я ему: «Дай пожрать чего-нибудь. Седьмой день не жрамши!» Ну и рассказал все как было.

Да ты что? — изумился Пётр Поликарпович. — Зачем же ты?

Да он никому не скажет. Да и зачем ему? Если бы хотел, он бы меня прямо там и повязал. А он хлеба мне дал, махорки насыпал. И до сих пор все тихо. — И он показал на бараки, где не было заметно никакого движения.

Пётр Поликарпович подумал секунду, потом спросил:

А он про наш побег ничего не говорил? Ловят нас, не слышно?

Ну как же. Были у них бойцы с собаками, в бараках шмонали. Наказали сообщить, если чего заметят. Пока мы в сопках бродили, тут на трассе каждый день машины с солдатами ездили. Только вчера и успокоилось. Видно, не ждут нас уже тут.

Это хорошо, — со вздохом произнес Пётр Поликарпович. — А до Усть-Омчуга далеко, ты не спрашивал?

Нет. Спросишь, а он потом сболтнет кому-нибудь. Я сказал, что мы обратно в сопки уйдем, подальше от трассы.

Пётр Поликарпович кивнул:

Это правильно.

Они поели хлеба с сахаром, запили водой и пошли дальше. Это был уже десятый день побега. Их искали и в сопках, и на трассе, и в окрестностях лагеря. Впрочем, большого ажиотажа не наблюдалось. С наступлением лета заключенные бежали изо всех лагерей, и почти всех ловили, кроме тех, которые умирали сами — от холода, от бескормицы или от медведей — их здесь водилось множество. Солдаты, про которых говорил дневальный, искали и других беглецов. Для охранников такие поиски — своего рода развлечение: прокатиться по трассе, пробежаться по сопкам, стрельнуть по кустам, если померещится. Они понимали, что беглецы никуда не денутся. Рано или поздно их найдут или они найдутся сами — чумазые, вконец истощенные, оборванные, обовшивевшие. Их даже бить не станут — кому захочется марать о них руки? Их или сразу пристрелят, или бросят в ледяной карцер, из которого они не выйдут. Редко кто доживал до следствия.

Это начинал понимать и Пётр Поликарпович. Силы его слабели, неизбежно слабела и воля. Сопки казались бесконечными. Дух захватывало, когда с какой-нибудь горы открывался марсианский пейзаж — волнообразный, пропадающий в темнеющих далях. Там, за далями, раскинулся Ледовитый океан, вобравший в себя весь холод мира. Странным казалось, что именно туда и нужно им идти, что спасение в царстве холода, а не среди живых людей, не там, где светит солнце и дует теплый ветер. Все труднее становилось бороться с искушением выбраться на трассу и сдаться первому же патрулю — пусть делают, что хотят. Но он понимал: тогда — смерть. Пока есть силы, нужно двигаться. И они продолжали свой путь на север.

Хлеба хватило еще на три дня. Сахар кончился. Рыбные головы ели с особым тщанием: подолгу сосали жабры, перемалывали остатками зубов кости и хрящи. Потом и вовсе не стало никакой пищи и они шли, пошатываясь, по извилистой тропе, ни на что не надеясь, ничего хорошего не ожидая для себя. А когда уже сил не осталось, набрели на прошлогодний брусничник — зеленый ковер с красными бусинками сплошь покрывал оттаявшую землю. Несколько часов с жадностью ели прошлогоднюю ягоду — крупную, темно-красную и такую кислую, что сводило челюсти и резало живот. На время удалось перебить сосущий голод. Но по-настоящему насытиться ягодой невозможно. Петру Поликарповичу уже не хотелось никуда идти, неудержимо тянуло свалиться на землю. Все помыслы и все мечты остались в прошлом, растворились в каменистой почве, в невесомом воздухе, в безбрежных далях. Чтобы мечтать и строить планы, нужны силы и отменное здоровье. А когда ни того ни другого уже не остается, тогда жизнь не мила и человеку вообще ничего не нужно.

Как бы там ни было, они продолжали свой путь на север вдоль извилистой Тенькинской трассы. На двадцать первый день вышли на довольно широкую каменистую речку Нерючи, на левом берегу которой строился новый поселок со странным названием Усть-Хениканджа — все те же бараки, те же сопки вокруг, та же дичь и глушь. Перед самым поселком была развилка: основная трасса стремилась на север, а налево уходила грунтовая дорога — к прииску имени Марины Расковой. В той же стороне был и рудник Хениканджа, и множество мелких командировок и лагпунктов. Это было тупиковое направление — во всех смыслах этого слова. Все дороги и тропы упирались или в лагерные ворота, или в горные выработки, или просто сходили на нет, незаметно растворяясь в голых сопках, среди чахлого кустарника, в каменных россыпях. Оба беглеца смутно почувствовали это, как зверь чувствует западню. Молча переглянулись и кивнули друг другу. Понятно и без слов: нужно идти дальше, на север. Но тут возникло затруднение: Пётр Поликарпович уже не мог передвигаться. Он стер ноги в кровь, и каждый шаг был для него сущей пыткой. К тому же он застудился на холодной земле и сильно кашлял. Подскочила температура, и сознание уплывало; временами терял ощущение действительности, не понимал, что с ним и где он находится. Нужно было остановиться хотя бы на день, подлечить ноги, одуматься, осмотреться как следует. Спутник его тоже понимал, что далеко они не уйдут в таком состоянии.

Делать нечего, пришлось остановиться. Устроили нечто вроде шалаша в густом кустарнике в полутора километрах от трассы. На землю бросили заляпанный грязью брезентовый куль, и Пётр Поликарпович без сил повалился на него, вытянул ноги и закрыл глаза. Сверху пригревало солнце, ветерок навевал острые запахи оттаявшей земли, и было так тихо, так тихо, что звенело в ушах, а в теле возникала странная легкость. Казалось, что земля плывет под ним и он несется, падает вместе с ней в бездонную пустоту. Николай посмотрел сверху на Петра Поликарповича, на его исказившееся в блаженной гримасе лицо с глубоко запавшими глазницами, заросшее густой щетиной и почерневшее от грязи, и молча отвернулся. Он понимал, что сам выглядит не лучше. И еще понимал, что любой ценой должен достать хлеба. Если хлеба не будет — хана. Шумно выдохнул и решительно двинулся в сторону чернеющих вдали бараков.

Вернулся уже ночью, при свете звезд. Пётр Поликарпович с беспокойством вглядывался во тьму, кутаясь в тряпки и дрожа всем телом. Послышался звук осыпающихся шагов, треск сучьев, и вдруг на фоне звезд возник силуэт человека.

Что, заждался? Думал, не приду?

Пётр Поликарпович перевел дух:

Ну… слава тебе господи. Принес что-нибудь пожрать?

Принес. На вот, пожуй. — И он протянул горбушку хлеба. — Это я на кухне тяпнул. Чуть не попался. Больше туда идти нельзя.

Пётр Поликарпович жадно жевал черствый хлеб, кровавя десны и чувствуя солоноватый привкус собственной крови.

Да ты не торопись, — заметил Николай. — Спешить нам теперь некуда. Все равно до утра будем сидеть.

А утром что? — спросил Пётр Поликарпович.

Придется уходить. Здесь опасно оставаться. Я там сильно наследил. Будут искать, это как пить дать.

Пётр Поликарпович задумчиво жевал хлеб.

Сейчас бы чаю горячего да в теплую постель, — проговорил, глядя в темноту. — Кажется, лежал бы так целую неделю, пальцем бы не пошевелил.

Належишься еще, — мрачно пообещал Николай. — Ладно, спать будем. Утро, говорят, вечера мудренее.

Он опустился на землю, запахнулся брезентом и сразу же затих.

Пётр Поликарпович доел хлеб, высыпал в рот крошки и повернулся набок, запахнулся краем брезента. Стало чуть теплей, спокойней на душе. До утра все равно уже ничего не случится. Засыпая, он думал о том, что лучше бы ему вообще не просыпаться. Жизнь прожита. Что мог, уже совершил. А будущее — что в нем? Ничего хорошего уже не будет.

Да, это было бы лучшим вариантом — уснуть и больше не просыпаться. Пусть другие работают не покладая рук, верят в светлые идеалы, добиваются поставленной цели. У него больше нет идеалов — ни светлых, ни темных. Никаких.

Светало, скрюченные, перекореженные деревья закачались, зашумели… Наступил новый день — двадцать второе июня одна тысяча девятьсот сорок первого года. Там, далеко на западе, за десять тысяч километров от Тенькинской трассы, уже поднялись в воздух самолеты с черными крестами на крыльях, уже двинулись к советской границе армады танков, пошли колонны новоявленных «арийцев». Там, на западных границах СССР, начиналась грандиозная битва вселенского масштаба.

А здесь, на безжизненном Колымском нагорье, стояла все та же тишина. Никакой самолет не смог бы сюда долететь. И никакая «арийская» харя сюда бы не сунулась. И все же начавшаяся война оказала на весь этот край самое непосредственное воздействие, потому что все в этом мире взаимосвязано, переплетено тысячью незримых нитей, дерни за одну — и все остальное закачается, придет в движение. На Колыме не было войны, не рвались снаряды, и танки не утюжили эту землю. Но люди гибли здесь массово — от непосильного труда и от усилившегося голода. И без того скудное снабжение Дальстроя было резко сокращено, и одновременно были сняты последние ограничения на продолжительность рабочего дня. Теперь можно было заставлять обессилевших заключенных работать по 16 часов в сутки, вовсе не предоставляя выходных. Не выполнявших норму обвиняли в саботаже и расстреливали. На Колыме действовали законы военного времени — со всеми вытекающими отсюда последствиями.

В этот день Пётр Поликарпович и его спутник прошли по сопкам еще пять километров. Двигались очень медленно, часто останавливаясь. Пётр Поликарпович несколько раз оступался и падал, после не сразу мог подняться. Спутник помогал ему, но и он ослабел и сам едва держался на ногах. Наконец они остановились на проплешине между кустов стланика. Место сухое, закрытое со всех сторон. Тут же оказался брусничник. Николай набрал ягоды в жестяную банку. Налил воды и поставил на костерок греться. Потом они по очереди пили из банки вскипевшую воду с ягодами и мелкими листочками. Ничего другого у них не было. И не было надежды раздобыть съестное.

Когда укладывались спать, Пётр Поликарпович произнес ровным голосом:

Я дальше не пойду. Здесь останусь. А ты иди. Не смотри на меня. У тебя еще есть силы, ты сможешь дойти.

Николай обернулся, глянул в темноте на товарища:

Как же это? Ведь мы вместе решили идти!

Ну… решили. Что ж с того? Если ноги не идут, что тут поделаешь? Нечего и мучиться.

А я как же?

А ты действуй по плану. Дойдешь до Усть-Омчуга, а там смотри сам — или лодку раздобудь, или плот сооруди. И плыви себе по реке. Не ошибешься, прямо в Колыму и приплывешь. Удочку себе сделай из ивы, в общем, разберешься, не маленький. А моя песенка спета. Отвоевался. Все. Баста.

Николай подумал, потом спросил:

А что ты тут будешь делать?

Я-то… буду лежать. Отсыпь мне спичек немного. Буду ягоду собирать, ночью костерок сварганю. Протяну какое-то время.

А потом?

Ну что ты заладил? Откуда я знаю, что потом? Что-нибудь да будет. В крайнем случае, подохну. Подумаешь, какое дело. Лучше уж здесь помереть, чем в карцере загнуться. Так-то, браток.

Не-е, я без тебя никуда не пойду, — произнес Николай. — Это у тебя от голода такие мысли. Завтра я раздобуду жратвы, тогда и порешим. Ладно?

Ладно, — ответил Пётр Поликарпович. Спорить он не хотел, поскольку все уже решил для себя.

Утром спозаранку Николай ушел на поиски пищи. Пётр Поликарпович остался лежать среди кустов.

Днем Николай не вернулся. Не пришел и ночью. Наступило следующее утро, а его все не было. Пётр Поликарпович уже смирился с мыслью, что он не придет, как вдруг тот вышел из колючих кустов, встал по стойке смирно и выкрикнул, пуча глаза:

Война началась!

Пётр Поликарпович вздрогнул от неожиданности. С трудом приподнялся на локтях:

Какая война? Ты чего мелешь?

Гитлер на нас напал, уже второй день бомбят западные границы. Я в поселке узнал. Там черт-те что творится!

Погоди! Ты ничего не перепутал? Немцы на нас напали?

Ну да, я же тебе говорю! В Магадан по телеграфу сообщили, теперь во все лагеря депеши шлют. Вчера вечером и здесь получили. Боятся, что Япония высадит десант, они ведь с Гитлером заодно. Там теперь такая кутерьма, никто не знает, что делать.

Как это не знает? — встрепенулся Пётр Поликарпович. — Воевать надо! Чего тут думать?

Николай усмехнулся:

Скажешь тоже, воевать. Кто будет воевать? Здесь одни доходяги. Ты сам вон на ладан дышишь. А туда же — воевать!

Пётр Поликарпович решительно поднялся, выражение лица его вмиг переменилось.

А ты мне дай винтовку — и увидишь, как я буду воевать. Это ничего, что я малость прихворнул. Я еще поправлюсь, еще пригожусь своей родине! — Он постоял с минуту, разглядывая поселок, потом уверенно произнес: — Все, надо идти.

Куда идти? — опешил Николай.

Пётр Поликарпович махнул рукой вперед:

Туда.

Да ты что? Нас же там повяжут!

Ну и пусть! А мы скажем, что сами пришли, хотим на фронт, в передовые части. Пусть нас отправят на передовую. Не посмеют отказать.

Николай задумался. Такая перспектива была ему явно не по душе. Не потому, что не хотел идти на фронт, а просто не верил, что побег так легко сойдет с рук и им доверят оружие. С другой стороны, если случилась война, то ведь должно же что-нибудь измениться? Если Гитлер буром попрет, а тут еще Япония вступит и если наступит всеобщий хаос — что тогда? А тогда придется выпустить из лагерей всех заключенных, дать им винтовки и отправить на фронт — защищать Родину. Но до этого пока далеко. Пока еще ничего не ясно. Значит, торопиться не следует.

Ты вот что, — сказал он, опустив голову, — ты не очень-то спеши. Нужно погодить какое-то время.

Да чего годить-то? — волновался Пётр Поликарпович. — Чего тут сидеть в кустах? Там люди кровь проливают, а мы тут отсиживаться будем? Нет, я к этому не привык. Никогда не прятался за спины товарищей. И сейчас не буду.

Ну хорошо, хорошо, я согласен, — сказал Николай, поморщившись. — Но сдаваться тоже надо с умом. Ты что, так прямо в поселок и придешь? И что ты скажешь?

Да так и скажу: на фронт хочу, Родину защищать… — начал было Пётр Поликарпович и остановился.

В самом деле, все не так просто. Смотря на кого нарвешься. Попадется какой-нибудь обалдуй, еще неизвестно, как оно обернется.

В Усть-Омчуг надо пробираться, — быстро заговорил Николай. — Там комендатура, начальство разное. Нужно к самому главному начальнику попасть, чтоб он знал, что мы сами пришли. А то эти дуболомы так дело обставят, будто они нас поймали. Им за это отпуск дают и пайку добавляют. Уж я знаю.

Пётр Поликарпович призадумался. Николай был прав. Но как попасть в Усть-Омчуг? До него еще километров тридцать, а то и все пятьдесят. Ему столько не пройти. А что, если?..

Он поднял голову и с надеждой посмотрел на товарища:

Слушай, мы вот что сделаем. Выйдем на трассу и остановим эмку. В эмках завсегда начальство ездит. Вот они нас и довезут прямо до комендатуры. А уж там мы все и расскажем. Только чур не врать. Мы ведь ничего такого не сделали. Никого не убили и ничего не украли из лагеря. Побег — да, был, с этим спорить нечего. А про все остальное будем говорить как оно есть. И главное, нужно им втолковать, чтоб на фронт нас отправили. В любое, самое опасное место. Не может быть, чтобы нас не послушали.

Николай стиснул зубы и некоторое время стоял раздумывая. Потом сказал:

Ладно, черт с тобой. Уговорил. Пошли!

Пётр Поликарпович поднял с земли мешковину, стряхнул с нее иголки и аккуратно свернул. Пошарил глазами по поляне: возле потухшего костерка стояла жестяная банка с остатками брусничного отвара. Поднял банку и выплеснул остатки в траву. Больше брать нечего.

Они выбрались из кустов и двинулись к трассе; шли так, чтобы их не заметили раньше времени из проходящих машин. Машин было немного, и все были грузовые. Рядом с водителем всегда сидел вооруженный солдат.

Надо поближе подойти, — сказал Николай, присматриваясь.

Пётр Поликарпович посмотрел на дорогу. До нее было метров сто открытого пространства. Укрыться негде.

И в этот момент вдали показалась черная точка в облаке пыли.

Никак легковушка едет? — воскликнул Николай, вытягивая шею. — Точно! С километр будет. — Вопросительно глянул на Петра Поликарповича. — Ну что, идем?

Тот быстро кивнул:

Пошли.

Они выдрались из кустов и быстрым шагом двинулись прямиком к трассе: Николай впереди, Пётр Поликарпович ковылял за ним. Через минуту были уже на обочине, смотрели, как приближается черный автомобиль. Да, это эмка, машина начальников и чинов. Простые солдаты на ней не ездят.

Николай решительно шагнул на середину дороги, поднял руку.

Его заметили. Машина стала притормаживать, взяла влево и остановилась на обочине в клубах пыли. Распахнулась передняя правая дверца, из салона вышел военный — в хромовых сапогах и гимнастерке, перепоясанный ремнями с кобурой и с командирским планшетом. В петлицах — по два красных кубаря.

Он ловко вытащил наган из кабуры и громко крикнул:

Кто такие? Чего шляетесь тут?

Николай быстро оглянулся на Петра Поликарповича и уверенно ответил:

Беглые мы. Сдаваться идем в Усть-Омчуг. Добровольно. На фронт желаем попасть, Родину защищать.

Беглые, говорите? — Военный оглядел обоих с ног до головы. — А откуда вы? Из какого лагеря?

С обогатительной фабрики, на Армани были.

Ах вон вы откуда, голубчики. Ну-ну. Давненько вас ищут. — И он сделал знак сидевшим в машине. Оттуда сразу же вылез еще один военный, тоже в гимнастерке и с наганом в руке.

А ну-ка, подняли оба руки! — скомандовал тот, приближаясь.

Пётр Поликарпович и Николай исполнили приказание.

Военный подошел сзади, обхлопал их с боков, обошел кругом и объявил:

Нет у них ничего. А провоняли-то оба, фу, дышать нечем! Я их в машину не пущу. Еще чего не хватало.

Пётр Поликарпович с укором глянул на него:

Мы не дойдем до Усть-Омчуга. Пожалуйста, возьмите нас.

Военный решительно помотал головой:

Ждите здесь. Я за вами конвой отправлю.

Зачем конвой, мы же сами вышли!

Так положено! — отрезал военный. — Вы вон лагерь без разрешения покинули. А за это знаете что бывает?

Знаем.

То-то и оно. Благодарите Бога, что не попались своей вохре. Они бы из вас отбивную сделали и собакам кинули. Две недели по сопкам их искали, чертей. А они вон где, оказывается, бродят. Вот архаровцы!

Пётр Поликарпович смотрел на военного, словно пытался взглядом передать то, чего не мог объяснить на словах.

Товарищ капитан... — начал было он.

Какой я тебе товарищ? — вскинулся тот.

Ну хорошо, гражданин… Вы же видели, мы сами на трассу вышли. Мы про войну узнали, немцы на нас напали. Мы на фронт хотим попроситься. Кровью смоем свою вину!

Военный усмехнулся. Обернулся к товарищу:

Ишь, чего захотели. На фронт они хотят. Тоже мне, вояки. — Бросил быстрый взгляд на беглецов и заключил: — Ладно, разберемся. В машину я вас посадить не могу, да и места там нет. Оставить просто так тоже не имею права. Сделаем так: сейчас тут кто-нибудь поедет мимо, вот он вас и доставит куда следует.

Только не обратно в лагерь! — подал голос Николай.

Это уж мы сами разберемся, в лагерь или еще куда.

Пётр Поликарпович промолчал. Он понимал, что обратно на фабрику их уже не вернут. Оба военных были не из лагерной администрации. Или из Магадана, или из местного управления.

Он не ошибся: военные служили в Усть-Омчуге, где располагалось Тенькинское горнопромышленное управление. Здесь, в долинах рек Омчак, Детрин, Иганджа, Дусканья и Кулу, были открыты в 1938 году богатейшие россыпи золота. Теперь, три года спустя, весь этот край был покрыт лагерями, изрезан дорогами, заставлен военными постами. Это была золотая лихорадка по-сталински. Тут не было джеклондоновских героев с упряжками северных лаек и с мужественным сердцем в груди. Не было взаимовыручки, смелости, благородства. Золото здесь добывали (и в огромных количествах) полуживые люди, вовсе не помышлявшие о золоте и не мечтавшие о Севере, не желавшие этого золота, ненавидевшие его всей душой. Оба чекиста тоже не помышляли о золоте, но они были тут по велению долга, по приказу высокого начальства, распоряжения которого не обсуждались. Они получали двойную зарплату и усиленный северный паек, пользовались всеми возможными благами и осуществляли полноту власти, какая только возможна в далеком и диком краю. Вот и на этот раз все разрешилось предельно просто: один из военных остановил проезжавший мимо грузовик и приказал шоферу посадить в кузов обоих беглецов. Сопровождавшему грузовик бойцу дал записку и велел ему ехать вместе с заключенными в кузове, не спуская с них глаз. Тот воспринял приказ как и подобает советскому воину. Глаза его грозно сверкнули, он снял с плеча винтовку и передернул затвор. Чекисты остались довольны и посчитали дело решенным.

Петра Поликарповича и его товарища усадили спиной к кабине, а лицом к охраннику, который с винтовкой наперевес сел у заднего борта; машина поехала по направлению к Усть-Омчугу. Все это происходило двадцать пятого июня сорок первого года. Шел четвертый день Великой Отечественной войны.

Ехать пришлось недолго — через сорок минут оказались в поселке. Шофер заглушил мотор и хлопнул дверцей.

Охранник встал, разминая ноги. Навел винтовку на заключенных и скомандовал:

Сойти на землю! При попытке к бегству стреляю без предупреждения.

Николай взялся за борт и, оттолкнувшись двумя ногами, ловко спрыгнул. Пётр Поликарпович поднял голову и увидел деревянный забор и лагерные ворота, над которыми висела надпись, сделанная крупными буквами: «ОЛП Комендантский». Хотелось спросить, зачем их сюда привезли, но он знал, что ответа не получит. Все ответы были в той бумажке, которую вручил бойцу чекист. Пётр Поликарпович не без труда спустился на землю и стал рядом с товарищем. Тот затравленно озирался. Пётр Поликарпович понял, что Николай уже жалеет, что поддался на его уговоры. Сил у него еще было достаточно, он мог далеко уйти. Но теперь поздно раскаиваться: сделанного не воротишь.

Боец передал беглецов местному конвою и тут же забыл про них. Начальник караула долго изучал записку с предписанием, потом поднял взгляд на стоявших перед ним заключенных:

Фамилия, срок, статья, откуда бежали?..

Пётр Поликарпович и его спутник объяснили как могли.

А сюда зачем шли?

Пётр Поликарпович переступил с ноги на ногу:

Гражданин начальник, я болен, не могу работать. Думал, что тут есть больница.

Понятно. А второй что, тоже больной?

Николай поднял голову, губы его дрогнули, но он сдержался и ничего не сказал.

Так, — начальник караула поджал губы, — в изолятор обоих. — Повернулся к стоявшему поодаль конвоиру: — Кузнецов, веди их. Скажешь Лоншакову, что я распорядился.

Снова Пётр Поликарпович и Николай шли под конвоем. Им было уже все равно, хотелось поскорей куда-нибудь прийти и больше уже не двигаться.

Конвоир завел их в длинный барак и сдал дежурившему там бойцу. Тот, ничего не спрашивая, взял ключи и отпер одну из пустовавших камер по левой стороне длинного узкого коридора.

Идите!

Пётр Поликарпович и Николай зашли. Дверь за ними захлопнулась, стало тихо. Они осмотрелись. Камера вполне приличная, хотя и маленькая. Справа стояла полувагонка на два места, слева такая же. Против двери у окна — маленький столик и табуреточка. В углу возле двери — параша в виде деревянного ведра с крышкой. Окно небольшое, забранное решеткой. За окном виднелся двухметровый забор с колючей проволокой. Перед забором колыхалась от ветра трава. По-домашнему тихо и спокойно. Они переглянулись.

Что дальше? — спросил Николай.

Увидим, — ответил Пётр Поликарпович. Шагнул к вагонке и сел на нижний лежак. — Спать хочу, — сказал он, опуская отяжелевшую голову.

А я бы пожрал чего-нибудь, — отозвался Николай. — До завтра ведь ничего не дадут. Знаю я их порядки.

Это точно, — кивнул Пётр Поликарпович и осторожно лег на тощий матрас, подсовывая под голову небольшую подушечку.

А неплохо тут, — сказал Николай. — Я и не знал, что бывают такие лагеря. Это ж надо так назвать — «Комендантский». Что-то вроде комендантской роты? — И он с усмешкой посмотрел на товарища.

Но тот уже закрыл глаза и не слушал. Николай постоял несколько секунд, потом сел на койку напротив.

Да-а, — протянул, — набегались!

Пётр Поликарпович уже спал. Лицо его подергивалось, щеки обвисли, из глотки вырывалось прерывистое дыхание. Николаю вдруг стало жаль его. Он вспомнил, как этот уже немолодой и больной человек шел по камням и крутым склонам, как блестели в лихорадке его глаза и тряслись от слабости руки, как он стучал зубами от холода ночь напролет, но ни разу не пожаловался на трудности, ни разу не выругался и не сказал ему ни одного обидного слова. И он понял, что все эти дни рядом с ним был необыкновенный человек — мужественный, мудрый и непреклонный. Это ничего, что он весь зарос щетиной и больше похож на зверя, чем на человека. На самом деле, он больше человек, чем все те, кого Николай знал до сих пор. Если бы их доставить сюда да прогнать по всем этим кругам ада — что бы тогда с ними стало? На кого бы они теперь были похожи?

С этими мыслями он стащил с себя грязные ботинки и лег на плоский лежак, вытянул усталые ноги. Радовался, что все еще жив, что его не пристрелили во время побега, что не избили и теперь они сидят в нормальной камере, а не в ледяном погребе, как это обычно бывает с беглецами. А что там будет дальше, он не загадывал, потому что давно понял: ничего заранее знать нельзя. Колыма — это такое место, где не действует обычная логика и где не писаны человеческие законы. Засыпая, видел перед собой серо-зеленые сопки и синее небо над ними, видел лесную тропу среди мхов и камней, густой кустарник, изогнутые стволы лиственниц и свои ноги, идущие по тропе. И он все шел и шел — непонятно куда, неизвестно зачем…

Утром им выдали завтрак — по миске баланды и по трехсотке хлеба. Вмиг съели. Затем повели в баню под конвоем. Там они задержались на два часа. Местный парикмахер плевался и матерился, состригая с них грязные спутавшиеся волосы. Сама баня показалась каким-то чудом: горячей воды вдоволь, есть мыло и мочалка; и банщик их особо не торопил. Все уже знали, что в лагерь привезли беглецов, и оказывали им соответствующее уважение. На выходе из моечной им выдали новые кальсоны и нательное белье, ватные штаны, гимнастерки и бушлаты, ботинки с портянками и шапки. Все это, конечно, было уже ношеное, но чистое, без вшей.

И вот в таком обновленном виде они предстали пред светлые очи следователя из Усть-Омчуга — лейтенанта Попова. Это был молодой человек среднего роста, с худощавым лицом, с зачесанными назад волосами и высоким лбом, нос почему-то смотрел на сторону, а глаза были пристальные, немигающие. Увидев его, Пётр Поликарпович подумал, что в другой обстановке он бы подружился с этим человеком, особенно ему понравился взгляд — внимательный, испытующий и как будто не злой. Таилась надежда, что это не садист, не служака, а вполне нормальный человек, честно исполняющий свой служебный долг.

Но на поверку все оказалось не так благостно.

После обычных вопросов и заполнения формуляра лейтенант оторвал взгляд от бумаг и спросил ровным голосом:

Ну а теперь расскажите, с какой целью вы хотели проникнуть в ряды Красной армии. Советую говорить правду. Мы все равно узнаем.

Пётр Поликарпович в первую секунду не нашелся, что сказать. Вопрос показался ему настолько нелепым, что он растерялся.

Мы хотим воевать с фашистами, — пробормотал неуверенно.

Так-так. — Следователь неприязненно посмотрел на него. — Если бы вы хотели воевать, так не бегали бы от советской власти. Целый месяц за вами гонялись, столько людей от дела оторвали.

Но ведь мы же сами пришли. Как только узнали, что война началась, так сразу и вышли на трассу.

Лейтенант посмотрел в бумаги:

А у меня в деле записано, что вас задержали на сто шестьдесят первом километре Тенькинской трассы в составе группы из двух человек. И докладная есть за подписью капитана Ахметшина. Тут сказано, что вы скрытно передвигались вдоль трассы, но благодаря проявленной бдительности были замечены и задержаны. Что вы на это скажете?

Да не так все было! — заволновался Пётр Поликарпович. — Спросите у моего товарища. Мы еще накануне, когда узнали, что началась война, решили идти сдаваться, а потом проситься на фронт. Зачем бы мы тогда выходили на дорогу?

Лейтенант криво улыбнулся:

По-вашему выходит, что капитан Ахметшин все это придумал? А ведь он не один в машине ехал. С ним был лейтенант Черниговский и еще водитель — рядовой Кулик. Все они подтверждают факт поимки. Кому мне верить — военнослужащим Красной армии или беглому зэку, контрику, уже не раз обманывавшему советскую власть?

Пётр Поликарпович устало опустил голову:

Делайте что хотите, но я говорю правду.

В таком духе допрос продолжался несколько часов. Лейтенант все допытывался: с какой целью два врага советской власти хотели попасть на передовую? Он упорно подводил к логичному для него выводу: оба беглеца хотели перейти на сторону врага и довершить таким образом свое черное дело. Все сводилось к одному: враги советской власти никак не угомонятся, упорно ищут средства для ее свержения. Представился удобный случай — и они решили перейти на сторону врага, предать свою Родину и все, что дорого и свято.

Пётр Поликарпович поначалу спорил и оправдывался, но потом увидел, что его слова не оказывают никакого действия, и замолчал. А когда следователь предложил ему подписать протокол допроса, в котором он отвечал утвердительно на все провокационные вопросы, решительно отказался, заявив, что не станет подписывать себе смертный приговор. Следователь согласно кивнул, словно ожидал такого ответа, и приказал увести заключенного.

Вечером с допроса привели Николая. Выглядел тот удрученным.

Зря я тебя послушал, — сказал он с досадой. — Говорил ведь, не надо сдаваться. Поверил тебе.

Пётр Поликарпович и хотел бы утешить товарища, но как утешишь...

Ничего, разберутся, — произнес со вздохом.

Разберутся... — подхватил Николай, — пустят пулю в лоб, и все дела. Мне следак сразу так и сказал, что по законам военного времени нас обоих пустят в расход, если только мы не признаемся.

В чем признаемся?

Что хотели устроить диверсию, а потом перейти на сторону врага, выдать секреты.

Какие еще секреты? Ведь мы ничего не знаем. — И Пётр Поликарпович обвел взглядом унылые стены.

Следователь так сказал. Ему виднее.

Пётр Поликарпович улыбнулся:

Ну ты сам подумай, если мы признаемся, что хотели перейти на сторону врага — так нас еще вернее расстреляют! Им дело нужно раздуть, а на нас им наплевать. Ведь их самих могут на фронт отправить. А так они докажут, что заняты важным делом. Раскрыли заговор, предотвратили диверсию. Ну? Чего ты? Ведь все же ясно. Нам надо стоять на своем, говорить как было. Нам нечего скрывать. Побег был, спорить нечего. Ну и что? Из лагеря многие бегут. А мы-то ведь сами сдались. Вот и пусть решают. Я не собираюсь наговаривать на себя всякий вздор.

На следующий день Николай с допроса не вернулся. Следуя инструкциям, следователь развел их по разным камерам. Однако это не принесло желаемого результата. Оба подследственных стояли на своем: ничего плохого не замышляли, на сторону врага переходить и не думали, а на трассу вышли сами. Следователь с удовольствием бы применил к ним меры физического воздействия, но с некоторых пор все эти дела не поощрялись, и он ограничился простым запугиванием, тем более что тут все было очевидно и особо стараться не было нужды. Об этом он и сказал на очередном допросе Петру Поликарповичу.

Ты пойми, дурья башка, — говорил он человеку, годящемуся ему в отцы, — семь грамм тебе уже обеспечены! По законам военного времени побег приравнивается к саботажу. Ты самовольно покинул лагерь, причинив ущерб и поставив под угрозу выполнение производственного плана. За такие дела и в мирное время ставили к стенке, а сейчас тем более. — И он сокрушенно вздыхал, всем видом показывая неизбежность кровавой развязки.

Да ведь я не на основном производстве был, — возражал Пётр Поликарпович. — Я работал в инвалидной бригаде, на сборе хвои. У меня инвалидность есть — третья группа. Как же я мог поставить под угрозу выполнение плана?

Вот видишь! — подхватывал следователь, нимало не смутившись. — Тебе поверили, сняли тебя с прииска и отправили в больницу, там тебя поставили на ноги и предложили исполнять самую легкую работу, разрешили тебе бесконвойно выходить за лагерь, а ты не оправдал доверия, подло всех обманул, заставил бегать за тобой. И товарища своего совратил с пути истинного. Он ведь необразованный, университетов, как ты не кончал. А ты запудрил ему мозги, внушил ложные идеалы, несовместимые с нашей советской действительностью. А теперь не хочешь признаваться. Плохо! Очень плохо. — Он смотрел на Петра Поликарповича немигающим взглядом, лицо его суровело и темнело, и он добавлял уже тверже, напористее: — Для тебя плохо в первую очередь! — И тыкал пальцем в грудь подследственного.

В первых числах июля следователь зачитал Петру Поликарповичу обвинительное заключение. Там было сказано среди прочего: «Работая на обогатительной фабрике № 6 ТГПУ, откуда в целях сознательного уклонения от исполнения установленного режима в ИТЛ НКВД и с целью отказов от работ для умышленного ослабления деятельности Дальстроя 31 мая 1941 года с места работы совершил групповой побег. Принятыми мерами розыска 26 июня 1941 года на 161 километре Тенькинской трассы задержан». Также там было сказано, что он «работал плохо, от работы укрывался под видом болезни, настроен антисоветски».

Пётр Поликарпович снова попытался объясниться. Он говорил, что и в мыслях не держал «умышленное ослабление Дальстроя» и что он никогда не был настроен антисоветски, наоборот, он желает принести своей Родине пользу, согласен отдать жизнь за нее, пусть его отправят на фронт, и он тогда покажет, как он умеет воевать с врагами советской власти и как он любит свой народ! Лучше геройская смерть в окопах, чем позорный расстрел здесь, в лагере, с клеймом предателя и врага народа, которым он никогда не был.

Пётр Поликарпович говорил так искренно, как только мог, понимая, что речь идет о его жизни. Он был очень убедителен и в высшей степени красноречив. Но для следователя это ничего не значило.

Я основываюсь на фактах, — говорил тот равнодушно. — А факты, как вам должно быть известно, упрямая вещь! — И он снисходительно улыбался, словно хотел сказать: я тоже образованный, умею ввернуть умное словцо. — Так вот, согласно неопровержимым фактам, имеет место групповой побег, повлекший за собой отвлечение значительных сил личного состава спецвойск. Вы с подельником не вернулись обратно в лагерь, из которого бежали, а направлялись в противоположную сторону. Ваши голословные утверждения о намерении попасть на фронт не вызывают никакого доверия. К тому же да будет тебе известно: пятьдесят восьмую статью в действующую армию не принимают. Даже если бы и не было побега, все равно с тобой никто бы и говорить не стал. Ну ты сам посуди: какой тебе фронт? Сам же сказал, что у тебя инвалидность, вон еле на ногах стоишь. А все туда же — воевать собрался! В общем, дело ясное. Саботаж в чистом виде. Будешь теперь на суде рассказывать свои сказки. Там тебе объяснят права и обязанности. Ну так что, будешь расписываться в ознакомлении?

Пётр Поликарпович взял перьевую ручку, обмакнул ее в чернильницу-непроливашку и размашисто написал внизу листа: «С обвинением не согласен. Прошу немедленно отправить меня на фронт рядовым. Обещаю кровью искупить свою вину перед родной советской властью!» Поставил подпись и расписался.

Следователь взял лист и, прищурившись, стал читать. Целую минуту он вглядывался в неровно выведенные буквы, потом отстранил бумагу и произнес с сарказмом:

Вон как ты запел. Ну-ну.

Спрятал бумагу в папку и завязал тесемки. Сел за стол и положил руки перед собой.

Пётр Поликарпович выждал некоторое время, потом спросил:

Куда нас теперь, в Магадан повезут?

Следователь пожал плечами:

Это вряд ли. Здесь будете дожидаться выездного трибунала.

Пётр Поликарпович вздрогнул:

Какого трибунала? Ведь мы же не военные!

Вы-то не военные, да время нынче военное. Думать надо, прежде чем в бега подаваться.

Так ведь не было войны, когда мы в побег ушли. Война только недавно началась. Мы же не знали, что война начнется!

Знали не знали… это уже не важно. Двадцать второго июня на всей территории Советского Союза введено военное положение, указ номер двадцать девять. Этим же указом военным трибуналам на всей территории передаются на рассмотрение дела о государственных преступлениях. А у вас с подельником статья пятьдесят восемь пункт четырнадцатый — саботаж. Приравнивается к преступлению против государства. Ничего не поделаешь. Придется отвечать по всей строгости.

Да какой же это саботаж? Ведь у нас побег. Мы ведь не повредили ничего на производстве и с собой ничего не взяли.

Как же не взяли? А нож и топор — это разве не хищение государственного имущества?

Ну хорошо, пусть будет хищение, но при чем здесь саботаж? Ведь мы знаем, что это совсем другое.

Другое или нет, это вы будете военному прокурору втолковывать. А я следствие закончил и передаю его в канцелярию. — Вышел из-за стола и открыл дверь в коридор. — Малышев, забирай.

Пётр Поликарпович завел руки за спину и, опустив голову, пошел из кабинета.

Его вернули в ту же камеру, где он провел последнюю неделю. Туда же через полчаса завели и Николая. Следствие закончилось, все протоколы подписаны, обвинительное заключение утверждено. Теперь нет нужды держать подследственных поврозь. Судьба их уже была решена, хоть они и не догадывались об этом.

В этой камере они прожили целый месяц. Их кормили три раза в день — все той же баландой и черным хлебом. Раз в десять дней водили в баню. А на работу не водили вовсе. Рабочих рук в лагере хватало и без них. К тому же лагерное начальство опасалось нарушить инструкцию, которая запрещала использовать подследственных на любых работах, предписывая им безвылазно сидеть под бдительной охраной. Обычно на эти запреты не обращали внимания и распоряжались подследственными всяк по своему усмотрению, насколько хватало фантазии. Но теперь была война, действовало военное положение и лагерное начальство решило не рисковать. Мало ли что! В любую минуту приедет трибунал и потребует подследственных. А их нету! Как бы и самому под трибунал не угодить. Каждый день следовали все новые указы, распоряжения, инструкции — одна грознее другой.

Вот и сидели в душной камере Пётр Поликарпович и его товарищ. И досидели они до того момента, когда в лагерь прибыли на черной эмке члены военного трибунала — председатель с непроницаемым лицом и молоденькая секретарша. Оба в военной форме, оба важные и полные ощущения собственной значимости. Кроме них должны были быть заседатели, но этих каждый раз добирали на месте: обычно это был начальник лагеря и его заместитель по оперативной работе. Суд состоялся двадцать шестого августа и занял немного времени. Всего было десять подследственных, на рассмотрение дела каждого уходило не более пяти минут. Когда вызвали Петра Поликарповича, он спокойно вошел в кабинет, где за обычным столом, накрытым красным сукном, сидели трое военных. Чуть в стороне, за отдельным столиком — секретарша. Она что-то писала в бумагах и даже не посмотрела на вошедшего.

Председательствующий взял со стола следственное дело и стал листать с равнодушным видом. Дело было тоненькое, не больше десяти страниц. Дойдя до последней и прочитав обвинительное заключение следователя, председатель поднял голову и спросил равнодушно:

Петров Пётр Поликарпович, девяносто второго года рождения?

Да, это я.

Признаете себя виновным в инкриминируемых вам деяниях?

Никак нет, не признаю. — Пётр Поликарпович глухо кашлянул. — Я там написал свою просьбу. Прошу отправить меня на передовую, буду защищать социалистическую родину от фашистов.

Председатель внимательно посмотрел ему в лицо, и оба военных тоже посмотрели. Даже секретарша оторвалась от своих бумаг и как-то сбоку глянула на подсудимого.

Председатель повел головой вправо-влево, потом сказал деревянным голосом:

Как же мы можем вам верить, если вы уже совершили побег с места заключения? Вы и с передовой точно так же убежите. Красной армии не нужны перебежчики.

Я не перебежчик! — тут же возразил Пётр Поликарпович. — Я воевал за советскую власть в Гражданскую, имею наградное оружие. Я и теперь могу принести пользу. Прошу поверить мне. Клянусь всем, что мне дорого, я оправдаю ваше доверие, кровью смою позор и заслужу прощение!

На лицах военных показались кривые улыбочки, только секретарша не улыбалась, уткнулась в свои бумаги.

Вы нам вот что скажите, — снова спросил председатель. — Вы не отрицаете сам факт побега?

Нет, не отрицаю. Но это было еще до объявления войны…

Хорошо-хорошо, — перебил председатель. — А факт хищения орудий производства признаете?

Ну, не знаю… Я взял с собой нож, которым работал, а товарищ — топор. Нельзя же в тайге... Там медведи ходят. И вообще…

Понятно, — кивнул председатель. — А зачем вы направлялись в Усть-Омчуг? Если следовать вашей логике, вы должны были направиться в Магадан, поближе к порту.

Пётр Поликарпович задумался. Он не совсем понял, почему они должны были идти в Магадан за двести километров, но переспрашивать не стал.

Мы как узнали, что война началась, так сразу решили сдаться. Увидели машину и вышли на трассу. Ведь мы сами сдались.

Вот как? А в деле сказано, что вы были задержаны на сто шестьдесят первом километре Тенькинской трассы. Вот, страница восьмая, тут и докладная есть за подписью капитана Ахметшина и лейтенанта Черниговского. Кому же я должен верить?

Пётр Поликарпович понурил голову:

Я вам правду говорю.

Председатель поочередно посмотрел на заседателей, сидевших слева и справа от него.

Какие будут вопросы?

Да какие там вопросы, — отмахнулся один.

Все ясно, — отозвался второй.

Председатель снова посмотрел на Петра Поликарповича:

Можете идти. Решение вам объявят.

Пётр Поликарпович с беспокойством оглянулся:

Но как же? Почему не сейчас?

Мы после рассмотрим. Таков порядок.

К нему уже приближался конвоир. Не дожидаясь, когда он возьмет его за плечо, Пётр Поликарпович повернулся и пошел к двери.

Когда он вышел в коридор, заметил сбоку Николая, его подняли со скамьи и повели в зал заседания. Пётр Поликарпович кивнул ему, желая приободрить. Но тот вряд ли его понял. Лицо его было нахмурено, взгляд сосредоточен. Как видно, он не ждал от трибунала ничего хорошего.

Два часа спустя, когда Пётр Поликарпович и Николай были уже в своей камере, дверь распахнулась и на пороге показался конвоир, в руках у него были две бумажки.

Вот, держите, — произнес с угрюмым видом.

Пётр Поликарпович и Николай одновременно поднялись.

Это что там у тебя? — спросил Пётр Поликарпович прерывающимся голосом.

Выписки из приговора. Велели вам передать. Ну что, берете?

Николай опомнился первым, шагнул к конвоиру и взял у него две выписки, каждая из которых была размером в пол-листа ученической тетради. Подал одну бумажку Петру Поликарповичу, вторую стал жадно читать.

Пётр Поликарпович поднес листок к глазам.

На желтоватой бумаге в синюю клетку был отпечатан текст — едва различимая третья копия, отпечатанная через копирку. Текст гласил:

 

«Выписка из приговора выездной сессии

Военного Трибунала войск НКВД ИТЛ Дальстроя

от 26 августа 1941 г. по делу № 059

Материалами предварительного и судебного следствия установлено, что подсудимый Петров Пётр Поликарпович, будучи враждебно настроенным к советской власти, работая на обогатительной фабрике № 6 ТГПУ, откуда в целях сознательного уклонения от исполнения установленного режима в ИТЛ НКВД и с целью отказов от работ для умышленного ослабления деятельности Дальстроя совершил групповой побег 31 мая 1941 года. Во время пребывания на обогатительной фабрике работал плохо, настроен антисоветски. Принятыми мерами розыска 26 июня 1941 года на 161 километре Тенькинской трассы задержан. Руководствуясь Указом Президиума ВС СССР “О военном положении” № 29 от 22.06.1941 г., выездная сессия Военного Трибунала ПРИГОВОРИЛА: Петрова Петра Поликарповича на основании ст. 58-14 “б” УК СССР приговорить к высшей мере наказания — расстрелу.

Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в Военном Трибунале ИТЛ Дальстроя в течение 72 часов с момента вручения копии приговора осужденному.

Выписка верна.

Секретарь Военного Трибунала войск НКВД Антонова»

 

Пётр Поликарпович опустил руку, листок дрожал в заскорузлых пальцах. Он силился что-нибудь сказать, но горло перехватила судорога. По телу разливалась предательская слабость, он чувствовал, что вот-вот упадет.

Вот сволочи, десятку накинули! — услышал он возглас Николая. Тот со злостью смотрел в бумагу, по лицу ходили желваки. — Говорил я тебе, не надо было сдаваться, а ты меня не послушал.

Пётр Поликарпович лишь жалко улыбнулся.

А у тебя что, тоже десятка? — спросил Николай, оборачиваясь. — Ну-ка, дай глянуть!

Он взял из бесчувственных пальцев выписку и стал читать. По мере чтения лицо его напрягалось, каменело, наливалось кровью.

Да что ж они, сволочи, делают, а? — воскликнул он. — Они что, совсем ополоумели?

Ну, ты это, потише тут ори, — внушительно произнес конвоир. — Будешь буянить, доложу куда следует. Давайте сюда выписки.

Ну вот еще, — запротестовал Николай. — Я ее себе оставлю, я законы знаю!

Да зачем она тебе? — нахмурился конвоир. — Следователь велел забрать их у вас и принести ему.

Вот пусть сюда идет и сам забирает, — отрезал Николай и посмотрел на Петра Поликарповича: — Верно я говорю?

Но тот остался безучастным. Приговор оглушил его, лишил воли к сопротивлению. Горячность Николая казалась ему нелепой, ненужной. Он уже не хотел ничего — ни спорить, ни доказывать свою правоту. Все ему стало глубоко безразлично.

Он сделал шаг и медленно опустился на нары, повернулся набок лицом к стене. Николай что-то говорил ему — Пётр Поликарпович не слушал. Тело вдруг стало невесомым, он смежил веки и словно бы поплыл в теплых волнах. Николай взял его за руку, потянул легонько, потом отпустил. Глянул вопросительно на конвоира, тот только пожал плечами.

Вот до чего человека довели, — произнес с укоризной.

Конвоир лишь хмыкнул.

Ну что, отдашь выписку или начальника звать?

Николай протянул ему свой листок:

На, бери. А его выписку не получишь. Скажи лейтенанту, пусть сам придет. И пусть бумагу прихватит. Мы будем жалобу писать. Так и передай.

Конвоир ушел, Николай сел на нары и стал пристально смотреть на Петра Поликарповича. Тот лежал не шевелясь, даже дыхание было неразличимо. Показалось, что он уже умер. Николаю стало жутко. Наклонившись, прислушался. Различив слабое дыхание, выпрямился и глубоко вздохнул. О себе в эту минуту не думал. Добавку срока предвидел и внутренне с ней соглашался, возмущался больше для вида, по привычке, а еще — от избытка чувств. Ведь он тоже рисковал. Следователь сразу дал ему понять, что если бы у него была пятьдесят восьмая статья, то не сносить ему головы. Но он рискнул и выиграл. Добился главного — ушел из лагеря, где дни его были сочтены. А все эти добавочные сроки Николай воспринимал почти философски, будто не ему предстояло горбатиться все эти годы, а кто-то другой будет восемнадцать лет тянуть лямку и жрать пустую баланду.

Следователь пришел на следующее утро, сразу после завтрака. Он по-хозяйски вошел в камеру и глянул на лежащего на нарах Петра Поликарповича. Он хотел сделать замечание, но посмотрел на Николая и промолчал.

Чего звали? — спросил недовольно.

Николай выдержал его взгляд.

Поговорить надобно, — ответил с вызовом.

А этот чего разлегся?

А вы думали, он плясать будет от радости, что вы ему вышку дали?

Я ему ничего не давал, — ответил следователь, нахмурившись. — Все сделано по закону. Трибунал так решил.

Николай поднялся:

Да какой же это закон? Ведь мы сами сдались! И вы об этом хорошо знаете.

Ничего я не знаю. В деле есть докладная, я должен руководствоваться фактами, а не голословными утверждениями.

Это у них голословные утверждения, а мы вам правду сказали. Да и как бы они нас поймали, ведь они мимо ехали по трассе. Если бы мы не вышли на дорогу, они бы нас ни за что не увидели.

Ладно, хватит трепаться, — отрезал следователь. — Теперь уже ничего не поправишь. Где выписка? Мне нужно в дело подшить.

Николай подал ему бумагу. Следователь глянул и спрятал ее в планшетку, висевшую на боку. Вопросительно посмотрел на Николая:

Кассационную жалобу будете подавать?

Я — нет. А он будет, — без колебаний ответил Николай.

Следователь снова посмотрел на лежащего без движения Петра Поликарповича:

Что-то не похоже.

Я сам за него напишу, а он подпишет, — вступился Николай.

Следователь подвигал бровями и милостиво разрешил:

Ладно, валяй. Пять минут тебе на все про все.

Бумагу принесли?

Следователь вынул из планшета половинку листа и карандаш.

Николай пристроился за столиком. Поднял голову:

На чье имя писать?

Значит, так, пиши в правом верхнем углу: начальнику Дальстроя, комиссару госбезопасности третьего ранга Никишову И. Ф. от заключенного Петрова П. П., осужденного выездной сессией военного трибунала от 26.08.1941 г. Написал? Ниже пиши по центру большими буквами: кассационная жалоба. Ну и дальше сам сформулируй.

Николай быстро покрывал лист корявыми буквами и вдруг остановился:

А что дальше писать, я не знаю. Вы уж подскажите.

Следователь крякнул с досады.

Все вам подсказывать надо. Короче, пиши так: прошу пересмотреть мое дело и отменить вынесенный приговор, в скобках — расстрел. Обязуюсь искупить свою вину ударным трудом. Ниже поставь дату, а этот пусть распишется своей рукой.

Через минуту Николай поднялся с листком в руке, шагнул к товарищу, тронул за плечо:

Пётр Поликарпович, ты, это, поднимись-ка на минутку, подпись твоя нужна, жалобу подать.

Ответа не последовало.

Николай потянул его за руку:

Ну встань, не упрямься. Гражданин следователь ждет, нельзя задерживать.

Ничего я не буду подписывать, — глухо произнес Пётр Поликарпович. — Пусть стреляют. Не хочу жить.

Вот те раз! — Николай озадаченно почесал затылок. — Зачем же так? От тебя ведь ничего не требуется, только расписаться, а уж они сами решат, что делать.

Не буду я ничего подписывать, отвяжись.

Следователь шумно вздохнул и покачал головой:

Вот видишь. Сам не знает, чего хочет, а я же еще и виноват. Вот и пусти такого на фронт. Он там навоюет…

Не успел он договорить эту фразу, как Пётр Поликарпович дернулся всем телом, вскочил на ноги. Он был страшен в эту минуту. Стоял, пошатываясь, и смотрел на следователя. Лицо его подергивалось, челюсти ходили ходуном, глаза налились кровью.

А ты почему не на фронте?! Чем ты тут занимаешься? Невинных людей на смерть отправляешь? А пусти тебя под пули — как ты там запоешь? Не знаешь? А я знаю. Я был под пулями, я жизнью своей доказал преданность революции. А такие, как ты, в тылу отсиживаются. Мрази, мерзавцы, холуи!

Ты что, ты что, замолчи, дурак! — Николай обхватил его руками, прижал к себе. — Молчи, я сказал! — И, повернувшись к следователю, быстро заговорил: — Не слушайте его. Он с ума сошел от переживаний, вы же видите. Пожалуйста, уходите. Я заявление потом передам, он подпишет, вот увидите.

Ничего я не подпишу, — рвался из рук Пётр Поликарпович, — пусть убивают, я их не боюсь!

Следователь наконец опомнился. С лица сошла бледность, он попятился к дверям. Видно было, что он порядком струхнул. Выйдя в коридор, крикнул со злостью:

Никаких заявлений! Больше меня не зовите. Надо было вас обоих шлепнуть, тогда бы узнали у меня…

Он что-то еще бормотал и грозился — было уже не разобрать. Николай прислушивался с минуту, потом сел на нары, покачал головой:

Да-а, брат, наделал ты делов!

Пётр Поликарпович стоял посреди камеры, руки его сжимались в бессильной ярости. Но постепенно стал успокаиваться. Эта вспышка придала ему сил, вернула к жизни. Он сделал два шага и опустился на нары. Сидел, крепко сжав руками доски. Лицо его было сосредоточено, взгляд устремлен в пустоту.

Так вот, Коля, бывает в жизни, — проговорил задумчиво.

Да уж вижу, — ответил тот. — Только зря ты на него набросился. Не виноват он. Не в нем дело.

Да? — Пётр Поликарпович поднял на него тяжелый взгляд. — А кто же виноват? Почему я должен бегать по сопкам словно дикий зверь? Зачем нас тут держат?

Николай отвернулся. Сказать ему было нечего. Пальцы его теребили заявление, которое он так и не отдал следователю. Рассеянно глянул на бумажку и задумчиво произнес:

А ведь и в самом деле расстреляют. Хватит духу.

Да уж скорей бы, — в сердцах сказал Пётр Поликарпович. — Надоело бояться, бегать, просить. Ничего не хочу.

Остаток дня прошел в тягостном молчании. Николай ждал, что следователь как-нибудь накажет их за выходку. Но ничего не последовало. В обычное время им принесли ужин — чуть теплую кашу из магары и по горбушке хлеба. Николай съел свою порцию, а Пётр Поликарпович не притронулся к пище.

Бери мою, я не буду, — только и сказал.

Николай хотел было отказаться, но потом рассудил, что через минуту миски унесут со всем содержимым и каша пропадет. Опыт старого лагерника протестовал против такой глупости. И когда надзиратель через пару минут приказал вернуть миски, те были уже отменно пусты и блестели так, что и мыть не нужно.

Остаток дня Пётр Поликарпович пролежал лицом к стене. Подолгу глядел на темную стену перед собой и все пытался представить: как это будет? Его поведут на расстрел, поставят лицом к стене, подойдут сзади и выстрелят в затылок. Он почувствует сильный толчок, пуля пробьет кость и застрянет в мозгу, а может быть, пройдет насквозь — разорвет лицо, раздробит зубы, выбьет глаз. По лицу потечет горячая липкая кровь, и он упадет, захлебываясь этой кровью, на землю, пальцы судорожно сожмутся и разожмутся, он дернется всем телом и затихнет… А что дальше? Вечная тьма? Или новая жизнь? Что-то там церковники болтали про райские кущи. А что, если все это действительно существует — где-то там, в заоблачных высях? Попадет ли он на небо, удостоится ли такой чести? Ведь он не верит в Бога и всю жизнь презирал церковников. А если Бог все-таки есть? Если Он спросит Петра Поликарповича: «Зачем ты жил? Что ты сделал хорошего для людей? За что я должен тебя прощать?»

О-о, если бы только Он спросил! Тогда бы Пётр Поликарпович ответил, что воевал за счастье людей, боролся против несправедливости и угнетения, думал о благе обездоленных и обманутых, все свои силы отдал этому! И тогда Господь скажет ему ласково: «Да, я все это знаю. У тебя доброе сердце и правильные мысли. Ты умер за правое дело, тебя не в чем упрекнуть…»

Господь представлялся ему в виде благообразного старичка с большой белой бородой, у него были маленькие смеющиеся глаза и тихий голос, и он был совсем не страшный, а очень добрый, все понимающий, снисходительный. Он смутно напоминал кого-то. Пётр Поликарпович стал припоминать, долго мучился, крутил головой и вдруг вспомнил: был такой старичок — еще до революции. Он жил на заимке в глухой тайге верстах в двадцати от села. Держал пасеку, пас коз, обрабатывал немудреный огород с морковкой и луком. Жил с дочерью — такой же тихой и пугливой. Сколько он его помнил, старик всегда улыбался, смотрел ласково, щуря свои маленькие глазки и показывая недостаток передних зубов. Видно было, что это очень добрый, бесхитростный человек. Никогда ни о ком он не говорил плохо, а жизнью своей был всегда доволен — так, по крайней мере, казалось со стороны. Да так оно и было. Хотя односельчане подсмеивались над стариком, считали его блаженным, дурачком. Уже после революции Пётр Поликарпович узнал, что старика этого убили вместе с дочерью. С дочерью перед смертью сотворили непотребство. Кто их убил — белые или красные — он так и не понял. Говорили всякое. Кто-то громко обвинял в их смерти каппелевцев, другие вполголоса и как бы стыдясь указывали на красных. Теперь Пётр Поликарпович подумал, что, действительно, это могли сделать и красные. В Гражданскую всякое случалось. Зверствовали и те и эти. И село их поделилось поровну, кто-то был за новую власть, а кто-то ненавидел большевиков. Но убивали все они одинаково — до смерти, нередко зверствуя. И если раньше Пётр Поликарпович думал об этом как-то отстраненно, как о чем-то неизбежном, без чего нельзя обойтись, то теперь ему вдруг сделалось страшно. Зачем погибло столько народу? Почему брат пошел на брата, а сосед на соседа? Зачем они разрушили весь этот уклад, складывавшийся веками? Так ли уж плохо они жили? И что получили взамен?

Ответов на эти вопросы не было. Как не было и спокойствия. В последние дни своей жизни Пётр Поликарпович мучился от осознания какой-то страшной ошибки, которую он совершил. Но никак не мог понять: что он сделал не так? Мысли его все время возвращались к одному: скоро он должен умереть. Даже если расстрел отменят, жизнь все равно кончена. Зачем же тогда жить? Нет уж, лучше сгинуть теперь. Разом поставить точку — и дело с концом.

Да, он приготовился к смерти, признал ее правоту и подспудную логику. Но каждый раз вздрагивал, когда в замке скрежетал замок и дверь распахивалась. Ждал, что ему скомандуют «на выход без вещей». Особенно томителен был третий день. Он уже знал, что на рассмотрение жалобы отводится трое суток; если за это время не приходит приказ об отмене казни, то приговор приводится в исполнение. А он даже не подал свою жалобу. Следовательно, расстрелять его могли в любой момент. Но дни шли за днями, а его все не расстреливали.

Через две недели лагерное начальство решило, что нечего приговоренному сидеть без дела. Петра Поликарповича стали выводить на работы. Стоял уже конец сентября, заметно похолодало, по утрам на траве блестела изморозь. Ежась от легкого морозца, Пётр Поликарпович шагал за конвоиром по лагерю, оглядывая черные бараки, и недавний суд и приговор казались ему каким-то сном. Вот он, как и все, идет на работу, сейчас ему дадут лопату и он будет нагружать землю на носилки, а потом носить куда скажут. Ему хотелось оказаться в обычном бараке среди «нормальных» заключенных. Он уже согласен был вставать в шесть часов, а потом работать весь день без роздыха, — только бы не убивали! Но в обычный барак его не переводили, на то не было права у местного начальства. И расстрелять Петра Поликарповича тоже не могли. Местному лагерю он уже не принадлежал. Судьба его решалась в более высоких инстанциях.

 

Двадцать третьего октября, глубокой ночью, Петра Поликарповича разбудили. В камере он был один.

Пётр Поликарпович сперва ничего не понял. Подумал, что его забирают на этап, стал торопливо собирать свои вещи.

С собой ничего не брать, — произнес строгим голосом военный в белом полушубке и мохнатых якутских торбасах.

Пётр Поликарпович приостановился:

Но это мои вещи!

Они тебе уже ни к чему.

Пётр Поликарпович резко выпрямился, вытянул руки по швам:

Что ж, я готов.

Его вывели из барака и повели к воротам — военный с пистолетом в кобуре на поясе и два бойца с винтовками, все трое в белых полушубках и валенках. Лишь Пётр Поликарпович был одет не по-зимнему — в телогрейке, в черных стеганых штанах, на ногах ботинки, на голове убогая шапчонка.

У ворот была минутная остановка. Потом створки раскрылись, и они вышли наружу.

Сразу от ворот они пошли влево, вдоль трехметрового забора из черных покореженных досок. Пётр Поликарпович вдруг подумал, что его ведут в другой лагерь или куда-нибудь в поселок по казенной надобности, а он просто неправильно понял военного. Но когда они свернули вправо и пошли вниз к реке, сомневаться перестал. Надежда, вспыхнув, как искорка в непроглядном мраке, тут же и погасла.

В эти последние минуты он чувствовал необычайную легкость. Грудь дышала глубоко, жадно и покойно. Морозный воздух свободно вливался в легкие, отчего кружилась голова, и все вокруг казалось сказочным, таинственным: и черное небо, на котором остро блестели синие, розовые и белые звезды, и черные горы вдали, и шумевшая под берегом за раскидистыми кустами речка. Земля была укутана толстым пушистым снегом, мороз стоял изрядный, но Пётр Поликарпович не чувствовал его.

В последнюю минуту, стоя на заснеженном бруствере, спиной к реке, а лицом к расстрельной команде, Пётр Поликарпович пытался понять, в какой стороне находится его дом.

Военный вынул из-за пазухи лист бумаги и стал зачитывать приговор:

Именем Союза Советских Социалистических Республик…

Слова вырывались из глотки вместе с морозным паром и без остатка растворялись в черной пустоте, сами становились пустотой. Пётр Поликарпович не слушал, словно это не имело к нему ни малейшего отношения.

Военный возвысил голос и смолк, спрятал бумагу обратно за пазуху.

Отделение, гтовьсь!

Щелкнули затворы, поднялись стволы.

Целься! Пли!

Выстрелов Пётр Поликарпович не услыхал. Его с силой ударило в грудь. Он хотел глянуть, что это такое, и в ту же секунду темное небо со звездами и заснеженный берег завертелись у него в глазах и он полетел куда-то назад и вбок, уже не чувствуя ничего, не понимая, не помня себя.

Военный спустился в неглубокую ямку к лежащему на спине телу, наклонившись, заглянул в лицо, потом поднес ко лбу заранее приготовленный наган, приблизил вплотную и выстрелил. Голова дернулась и застыла на снегу, пальцы крепко стиснули горсть снега. В полуприкрытых глазах искрились звезды, от лица шел густой пар.

Военный выпрямился, помедлил чуток, потом спрятал наган в кобуру и молвил удовлетворенно:

Готов.

Вылез на бруствер, и все трое быстро зашагали обратно в лагерь.


 

Вместо послесловия

Пётр Поликарпович Петров родился 25 января 1892 г. в селе Перовском Канского округа Енисейской губернии в бедной крестьянской семье. Окончил двухклассную школу. В октябре 1915 г. мобилизован в царскую армию. Службу проходил в Канске, занимая должность младшего писаря в полковой канцелярии. В марте 1917-го, после Февральской революции, его избирают в первый Канский Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. 14 октября того же года он избирается делегатом Первого Всесибирского съезда Советов. Петров принимал активное участие и в работе Второго Всесибирского съезда Советов. Он дважды избирался в состав ЦИК Советов Сибири (Центросибирь).

В декабре 1917 г. в Иркутске вспыхнуло восстание юнкеров. П. П. Петров был среди защитников Белого дома, в котором располагался ревком, штаб красной гвардии и Центросибирь. Во время Гражданской войны он воевал в партизанской армии Кравченко и Щетинкина. В марте 1919 г. избран председателем Объединенного Совета Степно-Баджейской партизанской республики, был также членом агитотдела 5-й Красной армии.

В 1920 г. по распоряжению командования армии Петров был направлен в Томский университет. Вскоре он переводится в Красноярск и поступает в Институт народного образования. После окончания института в мае 1923 г. Петров несколько лет работал инструктором Енисейского союза кооператоров в Красноярске, завучем красноярского детдома водников.

В 1925 г. вместе с супругой Петров отправился в поездку по местам партизанских боев. В этот период начинающий писатель работает над небольшой историко-документальной повестью «Лесные ветры». Это был первый его опыт литературного творчества. Одновременно с поэмой «Партизаны» Петров работает над очерками о Степно-Баджейской республике. Поэма «Партизаны», напечатанная в новосибирском журнале «Сибирские огни» (1927, № 6), была восторженно встречена участниками партизанского движения. Отдельным изданием она вышла в Новосибирском книжном издательстве (1928). В этом же году в «Сибирских огнях» опубликован роман «Борель», принесший писателю широкую известность.

В 1929 г. семья Петровых переезжает в Иркутск. В 1931 г. в первом номере только что созданного журнала «Будущая Сибирь» публикуется его небольшая повесть о декабрьских боях 1917 г. в Иркутске «Кровь на мостовых», затем повесть «Саяны шумят». Отдельной книгой издан роман «Крутые перевалы».

В 1934 г. в печати появляется роман П. П. Петрова «Золото». В том же году он участвует в работе I Всесоюзного съезда советских писателей, где лично знакомится с А. М. Горьким. По совету последнего Пётр Поликарпович остается в Москве, сотрудничает с журналом «Колхозник», где в то время работал также В. Зазубрин. Через некоторое время Петровы возвращаются в Иркутск, где писатель начинает работать над романом «Половодье». Это последнее крупное произведение Петрова, увидевшее свет при жизни автора.

За десять лет литературной деятельности П. П. Петров опубликовал поэму, 4 крупных романа, 5 повестей, рассказы, очерки, статьи и воспоминания. В архиве остались неопубликованные романы «Ветошь» и «Подсада», повесть о партизанском движении «Памятная скала», начальные главы второй книги «Половодья».

9 апреля 1937 г. П. П. Петров неожиданно был арестован. Последовали нелепые обвинения, чудовищные допросы, избиения и угрозы подвергнуть пыткам молодую жену. В заявлении на имя начальника УНКВД по Иркутской области Пётр Поликарпович недоумевает: «Психология следствия, как можно тяжелее меня обвинить, навязать вещи, о которых я ничего не знаю… Ни одного оправдывающего меня мотива в протокол не занесено… А силы все слабеют, память меркнет, воля к жизни иссякает. Сейчас от меня добиваются раскрытия контрреволюционной организации, а я ее не знаю. И отуманенный мой мозг доходит до чудовищных вещей: я пытаюсь сфантазировать эту организацию, но приходит реальное мышление, и я проклинаю свою больную фантазию, день своего рождения… И это я, ровно семь лет таскавший винтовку для укрепления Советской власти, написавший для той же цели несколько книг, о которых не раз хорошо говорил М. Горький».

В августе 1939 г. он пишет очередное письмо начальнику УНКВД: «Нахожусь под арестом 29-й месяц, содержусь по первой категории, в одиночной камере… Просто удивляюсь крепости моего мозга. Не понимаю, зачем и кому нужно держать меня почти три года в этих непосильных человеку условиях, жестоком бездействии, обрекая на медленное тление, толкая на последний роковой шаг?»

17 апреля 1940 г. Особое Совещание при НКВД СССР заочно приговорило Петрова П. П. к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Он был отправлен на Колыму, где провел 15 месяцев — с июля 1940 г. по октябрь 1941 г.

31 мая 1941 г. совершает побег из лагеря. Но бежать на Колыме некуда. На 26-й день беглецов задержали на 161-м километре Тенькинской трассы. По приговору военного трибунала 23 октября 1941 г. писателя расстреляли.

Супруга Петрова — Александра Антоновна вместе с дочерью Светланой долгие годы продолжала ждать мужа, не зная о его гибели.

1 марта 1957 г. постановление Особого Совещания от 17.04.1940 г. было отменено военным трибуналом Забайкальского военного округа. Дело на П. П. Петрова прекращено за отсутствием состава преступления. Писатель был полностью реабилитирован.

В 1978 г. иркутскому Дому литераторов присвоено имя Петра Поликарповича Петрова.