Вы здесь

Дурак, или Люди лета 1920-го

Глава I. 29—30 июня, Томск

Пожалуйста, — шепнула сестра милосердия, пропуская Савву за порог. — Пожалуйста, не волнуйте его, он очень слабый, очень чувствительный.

Савва кивнул. Потанин лежал на койке, укрытый суконным одеялом, и силился рассмотреть, кто появился. Трое соседей по палате политично изображали отсутствующий вид.

Здравствуйте, Григорий Николаевич! Я Сенцов. Может, помните? Сенцов Савва Георгиевич. Я у вас бывал летом семнадцатого. Я в Нижне-Кулундинской волости комиссару содействовал, и вы мне советами хорошо помогли.

Здравствуйте. — Потанин сощурился. — Я вас помню. Вы агроном. Правильно?

Правильно!

О Потанине слыхали все от Урала до Тихого океана. Он утверждал, что голоса областей выражают нужды и местных общин, и всего государства, а потому наиболее способствуют становлению гражданственности. Он требовал позволить Сибири — большей части империи — ощутимую самостоятельность и не пытаться из столиц поправлять жизнь, далекую от петербургско-московского разумения. Савва с ним во всем соглашался. Ученого и политика крупнее в Сибири не было. Он и Китай от Алтая до Тибета исследовал. Савва сам убедился в его ботанических и почвоведческих знаниях, и казалось, чего ни коснись — истории ль, географии, — отставной казачий сотник Потанин знал все. Временное Сибирское правительство присвоило ему звание почетного гражданина Сибири, назначило пожизненную пенсию, и — поразительно! — красные этот указ подтвердили, хотя в благоволенье большевиков и в пожизненной пенсии умирающий не нуждался.

Как дела у вас там? — спросил Потанин.

Всё слава богу. — Савва шмыгнул носом и добавил: — Как везде... Я вам цибик1 чаю принес.

Спасибо. Садитесь.

Потанин указал на табуретку. Острый взгляд глубоко запавших глаз означал наступающую слепоту. Отец сибирского самосознания в последние три года изрядно постарел: лысина сильно оголила голову, жесткая седая грива поредела, морщинистое лицо покрылось темными пятнами. Он старался говорить четко, но шепелявил и конец слов иногда проглатывал.

Я ненадолго. — Савва сел. — Повидать вас да землякам рассказать, что лечитесь, что уход есть.

К сожалению, мой уход весьма скор. — Больной усмехнулся.

Григорий Николаевич! — протестующе воскликнул Сенцов.

К законам природы надо относиться спокойно. — Потанин вынул из-под подушки платок, прижал ко рту и кашлянул. — С улицы жара пышет, а я под одеялом согреться не могу... Для естествоиспытателя естественно размышлять о смерти, особенно в моем положении. Да я все-таки и православный, хоть и плохой.

Я понимаю... То ж примерно и Александр Васильевич говорил. — Савва перекрестился, и Потанин взмахи руки уловил. — Законы природы, говорил, для всех одинаковы — и для христианина, и для буддиста.

Александр Васильевич? — Потанин резко приподнялся на локте и подался вперед. — Александр Васильич умер? Адрианов?!

Да. — Савва растерялся.

А меня обманывают: в Минусинск, мол, уехал... — Потанин затрясшуюся бороду прихватил в кулак и медленно повалился на постель. — От чего ж он?

Расстреляли... — тихо произнес Савва.

За что? — Потанин чуть помолчал, заплакал.

Да ни за что!

Ну да, ну да, — забормотал старик, — конечно... Когда это?

В начале марта.

Март, апрель, май, июнь... А я тут как в пустыне.

Простите. — Савва с досады закусил губу: «Вот-те завел разговор!» — Про это и в газете было. Я думал, что вы... Я не думал... Лучше б не приходил! Дурак. Простите.

Оставьте! — Потанин хлопнул по одеялу. — Кажется, у вас ко мне какое-то дело?

Нет-нет! Только навестить.

Тогда окажите мне услугу и расскажите о том, что я еще не знаю.

Да что?.. С панской Польшей воюем. В Крыму Врангель...

Газеты мне читают, — прервал Потанин. — Хоть и выборочно... Как дела на Алтае? на Кулунде? Ваши дела как?

Мои дела — земельное хозяйство.

Вот и пожалуйста.

Вроде б все успокаиваться стало, но... неспокойно... Народ волнуется. — Гость подыскивал слова помягче, однако перестал. — Губревком спланировал разверстку невыносимую. Даже семенное зерно — ядреное, золото! — почти подчистую посгребли... Ну, по весне посеяли кое-что, а теперь комтрудные полномоченные понаехали вроде бы помочь и велели озимые убирать, обмолачивать. Да рано взялись, зерно сплошь худое, с молочком, дождей ведь кот наплакал... А сами всё вокруг считают да записывают — загодя страшно... А если, не дай бог, кобылка поживиться тоже налетит — по осени кору есть будем? — Савва чувствовал себя точно на исповеди. — Скот уводят, у кого он «лишний», как уж определят. Шерсть изымают тоже и кожу. Надо-де пролетариат кормить-одевать... А взамен одни посулы: пожди, и в волость соль привезут, спички, мануфактуру — покупай, коль достанется... А выступи против — ты, значит, паразит и пособник международных разбойников, и твое место на погосте, и всей твоей деревне пути на мельницу нет... Паша Иванов из Баевского в Поперешню чуток прошлогодних продуктов больной теще повез, его упродкомцы задержали: свое не сдал — вор! Все отняли, тоже ж и лошадь, а самого Пашу накануне покоса угнали на принудительные работы в Славгород — неясно, сколь продержат. Везде в коммуны агитируют, в артели, под присмотр...

Это не может долго продолжаться, нашего крестьянина в кабалу не загнать. — Старик опять стукнул по одеялу кулаком. — Сибиряки крепостническим духом не испорчены. Мне Бакунин давным-давно заметил, что сибирский крестьянин — индивидуалист... Я, не удивляйтесь, иногда беседую с теми, кто уже ушел. Это важно — понять их мнение, будь они тут. С покойной женой Александрой говорю, с Ядринцевым... с Бакуниным, Чернышевским... даже с Катковым... — Эту фамилию Савва не слыхивал, да Потанин и говорил-то словно с самим собой. — Слишком много я не досказал, еще больше не дослушал. Горько так умирать... Но еще не конец.

Нет-нет! — вскричал Сенцов.

Сибирское крестьянство за себя постоит, — молвил Потанин.

Крестьяне бунтуют, — прошептал Савва и отпустил вожжи. — У нас кой-где по волостям в армию сбирают за настоящую свободу... черное знамя вывешивают... На Салаирском кряже партизанят, тоже вроде анархистов. Там-сям что-то начинается...

Пора лекарство пить! — объявила вошедшая сестра милосердия. — Пора! пора! — Она потянула посетителя за рукав.

До свидания! — Он встал и попятился. — Простите, ради бога!

Всего вам доброго. — Потанин глядел перед собой.

Соседи закивали.

Вам туда! — За порогом сестра помахала рукой вдоль коридора, укоризненно погрозила пальцем: — Разволновали дедушку! Ну, идите себе!

Простите. — Савва поклонился.

...За что, спросил Потанин, Адрианов расстрелян за что? В семнадцатом Савва приносил заметочку в редакцию «Сибирской жизни». Главный редактор, пожилой крепкий бородач со сплющенным носом и удивительно молодыми глазами, судил об алтайских проблемах дельно, смеялся искренне, ругался искренне и показался очень душевным. «За искренность расстрелян Александр Васильевич», — наконец ответил себе Савва.

Он маялся мыслью, что к Потанину пришел сглупу, наболтал лишнего, расстроил старика, и уж больше не стоит пытаться свидеться — так дурно получилось и стыдно.


 

Потанин не уснул ни вечером, ни ночью. Утро наступило быстро. Он наклонился за упавшим платком, повернулся, и в голову хлынул жар, а с ним тьма в красных пятнах и испуг умчаться далеко отсюда. «Вот», — понял Потанин.

Что? — Придремавшая сестра милосердия встала с табуретки, нагнулась над ним, прислушалась.

Вот, — выдохнул он, — умираю.

Как вам не стыдно, Григорий Николаевич! — попеняла сестра. — Живите да живите!

Хочется, — отозвались его губы, — да нельзя...

Она побежала за дежурным врачом. Тот примчался с лекарским чемоданчиком и горячим шприцем наотлет, вколол больному укол, потоптался возле, бросил: «Подождем» — и удалился.

«Последнее мое путешествие, — серьезно подумал Потанин. — За последней правдой. Сейчас все узнаю». О Боге он вспоминал редко. Странствуя в степях и пустынях, он пошучивал над упорством жены соблюдать, сбившись во времени, православные посты и праздники. Он больше интересовался цветами, жуками, тряпичными божками и политическими мелочами, чем ее миром. В Потанине-этнографе христианству сопротивлялся ламаизм, тенгрианство, шаманизм; Потанин-естествовед склонялся к пантеизму. Даже шурин, самарский кафедральный протоиерей, — вечная память новомученику Валериану! — не переспорил зятя и вздохнул: «Того, кто своим умом до всего дошел, не переубедить».

Потанина осенило, что вдруг удастся увидеть лицо Бога, с Которым он, наверное, все-таки встретится, и он тяжело размышлял, чем оправдать житейский путь, если Бог об этом спросит. «Бог простит, — утешил бы страдалец Адрианов. — Грех вам убиваться: больше вас для Сибири никто не сделал». — «Нужны ль родной земле все наши заслуги, и что останется после нас, бог весть, — возразил бы Потанин. — Нам оставить белый свет с радостной душой неосуществимо».

Благодаря ему с 1860-х по 1917-й в Сибири сложились собственные политические силы, во всеоружии встретившие и отречение царя, и ленинский захват власти. В 1918 году областническое правительство за лето избавило Сибирь от большевистского зла, могло решить земельную проблему и удержать коммунистов за Камой, но правящие омские левые приютили чужаков — подвинулись и сдались «Уфимской Директории», а следом попустительствовали Колчаку, насущные вопросы не решавшему. Крестьяне восставали. Большевики вернулись. Однако будущий день не просчитывался.

Потанин мог бы сказать Богу: «Я не религиозен, я просто поступал по совести. Суди». Но вместо Бога привиделась незнакомая маленькая девочка, с десяток лет назад написавшая ему письмо, прочитанное как стихи: «Григорий Николаевич, писатель, прошу вас сказку в школу, писатель Потанин, сказку, Григорий Николаевич, в школу, писатель». — «Надеюсь, красавица, у тебя все удачно», — улыбнулся он.

Принесли завтрак, тронули старика за плечо, охнули и засуетились:

Потанин умер!

У койки сгрудились сестры милосердия и санитары, у дверей столпились больные. Врач приложил к сердцу стетоскоп, поводил им по груди, потрогал шейную артерию и провозгласил:

Умер.

Он скрестил покойнику руки, закрыл лицо простыней, по-солдатски повернулся к двери и твердым шагом покинул палату.

Простыню приспустили: всем хотелось посмотреть в лицо великого человека. Заглянуть ему в глаза было уже невозможно.

Глава II. 30 июня, Томск

Предтомгубчека Матвей Берман, парень двадцати двух лет, пребывал в приподнятом настроении. Он заглянул в кабинет, где читинский земляк Мартын Сёмочко, он же Марат, кого-то допрашивал.

Здравствуй, Март. — Берман прошелся по комнате и кивнул на своего сверстника, тоскующего на табурете: — Расслабился он у тебя! Потакаешь преступникам? Лишу тебя жалованья и довольствия лишу.

Здравствуй, Мотя, — сказал следователь начальнику.

Повстанец? — нарочито сурово осведомился Берман.

Да, — подтвердил Сёмочко, — из Барнаульского уезда агитатор. В партизаны он не успеет. Мы его чик — и нет его... Шустрый, гад. Его в Томск заслали, а он сразу к Потанину за инструкциями. Опять Сибирь от России замыслили отделять. — Сёмочко подмигнул подследственному: — Я тебе голову от тулова отделю!

Я к тетке приехал, а не к Потанину. Я сразу к тетке пошел, никто меня к Потанину не посылал. А с Потаниным — про посевы поговорить. Урожайность надо как-то повышать. Вы ж отнимаете все.

Вот и видно, что ты гад, — весело бросил Берман. — Для советской власти ничего повышать не хочешь, а все для себя.

Если урожайность повысить, то и власти что-нибудь останется.

Советской власти не надо что-нибудь, — поучающе произнес предгубчека. — Например, такое говно, как ты, ей не надо.

Ну и отпустите.

Хитрый, гад! — Сёмочко фыркнул.

Или дурак, — добавил Берман.

Или дурак, да! — Сёмочко захохотал. — Не хитрый, нет, скорей дурак! Он, Мотя, в штаны наложил. — Следователь привстал и уперся взглядом в подследственного. — Ты Потанину не про урожай, ты про восстание говорил!.. Ишь ты, цыпленком прикинулся: «Не агитировал, не саботировал, а только зернышки клевал...» Про посевы то да се — в губпродком нужно идти, а не к Потанину! А к нему ты за другим советом заявился!

Успел, значит, повидаться. Ну-ну! — Берман сел на стол. — Потанин помер сегодня. Символ сибирского сепаратизма помер. — Он заглянул в допросный лист: — Выражаю вам, гражданин Сенцов, искреннее соболезнование. Потанина как каторжанина, как ученого мы уважаем.

Савва обомлел, замычал и закачался.

Помер, значит. — Сёмочко положил вечное перо на чернильницу. — Ишь ты! Глянь, как злодей разволновался... Ну-ка прекрати истерику!

Потанина мы уважаем, — повторил Берман. — Но вас будем уничтожать, вас мы должны уничтожать, потому что в будущем обществе таким элементам не место. Уж извините... Ты, Март, оформи его в графе «расход».

Каким элементам? — вытирая катящиеся слезы, закричал Савва. — Я агроном!

Очень приятно. — Берман усмехнулся. — А я тот самый вечный жид, с которым вы боретесь. И вам меня не победить, я умней.

Мне-то зачем с вами бороться? — вскрикнул Савва. — Жиды тоже люди.

Как ты меня назвал, сволочь? — Берман спрыгнул со стола. — Разве я похож на жида?

Широконосый, скуластый, он на еврея, действительно, не походил.

Вы ж сами сказали. — Савва оторопел.

Ну-ну! Ты-то сам на кого похож, пугало алтайское? — Берман смотрел на Сенцова и махал списком примет. — Ты... ты что, Март, пишешь? По этим данным и меня арестовать можно!

Приметы Саввы Сенцова оказались таковы: возраст 22 года, рост 1 метр 75 сантиметров, телосложение среднее, наружность обыкновенная, лицо чистое, продолговатое, волосы темные, прямые, лоб высокий, глаза карие, средней величины, нос посредственный, уши средние, рот умеренный, подбородок круглый, усы и бороду бреет, особых примет нет.

По жандармскому образцу сверяю! — Сёмочко прижал руку к сердцу. — Сократил немножко. Рост в сантиметрах, как полагается... Ты не шути, Мотя, агроном на тебя не похож.

Ты, агроном, пойми, — проникновенно возвестил предгубчека. — Мы не убийцы, мы политработники, мы расчищаем площадку для стройки социализма, и ты для нас как сорная трава. Я тебя, агроном, на удобрение пущу. — Он перебрал листы допроса. — Или уж пожалеть тебя?.. Отправлю в концлагерь до перевоспитания. Если ты откровенно расскажешь про все свои контрреволюционные связи. Есть у тебя знатный шанс, агроном. Повезло тебе, что я сюда заглянул... Давай откровенно. Ты от Плотникова агитатор? Тебя к Потанину он посылал?

Но Савву доконала мысль, что именно он, Савва Сенцов, до смерти взволновал Потанина, и трясла дрожь, слова хрипло булькали в горле. Он втянул воздух, поперхнулся и кашель унять не смог — одной рукой ухватился за шею, другой вцепился в табурет, и Сёмочко насторожился.

Синюха, что ли?.. Мотя, у него синюха! Он, наверно, в клинике «испанку» словил.

«Испанку»?

Кажется... пальцы с синевой, кажется... нос вон посинел. Я не врач, конечно...

Черт! — Берман покачался с пятки на носок. — Да все равно он никуда не годится... Эй, агроном! Перестань слюной брызгать, иди отсюда! Иди-иди! У тебя сейчас дни самые опасные. Понял? Выйдешь — иди прямо мимо озера до водонапорной башни, поверни направо, там неподалеку заразная больница — найдешь! Лечись... Если не помрешь, вернешься.

Ну ты даешь, Мотя! Раз — и квас!

А на кой он такой?

Тогда пиши распоряжение об освобождении.

Ты напиши, я подпишу. — Берман шлепнул Сёмочко по плечу. — Оформи показания — и ладно! Он ведь ничего наговорить не успел.

Савву понемногу отпускало, он тяжело поднялся с табурета.

Пропуск возьми!

Следователь швырнул бумажку на край стола; Савва подобрал ее и побрел прочь.

Доставай лекарство! — велел начальник.

Реквизированная по причине сухого закона рябина на коньяке шустовской марки стояла плотными шеренгами в тумбах стола. Сёмочко вынул оттуда же и стаканы и откупорил бутылку.

Берман предпочитал у себя спиртное не держать с тех пор, как его за пьянство исключили из компартии да загнали с понижением по должности из Томского губисполкома в уездный глазовский военкомат. Перешел служить в ЧК — все выправилось. Теперь он осторожничал и, в отличие от предшественника, въедливого Шишкова, томской партийной верхушке не досаждал, подчеркнуто ставил ветеранов РКП(б) в пример молодежи. Беленец, председатель бюро, совета, комитета, явно метил в Москву, и предупредительный Берман ненавязчиво, но неизменно выказывал ему уважение. Итоги очевидны: Шишкова за бессудные расстрелы пожурили и перевели в другое ведомство, а Берман, отчитываясь в полусотне расстрелянных по ходу следствия, удостоился одобрения.

Закусить нету, — объявил Сёмочко.

Есть! — Предгубчека достал из кармана шоколадку. — Помянем сибирского дедушку. Все-таки выдающаяся личность. Это ж надо такой авторитет заработать!.. Видел я его в декабре семнадцатого возле университета. Маленький, дряхлый, ничего особенного, а вокруг толпа! Профессора, офицерб... Завтра в «Знамени революции» некролог напечатают.

Революция беспристрастна! — Сёмочко расплескал настойку в стаканы.

Где у агронома тетка живет? — спросил Берман, глядя в окно.

Где-то на Заистоке.

Агроном в заразную пошел.

Рисковый ты, Мотя.

Наоборот. Мы же знаем, чту «испанка» может... А он для нас пустой, он болтун, не агитатор, у меня глаз наметанный... Не переживай, скоро много дел будет.

Повстанческие группы появлялись будто грибы после дождя, возникали и разношерстные, однако Берман и тут поразил членов губревкома, в конце июня слив в одну емкость шампанское и водку — ликвидировав эсеро-белогвардейскую организацию числом под батальон. Эффектный метод он решил не возобновлять, сосредоточиться на монархистах, но действовать опять-таки с опережением и приготовить их список загодя.

Послушай про интересное. — Сёмочко постучал приятелю в спину. — Мне тут один интеллигент из учителей объяснил, что за статуя у нас над входом.

Фемида, — начальник отмахнулся, — богиня правосудия. Нам в коммерческом правовед любил про нее напоминать. Это же здание бывшего суда, вот Фемиду на крышу и посадили.

Да не Фемида! — возопил Сёмочко. — Немезида! богиня мести! У Фемиды повязка на глазах и крыльев нет, а эта без повязки и с крыльями! Интеллигент мне разобъяснил, что символ большое значение имеет, мол, все тут взвешено, все рассечено под знаком возмездия!

Красиво, — согласился Берман. — Но я тебе еще умней скажу, еще логичней: символ этот и для истории вполне подходящий — с товарными весами и с мечом.

Глава III. 1 июля, Томск

Беженцы кто куда и вшивые войска, белые и красные, несли с собой тиф, чаще сыпной, чуть реже возвратный, а брюшной был редок, и образованный народ потешался: это-де потому, что бактериям нечем кормиться. Губчекатиф организовал отряды по борьбе с эпидемиями, губчекатруп подбирал то, с чем прочие санитарные службы не совладали. Средств не хватало на все.

Заведующий лечебницей для заразных Геннадий Евгеньевич Сибирцев, при постоянном пригляде за хворыми, при отчаянном поиске медикаментов, дезинфекционных и перевязочных средств, съестного и хотя бы денег, писал и звонил в соответствующие отделы губревкома, однако сам туда не хаживал, боялся сорваться на крик и все начисто испортить, барабанил пальцами по телефону и поминал царя Давида и всю кротость его. Прежде медицинского факультета Сибирцев окончил семинарию и, хоть стал лечить не душу, а тело, оставался благодарен отцу, протоиерею, за науку и воспитание, злость гасил, только на лице подолгу туманилась обида. Брань советских учреждений ему прощали и даже говорили: правдивый, совестливый.

Вчера он услыхал о кончине Потанина. При давней встрече с ним в обществе попечения о начальном образовании Сибирцев узнал, что Потанин в ссылке находился и в Тотьме; Григорий Николаевич живо описал Успенскую церковь, где через пару лет по его отбытии батюшка встал на кафедру.

Нынешнее скорбное известие напомнило об отце. Недавно извещенный, что здоровье батюшки резко ухудшилось, Геннадий Евгеньевич осерчал на состояние дел, не позволяющее поехать на родину, чем-либо отцу помочь и припасть под благословение. Однако отец мог спросить: среди войн, среди эпидемий не усомнился ль сын в правде Божьей? — даже непременно спросит, и это вдруг стало весомым поводом погодить с отъездом.

Он раздраженно бродил по двору, крутил усы, тер лысину и распекал персонал за нерадивость: уж во всяком случае, пропарить белье после стирки могли бы без распоряжений. Ходячие больные грелись на солнышке, женщины гладили друг дружке стриженые головы и пошучивали.

Здравствуйте, господин доктор, — поклонился Савва.

Сенцов? — Сибирцев прищурился. — Как вы себя чувствуете?

Хорошо, очень вам благодарен. Я могу уйти?

Не смею мешать. «Испанки» у вас нет, признаков иных заболеваний не наблюдается, и оставаться тут для вас опаснее, чем на улице... Впрочем, позвольте вопрос: вы отсюда и впрямь в ЧК пойдете? Просто любопытно.

Я хотел бы завтра на похороны Потанина попасть. — Савва показал газету с некрологом. — А потом в ЧК, да. У них же все равно мой адрес есть. А то хуже может быть.

Потанина? Вы его знали?

Знал, — сокрушенно ответил агроном.

Позвольте... — Сибирцев надел пенсне и протянул руку к газете.

Это фельдшерицы газета, — сказал Савва. — Ей, пожалуйста, отдайте... Ну, я пойду? Спасибо. Прощайте, значит.

Прощайте. Желаю удачи! — Заведующий уткнулся в некролог, а Савва пошел за ворота.

«Он был в стане наших политических врагов, — прочел Сибирцев. — Наемники и прихвостни буржуазии сумели воспользоваться им в качестве орудия против рабочих и крестьян... Потанин был орудием одурачивания рабочих и крестьянских масс... Как общественный деятель Потанин может лишь вызвать чувство отвращения, негодования рабочих и крестьян. Он явился орудием в руках белогвардейской своры. И мы говорим о нем не как об общественном деятеле, а как об ученом... Исследования и путешествия Потанина входят в ту сокровищницу знаний, которою так дорожит рабочий класс. В этом заслуга Григория Николаевича Потанина. И теперь, когда мы получили известие о его смерти, мы отбрасываем прочь тот вред, который он принес рабочему классу».

Пусть так, уже кое-что, подумал Сибирцев. Слог заметки, изобилующей повторами, походил на речи Ленина. Пандемия психических расстройств вряд ли реже, чем инфекционных, размышлял он. То всем селом соберутся в незнаемое Беловодье, то ведьм по соседству начнут истреблять. Больные не желают слышать и видеть все противоречащее их убеждениям, причем для агрессивной фазы и для упорядоченного поведения симптомы истерии равно характерны. Самые безнадежные оглашают себя самыми здоровыми и предписывают прочим свои правила. Недужные не даются лечить, да и трезво рассуждающих убивают чаще, чем при чуме.

Геннадий Евгеньевич!

Духонин? — Сибирцев сверху вниз посмотрел на сивоусого коренастого мужика в очках, перемотанных нитками.

Я. Извините. Я тоже выписаться хочу.

Но вы не долечились. У вас и кожный зуд непрестанный, я же вижу.

Чепуха, сам справлюсь. Мне один дед верное пособие присоветовал...

Ведь вы умный человек, и что я слышу? — Сибирцев всплеснул руками. — Сапоги вы несете сапожнику? А здоровье доверяете кому попало! Он, ваш дед дурной, себя разве вылечил? — Сибирцев указал на дверь ближнего барака: — Он плашмя лежит!.. Как зрение? Глаза у вас воспалены.

Зрение получше. Да я газеты не читаю.

И справедливо, от них только расстройства. И плакаты не читайте. — Сибирцев остановил больного, гуляющего туда-сюда: — Не сочтите за труд, отнесите газетку Вере Леонтьевне.

Я единственно боюсь, — признался Духонин, — приступы повторятся. Опять воображу, что я в окопах или еще невесть какую дрянь...

Не повторятся. Если повторятся, то вас ждет всемирная слава: вы попадете в медицинские учебники. Если температура повысится, то по иному поводу, и вы уж, ради бога, постарайтесь не простывать и спиртного сторонитесь. А пока надо подлечиться.

Видите ли... — Духонин понизил голос. — Намедни на кладбище всю ночь револьверная пальба шла, будто бой. Тут слыхать. Гулко. Это, я узнал, офицеров расстреливали, пока меня тут лихорадило. Повезло мне... С фамилией Духонин жить трудно, сразу хотят в штаб к покойному генералу отправить2. Товарищи со своей грязью в душу лезут, отвратно. — Слово «товарищи» он произнес с подчеркнутым презрением. — Я вас очень уважаю. Вы любого человека цените. Так вот... Я, как бывший сотрудник порядка... дворник... могу вас уверить, что в непродолжительном времени все повторится — и облавы, и прочее — только под частую гребенку.

Как бы возвратный тиф. — Сибирцев ударил кулаком в ладонь. — Понятно... Не забудьте зайти ко мне, я вам курс лечения распишу.

Вы послушайте, Геннадий Евгеньевич! У вас люди разные лежат, могут случиться большие неприятности.

Спасибо, мне ясно.

Из сотни пациентов заразной больницы политически сомнительных для советской власти набралось бы множество, с документами иль без таковых, и заведующий избегал вникать в анкетные данные. Он правильно стал врачом, а не священником: принимаемые исповеди, в практике Сибирцева нередкие, сильно утомляли. В последние годы он сталкивался с судьбами поразительными, но о них ничего никому не пересказывал, ибо предписано Гиппократом не разглашать сокровенное о чужой жизни.

Жил Сибирцев здесь же, в минуте ходьбы; расспросив больных, он ушел домой и сел писать отцу. Письмо ладилось плохо: исчислялись накопившиеся проблемы, а говорить о насущном не получалось.

Глава IV. 1—2 июля, Томск

Фамилию Духонин в удостоверение приказчика Камышловского потребительского общества вписал друг-юморист — кто-де станет подделывать мандат на такую фамилию? — тотчас видно подлинность.

Иван удивлялся сам себе, он дважды подряд проговорился: был ведь некогда и сотрудником правопорядка — филером Енисейского жандармского управления, и офицером — унтером в колчаковской пехоте. «Размяк, болезнь виновата, — посетовал он, — слабодушие, сентиментальность».

Из Томска он выбрал водный путь, помня, что сыск на речном транспорте хуже, чем на многолюдной железной дороге. Новоявленный Духонин прикидывал, можно ль миновать бюро пропусков и наудачу попроситься на пароход или катер за какую-либо помощь по судовому хозяйству.

К пристанской кассе подошли трое в перепоясанных ремнями косоворотках и в фуражках с пятиконечными звездами. Посредине шедший мужчина, не наклоняясь к окошечку, попросил билеты на 6 июля до Новониколаевска и оформил багажную квитанцию.

Десяток лет назад Иван видел это презрительное выражение лица в розыскном листе члена социал-демократической партии большевиков, народного учителя Александра Васильевича Шишкова. Не запомнить его было нельзя: по агентурным данным, в девятьсот пятом в Москве парень развлекался, уча подругу стрельбе по белым мишеням — постовым полицейским, — информация, взбудоражившая все Енисейское управление. Шишкова за призывы к революции сослали в Нарым, из ведомственной переписки он исчез, а позже, по прочным слухам, отличился жестокостью среди томских чекистов.

Иван проводил его взглядом и задумчиво двинулся на базар. Он не знал, куда идти, но знал, что пока останется в городе.

Что продаем? — спросила баба, менявшая мыло на постное масло, скользнув глазами по длинным полам сюртука.

Руки, — ответил он.

Удалось условиться на починку сарая за кой-какие харчи и ночевку на сеновале.


 

Шишковский служебный перевод давние соратники отметили гулянкой в краснокирпичном здании под статуей Немезиды. Шишков сдался обычаю и улыбался, пил и пел со всеми, однако радости не ощущал, за полночь лег на диван и уснул.

Он воспитывал в себе равнодушие и кое в чем преуспел: жена и дети воспринимались уже не как семья, а как анкетные данные. Их имена пропали из речи и заменились одинаковым «ты». По отношению к сослуживцам это не получалось: вовлеченный в коллективную ответственность не мог остаться безразличным к результату работы, равнодушие уступило недоверию.

Он слишком долго, с дурным постоянством увязал в здешних болотах и местной администрации. В 1918 году, при победном марше областников по Сибири, бывший комиссар Нарымского края Шишков бежал в Москву. Яша Свердлов, близкий приятель по ссылке, предцентрисполкома, ценил Шишкова за преданность и исполнительность, устроил в Наркомат внутренних дел, а весной девятнадцатого лично отвез в Харьков. На Украине Шишков стал членом Верхревтрибунала и зампредом ВЧК, состоял в высших управленческих кругах. Садистские вольности харьковских чекистов он счел приемлемыми и объяснял частые массовые расстрелы необходимостью ускоренного отлаживания советской власти. Тут была не служба, а песня, но карьера вновь решилась в Москве: Яша вдруг умер; председателем Центрисполкома провели безликого Калинина, подбирающего себе таких же серячков. Шишкова определили возглавлять Губчека во Владимире и потом в Томске, где подсидели. «Будь проклят этот Нарымский край с его медведями и стерлядями!» — цедил он сквозь зубы. Назначенный на внушительную должность председателя Иркутского губревкома, Шишков сомневался в упроченье своего положения и, перемещаемый все дальше на восток, считал, что его, заслуженного революционера, сводят на нет.

Предсибревкома Смирнов вздумал новому предгубревкома дать наставления, и ехать в Иркутск приходилось через Новониколаевск...

Утром Шишков проснулся от крика и хохота.

Все же пришел! — вопил в коридоре Сёмочко. — У, вражина! Ну, молодец! Я тебя люблю. Все б вели себя так!

Перестань орать! — в приоткрытую дверь сказал Шишков.

Александр Васильевич! — Сёмочко не смутился. — Это Савва Сенцов. Направляется в Барнаульский уезд. Если вам нужен помощник таскать-грузить — пожалуйста! Попутчик до Новониколаевска. Проверенный малый.

Савва неловко поклонился.

Где ты взял такого? — Шишков захлопнул дверь.

Ты почто кланяешься? — Сёмочко подтолкнул Савву в другой кабинет. — Ты должен согласно и бодро мотнуть башкой, как боевой конь!.. Ох, крестьянин! Агроном. Темнота. В сельский актив тебе надо, в коммунистический союз молодежи. Ты должен расти над собой!

Март! — Берман прошагал перед Сёмочко и устало опустился на стул. — Тебя на улице слышно... И испанский агент здесь! Может, ты, Сенцов, лазутчик? Смелый очень. И Потанина навестил, и с ЧК задружил...

За что меня арестовывать-то? — Савва пожал плечами. — Я размыслил: схожу к вам сегодня, зато уж завтра Григория Николаича со спокойной душой провожу. Его похороны на завтра перенесли... в шесть вечера, в Иоанно-Предтеченском монастыре.

Удивительный ты мужик. Наивный до умиления... — Берман поворотился к Сёмочко: — Налей мне, Март, лекарства. Отдохну. А ты пока из графина пей, соблюдай дисциплину.

Сёмочко засопел и насупился.

Я, Марат Тарасович, еще о чем... — Савва чинно выпрямился. — Позвольте вас поблагодарить про губпродком, чтоб туда зайти. Я вчера наведался, и Федор Никанорович выдал мне мандат на устройство агрономического хозяйства.

В мандате были написаны волшебные слова: «Дано разрешение Сенцову Савве Георгиевичу в с. Баево на устройство экспериментального участка по выращиванию морозостойких злаков. Губпродкомиссар Иванов-Павлов. 1 июля 1920 г., Томск».

Во всем ты, Сенцов, в преферансе. — Сёмочко наклонился над тумбой стола и насвистал «Чижика-пыжика».

На пороге возник Шишков. Увидев Бермана, он не шелохнулся, уронил:

Здравствуйте, товарищи, — и пригладил усы с бородкой.

Здравствуйте, товарищ Шишков. — Предгубчека не привстал, но раскинул руки. — Опять вас поздравляю. Завидую вашему переводу и повышению. В Иркутске интересно, край непочатый.

Справимся, товарищ Берман, — Шишков глянул куда-то мимо присутствующих, — очистим Иркутск от контрреволюционной мрази не хуже Томска. Как ваши успехи?

Успехи, товарищ Шишков, для посторонних невидимые, но для ЧК значительные. Я нынче всю ночь в тюрьме присутствовал. Погрязаю в текущем и живу будущим — планирую ряд новых мероприятий.

Гнойники внутри органов тоже не забывайте, — заметил Шишков. — Политзанятиями здесь не обойтись, персонально у каждого нужно в душе покопаться.

Справедливость этой фразы Берман подтвердил лишь наклоном головы.

Да-да, — вежливо откликнулся Сёмочко.

Значит, товарищ Марат, мы договорились: пусть шестого в шесть утра он придет ко мне на квартиру, поможет вещи перевозить. Молодым сотрудникам позже тоже напомните. — Шишков повернулся уйти и задержался. — Каюты для него нет, что-нибудь найдет... — Бывший предтомгубчека ступил в коридор и ушел.

Кажись, он меня подальше посылал, — Сёмочко хмыкнул, — а оказывается, мы договорились. — Он написал адрес Шишкова на обороте старого судебного бланка и сунул Савве: — Держи. Чтоб исполнил все в точности. Поедешь в Новониколаевск, разгрузишь, погрузишь — и свободно пыли в свою степь. Чтоб в Томске под ногами не путался!

До свидания... — полувопросительно проронил Савва.

Прощай. — Берман помахал ему ладошкой. — На кой ты тут нужен?

Чисто герой! — бросил Сёмочко за спиной агронома.

Сказочный дурак, — постановил Берман.

Глава V. 3 июля, Томск

В субботу ближе к вечеру шествие с телом Потанина направилось в женский монастырь. Неспешно и плотно наплывали тучи, с исподу исчерна-синие, с провалами в открытое небо.

Гроза — это символично, это какое-то предупреждение.

Галоши надевать и зонтик брать — вот и предупреждение.

Жалко, что профессора наши естествоведы присутствовать не могут, в поле работают.

Услали в поле? Ну и глупо! Толку-то от них!

Типун вам на язык! Никто их не усылал! Это часть научного курса.

Я пошутил. Сам университетский. Я это прекрасно знаю.

Профессор Лаврский тоже в экспедиции, а уж его-то явно недостает, все-таки единственный родственник, племянник по жене.

Вы не про нервную поэтессу?

Спаси и сохрани! Я про путешественницу, которая в Китае у Григория Николаевича на руках скончалась.

Это не тот ли Аркадий Валерианович Лаврский, который зимой девятнадцатого был председателем городской думы?

Тот.

Толковый человек, помню.

Возле Потанина дурных не бывало...

Назначивший себя распорядителем Филипп Козьмич Зобнин, высокий и сухощавый, совсем ссутулился. Он шел за гробом, и в шуме идущих ему слышалось: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром...» — словно голос Шаляпина плыл над Томском.

Я Потанина встречал на улице. И раскланивались!

А мне он рекомендательное письмо дал. Отзывчив был чрезвычайно. Святой человек.

Сорокоуст заказывали?

Обязательно. Вчера в госпитальной панихиду совершили, сделали для Потанина исключение, а то ж церковки в клиниках позакрывали, как назло.

Да куда ни ткнись! Впредь будем Маркса читать. Вместо «Милосердия двери...»

Наши якобинцы кричат, что взамен религии будет наука, а сами Институт исследования Сибири закрыли, даже и Сибирские высшие женские курсы.

Лиха беда начало.

Типун вам на типун!..

Прохожие останавливались, крестились, и некоторые шли следом. В жарком и душном воздухе подымалась пыль. Молодежь при гробе сменялась постоянно.

Легонькой! — прошептал Савва и поверх голов посмотрел на Потанина. — Будто его и в гробу нет!

Монастырь встретил процессию колокольным звоном. Она остановилась подле кладбища.

Сюда! сюда! — Дьякон повел всех в Иннокентьевскую церковь.

Вы, батюшка, пожалуйста, по сокращенному чину, — попросил священника мужчина в тужурке без знаков. — Григорий Николаевич был человеком нецерковным и неверующим, следует уважать его чувства. И вот-вот ливень хлынет...

Все по уставу, — нехотя обронил священник.

А как же, — согласился мужчина, — я тоже семинарию окончил. Но мы не формалисты, а в раю не бюрократы — поймут и примут... А то ведь тут еще с речами полезут! Время дорого! Не будем ссориться.

В храме гроб обступили редкие близкие, больше из знакомых женщин. Вдову Адрианову с дочерьми и сыновьями пропустили вперед. При отпевании Зобнин тихо вторил молитвам и переводил взгляд с зажженной свечи на покойного.

Зобнин и сам карьеру не делал — то в училище преподавал, то акцизные сборы учитывал — научные вклады в почвоведенье иль этнографию скудноваты. Между тем в тяжком девятнадцатом только он помог бывшему председателю Сибирского совета — перевез беспомощного нищего старца из съемного угла в свой маленький домик, потеснив жену и дочку с тремя сыновьями. Он же Потанина после мозгового кровоизлияния уложил в клинику и часто навещал.

...Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Григория, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная...

Отпевание завершилось. Гроб, провожаемый молитвами монахинь, вынесли на кладбище и поставили на скамьи.

Нам пора. — Мужчина в тужурке оперся на лопату.

Да. — Зобнин подумал, что это местные служащие понукают, и обратился ко всем: — Пожалуйста, кто проститься с Григорием Николаичем... Речи потом.

Коснуться Потанина подошли многие.

Господня земля и исполнение ея... — Священник крест-накрест посыпал тело землей.

Издалека раздались жестяные раскаты грома. С неба упали тяжелые капли, однако дождь не пошел.

Природа плачет.

Сибирь с Потаниным прощается.

Впервые хоронят человека, про которого плохое даже не сочинишь.

Выступить не хотите?

А что говорить? Общие фразы? Суть-то не выскажешь.

Да, при клятом царизме мы были разговорчивей.

Жизнь продолжается.

Есть у Потанина тезис, что Сибирь станет страной, где русские органично продолжат историю Отечества. Уж точно, не так он это представлял.

Пути истории неисповедимы...

Гроб закрыли, заколотили, опустили на полотенцах в могилу, закопали. В выросшем холмике установили восьмиконечный деревянный крест, рядом возложили венки и цветы.

Впереди собравшихся встал Шатилов, в Сибирском правительстве бывший министр по туземным делам, оставленный новой властью в подозрении, но терпимый. Ольга Александровна, женщина с детским лицом, глядела на мужа привычно внимательно. Сейчас Зобнину любые речи казались пустыми, его даже раздражали оттопыренные уши и вислые усы Михаила Бонифатьевича, и Зобнин усомнился — что существенное Шатилов может сказать о Потанине?

Вот и обрел Григорий Николаевич вечное пристанище, — сказал Шатилов. — Никогда он своей квартиры не имел. Он себе не принадлежал, ничего лично для себя не добивался, он принадлежал Сибири. В Сибири он стал первым борцом за народную свободу. Единственный каторжник, отправленный из Сибири в Россию, два с половиной года в кандалах...

Лекция, — услышал Шатилов и осекся.

Большинство из нас тогда еще на свет не появились, — проговорил он в замешательстве. — Старые друзья Григория Николаевича давно в лучшем мире. Вот писатель Николай Иванович Наумов неподалеку лежит... Ныне время иное. Ныне все по-другому. Но мы, ученики Потанина, должны помнить его завет о создании собственной интеллигенции, сибирской интеллигенции, которая возьмет на себя заботы о здешних нуждах. Мы должны ее вырастить, мы должны воспитать тех, кто и после нас станет выражать нашу правду, кто станет ее отстаивать. Никто за нас думать не будет...

За спиной вдруг засмеялись. Шатилов помолчал и махнул рукой безнадежно.

Трудно без Потанина... Наш известный литератор Георгий Гребенщиков писал, что для сибиряков Потанин то же, что Лев Толстой для россиян, но Гребенщиков, знакомый с Толстым, не находил в нем той цельности, которой обладал Потанин... — Шатилов расстроился, смешался и речь оборвал. — Спасибо тебе, Григорий Николаевич. Прости нас... — Он шагнул в толпу и сокрушенно буркнул жене: — Болтал что ни попадя...

Нет, Миша, хорошо. — Жена торопливо его приобняла.

Его место у могилы заступила маленькая Наталья Карпова, секретарша Потанина.

Мне довелось Григорию Николаевичу помогать. В нем не было ни капельки обывательского, он был выше бытовых мелочей. Прежде всего ученый. Совершенно бесхитростный. И кое-кто этим пользовался, чего только не добивались! — Она перевела дух. — Над собой он посмеивался, что на лешего похож и нос картошкой, но все понимали, что он замечательно красивый человек...

«Миловидная дама бальзаковского возраста, — вздохнул Зобнин. — Шла б ты замуж наконец, Наталья Петровна».

Пора мне, Анна Ефимовна, — откланялся он пред Адриановой. — Притомился. Еще и домашние дела ждут... Простите, живу под боком у монастыря, но не могу пригласить: Алевтина Ниловна моя и Боря с Женей, младшие сынишки, «испанку» подхватили, спят да спят.

Будем к Григорию Николаичу в гости ходить, — медленно молвила Анна Ефимовна, — как бы и к Саше... Даже не кажут, где убили, гады.

Григорий... Александр... — Зобнин пожал руки сыновьям Александра Васильевича, — дамы... — поклонился вдове и дочерям, — прощайте, не поминайте лихом.

Прощайте. Пойдем и мы, тяжело это все.

Анна Ефимовна пошла к воротам; взрослые дети послушно следовали за нею.

Выступить намерился молодой человек в гимнастерке, Константин Молотов, предгубнаробраза, редактор газеты «Знамя революции». Зобнин знал его как члена губкомовской парткомиссии, побывавшей в Институте исследования Сибири, после чего институтская деятельность прекратилась.

Ставлю всех в известность, — насупясь, объявил Молотов, — что перед смертью Потанин принял решение по-христиански со всеми примириться и признал советскую власть. Советская власть, со своей стороны, тоже не имеет к нему претензий. Все в прошлом. Получается, что рассчитались.

В толпе загулял недоверчивый гул.

Не шибко на Потанина похоже...

Я, — Савва встрял вполголоса, — с Потаниным виделся накануне. Не собирался он советскую власть признавать, ей-богу.

Почему вы, Константин Михайлович, в некрологе такой факт не отобразили? — будто б сочувственно спросил Шатилов.

Мне тогда не сообщили...

Всё вопили, что Потанин выжил из ума. Получается, так.

Да кому он это сказал?

Говорят, чрезвычайно он стал несамостоятельный. Вот и секретарша про то же.

Чем дальше, тем темнее. Помните потанинское воззвание? «К оружию, граждане! Банды большевистские у ворот!»

Не цитируйте, помню.

Якобы это Адрианов за него написал, однако невероятно, он бы не осмелился. Да ведь Потанин, как немощный, хотел себя отдать в заложники! Тоже Адрианов ему приписал?

Когда-нибудь сметут эту шелуху.

Напрасны ваши мысли. Натащат еще больше...

Зобнин оправил костюм, вытер платком плешь и вышел на улицу, перекрестился на надвратную икону Богородицы:

Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Григория... Пусть земля ему будет пухом.

Вместе с умершим Потаниным ощутимо осыпблась огромная эпоха. Куски культуры выламывались и затаптывались походя, точно щебень под ногами первомайской демонстрации.

Глава VI. 4 июля, Томск — Нелюбино

Иван починил сарайчик быстро. В хозяйстве рачительной вдовы Софьи Владимировны все подручное имелось, и Иван залатал крышу и навесил дверь даже с удовольствием.

Софья Владимировна прониклась сочувствием к несчастному, якобы обворованному камышловскому кооператору и к миссии налаживанья торговых связей. Вечерами он живописно рассказывал про Урал. Иван прошел его дважды — победно туда и позорно обратно, о чем, разумеется, умолчал.

Как мужик ты мне не нужен: не хочу привыкать и соседской болтовни не хочу, — предупредила она, да и он с его почесухой счел близость невозможною.

Насчет парохода запало на ум единственное: вряд ли в попутных селах нужны заявления на въезд-выезд, и если так — там получение пропуска на покупку билета можно обойти. Цепкая зрительная память филера перебирала виденные на пристани названия населенных пунктов по Томи и Оби. На близкий к Томску поселок Иглаково он надежды не возлагал: в таких местах, известно, подсаживаются плуты и всякие порченые люди, а у него все должно смотреться естественно. Однако первое после дюжины деревень село Богородское отстояло аж в сотне верст. Туда нужно было в три дня добраться, успеть продать часы и попасть на пароход. Весь расклад опирался на авось, но Иван безотчетно уповал на удачу и рвался в попутчики по меньшей мере к двум чекистам — Шишкову и непременному сотруднику транспортной ЧК, а кожаного мужика на кривой козе не объедешь — это Иван отлично ощущал.

В воскресенье поутру он известил Софью Владимировну о служебном долге общественника все-таки поехать по намеченному плану и с какими ни на есть успехами вернуться в Камышлов.

Спасибо за хлеб-соль. Пора мне.

Куда вы теперь?

Хочу в Богородское.

Ой! — Она заломила пальцы. — Я сама-то не догадалась вам предложить в Богородское! Вы же на ярмарку собрались? Ярмарка ивановская, богатая, дешево, много товара с севера везут. Вы припозднились. Только, может, маленько застанете...

Да, не спохватился... Да как добраться-то? Сто верст — далековато, и на пароход без пропуска не садят...

А зачем по реке? Не по реке, а по дороге! Не сто верст получится, а шестьдесят. Ступайте на перевоз. За рекой дорога напрямик до самой Оби, и сразу за Обью — Богородское. Добрые люди подвезут. А в Богородском крестница моя живет, Настенька Воробьева.

«Два невеликих марш-броска — и я там», — отметил Иван, а вслух сказал:

Ну и ну! Прекрасно!

Настенька не пишет, — пожаловалась Софья Владимировна. — Невесть что у них творится... Есть ли и ярмарка-то? В прочие годы была после того, как из Томска икона Богородицы чудотворная возвращалась. А нынче в Томск ее не возят, в городе без Бога жить пожелали... А вы бы мне написали оттуда две строчечки про все, что там есть да что будет, и я бы в Богородское в ноябре уж на михайловскую ярмарку съездила!.. Ох как хорошо-то! Настюхе подарочек отвезете...

Через час Иван шел по Московскому тракту к перевозу и нес в бумажном пакете на поддержание сил полкраюхи хлеба, пять вареных яичек, пучок лука, щепоть соли, а в кармане чуток денег и — «Насте в церкву ходить» — белый ситцевый платок с вышитыми по краям синими цветочками.

Паром причалил к городскому берегу и сразу заполнился пассажирами. Иван расплатился совзнаком, похожим на наклейку с бутылки лимонада, и притиснулся к жерди, за которой две лошади, седая и вороная, покорно ждали, когда их заставят ходить по кругу. Наконец они громко фыркнули и потянули ворот, гребное колесо зашлепало по воде, и паром, чуть сносимый течением, тронулся поперек реки.

Белая лошадь, проходя мимо Ивана, повернулась к нему, и ее сплошь голубые выпуклые глаза попытались его углядеть. Он похолодело вспомнил прошлогодний снегопад на Покров, адский вой и визг снарядов и из дыма прискакавшую окровавленную, с разбитой головой, серую кобылу, рухнувшую в воронку рядом с ним, фельдфебелем Елизаровым, ее жалобное ржанье. Он отступил к перилам, уткнулся взглядом в бурлящую Томь.

Паромщик пошучивал, давил на рулевое весло, с показной небрежностью миновал перекат и ловко привел паром к отмели.

Понаехавшие извозчики с дрожками и телегами дальше Дачного городка никого не везли. Дорога приняла только Ивана. Он ощутил себя свободным. Слепая лошадь мало-помалу из памяти пропала.

После полудня прошагал село Зоркальцево. Рослые светлые сосны остались за спиной, начались поля с березовыми и осиновыми околками.

Иван старался рассудительно отнестись к своим действиям, однако мысли возникали рваные, неудобопонятные. Глубокая тоска так размазала его во времени, что он утратил себя прежнего, перестал ощущать нужду в самом себе и жил потому, что не видел иного исхода. Измышленный кооператор Духонин стремился поскорей забиться в нору, в дыру, где окажется никому не нужен — ни власти любой окраски, ни человеку любого цвета. Его мучила совесть, и он, петляя умом, бегал от нее.

Молодые друзья, все бессмысленно убитые, часто наведывались к нему во сне и поражались его живучести, а он так и не научился спокойно смотреть в лицо смерти. Он воспользовался позволением главнокомандующего фронтом генерал-лейтенанта Каппеля — оставить армию кто хочет — побоялся безнадежных боев и походов и скрылся. В Минусинске бывший осведомитель Сашенька Кутузов, мастер на выдумки, изготовил камышловское удостоверение, и заметался Иван по красной Сибири. А надо было идти с Каппелем в Читу, не искушать судьбу, там и русский Китай неподалеку. Он рассчитывал найти старого наставника по сыску, перебравшегося в Томск, вызнать о возможности затеряться в северных краях, но дядю Вадю раньше, при первых чистках города от подозрительных, нашел Шишков и расстрелял вместе с женой и сыном. Счастье, что Иван семьей не обзавелся.

Он был отчаянно убежден, что за все надо платить: если фортуна благосклонно бережет, то способна и негаданный счет предъявить. Встречу с Шишковым фельдфебель Елизаров воспринял как случай, позволяющий пред собой и людьми оправдаться.

У села Нелюбино Иван приустал и спросил старушку, скучающую на лавочке:

Далеко ль, уважаемая, до Оби?

Далеко. А вы, уважаемый, не с Томску ль плететесь?

Точно так.

Так вы уже верст тридцать отмахали, отдохните... Или срочность какая? Дальше деревень не будет, заночевать негде.

Отдохнуть бы, конечно... Можно у вас на сеновале?

А на здоровье! Мне девяностый год, бояться отбоялась. А страшного у нас только комары да мошкб, такие зубастые — не приведи господь! Ну, вы познакомитесь...

Веселая старушка угостила его квасом. Устроясь на сене, Иван со вкусом поужинал, заверив себя, что странствующему есть яйца в пост позволительно, и оставил на завтрак горбушку хлеба и яичко. Спал он, однако, урывками: комарье обрадовалось свежему человеку.

В дреме ему почудилось, что к сену прибрела слепая белая лошадь. Кривой казак соскребал с нее кровь и грязь и говорил: «Это Колчака лошадь, он на ней в Москву желает въехать. Самая подходящая лошадь для Колчака. Имя ей Иоланта. Никто не может сравниться с ней».

Глава VII. 5 июля, Богородское

Ярмарка завершалась этим днем, торг достиг азартного интереса. Почти иссякшие нитки, спички, мыло чудесным образом умножились — на заметку продагентам, не перечившим голосованию за ярмарку. С меняемой на соль керамической посудой расставались без сожаления. Настасья пропадала на базаре, стараясь выгадать если не прибыль, то пользу.

Настин сродный брат Кирилл за десять дней вдосталь нагулялся среди товарного изобилия и остался дома. Он достал блокнот, карандаш и сел у подоконника, позволил себе поработать для потомков — чем на старости поделиться с сыном, пока еще полугодовалым, спящим в коляске во дворе. Жена Людмила помогала Насте торговаться.

До войны крестьянин Кирилл Кабинетский учился на химическом отделении Томского технологического института. Пред последним курсом он решил уйти на германский фронт вольноопределяющимся, воевал достойно, стал подпоручиком, но летом 1915 года попал в плен к австрийцам, в концлагерь. Перенапрягшаяся свыше сил Австро-Венгрия развалилась осенью 1918-го, и Кирилл получил свободу.

Воспоминания начинались не с военной поры, а с возвращения: слишком странным и страшным оказалось то, что привычно называлось Россией, и слишком важно было подыскать нужные слова, чтоб это выразить. Кирилл ощущал себя идиотом. Назойливо помнилось из стихотворения Батюшкова: вернулся он — «и что ж? отчизны не познал». Страна была не чужая, но совершенно другая. Революционные веяния превратились в смерчи, и это, предсказуемое, неузнаваемо переиначило и обесценило людей. Он тут не умел даже притвориться своим. Он не понимал установленных ныне правил, где первое гласило, что правил нет. Ставшее бытовым и естественным отталкивало и пугало. Он не мог с ходу вжиться в недоверчивый мир, привыкший огрызаться, поражающий и настороженными лицами, и деланой речью с тьмой новых слов и значений.

В Малороссии разношерстные украины Скоропадского, Винниченко, Махно, красных и белых спорили о своих правдах и жаждали несогласных развеять по ветру — добираться сквозь это безумие со старым офицерским удостоверением, сохраненным австрийцами, значило быть частью безумия. Кирилл уничтожил единственный документ, стал воровать еду и одежду. Шел ли, ехал ли — молился. Ступив на землю, отвоеванную Добровольческой армией, он преодолел искус к ней присоединиться и двигался так же осторожно. Дальнейший путь он проложил через Грузию и Азербайджан, кипевшие в своих национальных котлах, из Петровска3 наметился в Гурьев, но лед на Каспии сдерживал судоходство и мешала помешанная на шпионах английская военная администрация. Наконец в марте девятнадцатого парусно-моторная шхуна взяла его матросом и с контрабандой сигарет доставила в Форт-Александровский. С казачьими оказиями Кирилл достиг Транссибирской железной дороги и в Томске появился в апрельские именины, поджарый, заматерелый. «Тот день описать невозможно», — уверился он.

Здравствуйте! Извините, Анастасия Борисовна дома?

У окна стоял усатый мужчина среднего возраста с очками наотлет.

Здравствуйте. Она на ярмарке. Вряд ли скоро воротится.

Меня попросили подарочек ей передать. И перемолвиться хотел.

Заходите — подождете. Я вам самовар разожгу.

Меня зовут Иван Лукич, — сказал гость.

Кирилл Данилыч.

Они пожали друг другу руки.

Мы с супругой и сынишкой погостить приехали, больно тут тихо да красиво. — Кирилл вышел на крыльцо.

А я по случаю издалека, — пояснил Иван, — аж из Камышлова. Потребительского общества приказчик. — И он поведал Кириллу о торговых интересах представляемого кооператива.

Ярмарку, конечно, изучили от и до, — не усомнился Кирилл.

Конечно. — И Иван растолковал, чем богородский рынок интересен для камышловцев.

Приятно встретить человека, увлеченного делом, — улыбнулся Кирилл, Иван разулыбался еще шире, и Кирилл тоже поделился: — Я собирался химиком стать, осталось чуток образование завершить. А сейчас я бочки чиню. Меня австрияки в концлагере научили бочки делать. Не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

Он долго чакал кремнем о кресало под приговорку: «Чак-чак-чак-чак! Ленин, Троцкий и Колчак», растопил самовар, надел ему на трубу сапог и накачал огонька.

Хлебнули мы... — вздохнул Иван. — Поди-ка, еще не конец. Надеюсь, все у вас образуется само собой, ни на что иное надежды не имею. Только на себя да на Бога уповать... Церковь надо бы посетить — помолиться пред чудотворной.

Надо. — Кирилл закивал. — И икона чудесная, и храм великолепный... Там и примечательная фреска усекновения главы Иоанна Предтечи: его казнят, а он весь в себе, ему важно мысль додумать. Это не копия, местный мастер по своему разумению написал.

За беседой поспел самовар. Кирилл прикрыл трубу колпаком, заварил чай и поставил на конфорку.

Чай нас ждет! — закричал у калитки Серафим Воробьев, и за его спиной захлопали в ладоши Настасья с Людмилой.

Иван познакомился с хозяевами и женой Кирилла, растрогал Настасью платочком тети Сони, поведал о себе, с пробудившимся Сережей поговорил, обвел рукой красоты Богородского:

Благодать у вас! Будто войны не бывало...

С рынка Людмила принесла портативную пишущую машинку. Кирилл растроганно моргал, а жена оправдывалась:

Кир, такую прелесть за кофту — ну нельзя не взять! Я не удержалась... Дядька словно для тебя притащил. Мы с Настей ахнули: надо же! А кофту я новую свяжу, пряжа есть.

Тряпки дешево стоят, — подтвердил чуть пьяненький Серафим. — Остяки за коробку патронов оленью парку, прошитую жилами, дают... Только, — он насупил брови, — машинку обмыть бы надо, а то будто несмазанная. И за-ради знакомства по рюмочке. Праздник продолжается!

Я — за, — отозвался гость, — но мне к вашему начальству... Если появлюсь выпивши — все насмарку.

У меня нет начальства! — возразил Серафим. — Я анархист!

Но оно-то уверено, что оно есть. — Иван усмехнулся. — Надо его позволение на мой отъезд, а то везде требуют выездное разрешение... Досадная формальность! Мне бы хоть до Новониколаевска...

А где ваши вещи? — спросила Настасья.

Меня от них освободили — саквояж в поезде украли и бумажник тоже. У часов цепочку не успели отстегнуть — проснулся, и вот оно как... Теперь часы пригодятся билет купить.

Ну нет, — воскликнул Серафим, — часы за билет? Вам же еще дальше ехать! Давайте мы с вашим потребительским обществом сообразим выгодный договор и вам поможем.

Я только приказчик, — Иван смутился, — я не уполномочен на ответственность документы подписывать.

Иван Лукич мне много любопытного рассказал, — вставил Кирилл.

Ну и нам расскажете, — постановил Серафим. — Порассуждаем. Нам тоже важно знать, как люди устраиваются. Вон в городе коли ты не член кооператива, то без карточек останешься и без штанов... Побудете у нас, а завтра к вечеру придет пароход, на нем и отправитесь, проводим. Настя, сбегай с Иваном Лукичом уладь формальность, полчаса тебе на все...

Они ушли, а Кабинетские все рассматривали пишущую машинку.

Английская, «Корона», а шрифт русский. Гарантия до июля 1917-го. Состояние великолепное, рабочее... Ох, Людмила!

Сборничек твоих стихов напечатаю, — пообещала она.

Стихи у тебя красивые, — похвалил Серафим, — но, извини конечно, я Некрасова больше люблю. Или частушки. Вот послушай.

У соседа есть жена,

Ей коммуна не нужна.

Эту бабу тигрую

Я всю разагитирую.

 

Здорово, да? Весело и жизненно! А у тебя упаднические нотки.

Я не для развлечения пишу, а потому что задумался. Веселого-то мало. А сейчас я просто о прошлом вспоминаю, о своем, о нашем. В общем, проза.

Действуй! — Серафим взмахнул рукой, как саблей, и охнул: — Долго они! Может, в конторе чернила кончились?

Иван и Настасья вернулись радостные. На листке, выданном в волисполкоме, значилось: «Разрешительное удостоверение. Представителю сего Духонину И. Л. (Ивану Лукичу) разрешается выезд из села Богородского Томской губернии и передвижение в город Камышлов на Урале по служебной надобности. Председатель Богородского волисполкома Пичугин Г. А. 5 июля 1920 г.», за неимением же соответственной печати притиснули устарелую печать волревкома.

Странное уточнение про Урал. — Кирилл хмыкнул.

Из Томска наставление постановлено пресечь из Сибири отъезд труддезертиров, — зачастила Настасья. — Столь наговорили — я не выговорю. Иван Лукич исполкомским разрисовал, где Камышлов, ввек не забудут! Ну, про Урал они согласились... Обязательно приедем к вам, Иван Лукич, очень вы свой край любите — приятно вас послушать.

Глава VIII. 6 июля, Томск — Богородское

Вещи Шишкова перевезли на пароход. Шишков расположился в каюте, отдельной от жены и детей. Савву он все-таки приветил — велел Вронскому, сотруднику транспортной ЧК:

Пожалуйста, как-нибудь устройте товарища Сенцова.

Савва и Вронский только что вместе носили мебель с шишковской квартиры, он искренне смеялся незамысловатым шуткам двадцатилетнего чекиста, и дружба возникла легко. На правах штатного лица Вронскому полагалась каюта; Савва в ней занял вторую койку. Вронский заключил: в ЧК Сенцов недавно, но чем-то внимание Шишкова привлек и его сопровождает.

В восемнадцатом в Рыбинске Вронский получил специальность механика паровых судов — рановато, потому как при поступлении Кости в училище посмотрели на возраст снисходительно, с учетом заслуг отца, потомственного речника. Тем же летом Костя шагнул в революцию и в ряды Чрезвычайной комиссии, на Восточный фронт. Год спустя на Тавде он прославился участием в угоне у колчаковцев буксирного парохода: угнали его втихую, но рассказ распространялся в версии Вронского, украшенный переодеваниями, абордажем, допросом, расстрелом, а необходимость авантюры объяснялась тем, что на этом пароходе Вронский заранее спрятал золото из екатеринбургского банка. Он скучал, если что-то получалось без картинной лихости. Он мечтал сочинять романы, как капитан Майн Рид, а писал протоколы.

С Саввой он прогулялся по пароходу.

«Богатырь» может развить скорость до двадцати верст в час и тащится в два раза тише, а в Обь повернет — против течения еще медленней пойдет. — На верхней палубе Вронский в полный голос затянул:


 

Из-за о-острова на стрежень,

На просто-ор речной волны-ы

Выплыва-а-ают расписны-ы-ые

Стеньки Разина штаны.


 

Сенцов хохотал. Ему нравился влажный ветер и ласкала взор широкая река с долгими зелеными островами и пологими, к горизонту уходящими берегами. Пассажиров возле него с Костей прибывало все больше, им хотелось с высоты увидеть впадение Томи в Обь, однако оно оказалось почти незаметным и они расходились разочарованные.

Хорошая у тебя работа — на воде, — отметил Савва. — Только пароход шибко шумит. У меня работа тоже хорошая — с землей водиться. Я агроном.

Мое призвание — революция, — отчеканил Вронский.

Скорей бы все утихомирилось. — Савва ощупал в кармане пиджака бумажник с мандатом на агрономическое предприятие.

Миновали Большое Брагино. Чекист взял рупор и пошел по нижней палубе, выкрикивая:

Все свободные от вахты — в кают-компанию! Пять минут на сборы!

Собралось человек десять. Шишков потребовал позвать из пассажиров еще с десяток и, когда заняли все скамьи и стулья и встали у стен, приступил:

Товарищи! — Он заложил руки за спину. — Я изложу перед вами политическую обстановку. Это действительно важно знать. Внимание!.. Ровно два года назад эсеры разожгли мятеж против советской власти и залили кровью Рыбинск и Ярославль. Товарищ Вронский, здесь присутствующий, видел все собственными глазами.

Да, товарищи! — Костя поднялся. — Кровища к сапогам липла...

Спасибо, товарищ Вронский, сядьте. Почему я вспоминаю подлое восстание эсеров, ударивших ножом в спину красной республики? Мы побеждаем, но ненавистники наших побед — среди нас. Мы с вами находимся в прифронтовой полосе и вынуждены жить по законам военного времени. Неважно, что белые засели в Чите, а от Читы до Томска тысяча восемьсот верст. Белая агентура распустила сети и здесь. С неделю назад томская ЧК вскрыла эсеро-белогвардейскую организацию, и вы можете убедиться, насколько активно эсеры сотрудничают с нашими врагами и сами становятся нашими злостными врагами. Эсеры находят союзников только среди бессильных противников Советской страны. Атаману Семенову осталось недолго поганить сибирскую землю, и предателям революции тоже не будет пощады.

К сожалению, наши карательные органы при охоте на крупных хищников часто смотрят сквозь пальцы на мелких гадов, на тех, которые не стреляют, а клевещут и агитируют. Кое-кто из них высунул свое гнусное жало и открыто пропагандирует контрреволюционные взгляды. На похоронах Потанина якобы бывший эсер Шатилов призывал к обучению молодежи по меркам местного мелкобуржуазного движения — областничества, которое провокаторски называет себя социалистическим. Почему же бывший министр Сибирского правительства Шатилов льет тут яд, почему он на свободе? Мы из гуманизма и из практических целей используем его как специалиста по инородцам, пусть бы преподавал в университете, но после его подлой речи мы видим, чему он хочет учить, и на этом грязном пути мы его остановим, будьте уверены.

Недалеко то время, когда благодаря ЧК и Красной армии последний предатель и последний белогвардеец кончат свою жалкую жизнь от нашей пули или сбегут за кордон. Белые захлебываются в бессильной злобе. Психопат атаман Анненков со своими бандитами скрылся в Китай и перебил всех тех, кто хотел остаться, — вот каковы отношения среди белых! Создать какие-то государства в пределах России белякам не удастся — ни Семенову в Сибири, ни черному барону Врангелю в Крыму. Лезет к нам и польская шляхта, лезут японские самураи. Японцы отчаянно мешают социалистическим отношениям в нашей союзнице Дальневосточной республике, они навязывают ей положение о надклассовом сотрудничестве. Это то, к чему у нас призывал Потанин, но наш рабочий класс, опирающийся на научную теорию Маркса и Энгельса и на практические разработки товарищей Ленина и Троцкого, не дал себя сбить с единственно верного пути. Впереди, товарищи, тот день, когда мы сметем читинскую белогвардейскую банду и скинем в Тихий океан японских международных налетчиков. Вместе с Дальневосточной республикой в едином порыве беззаветного труда мы ступим на путь ликующего коммунистического строительства. И вам, товарищи, придется показать на деле, какие вы сочувствующие.

Вронский зааплодировал, Савва и остальные присоединились.

Спасибо, товарищ Шишков, за ясное раскрытие текущего момента. — Вронский сжал кулак. — Про здешних партизан разъясните тоже, пожалуйста, почему Плотников на Алтае пользуется поддержкой, целую армию крестьян набрал.

Это анархисты и кулачье, для них любая власть в тягость. Они воевали с Колчаком, теперь пытаются воевать с нами. Это никакая не армия, это даже не крестьяне — это банда грабителей и мироедов. Настоящий крестьянин давно понял правоту марксизма и ленинской политики, крестьянин держится за смычку с пролетариатом, крестьянин знает, что без рабочего класса он и иголку не получит. Но даже трудящаяся деревенская беднота нуждается в постоянном политпросвещении. Здесь на очереди две задачи: ликвидация кулачества и ликвидация неграмотности. — Шишков одернул френч. — Все свободны, и услышанное передайте товарищам. Товарищ Вронский, задержитесь...

Все удалились. Шишков бесстрастно высказался:

Вы провоцируете граждан на ошибочные мысли, из-за таких мыслей граждане не чувствуют советскую власть сильной. Это опасно. Примите на ум, что возможно обсуждение острых вопросов в узком кругу товарищей, но оно непозволительно где-либо еще. — И он присовокупил замечания и оценки, щекотливые для самомнения Вронского, обычно успешно говорившего на митингах.

Перед Саввой Вронский возник с усмешкой и прежним ерничаньем, однако раньше на стоянках он пристально проверял выездные разрешения, не позволял кассиру нарушить постановление даже для палубных пассажиров и оставлял бедолаг на берегу, а после шишковской выволочки помялся возле товарища и грубовато проронил:

Сенцов, попроверяй документы, не должен я этим заниматься. — И ушел в машинное отделение.

Савве не нравилось, что у людей требуют разрешение на поездку куда б то ни было, тем более в соседнюю деревню. В предъявляемое он еле заглядывал и под одобрение кассира пропустил умоляющих женщин с ребятишками, и еще кого-то, и еще кого-то...

В селе Богородском многие вышли и многие зашли. Народ спешил, на сходнях толкались, и шумный провожающий мужчина, окликаемый как Серафим, кричал другу:

Поскорей возвращайся!

Савва изумился: отъезжающий кряжистый мужик с густыми пепельными усами, в очках с поломанными дужками и сером сюртуке был ему знаком по томской заразной больнице. Усатый тоже смотрел на него ошарашенно. Савва мельком глянул в его бумаги и царственно их отодвинул:

Проходите, Иван Лукич, я вас знаю.

Без билета? — осведомился кассир, утром пропустивший и Савву.

С билетом! — дернулся Иван.

Он расплатился и продолжал с друзьями прощаться и после гудка, и после того как пароход отчалил и вырулил на фарватер. Савва, терпеливо постояв в сторонке, приблизился к Духонину и полюбопытствовал:

Простите, как вы сюда попали?

Пешком.

Не может быть!

Может, — веско бросил Иван и с неприязнью поинтересовался: — Извините, я слыхал ваш разговор с доктором Сибирцевым. Вас в ЧК вызывали, чтоб на службу взять?

Да нет! Они меня спрашивали, зачем я к Потанину заходил, а затем отправили в заразную и велели вернуться. Сказали сопровождать Шишкова в Новониколаевск: все равно, мол, ты с Кулунды...

Ну и что — с Кулунды?

По дороге. Вещи помогаю таскать.

Дивны дела Твои, Господи! — пробормотал Иван и перекрестился на тающий из виду храм. — Ох, Сенцов! Вы где тут обретаетесь?

К транспортному чекисту Вронскому Шишков подселил. Вронский думает, что я тоже из ЧК, у сходней меня поставил.

Савва проводил пассажира до нужной каюты. В сумерках вернулся Костя, толкнул его плечом:

Скучаешь? Я тоже затосковал. Душа горит по судоходству, сходил с машиной пообщался. При старом режиме меня в сапожники готовили, я ж из приюта, там только на сапожника учили. Мне там и фамилию дали — из романа Льва Толстого «Анна Каренина», и отчество — по покойной старушке Александре Григорьевне, которая этому приюту основательница. А я оттуда удрал, по Волге до Каспия путешествовал и по Урал-реке до Орска, потом в речное училище поступил...

Костя живописал биографию без предков, с коллективом от пеленок, с вольными странствиями, свободой выбора. Он перестал сочинять, досказав до женитьбы на красавице Нине, лишь признался, как не выполнил приказ — не взорвал пароход, чтоб не погиб лоцман, отец будущей супруги.

Глава IX. 7 июля, Дубровино

Началось с того, что в селе Вьюны волостное руководство отняло все подводы и сверх прошедшей продразверстки постановило сдать еще сто пудов муки и тридцать шесть коров. Разнесся слух, что Колывань и Новониколаевск подняли мятеж. Шестого июля рано поутру сельчане арестовали местных большевиков, посадили их под замок, собрали отряд и подались помогать Колывани. Город сдался бунтовщикам и оборвал телеграфную связь с Новониколаевском. Объявили мобилизацию в повстанческое войско и окрест разослали предписание свергать коммунистов.

Под утро 7 июля восстало Дубровино, село на Оби в двадцати двух верстах от Вьюнов. Мужики взяли сонными начальствующих, членов комячейки, их семьи и всех заперли в амбаре. В коммуне «Интернационал» случилась перестрелка: одного из сопротивлявшихся убили, другого избили до полусмерти. Своих ружей насчитывалось едва ль два десятка. Взломали гарнизонную кладовую и забрали оттуда около сорока винтовок, несколько револьверов и два пулемета; большинство оружия отдали во Вьюны. Ковали пики. Брали вилы. Гуляли слухи, что большевики в Новониколаевске, Омске и Томске свергнуты — это грело.

Колыванские попытались захватить станцию Чик — перерезать западный путь железной дороги на Новониколаевск, но были рассеяны огнем винтовок и пулеметов.

Число восставших росло.


 

Иван не ожидал, что Шишков едет с женой и детьми; хоть то хорошо, что занял отдельное помещение. Нож у Ивана был короток, новый у Воробьевых он не попросил — постыдился это сделать в семье, его приветившей, и теперь обдумывал украсть нож на камбузе или снять топорик с пожарного щита. Но пропажу быстро заметят, а когда удастся столкнуться с Шишковым, он предположить не мог. Первый вечер он пожертвовал, чтоб по возможности все рассчитать, и ничего не сочинил, ночь глупо спал, утром зря сторожил Шишкова на свежем воздухе. Времени осталось лишь до вечера.

В полдень «Богатырь» пришел в Дубровино. Шишков, его супруга и ребятишки глядели со средней палубы на маленький дебаркадер, обветшалый, в облезшей синей краске, с темным пятном от снятого со стены спасательного круга.

Простите, — Пленков, капитан судна, наконец осмелился приблизиться к революционеру, — писатель Вячеслав Шишков вам не родственник?

Не знаю такого.

Славные рассказы пишет. — Пленков медленно и боком удалялся. — В томском округе водных путей сообщения инженером долго работал, в Питере теперь. И младший брат его — наш же инженер. Вячеслав Яковлевич да Дмитрий Яковлевич — прекрасные люди.

Чекист недовольно дернул шеей.

Матросы кинули на пристань концы канатов, швартовщики их поймали, подтянули пароход к причалу и закрепили канаты на тумбах. Положили мостки; приехавшие сошли на берег. Кассир и Вронский встали на контроль.

Нет никого, — удивился кассир и вдруг вскрикнул: — О господи!

Из-за домов и заборов к «Богатырю» бросились мужики с винтовками и пиками.

Вронский отшатнулся в коридор и ринулся в машинное отделение.

Повстанцы! — Шишков схватил жену за руку. — В каюту! Там револьвер! Живыми не дадимся! Живых возьмут — замучают!

Нет! — Она прижала к себе детей.

Она предавала его — в девятьсот пятом обещала, что они жизнь покончат вместе, но и он уже ничего не хотел выяснять.

Дура! — сказал он привычно и побежал вниз.

Стоявший на баке Иван метнулся к пожарному щиту, сорвал топорик, однако догнать беглеца не успел, стукнулся в запертую дверь и заорал:

Александр Васильич!.. Шишков! Открывай!

Грохнул выстрел.

Ах, сука! — Фельдфебель Елизаров с размаху вонзил топор меж дверью и косяком. — Убью, сволочь! Убью! — Парой ударов он сбил щеколду, вышиб дверь плечом и впал в каюту, но опоздал: Шишков распростерся на койке в окровавленной рубахе, с простреленной грудью. — Сволочь! Трус поганый! Сволочь!

Карманный наган — «Сашкэ Шишкову. Помни Харьков» — лежал у мертвеца на животе. Иван сунул револьвер в сюртук и выскочил прочь.

Тут его остановили:

Стой-ка, мил человек! И топорик отдай. Сейчас нам все докажешь... Это кто? Это ты его? Оружие где?

Он отдал наган.

Тебе уже без надобности, а нам пригодится. Еще что есть?

Он отдал и ножик.

Так кто это?

Это томский чекист Шишков, известный. Я хотел его прикончить, да он сам...

Испугался тебя, значит. Ну а ты кто? Нас увидал и сразу чекиста взялся убивать...

В каюту зайдите, — издали обронил белесый мужчина лет пятидесяти, телосложением похожий на Ивана, с усами и остренькой бородкой по моде.

Вадим Васильич! Вот наган и нож.

Разберемся.

Ивана завели обратно. Мужчина снял фуражку лесничего и представился:

Подпоручик Бородаевский, секретарь временного дубровинского революционного крестьянского комитета обороны против большевиков.

Я возвращался с богородской ярмарки. — Иван предъявил удостоверение приказчика и выездное разрешение. — А тут Шишков, чекист, про него пассажиры говорили, пальцами тыкали. Он моего друга со всей семьей расстрелял... Вы — на пароход, а я к нему, думал, что он спрятаться может, зарубить его хотел, душа взыграла. А он сам всех опередил, гад.

Ясно, испортил вам песню. Может, и правда. И дверь вы ломали, и застрелился он сам. Все очевидно... Воевали?

Нет, зрение плохое.

Позвольте очочки. — Бородаевский надел очки и прищурился. — Дальнозоркость... Кажется, я вам верю. Знаете почему? Оправа у ваших очков лучше всяких документов. На чекистском жалованье вы, точно, не состоите.

Иван скривился. Бородаевский вернул ему очки и нож.

Последний вопрос: кто здесь из транспортной ЧК?

Нужно команду поспрашивать.

Я никого не хочу допрашивать, меня дома жена ждет, два сына ждут. Будет надо — всех поспрашиваем, но вы ответьте. Вы в Богородском садились? Кто выездное проверял? Описать его можете?

Описать? — Иван помолчал, словно вспоминая. — Да я фамилию слышал: Вронский.

Отлично! Только не могу ж я кричать: Вронский, зайдите, пожалуйста...

Ну-у... молодой, высокий, волосы темные... — Приметы годились и для Сенцова, и для Вронского. — Если б вы меня попросили женщину описать — ради бога, а на чекистов глаза б мои не смотрели.

Ладно. В нашу армию не хотите?

Домой надо.

Ясно, не хотите. Пока отдыхайте. Пароход мы не отпустим. — Бородаевский обернулся к соратникам: — Чекиста в овраге закопайте рядом с коммунарами. Арестованных перевести на судно, поближе к гальюну, тут все-таки условия получше. Опасных — в кают-компанию. Отберите для охраны тех, кто пожелает. Марш-маршем — исполнять!.. Тимофей! Дай-ка мне топорик, он для пожарных нужд. Я знаю, где он висел, туда и повешу: всякой вещи свое место. Все запомните: на пароходе и у пассажиров ничего не трогать!

«Не удалось! — стучало в голове. — Не удалось!» Шишков убит, Шишков мертв, но это он сделал сам, он избегнул наказания. Он самоубийца, страшный грех совершил — православный Иван не мог бы с собой покончить! — однако безбожник не воспринимал это как что-то ужасающее: он спокойно убивал других, умертвил и себя.

Пойдем, господин хороший, — позвали Ивана, — вы мобилизованы по хозяйственной части.


 

С Саввой беседовал Иван Ананьевич Дедюхин, задумчивый, в движениях осторожный.

Верните мне удостоверение и мандат! — возмущался агроном. — Он вам ни к чему, а мне жизненно необходим!

Я его отдам, если ты исполнишь свою гражданскую обязанность в боевых рядах обороны крестьянства. Вот я кладу документы в карман, и когда мы прогоним большевиков, всё получишь обратно.

Вы что себе позволяете? — вопиял Савва. — Да у вас самих методы большевистские! Мобилизация, ЧК своя! Ничем не отличаетесь!

Ты не ори. Ты, может, не агроном. Почему ты ехал в одной каюте с чекистом?

Как распорядились, так и поехал.

После такого разговора его заперли в кают-компании.


 

В машинное дубровинцы наведались в последнюю очередь. Механики, с коими Вронский дружески и свойски вчера поболтал, успели забросать его углем. Мужики поглядели по углам, отобрали оставшиеся четыре ведра пива, приказали загасить фонарь и выгнали всех наружу.

Костя затаился и даже сумел выспаться, только руки и ноги неимоверно затекли.

Ты тут? — услыхал он. — Это Михаил, старший механик. Подыши хоть, а то неизвестно, сколь это будет длиться.

Посыпался уголь.

Наверху стемнело? — Потный и грязный Вронский вылез из угольной ямы.

Скоро уже... Меня за курткой отпустили. Я уж надеялся, ты сбежал. Проще сбежать, чем невесть чего дожидаться.

Много их?

То ли двадцать, то ли меньше. С винтовками только четверо, остальные с пиками. Да из них многие спать по домам собирались, всё скулили: хоть пару часиков, да по уму.

Советуешь сбежать? Одному вроде скучно... Которые с винтовками — где стоят?

На баке, у трапа, на юте и в рубке.

В рубке — это плохо... Сенцов где? Чекист, чуть постарше меня, моего росту, Шишкова сопровождает.

Не припомню такого. Мы ж тут в своем пекле, а что на белом свете деется — нам иногда и ни к чему, и слава богу... Шишков твой застрелился.

Ух ты!.. Пленков где?

У себя в каюте. Команду для чего-то на пароходе оставили, а пассажиров в село увели.

Пленков пусть в рубку поднимается: забыл, мол, что-нибудь. Скажи ему: отчаливать будем.

Как — отчаливать?!

Как всегда... «Богатырь» на якорь не вставал?

Похоже, не вставал. Пленков не любит якорь травить, если ненадолго.

То что надо! Пешеходы, олухи, не догадались!.. Я у лестницы угольный топор видел, нашарь, под курткой прихвати — концы рубить; другой топорик на пожарном щите возьмете. А Пленков пусть в рубку идет все равно, что-нибудь сообразит: нужно, чтоб у штурвала понимающий стоял. Двадцать минут вам всем на сборы. Начну стрелять — убирай трап! Канаты отрэбите — «все по местам! последний парад наступает!» Сразу запускай машину. Кому непонятно — расстреляю.

У! Натараторил...

Кого убью — берите его винтовку, отстреливаться придется.

Михаил надел куртку, сыскал топор, приладил его за ремень и ушел.

За день Вронский постарался все просчитать, все прокрутил в воображении, как пленку в кинематографе. «В нагане семь пуль, — подумал он, — четверо с винтовками — ерунда. Хуже, если еще набегут». В послушность и смекалистость команды он не верил, но, по крайней мере, дал знать, к чему готовиться. Он крутанул барабан револьвера, и ему стало весело: «Будь что будет!»

Чуть перетерпев назначенное время, черномазый, с наганом в вытянутой руке, он появился в проходе перед трапом. Сапоги с подковками предательски цокали. Часовой обернулся, ойкнул и вскинул берданку. С трех метров Вронский не мог промахнуться — пуля вошла в испуганное лицо и мужик, роняя оружие, свалился на палубу. Везде всполошились: с берега бросились к пароходу и с двух концов коридора нарастал топот, ругань и драка. Трое с пиками толкнулись в проход, один ткнул копьем в Костю, тот выстрелил, копейщик упал ему в ноги, другие двое приостановились, и матросы навалились на них и уронили на пол.

Трап! — заорал Вронский. — Трап в реку!

Первому ступившему с дебаркадера на сходни он попал в живот. Кто-то рядом с ним пальнул из винтовки по наступавшим и тоже попал. Несколько матросов спихнули трап. С кормы ударил выстрел — отчаянно старавшемуся маленькому речнику пуля пробила плечо. Другой выстрел раздался в рубке.

Пленков! — зашумела команда.

С берега пошла густая пальба. Зазвенели разбитые стекла.

Руби швартовы! — закричал Костя и увидал Михаила. — Дай топор! Я на ют! Кто с винтовкой — на галерею! Уберите партизана с бака! С пожарным топором кто?

Косматый парень стукнул топориком себя в грудь.

Быстро на бак! И Пленкову помогите! И сдуру на палубе не маячьте!

Он взмыл на галерею, выскочил по ней к юту, прицелился в долговязый силуэт, присевший за тумбами, перелез через ограждение и прыгнул вниз. «С револьвером и томагавком», — увидел он себя со стороны.

Сдаюсь. — Мужик положил винтовку.

Вронский отшвырнул ее к борту (ее схватили и унесли), сунул наган в карман и рубанул канат. Пули свистали, одна другую догоняя; две впились ему в левую руку, но он лихо кромсал просмоленную пеньку, пересек, выкинул конец в воду и, гордо поворотясь, ушел насмешливым камаринским шагом.

Везучий ты! — восхитились матросы, однако у Кости сквозь гимнастерку сочилась кровь: прощальная пуля прошила бок и прошла неглубоко.

Механики, — торопил Михаил, — по местам!

Партизана на баке мы кончили, — сказали Вронскому, — только Изотова шибко задело.

А швартовы?

Пароход чувствительно поддался течению. Обстрел ослабел.

Отрубили. Сейчас уйдем.

Пленков жив?

Он ждал хорошего ответа и получил со смехом:

Живей живого! Он же капитан «Богатыря» с семнадцатого года! Отдаст он пароход, дожидайтеся! Партизан стрельнул было, а Пленков одной рукой дуло нагнул, а другой партизану по роже надавал в знак отеческого увещания! Парнишка весь изрыдался.

«Богатырь» зашлепал плицами, запыхтел и двинулся от Дубровина.

А Савва Сенцов где? Чекист при Шишкове...

Друг твой? Недавно тут был арестованный, его освободили. Перевязать тебя надо, починить...

Вронский прошелся к противоположному борту.

Туда посмотрите, товарищ чекист, — ему показали на Обь, — сотрудник ваш в реку сиганул, к бунтовщикам плывет!

Не может быть! — Он обомлел. — Сенцов, вернись! С ума сошел? Сенцов, пойдешь под трибунал! Убью! Сенцов, гад! Ты зачем?.. — Вынул наган, но стрелять в темную воду счел бесполезным: река все гуще сливалась с землей и чернеющим небом, полукруг луны отражался в волнах слабыми бликами, увидеть Савву было уже невозможно.


 

Плавать Савва чуть наловчился на Волге в пору учебы в Казанском земледельческом училище, однако, нырнув, с испугу наглотался воды и выдохся. Близко перед глазами плескался дебаркадер, и слышались крики одобрения, но сносило течением, а полусапожки и намокшая одежда тянули ко дну. Он хотел позвать на помощь, хлебнул волну, замахал руками и погрузился в Обь.

...Очнулся он с сильной болью в груди и увидел вооруженных мужиков и подростка.

Ну, слава богу! Очухался! — произнес тот. — Свечку поставь Николаю Чудотворцу. Повозился я с тобой, пока откачивал!

Молодец, Андрюха! — похвалил его грузный мужчина с дробовиком. — Я думал, он не выживет. Думал, ты его добьешь, ребра переломаешь.

Смешно вам, дядя Митя, а сердце-то я разогнал!

Я шучу, не обижайся! Я тобой горжусь.

Ты че-то понимаешь ли, че ли? — Андрюха потряс его за плечо. — Как тебя звать?

Савва.

Сильный кашель затряс его, заставил перевалиться на живот; он долго кхекал, потом с трудом сел.

Андрей и вытащил тебя, — молвил кто-то. — За здравие Андрея свечку поставь.

Плаваешь как топор, а удрать от коммуняк все-таки рискнул, — сказал другой. — Ну и правильно.

Мне нужен Дедюхин, — выдавил Савва.

Спит, наверно, твой Дедюхин. Утром найдешь, не беспокойся. Иди сам поспи где-нибудь, оклематься надо, все-таки с того света вернулся.

Глава X. 8 июля, Дубровино

Андрей Аверьянов, пятнадцатилетний глава семьи (две сестры да мать с бабушкой), взялся Савву опекать — устроил ему ночлег и пищу, а поутру новые друзья отправились искать Дедюхина и по ведомым Андрею приметам нашли делопроизводителя в хлебозапасном магазине, называемом мангазеей, большом амбаре с ларями под зерно.

Возле узкого оконца Дедюхин, Бородаевский и еще человека четыре спорили и нервно теребили листы шнуровой книги учета.

Иван Ананьевич! — Андрей выставил Савву вперед себя. — Верните ему мандат, пожалуйста! Он агроном, ему для ученой работы надо.

Эта бумага выдана большевистской властью и законной силы не имеет, и ничего ученого в ней нет, — отрезал Дедюхин.

Тем более отдайте! — Андрей настроился биться до победного конца. — Он сам знает, что с ней делать, а вы-то канцелярист!

Он себя еще не оправдал, — набычился Дедюхин, — он должен крестьянство защищать.

Отдай, Ананьич, жалко его, — смилостивился Бородаевский, — парень из-за этой бумажки чуть не утоп. Так? — Он покосился на Савву.

Так.

Я тебя понимаю, сам в Харькове земледельческое кончал... Но ты ведь против большевиков?

Да.

Значит, будем биться с ними до последнего. Сегодня соберем людей и поедешь на пароходе вниз по Оби, надо на севере народ подымать. К полудню будь на пристани... там и покормят. — Бородаевский все уже решил и в Саввином слове не нуждался.

Где мой мандат? — Раздраженный агроном подступил к Дедюхину.

Тот нехотя достал из кармана удостоверение и распоряжение и сунул Андрею. Тот прочел написанное в мандате и уважительно возвратил документы хозяину.

Дай-ка глянуть, что там такое исключительной необходимости, — велел Бородаевский и, подержав распоряжение перед собой, вскинул взгляд на Сенцова: — Ты продкомиссару Иванову-Павлову знакомый?

Я к нему за этим разрешением приходил.

Это тот губкомиссар Иванов, который на наш хлеб рот раззявил, — объявил Бородаевский, помахав листком. — Это он армию с обысками на нас напустил, и фураж сдавать заставляет, и сено, и все на свете, и засудить грозится... А ты к нему, значит, просто так заявился, и он просто так подписал. Ты, друг ситный, или счастливый сумасшедший, или большой прохвост. Если в тебе поглубже покопаться, что-нибудь еще найдем?

Ищите.

Он же агроном! — заступился Андрей. — Он ради односельчан старается! Он же не знал, что мы большевиков будем свергать!

Ишь ты, ангел-хранитель! — Бородаевский усмехнулся и вернул бумагу. — Вот и смотри за ним в оба: странный он... А на пристани чтоб был как штык! Марш-маршем отсюда!

Андрей с Саввой пошли в церковь.

Продкомиссар, поди-ка, сразу понял, что ты можешь эти самые морозостойкие злаки... — сказал Андрей. — Я тоже хочу в агрономы.

Умный выбор! — одобрил Савва. — У вас и условия пригодные, если только почва не очень глинистая. А у нас на Кулунде и озер много, а с водой все равно худо. Чернозем бранить не буду, какой уж есть на суглинке — и то спасибо. А в окрестностях, ближе к киргизам, солончаки. Ячмень — тот способно приживается, он неприхотливый, а что иное высеять — беда. Полынь одна. Солоди опять же — соль да пыль, хоть плюй в нее!.. Агрономия — наука очень важная, а главное, практическая! Увлечешься. Посмотришь, та же лесостепь, а характер почвы разный. Или: трава одна со своим характером, а рядом с ней совсем другая уживается. Если приглядеться, все можно людям на пользу повернуть.

Ну конечно! — Парнишка готовно согласился. — Ананьич если сам в агрономии не разбирается, то она для него не наука!.. Я читать-то люблю, а книг учебных нет, в Дубровино только церковно-приходское — три класса и дополнительно могут позаниматься. А дальше Колывани я нигде еще не бывал. От семьи не оторвешься: отца нет, я за старшего. Но я же не старик еще, успеется!.. — Спросил шагов через двадцать: — Как же вы почву до ума доводите?

«О! — Савва восхитился. — Чутко слушает, въедливо. Станет агрономом!» И ответил:

Обычно года через три землю под пар оставляют: рыхлая почва влагу хранит лучше и плодородней становится, прет из нее как на дрожжах и обрабатывать сподручней... Ты с местным полеводом разговаривал?

Поговоришь с ними! И участковый во Вьюнах живет, и помощник!

Савва обрадовался ученику, стал обстоятельно рассказывать о том, что у них под ногами, и к утрене они с Андреем опоздали.

В деревянной неухоженной Никольской церкви в день супругов Петра и Февронии мужчин оказалось мало, а женщины взволнованно обсуждали вчерашнюю стрельбу, плакали по убитым и увезенным, тихо и зло ругались.

Перестаньте браниться! — укорил псаломщик. — Стыдно вам!

Ох, правда! Прости, прости!

У Бога просите.

Служба завершалась. Спасенный помолился Николаю Чудотворцу за Андрея и за себя.

Андрей! — подозвал священник. — Ты знаешь, где наше начальство?

В мангазее, они про семенное решают и про общественную кормежку. А с полудня Вадим Васильич собирался на пристань — пароход вниз по Оби отправлять... Вы воинство благословить хотели, заодно б и пароход...

Быть по сему. — Священник перекрестился, снял поручи, епитрахиль и положил на лавку подле сумки. — Командир из тебя станется хороший.

Что ж творится-то, отец Константин? — Худенькая женщина в черном платке всхлипнула. — Только-только замирились — и опять кровь лить?

Диаволу дулжно противодействовать, покуда не сгинет, — твердо изрек настоятель. — Церкви закрывают, Бога поносят, крестьянство избывают, человека в скотину превращают. Если не вернуть человеку человеческое, последние времена настанут, зверь придет править скотиною. Вы ж этого не хотите?.. Давеча комиссар колыванский чистосердечно обещал мне храм снести, а нас с Николаем в реке крестить так, чтоб не всплыли. Я ему верю.

Ой-ой-ой! — взвыла женщина и вышла.

Что ж нам делать-то? — прошептала другая.

Только что говорил вам, а вы не слушали! Свои беды слушали, а слова апостола не слышали! «Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов». Если все разойдетесь по своим углам, там попусту и пропадете. Идите и задумайтесь над собой. — И, когда прихожане удалились и псаломщик Николай ступил на паперть под солнышко, отец Константин, сильный мужчина пятидесяти лет, вновь обратился к Богу: — Господи, воззвах к Тебе, услыши мя... Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздеяние руку моею — жертва вечерняя...

По пути к причалу Андрей хлопнул себя по лбу, приказал Савве: «Жди на пристани!» — и стремительно убежал, а тот побрел дальше.

У дебаркадера стоял буксир «Репин» и собралась разношерстная толпа, силком снятая с проходивших пароходов и ждущая обещанную пшенную кашу с маслом, мясом и хлебом. Духонин тосковал вместе с прочими. Завидев агронома, он пошлепал ладонью по бревну, приглашая сесть.

«Богатыря» нашего вчера угнали! — сообщил он.

Это Вронский все устроил, чекист, — отозвался Савва.

Ох, Сенцов! — Иван воззрился на него, помолчал, покачал головой. — Укрепите меня в подозрении: не вы ль с «Богатыря» прыгнули?

Я.

Зачем?!

У меня здешние разрешение на участок отняли — я его забрал.

Боже мой, боже мой... — забормотал Иван. — Я думал, что меня уже ничем не удивить, однако вы мастер... Вы совершенно не понимаете, что своим скачком дорогу назад себе закрыли? Какой теперь вам прок от этой бумажки?

Все-таки нужный документ. — Агроном почесал затылок, а Иван внезапно засмеялся, и его собеседник оторопел: — Вы что?

Уйдите с глаз моих, вдруг ваша дурь заразная.

Я б как есть домой ушел, — вздохнул Савва, — да, может быть, нас с вами на вон тот пароход погрузят, вниз по Оби отправят народ бунтовать...

Серьезно? Это б хорошо! От Богородского в Томск прямая дорога есть, мобилизованные при первой возможности разбегутся. Затея с пропагандистами глупая.

Мне в Томск нельзя. — Савва опечалился. — Мне в ЧК запретили в Томск приезжать.

Вы и чекистов доняли! — Иван расхохотался. — Прекрасно!.. Да вам сейчас никуда нельзя! Оставаться тоже не лучше. Скверно тут все устроено. Непонятно, на что господа мужики надеются. Считай, пропащие. Размозжат их как щенят.

Из проулка выскочил запыхавшийся Андрей с сияющим лицом и листом бумаги. Остановясь возле, он все лыбился, наконец отдышался, произнес:

Спасибо вам огромное, Савва Георгиевич, за науку. А я для вас добыл кое-что, — и торжественно протянул лист, где значилось: «Дано настоящее разрешение представителю революционных крестьянских сил Сенцову Савве Георгиевичу на организацию опытного участка по выращиванию морозостойких зерновых. Председатель временного революционного крестьянского комитета Зибельман. 8 июля 1920 г. Дубровино».

Глава XI. 8—9 июля, Дубровино — Киреевское

На «Репине» поместили троих пассажиров с «Богатыря», согласных агитировать за крестьянский комитет обороны, снабдили едой на сутки и направили в сторону, обратную той, куда они ехали прежде. Савву взяли на борт, как агронома, знаменитого отчаянным побегом, и ныне как бы непременного члена губернского по крестьянским делам присутствия, Духонина присчитали по их знакомству, третьим определили Крашенинникова, худощавого инженера с усами и залысинами, похожего на великого князя Михаила Александровича. Бородаевский выказал уезжающим полное доверие и в братском напутствии попросил отнестись к вверенной задаче страстно. Отец Константин благословил их на борьбу со злочинием и призвал не сомневаться в успехе, ибо для Бога все возможно. Руководить поездкой вызвался хромой хриповатый дубровинец Незнамов, бывший водник.

Господа! — заговорил он, едва буксировщик отдалился от села. — Я ваши чувства прекрасно понимаю. Вы люди вольные, и даю вам слово, все разойдетесь по домам уже завтра. Почему завтра? Потому что хлеба у нас на один день, угля на сто верст. В Вороновскую волость большевики понагнали части особого назначения, там пойдем без остановок долго и шибко. Идем мы без груза и вниз по течению, так что сумеем добраться до Киреевского или Богородского, а оттуда для вас беспрепятственная дорога на Томск. Раньше Киреевского нам расставаться без толку. Где надо, мы всё сделаем славно. Вопросы есть?

Вопросы задали колкие, но мелкие: лечь где? укрываться чем? Незнамов предложил потесниться в кубрике или расположиться в носовой части среди балластных мешков с песком, а укрыться нашлись лишь старые кители и брезент. Команда буксира, жаждавшая добраться в Богородском до телеграфа и дать знать о себе в пароходство, согласилась пока потерпеть и не бузить.

Незнамов всех подкупил откровенностью, хотя и коварно слукавил: через первую же деревню, жившую извозом Ташару, шел Московский тракт; всего в тридцати верстах отсюда находилась железнодорожная станция Ояш. Ташара — для троих страдальцев лучший вариант уйти — возникла по правому борту, скралась в ничтожный ворох серых изб и скрылась позади.

Савва на корме рассеянно играл с рекой, подставляя руку под щекочущие брызги.

Саввушка, Савва! Где твоя слава? — скучая, продекламировал Иван, а Савва гладил реку и на беседу не склонялся.

Он корил себя за то, что запамятовал про девятый день со смерти Потанина — был в церкви и не подал поминальную записку по рабу Божьему Григорию. «Прости меня, Григорий Николаевич! Воистину, несть человек, иже жив будет и не согрешит».

Пароход двинулся узкой полосой воды возле острова. Из прибрежной рощицы загрохотали винтовочные выстрелы. Вышедший подышать кочегар рухнул с пробитой головой. Сидевший на канатной бухте инженер Крашенинников взбросил руки, ткнулся себе под ноги да так и остался, будто молится. Двое матросов схватились за животы, завыли от боли и осели на палубу, остальные спрятались кто где. Иван залег за тумбы. Савва сполз вниз и вытянулся вдоль кормы.

Полный вперед! — заорал капитан.

Буксир заурчал, часто закашлял, но быстроходней не стал.

Пристать к берегу! — закричал кто-то невидимый. — Проверка личностей!

Командир! Сволочь! — Незнамов высунул рупор в оконце рубки. — За нападение на курьера ответишь в Томске, тварь!

Предъявить документы! — продолжал невидимый. — Бомбу брошу!

Я тебе в ЧК, сука, нужный документ выну! — отвечал рупор. — Тебе, гнида, товарищ Берман лично зенки повышибает! Гадье анархистское, падла, мразь! Под расстрел пойдешь, иуда! — Незнамов владел длинным рядом ругательств и умело сводил их с краткими угрозами.

Пароход удалялся. Невидимый чуть задумался и оставил за собой последнее слово:

По голосу огонь!

Рубку прошило пулями, стекло с пронзительным звоном разлетелось на осколки и посекло Незнамову лоб. Рупор из рук выбило. Он отскочил в дальний угол и пустил тихую одиночную брань. Рулевой присел на корточки, зажал разорванное пулей ухо, потом привстал и схватил штурвал:

В гребь всех вас и войну вашу!.. Поймают — конец!

Будьте вы все прокляты, — прошептал матрос с огромным темным пятном на рубахе, закинул лицо к солнцу и закрыл глаза.

Красноармейцы изредка постреливали. Буксир улепетывал на обской простор. Капитан матерился.

Три трупа положили на юте, накрыли брезентом. Раненому перетянули тело холщовыми полотенцами. Незнамов счистил и смыл стеклянную крошку, впившуюся в лоб, но рассеченное кровавое веко царапалось, режущая боль мешала видеть и моргать, глаз сильно воспалился. Он перевязал его лоскутом от пиджачной подкладки, три часа мрачно кривился и вслушивался в подозрительно молчаливые берега и распорядился встать подле Батурина.

Эй, пацаны! — кликнул игравших у протоки ребятишек. — Какая власть у вас — большевистская или крестьянская?

Крестьянская! — гордо ответили мальчишки.

А староста кто?

Хохлов!

Ух ты! Он неподалеку живет, сбегайте, ради бога, пусть не посетует, сюда придет. Скажите, Незнамов просит!

Хохлов, солидный осанистый мужик в возрасте за шестьдесят, поторопился прийти и уже издали приветственно потрясал батожком:

Здравствуй, Анатолий Власыч, здравствуй, кум! Митька кричит: пиратский корабль! Вижу: пиратский. И хромой ты, и кривой, как пират на картинке.

Здравствуй, Иван Абрамыч! — Незнамов спрыгнул на мелководье, поковылял навстречу. — Прости, что не сам к тебе. Я здесь при людях состою... С агитацией меня послали, мобилизованных дали кого поумней, и с тобою я обязательно решил потолковать.

Мы уж тут управились, все исполнили по совести. — Хохлов друга приобнял. — Коммунистов в кутузку спрятали, порядок навели. Устали терпеть, Толенька! Нас за людей не считают, в грош не ставят. Не за такую советскую власть мы Колчака били, нет!.. Что с тобой стряслось-то?

Стекло в глаз попало. Под Ташарой армейские обстреляли. К Дубровино движутся... У меня просьба к тебе. Три мертвеца тут и раненый. Куда нам с ними? Похоронить бы и матроса приютить, а то помрет.

Вот как! — ахнул Хохлов. — Ай-яй-яй!.. Конечно... Мить! У нас тут прибавление в семействе: раненый и три покойника. Слетай к мужикам, скажи им, позови.

Мальчик тотчас исчез.

А и сам ты, кум, в пособии нуждаешься. Тебе, бобылю, рожицу почище нужно иметь. Подлечись, а то ты такой никуда не годен... Вадим Васильич вообще зря все это учудил с пароходами: проку никакого, лишние хлопоты да людей злите. Отпусти всех восвояси, ей-богу... И еще, Толя: воюем мы и не знаем, что на прочей земле деется. Вишь, как я споро к тебе побежал! Ты меня, пожалуйста, про Томск и Новониколаевск просвети.

Про Томск ничего не слыхать. Сомнительно, чтобы в Томске что... А в Новониколаевске, заподлинно говорят, народ поднялся. Поляки-то большевиков лупцуют, большевики последние свои части из Сибири в Польшу перебрасывают — народ и зашевелился...

Ну, — Хохлов распрямился, — даст бог, и петух полетит. Огненный... А ведь из наших, Толенька, многие кобенятся, не хотят за добрую власть воевать, а поди-ка, и не верят... Да надо мозговать, как и оборониться поверней, а то из Вороново волкосполкомские нагрянут — поздно будет планы строить. Вот и про Дубровино ты худую весть принес... Остался б ты тут, Анатолий, а? Помог бы.

Незнамов дал знак речникам, и они перетащили трупы и раненого на берег.

Иван подумал, что повезло не только раненому — возможно, жив останется, повезло и убитым — все-таки похоронят, а тысячи в лесах безвестно сгнили; повезло и уехавшим из Дубровина, ведь армейские роты селом овладеют и Дубровино недосчитается лучших мужиков. Но не получалось думать, что ему, недавнему Елизарову, повезло больше, чем несчастному инженеру Крашенинникову: он знал, что со всей очевидностью это прояснится лишь вдолге спустя.

Значит, складывается так... — подойдя к пароходу, произнес Незнамов. — Никак у нас не складывается. Не буду я вас, подневольных, в эти дела вмешивать. Я останусь тут, а вы, получается, уже свободные. Ну и хорошо. Дай вам бог счастливо до дома добраться! — Он в жгут вывернул шею, чтоб увидеть стоящих у борта, прощально махнул рукой и зашагал обратно.

«Не исполнил он своей миссии, горько ему, — догадался Иван. — Смелый, артистичный и неудачливый».

Пароход густо задымил и подался прочь. На горизонте мутнела пелена ливня. Едва первые капли застучали по палубе, Иван сошел в трюм, лег среди мешков и под дробь дождя, невзирая на шум машины, накрепко уснул.

Опасный район с лагерями красноармейцев особого назначения миновали ночью, пройдя мимо Воронова по другую сторону острова, и из боязни не задержались даже в Кожевникове. Ранним утром за Киреевским мотор затих.

Уголь срасходовали, дров нету, — досадовал капитан. — На пузе поплывем.

Киреевское. — Савва разбудил Ивана. — Отсюда, если хотите, до Томска можно податься.

Я в Богородское, — пробурчал тот.

Я, — Савва наморщил лоб, — пожалуй, тоже...


 

Предсибревкома Смирнов телеграфировал предсовнаркома Ленину: «Половина Алтайской и Томской губерний охвачены кулацким движением».

Захват и разграбление пароходов обеспокоили Смирнова и Ленина: из Новониколаевска в устье Оби должна была уйти пушнина для перегрузки на шведские суда. В ночь на 9-е томская рота захватила Дубровино. Ее командир отписал губвоенкому: «С неприятельской стороны масса раненых и убитых, в том числе затоплен поп с дьячком. Вооружена банда кольями, пиками и дробовиками, несколько винтовок, два пулемета системы Кольта. Зверства банды ужасны. Коммунисту одному выкололи глаза и переломали в кистях руки. Много расстреляно наших дорогих товарищей. Главарь именующего себя временным правительством революционного крестьянского совета Зибельман пойман и расстрелян. Пленных 60 человек, наполовину негодного элемента, который ликвидируется»4.

На железной дороге повстанцы пытались захватить кроме Чика еще и станции к востоку от Новониколаевска: Сокур и Ояш.

Глава XII. 9 июля, Богородское

Воробьевы и Кабинетские удивились Ивану изрядно. Он попал к обеду: Серафим сварил уху, Людмила пожарила картошку на сале, Кирилл растопил самовар, но за разговором еда стыла, а вопросы все возникали и возникали. Богородчане о колыванском бунте узнали прежде многих благодаря телеграфной линии Томск—Нарым, проведенной через село еще при царе-батюшке, однако живой свидетель был превыше всего. Иван обрисовал восставших нелестно и, вдаваясь в объяснения, характеризовал их действия как необдуманные и бездарные; мобилизация горемычных пассажиров подтверждала это сполна.

Надо принять по стопочке, — заявил Серафим, — а то мне совсем худо будет.

Опять! — Настасья поморщилась. — Ты все горазд выпить. Оставь хоть для медицины!

Кстати, — Серафим повысил голос, — за перегон зерна на самогон — ревтрибунал! Моего же зерна! Прижмут к ногтю по закону военного времени. Хочешь не хочешь, а озвереешь! Колчаки без закона лютовали, а красные придумали по закону лютовать! А я анархист, я — над законом!

Я изумляюсь, почему вашу партию не запретили. — Кирилл развел руками.

Потому не запретили, что нам закон не писан. Да я в партии официально и не состою, мой анархизм вне формальностей!.. Ты тоже ни в какую партию не хочешь, значит, и ты настоящий анархист.

Лихо у тебя получается! — Кирилл закрутил головой.

Жестокости много, Иван Лукич? — спросила Людмила.

Да. Вчера чоновцы наш пароходик встретили, сперва четверых застрелили, потом документы потребовали. Представляете, что мужики сделают с такими красноармейцами?

Не хочу представлять... — Она провела рукой перед лицом, будто что-то стерла.

Тут, Людочка, война виновата. — Кирилл выложил это как выношенное. — Шесть лет войны: три года германской, три года Гражданской. Люди привыкли к убийству. Человек приучился к мысли, что его жизнь ничего не значит, а уж чужая тем более. Человеку твердят: на германской ты проливал кровь за паршивого царя, а теперь ты борешься за свое светлое будущее. Дворяне — враги, купцы — враги, даже священники — враги, все они тебя обманывали, обсчитывали, черным трудом не занимались. Их надо уничтожить и забрать все, что они присвоили. Ленин дал очень ясный лозунг: «Грабь награбленное!» Поразительно просто...

Младенец полез из коляски.

Ну, давай погуляем. — Людмила занялась сыном.

Сережа, поиграй пока с мамой! Я приду... — Кирилл показал ему пальцами козу рогатую. — Вот нас с сыном по разным социальным слоям разметало. Происхождением мы из крестьян Кабинета Его Величества, но я, обер-офицер, попал в личные дворяне, а Сережка теперь останется в угнетенном классе.

Сословия ныне отменены, — уточнил Иван.

А если отменены, то почему большевики каждому встречному происхождением в нос тычут?

Вы меня потеряли? — Серафим возник невесть откуда с длинной зеленой бутылкой. — Прячу лучше, чем муку! Даже Настя не найдет!

Жена показала ему кулак, Серафим ей подмигнул.

Сейчас во всем разберемся!

На твой взгляд, Сима, — Кирилл наставил на него палец, — крестьяне все еще угнетенный класс или уже нет?

На мой взгляд, я вижу угнетенный класс... Вы смеетесь, что ли? Вы меня на сей счет не трогайте, а то я тоже воевать пойду, волисполком разгоню и до Ленина доберусь...

Ленину на Ленина жаловаться? — пошутила Настасья.

Нет, я с ним по-другому обойдусь... Нам даже свое начальство избрать нельзя! В нашем совете большевики нам на шею грызунов посадили! Герои партизаны где? В конюхах! А в сельсовете кто? Навязанная дрянь! Председатель — Лешка Колбаско! Всю жизнь в доме с ветхой крышей живет, никогда хлебопашцем не был, на соседей батрачил! Скота — кобыла да две овцы! На что он годен?.. Они зачем поселенные списки составляли? Каждый крестьянин с подробным описанием хозяйства! Он-то им ни к чему! Им хозяйство нужно! Разверстка хлебная, разверстка мясная, разверстка яичная... Кур пересчитали, теперь ни одну не заруби: я с каждой должен по шесть яиц десятого числа и двадцатого! Хоть кради, хоть роди, а сдай! Разверстка по сену, разверстка по шерсти, разверстка по маслу... С каждой коровы свыше пуда масла! Будто наши телки маслом дрыщут!.. С одного быка семь шкур снять хотят! Ах да, шкуры тоже сдай! Хоть с того света сдай!.. Волисполком все подчистую подметет, потому что губкомтруд всю их контору под трибунал сдаст, если план до первого августа не выполнят, про это недавно в газете печатали. Урожая еще нет, а сполкомские уже морду в кладь5 запустили... О, разговорился! У вас разве не так же?

Так же. Урал — та же Сибирь.

Пообещали племенной скот отобрать. — Серафим налил самогон в три стаканчика. — Это, почитай, весь... Ты, Иван Лукич, бранишься, что мужик бунтует глупо, все равно ж его прищучат. А он бунтует с отчаянья, потому и зверствует — хоть напоследок глупую-то, безумную волю потешить. Он не злой, он ума лишился... Поделиться-то не жалко, но ведь, сволочи, даже на прозябание не оставляют! Вот откуда у бунта руки растут! Упродком самовольно все забирает и во всем отказывает. У нас под Томском чоновцы еще и по роже могут врезать, ин-тел-ли-гентно, а где-то — и запороть, и пристрелить... Про завоз товаров первой необходимости наши управленцы на митингах языками чешут, а меж собой шепчут, что Москва до выполнения плана разверстки ничегошеньки ни на соль, ни на моль не отпустит! Бессмыслица! Большевики нам нехорошую жизнь придумали. Попомните мое слово: дельных крестьян они обеднят и изведут... Что я стану делать? Сеять меньше! И все станут меньше сеять! Вот тогда город взвоет по-настоящему! Неужто они это уразуметь не способны?

Если б знать, в чем тут химия! — вставил Кирилл. — Мы ж глубинных причин процесса не понимаем.

Ленину и Троцкому мировая революция нужна, — убежденно заметил Серафим. — Плевать им на Россию, чтоб им страшной смертью сдохнуть.

Мужчины молча звякнули стаканчиками и выпили.

Серафим Трофимович, будто в сказке, был у старых родителей единственный сын, статный, сильный, умный. Кормильца, его не призвали на войну; он всю жизнь работал на земле и себя без нее не мыслил. Женился поздновато, пару лет назад, когда мать с отцом друг за дружкой скончались. Им с Настасьей не повезло: любовь устоялась крепкая, а дети не рождались.

Перед свадьбой он переделал отеческую избу в пятистенок с подклетом в четыре венца и еще прирубил комнату с кухней и сенями; дом местами пустовал, но, большой, намекал новой власти о зажиточности. В тревожную пору Гражданской войны Серафим расширить хозяйство не помышлял и считался середняком. Он имел восемь десятин посевов, отводимых под пшеницу, овес, ячмень и просо, с которых и скот кормился, и шла оплата продуктами мельнику с кузнецом, и на продажу оставалось, пока в Томске при белых давали торговать. Серафим обходился тремя лошадьми. Настасья ухаживала за двумя коровами, тремя хрюшками, шестью овечками, и в стайке квохтало два десятка кур с петухом. На осушенном под огород бывшем болотце сажали пять соток картошки и прочее к столу привычное. Река выручала рыбой, тайга — дичью, ягодой, грибами, шишками, на это губревком еще не покусился. Серафим по способности помогал Настиным родственникам, однако следовало и себе хлеба приберечь. Спрятать зерно иль муку можно, но вне хороших условий зерно сопреет и сгорит, если не сгниет, а мука прогоркнет, заплесневеет или в ней мелкие бикарасы заведутся — потом днями-ночами просеивай. И начальство чуяло, что утаенное появится.

Я никого не хотел обидеть, — промолвил Иван, — только воевать крестьяне не в состоянии: они и под пулями штык в землю всадят и начнут пахать.

Вань, — Серафим хлопнул его по плечу, — ты правильно рассуждаешь, но ты вообрази, что тебя обирают догола, из города товары не везут — ни соли, ни мыла, да еще заставляют дрова для пролетариата заготавливать, дороги от снега черт-те где чистить, трупы искать-прибирать, заедают всяко... Ребята, кто ж после нас останется-то?

Блаженны кроткие, яко тии наслйдят землю, — напомнил Кирилл.

Ой ли? — Серафим усомнился. — Ты начитанный, да не все прочтенное годится. Потому крестьяне к интеллигентам — с подозрением...

Он налил всем еще, зажмурился и запел, друзья подхватили:


 

Белеют кресты

Далеких героев прекрасных.

И прошлого тени кружатся вокруг,

Твердят нам о жертвах напрасных, —

но Кирилл сбивался в словах, а Ивану запал на память иной вариант, и Серафим завершил песню в одиночестве:

Героев тела

Давно уж в могилах истлели,

А мы им последний не отдали долг

И вечную память не спели.

Ты, Иван Лукич, воевал? — Серафим выпил. — Кир у нас подпоручик, а я только с женой воюю.

Маленько, — медленно выдавил Иван, теряясь, врать про германскую или признаться в сибирских походах. — Не люблю вспоминать. Фельдфебель я... слуга царю, отец солдатам.

Где служил? — спросил Кирилл.

В пехоте. — Он понял, о чем вопрос, но поостерегся называть 8-ю Камскую стрелковую дивизию.

Вспомнилось помятое, обветренное, с провалившимися щеками лицо генерал-майора Войцеховского, командующего 2-й армией, и что под Каинском тот пристрелил генерал-майора Гривиньша за оставление фронта войсками, и что сам он, фельдфебель Елизаров, слабодушно бросил родную роту под Канском. Надо было не дразнить судьбу, а идти со всеми за Байкал — в снега, в сумятицу, в неизвестность и ко спасению.

На душе у Ивана потускнело, он положил руку на грудь:

Прости, Серафим, скверно себя чувствую, прилег бы...

Давай, Сима, отложим до вечера. — Кирилл облокотился о стол, как бы вставая. — Я с Сережкой обещал поиграть...

Серафим широким жестом отпустил их; компания расстроилась, настроение выпивать выветрилось.


 

Савва и речники поселились у Петроградихи. Не усомнясь в Саввиной бедности, хозяйка согласилась взять его за помощь по огороду, как всегда соглашалась на то, что предлагали.

Петроградихой односельчане звали Лидию Олеговну Панкратову: летом семнадцатого вместе с мужем она переехала сюда из столицы. Над теткиным наследством в виде сибирского дома с усадьбой и двенадцати десятин залежных земель поначалу почти потешались, но когда в Питере нешуточно забрезжила нищета, насельники Литейного проспекта серьезно прочувствовали фразу «нигде как в Сибири» и приняли тяжкое решение распродать что получится и перебраться на неведомую Обь, благо Владимир Леонидович был инженером-дорожником и даже числился действительным членом Географического общества. Писатель Вячеслав Шишков, сослуживец Панкратова по управлению внутренних водных путей и шоссейных дорог, настоятельно советовал рискнуть и даже заверил: «Вас ждут неизъяснимо хорошие сюрпризы». Дочь вышла замуж и уехала в Париж, а родители подались к Васюганским болотам. Позже Панкратовы радовались своей авантюре и пережили военное лихолетье относительно спокойно, однако весной двадцатого года заезжие бандиты убили Владимира Леонидовича, до полусмерти порезали Лидию Олеговну, унесли ценности, скопленные за двадцатилетнюю общую жизнь. Лидия Олеговна замкнулась, превратилась в мрачную старуху с колеблющейся походкой и стала существовать, пуская редких постояльцев и довольствуясь тем, что земля давала сама собою.

Народ с ярмарки разъехался, только пропившиеся остяки долго решали свои дела, но и они навьючили лошадей и отбыли в тайгу. Остался впавший в запой кожевник Малышев: он пил, отсыпался, опять пил и, бодрствуя, разговаривал, не теряя осмысленности суждений.

Савва устроился рядом с ним. В соседней комнате увидав книжные шкафы, он попросил у хозяйки разрешения что-нибудь почитать; она равнодушно позволила. Он заглянул в начало романа «Таинственный остров», увлекся и неотрывно читал до темных сумерек.

Ты кто? — Малышев вдруг вытянул руку и жутко Савву напугал.

Савва Сенцов. Агроном... Тут буду жить пока.

А где остяки?

Уехали, наверно.

Какое сегодня число?

Девятое июля.

О! — Малышев попробовал щелкнуть пальцами. — У меня позавчера день рождения был, проспал я его, поди-ка. Пятьдесят девять лет. Не помню, чтоб отмечал... Ну и ладно, родился так родился, землю копчу. Считай, жизнь уже прожил, старый пень... Савва, значит? Ну, здравствуй. А я Никита Петрович. — Он глянул в стакан, дунул в него и налил себе и в какую-то плошку. — Выпей со мной под стерлядочку... Сам откуда?

С Алтая, с Кулунды, село Баево.

О! И я с Алтая! Чемал Бийского уезда. С Катуни сюда добирался, замучился... Как у вас с кожевенным делом?

Да не жалуемся.

Перебраться хочу с Чемала... — пояснил Малышев. — Сейчас утро или вечер?

Вечер.

Ну и хорошо. Выпьем да спать заляжем. — Не дожидаясь Саввы, он вылил в себя самогонку и съел кусочек рыбы. — Тут две кожевенные мастерские, а толку мало: хватки нет, разнообразия товара нет. А ты окажи остяку уважение, он по гробовую доску лучшим другом станет и такое тебе доставит — ой-ой-ой! Только нельзя ему далеко от стойбища: обдурят по дороге, больно доверчив. Да остяки и сами оленью замшу готовить могут — любо-дорого!.. Баево, говоришь? Надо у вас погостить, приглядеться...

Глава XIII. 10 июля, Богородское

Поутру Савва снова схватился за чтение, но обнаружил ложь: из одного семечка пшеницы герои романа сразу вырастили аж десять колосьев аж по восьмидесяти зерен в каждом. С этой чушью агроном смириться не мог. Получалось, что и в чем другом Жюль Верн тоже мог солгать; читать расхотелось, таинственные события перестали интересовать, он разочарованно поставил книгу на полку. Он знал, что в агрономии арифметика — помощница худая, и, какой план ни сочини, есть на белом свете дождь, ветер, засуха, и, как ни рассчитывай, репка не будет расти как картошка.

На огороде Савва стал вырывать бурьян и нашел прошлогодние грядки. Изросший в дудку лук-татарку и укроп можно было употребить в пищу. По охапке того и другого он понес хозяйке и столкнулся у калитки с девушкой в красной косынке.

Здравствуй, товарищ. — Она сжала кулак у плеча. — Ты батрак?

Здравствуй, — остановился Савва. — Нет, я тут живу и помогаю.

Эта женщина — дворянка! Язва нашей общественной жизни! — Девушка ударила кулаком по заборчику. — Она не трудится, не платит, ни в чем не участвует! Типичный элемент прежнего режима! А ты, я вижу, у нее постоялец, а сам из рабочих слоев. Не туда ты примкнул, парень. Через час приходи к исполкому на митинг и субботник, там найдешь своих. Скажи мне, что придешь!

Приду.

Черноглазая, стройная, боевая девушка парню понравилась.

Молодец! Как тебя зовут?

Савва.

Я Нина Черемшанова. — И она устремилась дальше.

Он прибрал траву на будущий компост и поспешил на свидание.

У волисполкома собралась толпа шумно веселой молодежи и откровенно тоскующих мужиков и баб. Средних лет безвидный мужчина с красным бантом вперился в Савву и быстро просеменил к нему.

Товарищ сотрудник! — громким шепотом позвал он. — Что-то случилось? Вы вернулись! — И, глядя в удивленное лицо агронома, объяснился: — Я с вами сюда ехал на «Богатыре», вы проверяли документы.

А! — понял Савва. — Да.

Нам телеграфировали, что пароходу удалось геройски спастись.

Ну.

А как же вы сюда, простите? Нам телеграфировали, что пароход в Новониколаевске.

На буксире «Репин».

Простите... он же шел с целью контрреволюционной агитации.

Шел, да не дошел. Агитаторы в Батурино, а мы — вот они тут. И никто не агитирует, не саботирует, а только зернышки клюет. — Савва припомнил сёмочковские словечки, подумал: «Смешно получается» — и подытожил: — Во всем мы в преферансе.

Понятно! — Волостной обрадовался и успокоился. — Опять сумели уйти! Школа товарища Дзержинского!.. Потом расскажете?

Потом.

Очень замечательно, пусть молодежь поучится на живом примере бодрости духа... А здесь вы хотите проверить местную активность? Беда! Хромает активность, мало явилось! А ведь мы приняли постановление: если гражданин без уважительной причины на общественное мероприятие не пришел, посылать его на внеочередные работы. И все равно пренебрегают... Ах как удачно, что вы тут, товарищ чекист, я вас после митинга обязательно проинформирую по вашей части и так далее с исходящими выводами. Не уходите. Побудьте с нами, послушайте.

Савва остался и посетовал на наплевательское отношение богородчан к митингам: голосование о сборе денег в пользу Красной армии, возможно б, решилось иначе, а ныне всем согласно постановлению общины придется раскошелиться по пяти рублей с носа — деньги небольшие, однако отдавать обидно. Ничем кончились крики о починке дороги через болото — гати на Мельниково, настила из лиственничных стволов, нарастить который отсрочили на будущий год из-за финансовых затруднений. Сухощавая конторская женщина ради борьбы с религией предложила переименовать Богородское в Огородское — кто протестовал, кто растерялся, и волостное начальство этот вопрос, как по меньшей мере губернской важности, тоже отодвинуло на потом.

Последней высказалась Нина Черемшанова:

Я предлагаю, товарищи и граждане, поддержать славный почин Лево-Курундусского поселка Вассинской волости Новониколаевского уезда о засеве поля в пять десятин овса в пользу государства, то есть, товарищи, в пользу нуждающихся рабочих. Землю можно реквизировать у дворянки Панкратовой: она не хочет и не умеет ее обрабатывать и все равно ей помирать вместе с ее эксплуататорским классом.

Собрание постановило, что желание дать овса государству есть, но семян нет; вспомнили присловье, что овес лучше сеять в грязь, и участок для рабочего класса решили выделить в апреле.

Нина права. — Савва подошел к комсомольцам. — Земля должна приносить плоды, а не пропадать зря.

Ты иди-ка отсель, — посоветовал ему лысый крепыш с медленным взглядом, — наши девки не про тебя, пропагандист хренов, — и замахнулся.

Внезапно Савва озверел — шлепнул ладонь на лицо комсомольца и оттолкнул. Тот отступил, споткнулся о брошенные лопаты и упал. Его приятели захохотали. Лысый вскочил и, по-медвежьи задрав руки, двинулся на пришельца.

Пашка, не сметь! — закричал волостной. — Полезешь, паршивец, я тебе все припомню!

Дядя Ваня! — взревел Пашка. — Вы ж видели!

Вот именно, я все видел! Если ты еще раз начнешь задираться, я приму ответственные меры!.. Черемшанова! Идите на дежурство, пора сменить Полину Ниловну... А вы, товарищ, может, хотите выступить? Ловко вы его...

Не хочу! Поведение у вас несознательное! — зашумел Савва. — Ты силу на поле показывай! Видали мы таких пучок по пятачок! Только языком шлепать мастаки!

Правильно! — подхватил волостной. — Все — гать расчищать!.. А мы с вами, товарищ, пойдем в исполком. Все на субботнике, нам не помешают. У нас и штат очень неполный... зато сторожиха есть. К сожалению, относятся к нам будто к сельсовету, а нам же с волостью управляться! — Он приостановился и представился: — Заведующий общим отделом Оловянишников Иван Филиппович, сочувствующий партии большевиков.

Сенцов Савва Георгиевич.

Знакомству рады, очень рады! — Оловянишников провел гостя в комнату, где на столе возвышались кипы бумаг и пишущая машинка. — Располагайтесь... Вы, Савва Георгиевич, знали товарища Шишкова?

Да.

Чрезвычайная потеря! — воскликнул Иван Филиппович. — Не щадил себя товарищ Шишков, исключительной жертвенности был человек.

Незаменимых нет, — повторил Савва затасканную фразу. — Я хорошо знаю товарища Бермана, он профессионал и очень чутко относится к подчиненным.

Прекрасно! — Оловянишников хлопнул в ладоши. — То что нужно! Председатель и военком сейчас в волости, ваш уполномоченный куда-то отбыл, само собой не доложась, а дело срочное, надо Томск информировать, посоветуйте...

В чем дело-то?

Вчера в Баткат Сашка Аркашёв прискакал, рассказывает про Томск, якобы-де поднимается волна народного гнева — так он выражается. Якобы он сформировал офицерскую роту и казачью сотню и считается уже не поручиком, а есаулом. «Я, — говорит, — теперь значусь есаулом Сибирским». Есаул Сибирский! Пермский и Югорский! Баламут баткатский!.. Ему, арапщику, верить трудно, но уж очень нахально себя ведет, и то серьезно, что он повсюду народ мутит и хвастается связью с Колыванью. Он и в Десятово побывал, это отсюда в пятнадцати верстах на юг, и в Трэбачево, это в пятнадцати верстах на север. Район обширный, а намеренья у Аркашёва самые контрреволюционные, и есть сторонники... Он, как из царской армии вернулся, никаким полезным делом не занимался и известен склонностью к возмущениям и перемещениям в границах губернии. Подозревается в мошенничестве, мошенник и есть. Вся семья его в Баткате имеет неприятные хулиганские свойства.

Ну и что вы хотите? Ну и что я? — Савва замялся.

Я хотел сообщить в губревком.

Сообщайте.

Видите ли, Савва Георгиевич, моя инициатива может быть здесь неверно истолкована, то есть как замашки карьеризма, ловля случая... Вот если б вы как бы настояли или хотя бы намекнули, чтоб я сообщил... Понимаете?

Если вы считаете это необходимым по причине общественного спокойствия... — Он пожал плечами. — Мне кажется, вы бы и без меня это сделали.

Ситуация с Аркашёвым, Савва Георгиевич, тревожная. Вы, как человек привычный, можете это не чувствовать. Но ваша поддержка для меня много значит! Текст я уже написал, и вы, пожалуйста, поприсутствуйте... — Оловянишников повлек его в аппаратную комнату, достал из кармана бумажку: — Нина, нам в губревком.

Аппарат Бодо зажужжал, Нина положила пальцы на клавиши.

10 июля, Богородское. В селах Десятово, Баткат, Трубачево активная подготовка восстания. Глава банды поручик Аркашёв, он же есаул Сибирский, прибыл из Томска, утверждает про связи с Колыванью. Ждем распоряжений. Зав общим отделом Оловянишников, сотрудник Губчека Сенцов.

Эй! — Савва рванулся к Нине. — Не надо меня!

Тихо! — крикнул Оловянишников. — С такта собьете! Нельзя. Поздно уже.

Я просил меня упоминать? — Савва поднес кулак к его носу.

Простите, я не подумал! Я для авторитетности... — Оловянишников побледнел. — Вы не беспокойтесь, все правда! Это вам еще зачтется, вот увидите!

Бодо зазвонил, колеса завертелись, лента вышла с текстом: «У аппарата предгубчека Берман. Как зовут Сенцова».

Ох, мамочка! — Савва испустил глубокий вздох. — Печатайте так: «Савва Георгиевич, агроном».

Он сел на стул и хмуро уставился на Нину, которая сейчас станет свидетельницей его измены и самозванства. Ответ ушел моментально, однако телеграмму из Томска ждали, казалось, долго. Оловянишников переминался с ноги на ногу, виновато косился на Савву и красноречиво моргал. Нина приветно улыбалась.

Со звонком вызова он вздрогнул. Поползла лента: «Сенцову отчитаться о ситуации с пароходами “Богатырь” и “Репин”. Волвоенкому Михайлову или другому волостному лицу сообщать о положении в губревком каждые двенадцать часов или чаще. Предгубчека Берман, губвоенком Атрашкевич».

Печатай. — Савва напрягся. — Предгубчека Берману. Пароход «Богатырь» оставил, чтоб отобрать мандат товарища Иванова-Павлова, отобранный мятежниками, который отобрал обратно. Пароход «Репин» после обстрела мятежники не удерживали. Потеряв четырех человек, «Репин» прибыл в Богородское. Собираюсь заниматься прямыми обязанностями решением мандата. Сенцов.

С перепугу получилось красиво, он сам восхитился. Спустя минуту раздался звонок, колеса чуть крутанулись и выдали кусочек ленты: «Конец связи».

И предгубчека там, и губвоенком! Наверно, мы на совещание попали! Ой-ой-ой! — Оловянишников заметно взволновался. — Огромное вам спасибо, Савва Георгиевич! Горжусь, что с вами познакомился! Вот какие люди, Нина, рядом с нами живут!.. Ну, если я вам не нужен, то пойду на субботник. — Он попятился, и Савва с Ниной закивали: идите. — Ну, до свиданья.

Ох, дядя Ваня... — Нина фыркнула. — Он нарочно нас оставил, так что ты посиди со мной, а то мне скучно. Правда, я тут почитать прячу. — Она извлекла из-под аппарата книжку «Октябрьская революция». — Интересно пишет товарищ Троцкий. Еще у меня товарища Бухарина «Азбука коммунизма» и «Ответ буржуям на пять вопросов» Ленина... А почему ты Агроном?

Специальность такая.

Ясно. Партийное прозвище по специальности... А я телеграфистка, весной курсы в Томске окончила. Вообще-то я из Анжерки, но меня после Томска сюда направили, а родители дома остались. Они еще не старые, я не беспокоюсь. Отец на шахте, и мать там же в столовой бесплатного питания кухарит. Мы вообще-то из России, из Горловки. Мы в двенадцатом году в Сибирь переехали. Я переезжать боялась, плакала, потому что нас пугали, мол, тут холодно, аж уши отмерзают и отваливаются, медведи по улицам ходят — я верила. А тут хорошо, ничего страшного. Летом даже жарко. Мне полдома дали, родичи не мешают, сама себе хозяйка. Тут вот работаю, все-все-все знаю где что! Интересно. И еще я замсекретаря комитета ячейки комсомола, активный образ жизни веду... — Она говорила, а Савва глядел на ее губы и мечтал ее поцеловать. — Теперь ты про себя расскажи, как ты в ЧК попал и так далее, и про подвиги твои.

Как хочешь. — Он не возражал. — В ЧК я попал 30 июня, десять дней назад.

Глаза у Нины округлились.

Я с Алтая приехал, в Баево живу. Мне по делам в Томск понадобилось, там тетка у меня. А в Томске я в больницу зашел Григория Николаевича Потанина проведать. Слыхала про него?

Который умер? В газете читала. Ученый-путешественник. Интересно.

Он вообще великий человек! Он мне в семнадцатом помогал по революционным делам: мы на Алтае новое земельное законодательство хотели ввести, то-се... Ну, я по старой памяти его навестил, и вдруг он помер... Я ушел — он помер. И меня арестовали, привели в ЧК, стали допрашивать: с какими целями объявился, чем расстроил старого борца с самодержавием, что ему передал?.. А я ему цибик чаю принес, и вот следователь прицепился к моему чаю: почему после него Потанин скончался? В общем, глупость.

Савва спохватился, что его во вранье занесло куда-то не туда: в последний раз он сочинял о себе сказки давным-давно, в детстве, а тут вдруг выставился в герои, однако творческий запал влюбленного, казалось, мог осилить все.

И сам товарищ Берман, предгубчека, дверь открывает и говорит: «Товарищ Сенцов, мы выяснили, что вы ни чем не можете быть заподозрены. Вы свободны, извините и, если пожелаете к нам по вольной воле, милости просим». А на следующий день я был на приеме у губпродкомиссара, я его и раньше знал, мы договаривались, что он мне выпишет мандат на выделение земли под научную работу. Федор Никанорович сделал мне мандат и говорит: «Не хочу о важных вещах извещать по телефону, отнеси, Савва, записку в ЧК». Мне не трудно, я отнес. И товарищ Берман мне предложил вместе с товарищем Шишковым до Новониколаевска на пароходе доехать: Александр Васильевич по партийным делам, я по хозяйственным. Оформили меня по линии транспортной ЧК на пару с Костей Вронским, молодым моим другом...

Савва подбирался к опасному изложению опасных приключений; в кратком телеграфном ответе от требуемых объяснений ускользнуть получилось, и то страху натерпелся, но Нина выспросит и о том, что вряд ли удастся перелицевать или приукрасить, а взрыв вранья иссяк.

Только зря я про все это. Одно дело — отчет, другое — похвальба. Не мужское дело — хвастаться. Вот состаримся и будем на завалинке вспоминать, внучат учить...

Это ты про что? про чьих внучат? — Она усмехнулась. — Ой нет! Я — в пятьдесят? Ужасно! Нет-нет!.. Я в то время хочу попасть, только чтоб посмотреть, какая везде счастливая жизнь будет — ух! Все уладится. Это ж 1950 год! Товарищу Ленину будет всего лишь восемьдесят... А что ты станешь делать через тридцать лет?

Все так же агрономом работать... А вон твой друг ревнивый. — Он показал за окно: по площади валкою походкой брел Пашка.

Шерстобитов! Вот черт! Драться полезет! Он чуток чокнутый и разозлился... Ты не трогай его, ладно? — Нина засуетилась. — Или вот что: ты не обижайся, уйди через дверь во двор, а я к тебе позже сама приду. Пожалуйста! Ладно? Я всегда могу Полину Ниловну позвать, она через дорогу живет, ей одной тоскливо, а тут она с людьми.

Ну, если так тебе спокойнее... — Савва решил не противиться.

Иди-иди! — Нина резко отвернулась и открыла книгу на загнутой странице.

Глава XIV. 10 июля, Томск

Совещание губпартбюро и президиума губревкома началось шуткой Бермана:

Не человек для субботы... — и закончилось сумрачными словами Беленца:

Расходимся, товарищи, все мы нужнее на своих рабочих местах.

Его место было там же, где он сидел. Впрочем, тридцатитрехлетний Беленец — марочный представитель пролетариата, потому как в юности слесарем трудился, — ныне совмещал должности предтомгуббюро РКП(б), предисполкома томгорсовета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов, зампредтомгубревкома. Если через полмесяца он удачно проведет первую губпартконференцию, его вызовут на службу в столицу — так решил «всероссийский староста» Калинин. Двадцать пять провинциалов соберутся поговорить, и по результатам их общения ВЦИК даст окончательную оценку деятельности руководителя исполнительной власти Томска.

Для пущей памяти Беленец тезисно набросал то очевидное, что нужно организовать, и задумал все проблемы заранее обговорить с делегатами в свободной обстановке. Предстояло писать доклад и о задачах самой конференции; для окончательной правки он решил позвать Молотова, редактора газеты «Знамя революции»: единый настрой революционных преобразований должен отразиться в стенограмме и итоговых документах так же определенно, как лозунги в гимне «Интернационал».

Однако умнющий Иван Никитич Смирнов предрекал: «Вот увидите, кончится Гражданская война — начнется внутрипартийная». Ее Беленцу не хотелось, хотелось упорядоченной критики в рамках совещательной полемики, а состояние умов в партуправленческих органах и вправду оставляло желать лучшего — однажды он услышал громко сказанное: «Ленина за его безумную политику надо в Нарым сослать!»

«Основная масса примазавшихся к РКП(б) интеллигентов — до мозга костей эгоисты, — размышлял Беленец. — Этот слой — интеллигенция! — даже не желает понимать логику коммунистических отношений и насущность губпотребкоммуны. Вторая категория граждан — вот кто они в определении продуктово-карточного бюро. Интеллигенция выказывает протест, если в счет мясной нормы получает рыбу, но помалкивает про свое ежедневное бесплатное питание в коммунальных столовых. Интеллигенция вопит о всяком мелком вычете из жалованья, как о конце света, но молчит про свое бесплатное жилье с бесплатным электричеством. Так, губревком постановил: прекратить выдавать хлебопаек совгражданам третьей категории — лицам, нанятым в частные предприятия и оттого потакающим частному капиталу. Между тем вторая категория возмущается спецнормами снабжения некоторых групп трудящихся, а в защиту лишенцев не выступает. Глебы успенские давно вымерли, остались шкурники. Нужна срочная перерегистрация членов губорганизации РКП(б), а то их многовато — новички портят голосование».

Зазвонил телефон.

Алексей Иванович, — задребезжала секретарша из отдела управления, — положение об инспекции советских учреждений вам сейчас принести или в понедельник? И еще чтоб вы посмотрели черновую об ответственности за нарушение трудовой повинности.

Я сам зайду.

Сегодняшнее совещание постановило пресечь труддезертирство на корню — разрешать передвижение в другие уезды лишь с согласия губземотдела, а волисполкомам и сельсоветам дать устное указание препятствовать переезду за границы общины, означенные в поселенном списке.

Тысячелетний деревенский быт стал для революции камнем преткновения. «Сплошь отсталое крестьянство невосприимчиво к прогрессу. — Беленец кинул свои наброски в ящик стола. — Демьян Бедный верно припечатал крестьянскую непонятливость: “Деревня — дура”. Это экономически обосновано. Энгельс и Ленин учат, что в государстве один класс обязательно подавляет другой. Значит, с уничтожением прежних господствующих классов и при гегемонии пролетариата крестьянство неминуемо получает подчиненное значение. Ленин пишет, что уклад крестьянства — исторически мелкобуржуазной природы, оно лишь временный попутчик рабочего класса, да и то которое бедное. Сейчас на продовольственном фронте главное — расслоить деревню в классовой борьбе: комячейки должны стать застрельщиками в общественном размежевании и оторвать середняка от кулака с помощью бедноты и кооперации. Ленин велит: “Ограбь кулака, помоги бедняку”. Кулаки прячут зерно — совсем лишить их хлеба. За скупку зерна, за укрывательство хлебодержателей, за саботаж на трудовом фронте — ревтрибунал и отправка в концлагерь сроком до полной победы рабочего класса. Мягкотелых ответработников за должностные преступления приговаривать к условному расстрелу».

Беленец не любил Сибирь. Выросший на Азовском море, он за участие в ростовском восстании девятьсот пятого года попал после тюрьмы в ссылку и десять лет пребывал в Сибири, насаждая тут революцию. Но он видел себя не в провинции, а одним из основных винтиков, жестко скрепляющих мощный партийно-административный механизм, задающих должный ход всей государственной машине.

Беленцу уже никто не мешал: Шишков пытался, но со смертью Свердлова сам утратил поддержку в верхах и неловко хватался за тех, кого тоже задвинули подальше, например за предуралгубчека Юровского, томича, с кем Свердлов познакомил Шишкова в Москве после казни царской семьи. Сняв Александра Васильевича с поста предтомгубчека, ему, чтоб не злился, ненадолго дали подержать портфель заввоенотделом Сибревкома, а после перевели в Иркутский губревком, причем Смирнов так и не решил, дать Шишкову оговоренный пост председателя или пока придержать заместителем, — это знали все, кроме назначаемого, друзей не имевшего. Пустив в себя пулю, он избавил предсибревкома от раздумий. Сегодня постановили: «Привезти тело Шишкова в Томск и похоронить с почестями».

Болезненно тревожили мятежи, разбушевавшиеся в Томской губернии. «Нельзя бывшим партизанам потворствовать, — раздражался Беленец, — снова сорвутся партизанить». Соввласть простила красному герою Рогову грабежи и убийства и что половину Кузнецка уничтожил, а Рогов не простил, что в ЧК его избили: у Салаирского кряжа собрал конную банду в восемьсот сабель и учинил черный террор. Крестьян он против себя восстановил — особенно казнями попов, а неделю назад при аресте застрелился, так что одну неприятность уже ликвидировали. Беленец и сам с врагами цацкался — партизана Лубкова, заподозренного в умысле взбунтовать Мариинский уезд, всяко увещал приехать в Томск побеседовать, вместо того чтоб распорядиться пристрелить и больше по этой графе не беспокоиться.

На степном Алтае анархист крестьянин Плотников сформировал армию с четкой воинской организацией в дюжину полков. Информация из хлеборобных районов шла устрашающая: число взявших оружие получалось — куда там Рогову! — под восемнадцать тысяч.

В колыванский бунт ввязалось тысяч пять, он пугал близостью к Новониколаевску и захватом участков железной дороги. Вчера представитель ЧК по Сибири Павлуновский пригрозил расстрелять командующего колыванской операцией, если тот не возьмет город десятого до полудня. Девятого, ближе к ночи, начался обстрел Колывани, в десять утра красные войска заняли предместье, но, вопреки донесениям, город взять не удалось. Судя по докладу, многие горожане вооружились дубинами и «предметами хозяйственного быта», и Беленец поражался, почему с повстанцами не могут справиться. Ответственный за подавление мятежа губвоенком Атрашкевич приказал командиру группы войск Вашкевичу во что бы то ни стало захватить Колывань до заката.

Выводы, сделанные на сегодняшнем совещании: отрядам особого назначения — расположиться в подозрительных селах; Губчека — провести чистку среди кулачества, примкнувших к нему середняков и местных служащих; партячейкам — усилить культурно-просветительную пропаганду. Находившийся в Новониколаевске губпродкомиссар Иванов-Павлов телеграфировал, что заверил приказ упарткома и уисполкома взимать с вражеских сел хлебную контрибуцию с произвольным наложением от 5000 до 100 000 пудов.

«Пусть не по всем пунктам удастся отчитаться предельно хорошо, но важен сам факт активной работы, — успокоил себя Беленец. — Завоевания Октября устоялись. Это замечательно видно по мощному административному аппарату, закрепившему достоинства диктатуры пролетариата, и учраспредотдел ЦК РКП(б) при кадровой передвижке дает понять, что у нас незаменимых нет».

Сегодня Беленец совершил важный идеологический поступок, о котором следует говорить везде: он потребовал, чтобы в газете вместо слов «Октябрьский переворот» печатали «Великая Октябрьская революция», поскольку ее значение в мировом масштабе именно таково. Члены губпартбюро и губревкома согласились безоговорочно.

Из зеркала к Беленцу присматривался невзрачный человек с короткой прической ежиком и усиками щеткой под самым носом. Он оправил френч и пригладил стрижку — ничего не изменилось. «Ничего», — удовлетворительно сказал он себе.


 

Вечером, взяв Колывань, Вашкевич отчитался: «Пойманные главари в числе 40 человек отосланы в штаб Духонина».

Глава XV. 10 июля, Богородское — Еловка

Василий Иванович Серебренников даже в ярости оставался внешне спокойным. Когда он услыхал от верного человека о завтрашнем бунте, он сдержал в себе черную накипь уже ненужных слов, поутру погрузил на телегу полезные вещи, усадил на нее жену, и бурая лошадка Маланья повезла их в купленную для старшего сына заимку подле Поздняково-на-Шегарке. Старший бодро шел рядом.

Далече, Василий Иваныч? — спрашивали встреченные.

На дачу, — сурово отвечал он.

Ух ты! — И ничего не уточняли.

Серебренников славился верхним чутьем на торговые сделки, погоду и посевы, когда ответить или промолчать, и его первый отъезд из Богородского с семьей и скарбом обеспокоил соседей.

Может, и нам на время уехать? — ни к кому не обращаясь, произнес Серафим Воробьев и то же повторил вечером жене и Кириллу с Людмилой, вновь увидав Василия Иваныча, шагавшего с сыновьями-подростками возле телеги, на которой лежали тюки с одеждой и кухонной утварью.

Здравствуйте, Василий Иваныч! — Настасья встала у изгороди.

Здравствуй. Дай бог тебе всего, что пожелается.

Спасибо, мне столько и не надо... Куда, Валентин, на ночь глядя? — спросила она одного из погодков.

Куда Малаша вывезет. — Валентин погладил лошадь по холке и засмеялся.

Задавать Серебренниковым вопрос «зачем?» было бесполезно. «На дачу так на дачу, — подумал Серафим, — почему бы нет? Мы-то с чего забоялись?» И сказал вослед:

А за домом кто присмотрит?

Соседи, — равнодушно бросил через плечо Василий Иванович.

Заимку в семь семей кровавое будущее могло и миновать; в окружении поздняковских крепких мужиков Серебренников за своих переживал меньше, чем оставаясь в Богородском, где отношения станут выяснять непременно на ножах. Риск потерять дом был мал — не подожгут же, а если что из брошенного хозяйства раскрадут, то это дело наживное. Никаким боком участвовать в сваре Серебренников не хотел и, пуще того, не желал потом отчитываться пред кем-нибудь, что и почему в это время делал.

В вескость переезда Василия Ивановича сразу и полностью поверил Степан Лаврентьевич Ильин. Он достал из тайника припасенные на черный день безделушки, замотал их в тряпки, уместил в два больших жестяных цилиндра из-под печенья иркутской кондитерской Павла Гусева, — ценных легкостью, емкостью и памятью о добром времени, — сунул в кожаную сумку, а сверху положил нож и саперную лопатку. В отличие от Серебренниковых, он с престарелыми домашними не мог так легко перебраться на заимку и позволил себе перепрятать лишь золото и камушки, наменянные у беженцев за съестное.

Проверю дом в Еловке, буду к ужину, — объявил он.

Про то, когда вернется, вырвалось неожиданно: ему почему-то стало жаль жену. Однажды на ее вопрос: «Когда вернешься?» — он ответил: «Через час» — и возвратился через месяц. Жесток был Степан Лаврентьевич, но сердечная пружина все ж сорвалась, чем он очень озадачился.

Он оседлал коня, приторочил сумку к седлу, вскинул ружье на плечо и тронулся в путь, надеясь уехать потихоньку, да наткнулся на сельчан, убирающих с гати грязь и древесный мусор.

Ради вас стараемся, Степан Лаврентьич! — закричали бабы. — И вы б нам помогли б!

Спасибо, — Ильин подпнул Жарого пятками, — вам Бог счастья даст.

Комсомольцы заорали богохульную чушь. Ильин плюнул и пустил коня с шага на рысь.

Мельниково он обогнул по кедрачу и берегу речки и добрался до Еловки, грибников не встретив. Здесь царило запустение, дворы и дорожки поросли пыреем, лебедой и крапивой. В избе никто ничего не тронул, лишь крысы напакостили — сожрали обе стеариновые свечи и там же нагадили. Ильин взял с печки пучок щепы, спустился в пустой, пахнущий прелью подпол, прикрепил лучину к стене и зажег. Осмотрясь, он сдвинул огромный ящик, куда прежде ссыпбли морковь, вырыл под ним яму до колен, опустил в нее сумку и завалил землей. Поверхность разровнял, перетащил ящик назад, притоптал возле. Щемило душу оставлять богатство на авось, зато от чекистского обыска, от грабежа и поджога здесь оно сохранялось верней.

«Что-то сделал не то, — глодало Ильина на обратном пути. — Никола милостивый! Помози мне грешному и унылому в настоящем сем житии...» То ль жену зря пожалел, то ли цацки скверно перехоронил.

Дома, накрывая на стол, жена осторожно спросила:

Случилось что?

Увидим. — Степан Лаврентьевич посмотрел в окно: небо затянуло дождевой пеленой, готовой вот-вот прорваться. — Похолодало. Не быть бы граду.

Ох, не дай бог! Ягоду побьет. — Матушка Татьяна Романовна с постели почти не вставала, однако подробно интересовалась погодою. — Давеча надуло с жары на холод, девчонки все рассопливились.

О здоровье внучек Сашки, Машки, Наташки она всегда очень беспокоилась, а мальчишку Ксения не родила, рожать перестала, и у Степана характер испортился. О Степане, поскребышке, Татьяна Романовна переживала больше, нежели о прочих своих детях, с глаз пропавших в большом российском государстве.

Во вьюношестве моем тихо тут было, хорошо, — в который раз возвращался в прошлое Лаврентий Игнатьевич. — Потом уж добрался сюда с Тюмени железный пароход «Ермак», аккурат мне совершеннолетний двадцать один год исполнился. Народу в наши края стало много наезжать, и газеты первые я после того увидел — томскую да тобольскую. Пожалуй, как скончался государь-самодержец Николай Павлович, так все куда-то и заторопилось... шею-то себе свернуть...

Молодые были, так и хорошо, — вздохнула Татьяна Романовна. — Молодым-то все нипочем.


 

Единственной записью в анкете Вовки Рябых могли быть строчки, что он родился в Еловке и два года — «два класса, третий — коридор» — учился в Богородском училище, но Вовка никогда нигде не отмечался и убегал отовсюду, где его хотели к чему-либо привлечь. Немногочисленные родственники померли, о них он не вспоминал. Он избегал заглядывать даже в свое завтра, а светлое будущее общественности его и вовсе не волновало. Давно разменявший четвертый десяток лет, он не вырос во Владимира Артемьевича, остался Вовкой, пробавлялся охотой и рыбалкой, продавал случайные вещи, и его считали лодырем и плутом, с чем он не соглашался. В Еловке-на-Мундровй он, единственный на девять брошенных хозяйств, жил постоянно.

Он заметил, что Ильин приезжал с сумкой, а уехал без нее. Выждав с час, Вовка пробрался в его избу, благо она запиралась только на палочку, и тотчас уяснил, что хозяин в комнатах ничего не оставил. Вовка полез в подпол и долго копался в рыхлой сырой земле при слабом свете, падающем из горницы.

Потом он сидел на полу с найденной сумкой и, мокрый, не в силах унять озноба, таращил глаза на ее содержимое. «Надо отсюда убираться! — стукнуло ему наконец. — И из Еловки тоже. Далеко надо убираться... В Китай!» Он кинулся к себе, почистил сумку, положил ее в мешок, побежал с ним на речку. Искупавшись, он снова сбегал домой, переоделся в более сносное, придал одежде вид поприличней и поспешил на Обь к последнему парому.

В Богородское он пришел в сумерках и к переправе опоздал: паромщик уводил лошадей прочь. Зарядил нудный дождик. Идти в село Вовка забоялся и понадеялся отсидеться под елью.

Вечер почернел. Хлестанул ливень. Вовка надежного укрытия не нашел, насквозь промок, мешок нести утомился, хотел сесть где есть, но за шумом дождя и листвы совсем близко услыхал конское фырканье и ворчливую речь. Он испугался, тихонько взял вбок и углубился в лес. Всадники появились с прибрежной дороги, и подумалось: «Хорошо б чуть погодя пойти назад, где их уж нет, чем мокнуть и мерзнуть под деревом...»

Чаща чахлых березок обступила Вовку. Он понял, что ухитрился заблудиться.

Глава XVI. 10—11 июля, Богородское

Село покрыла морось.

Савва встретил Нину в сенях и, как ни упиралась, утолкал ее в нежилую комнату.

Товарищ Сенцов, Пашка совсем не в себе! — сипло говорила Нина. — Еще и ребята над ним поиздевались, что ты его оскорбил и он съел... Он к дурному готов. Я предупредить тебя пришла. Я сейчас же назад, а то узнает — всем беда!

Ну вот еще! В такую хлябь! Ты Пашку не бойся, ничего у него не получится... Смотри, сколько тут книг! Можно ж общественно полезную библиотеку устроить! Ты с Лидией Олеговной потолкуй насчет этого.

Нет! Она классовый враг!

А Ленин тебе тоже враг? — Савва разозлился на ее прямолинейность и глупость. — Он дворянин.

Ленин — это Ленин!

Спорить потом будешь, — он показал за окно, — вон твой друг уже приперся...

Мимо прошла коренастая фигура в кепке.

Затаись тут. Я дверь притворю.

Девушка послушно затихла в темноте. Он вышел в коридор и услышал, как Пашка спрашивает курящих у крыльца речников, где ревкомовец из Томска. Речники ревкомовцев не видали.

Эй ты! Иди сюда! — севшим голосом прорычал Савва и отступил к себе в комнату.

Пашка ввалился следом.

Где она? — Он качнул койку Малышева, и тот проснулся.

Свету было только от лампадки: хозяйка следила, чтоб перед иконами всегда теплился огонек. За окном гуляла непогодь.

О чем шум? — буркнул Малышев, сел, сунул босые ноги в галоши и бросил Пашке: — Пшел вон!

Убью. Обоих, — твердо пообещал Пашка и вынул из рукава медвежий нож.

Ты кто?

Я... — Парня трясло. — Убью.

Шибко ты смелый. — Кожевник встал и взял пустую бутылку. — Богу помолись.

Бога нет!

Ну, значит, плохо твое дело, — задумчиво произнес Малышев и шагнул навстречу ножу.

То, что Савва увидал, поразило его чрезвычайно. Никита Петрович — очень быстро! — взял со стула пиджак и кинул его на нож, а бутылкой ударил Пашку по лицу и уронил ее на пол, левой рукой вцепился Пашке в запястье, правой схватил за шею. Парень орал, тыкал ножом сквозь пиджак и пытался его сбросить, но пытался и отслониться от старика, отталкивал и колотил его свободной рукою. Малышев продолжал держать Пашку за горло. Тот хрипел, отчаянно крутил головой, затем обмяк, стал оседать и упал бы, однако соперник не шелохнулся, рук не разжал.

Ну и хватка у вас, Никита Петрович! — опомнился Савва. — Помочь?

А? — Малышев очнулся.

Пашка рухнул на пол. Силач склонился над ним, потрогал:

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! Придушил... — И прикрыл покойнику веки. — Ну надо же! А ты, дурак, что стоял? Двинул бы его по башке табуреткой... Кто это?

Да девушку не поделили.

А я-то при чем? — Кожевник заголил бок и ощупал рану. — Задел-таки маленько, до нутра не добрался... И так весь живот залатан, да еще вы со своей любовью.

Простите, Никита Петрович!

Бог простит. — Малышев отмахнулся.

Савва отлетел к стене и распластался рядом с Пашкой. Малышев шептал молитву и крестился:

Господи Иисусе! Прости, Господи, тяжкий грех нечаянный, Ты же видел, как получилось... — Он пошарил возле себя, нашел штоф, вынул пробку и прихлебнул. — Вот ведь незадача! Протрезвел начисто, будто не пил. Тебе не предлагаю... Мертвяка отсюда сволоки, сделай свою работу.

На пороге показались речники и хозяйка, а за ними Нина.

Убили? — Нина прижалась к косяку.

Это друг твой? — Малышев глотнул еще. — Совсем больной. Ворвался, ножом угрожал, кричал, кричал и задохся. Апоплексический удар, наверно. Не откачать.

Это комсомолец Шерстобитов, племянник заведующего общим отделом Оловянишникова.

У-у! С таким дядей неприятностей не оберешься! — уверил Малышев. — Начнет власть выяснять чего нет! Все по-своему выворотит... Надо бандита Шерстобитова убрать отсюда, тогда о его поступке никто не узнает.

Апоплексический удар... — Капитан буксировщика нагнулся над разбитым лицом покойника. — Да хоть бы и так. Только мы люди чужие, уедем при первой возможности. А в такую мокреть никого никуда не понесем. Мы ничего не видали, не слыхали.

Как товарищ Сенцов решит, так и будет, — сказала Нина.

Я его утащу куда подальше, — объявил Савва. — А то при нынешней обстановке могут возникнуть обострения.

Мне все равно. — Лидия Олеговна пожала плечами. — Впрочем, я вам дам мужнин макинтош, в ненастье он всегда выручал Владимира Леонидовича.

Она принесла добротный плащ на теплой подкладке. Савва надел его, затянул пояс потуже, речники взвалили ему на плечи Шерстобитова, а Пашкину кепку напялили на голову. Нина отвернулась.

Ухватив труп за голову и ноги, он почти бегом засеменил к болоту, до которого было с треть версты скользкой грязи и холодного ливня. Прежде он таскал не столь тяжелые мешки и не так далеко и теперь выдохся, все чаще останавливался отдышаться и поправить сползавшее тело. «Никто в этой бессветице нас не заметит, а и увидев, не узнает», — думал Савва, и еще он стерегся испачкать Пашкиными сапогами чужой макинтош или, того хуже, упасть. Он видел перед собой лишь лужи в пестрых блестках бесконечных капель и угадывал, куда безопаснее шагнуть.

Вдруг на улице перед ним возникли всадники и плотно обступили.

Стой! — велели ему. — Кто таков?

Сенцов, агроном.

Савву качало, он растерялся.

Сенцов! — воскликнул один из конников. — Снова ты? Я Дедюхин. Узнаёшь?

Дедюхин? — Он глянул из-подо лба. — Иван Ананьевич? Здравствуйте.

Это кто у тебя? Он живой?

Нет. — Савва опустил Пашку в лопухи и выпрямился. — Комсомолец это. Придушили.

О-го-го! — загудел первый голос. — Что тут творится? Чья тут власть?

Большевистская.

А ты, значит, потихоньку комсомольцев душишь? — Голос захохотал. — Куда ты его?

В лесок.

У Саввы от усталости дрожали колени.

Тут оставь, завтра таких комсомольцев куча будет. Я есаул Сибирский. Слыхал?

Ну... Телеграмму читал в волисполкоме.

И что там было?

Есаул Сибирский восстание готовит.

Пронюхали! — Есаул взъярился. — А ты-то как ее прочел?

Телеграфистка — моя подруга.

Сотня! — Есаул привстал на стременах. — Слушай мою команду! Идем в исполком! Дайте Сенцову лошадь! Сейчас он нас с подругой познакомит. Сенцов, поведешь.

Ехать Савве не хотелось. Серая в гречку Доля заартачилась, однако ее придержали и помогли ему взобраться в седло. Доля седока возненавидела: он не поздоровался и не желал общаться, уселся расхлябисто, ноги в стременах болтались, а больше всего ее раздражал странно пахнущий, противно шуршащий плащ. Кто-то хлестнул ее плетью. Лошадь дернулась вперед, раздумчиво побежала, заметила проулок, резко ушла боком в галоп и помчалась в мутную даль.

Куда по злосчастной прямой несло Долю, он не понимал, не успевал ничего различить, боялся упасть под копыта и вопил во все горло. Лошадь скакала рядом с изгородью, чуть не обдирая об нее Саввину ногу. Он пригнулся в другую сторону, вжался в гриву, с силой потянул повод, но Долю не унял; она круто повернула на узкую тропку и — «Ой, мама!» — ворвалась в лес, норовя разбить всадника о дерево. Савва рискнул падать сам, вынул ноги из стремян, и тут Доля остановилась — он полетел через ее голову, ударился о валежину и потерял сознание.


 

Нельзя-нельзя! Ночь, дождь, грязь, хулиганы... — Хозяйка Нину не отпустила, и они напрасно прождали Савву до рассвета, беседуя за чаем без сахара и с сухарями.

У вас столько разных книг! — Нина решилась на серьезный разговор. — Почему бы вам не организовать при народном доме общественную библиотеку? Я, как замсекретаря комитета ячейки комсомола, берусь помочь. У нас уже есть книги из попечительства о трезвости...

Я не против, — кивнула Лидия Олеговна. — Книга не должна пылиться на чьей-то полке, книга должна работать.

А как вы относитесь к марксистской литературе? — строго спросила девушка.

Если она востребованна, то должна быть и в библиотеке, — рассудительно ответила Лидия Олеговна. — Владимир Леонидович тоже читал такие брошюры. Он интересовался политическими движениями и очень переживал за Россию. Владимира Леонидовича и академики уважали. Он не только прокладывал новые дороги, он попутно собирал сведения о жизни народа и все свои материалы подарил этнографическому отделу Русского музея. Он еще столько мог совершить!.. Здесь, к сожалению, его способности оказались мало востребованными: дороги в отдаленные села — вот почти и все...

Жалко. — Нина искренне посочувствовала. — Но вы-то живы. Давайте задействуем ваши способности. Хорошо, если б вы стали полезным членом сельского коллектива. Вы могли бы вести школу грамоты и тогда будете получать паек продуктов первой необходимости... Я теперь понимаю, почему Полина Ниловна в последние дни с вами сдружилась: вы можете широко смотреть на проблемы и правильно их анализировать.

Она книжки берет по географии, — пояснила Лидия Олеговна. — Читает — и будто путешествует.

Я бы у вас тоже взяла что-нибудь про социализм почитать.

О засеве панкратовского поля в пользу московских рабочих Нина сказать не осмелилась и отложила это на будущее.

Глава XVII. 11 июля, Богородское

Савва закоченел на сырой земле под холодным дождем и очнулся. Пашкину кепку он потерял. Он встал, обрадовался, что целехонек, и пошел — забрел недалеко, но по кочкарнику. Хлюпало везде, куда ни ступи, будто почва перенасытилась влагой и вспухла.

Боролись, боролись с болотом, однако вырубили ближайший лес — и оно вновь опасно подкралось к поскотине и огородам. Порубки прекратили, когда рядом с рекою остался невеликий лиственный лесок со старыми елями близ берега. Плутали в нем только спьяну, и, если кто попадал в топь, все говорили: «Уж точно, черт завел». К окрестному болоту богородчане притерпелись и спокойно лазали в нем по голубику; для них ничего не значило погрузиться на аршин в холодную жидкую кашу из земли и травы. Иногда попадали в мочажину и тонули, хотя это случалось редко; года два ходить туда избегали, а после все начиналось снова да ладум...

Савва стоял в темноте среди ивняка и хиреющих серых берез, опасаясь увязнуть, и приискивал место повернее. Ноги проседали во мху. Он обломил хлипкий ствол с редкими ветками и, опираясь на него, отправился наугад обратно. Глубина между кочек оказалась маленькой, лишь в полусапожки набиралась вода, но степняк Савва очень боялся попасть в трясину. Он бы даже лег и пополз, однако берег плащ, и так уже пострадавший.

Дождь ослабел, прощально накрапывал. Забрезжил тусклый рассвет.

На одной из березок он заметил огромный черный нарост и удивился: это висела сумка. Любопытство побороло испуг; он к ней подобрался, шестом стянул вниз и, очень тяжелую, с трудом к себе подволок. Дотащив ее до коряги, присел у корня, открыл сумку и лежащие в ней жестянки, увидел блестящие безделушки и охнул...


 

Проснувшись в воскресенье, сельчане обнаружили лужи по колено, труп Пашки Шерстобитова и чужих вооруженных конников: в Богородское съехались отряды из волости и прорвавшиеся на север дубровинцы. В есауле Сибирском, гарцевавшем у волисполкома на снятом красном знамени, узнали Александра Аркашёва, чья семья давно перебралась из Омска в Баткат, по какой-то подозрительной причине променяв лучший быт на худший.

Шедшая на службу Нина Черемшанова издали заметила множество лошадей у коновязи и овальную кокарду, блиставшую на аркашёвской фуражке, сняла красную косынку и огородами, по мокрой траве заторопилась вспять.

Спасаешься? — бросила малознакомая баба. — Беги-беги, да бежать-то тебе некуда, по всему уезду наша революция. Казаки тебе покажут, как последнее отымать, стерва!.. Будешь через забор перелазить, грядки не потопчи!

Нина прокралась к Лидии Олеговне и испросила убежища до лучших времен. Та не возражала и сказала:

Мне кажется, Карл Маркс прав: бытие определяет сознание.

Конечно! — подтвердила Нина. — Я рада, что наш разговор не пропал даром.

Речники, услыхав от нее про смену власти, взбудоражились и долго шепотом совещались, кончая и начиная все тот же разговор. Мельком услышанное девушка уяснила как план побега и, когда они развязали на крыльце мешочек с махоркой и капитан улыбнулся: «Ничего, красавица, все будет прекрасно», выпалила:

Возьмите меня с собой!

М-да... — Капитан наморщил лоб. — Ты, конечно, девка жилистая, можешь в чем помочь, только нам нет резону уходить ниже Томи. А если в Брагино тоже партизаны шалят? Рисково! Наша галоша нисколь не маневренна, хоть бы кто самих на буксир взял...

Поехали! — твердо сказала Нина. — Мне нужно отсюда выбраться и срочно в Томск.

Ах-ха-ха! — Капитан осклабился. — Ну ладно. Темноты дождемся... Глядишь, из-за тебя не вздрючку получим, а поощрение.


 

На десять утра Аркашёв назначил суд над заведующим общим отделом волисполкома, председателем сельсовета и пятнадцатью милиционерами, заключенными под стражу в пустом кабаке неподалеку.

Площадь заполнилась народом. Арестованных привели и поставили под ружейными прицелами чуть поодаль от толпы. Аркашёв, в офицерском мундире без погон, но при шашке, радостно здоровался со знакомыми, помнившими его по шуму приобских пикников.

Давно ли ты казак? — спроста спросил Митя Матвеев, когда-то его приятель.

Это командная должность, — снисходительно ответил Аркашёв. — И казачье звание народу понятнее, чем старорежимное.

Начинай, не затягивай, — распорядилась толпа.

Граждане! — Аркашёв торжественно встал за стол. — Крестьяне снова взялись за вилы — и на Алтае, и под Новониколаевском. Колывань давно наша и не сдается. А ныне мы в один день поднялись — и в Томске, и в уезде. Баткат уже взят, и Бабарыкино, и Трубачево, и Десятово. С Томска движется офицерская рота, помощь обеспечена... Военкомы с чекистами ловят нас в Елгае, но они в этом не виноваты, это мы их туда направили. — Аркашёв весело скалился. — Председатель волисполкома в Томске, да и там его достанут. Ближе, чем Вороново, красных частей нет, все на Польшу подались, скатертью дорога, а придут сюда — мы встретить сумеем.

Погоди-ка про офицерскую рать, — осадил его старик Вологжанин, пришедший с табуреткой. — Позови телеграфистку, она всю правду знает.

Хотите — позовем. — Аркашёв обернулся к стоящим на пороге: — Телеграфистку сюда!

Полина Ниловна, маленькая, рано поседевшая женщина, еле слышно (пришлось за ней повторять) подтвердила, что в Колывани распоряжаются повстанцы, бои ведутся и в Новониколаевском уезде, и на Алтае, а про Томск известий нет, нынче выходной, не поступали сообщения ни текущие, ни срочные.

Убедились? — Аркашёв поправил портупею. — Спасибо, гражданка.

Спасибо, Полина Ниловна! — закричали из толпы. — Продолжай, друг.

Распрощаемся с большевистским прошлым. — Аркашёв положил рядом с чернильницей лист бумаги. — Выясним, кто и как вас обижал... Прежде всего надо выбрать достойных граждан, которые приговор утвердят, а то, если все станут галдеть, ничего не выйдет. Заодно выберем сельсовет настоящий. Главное, установить чистую советскую власть без большевиков.

Имею слово! — Ильин поднял руку. — Я человек вредный и иногда дело говорю... Пусть господин есаул сам начальство назначает... Я факты понял, но шибко сомневаюсь, что он с полной победой пришел. Если понашлют на нас войска, есаул на коня — ищи-свищи, а нам стронуться некуда. Органы самоуправления, сходом выбранные, — это, ребята, готовые расстрельные списки. Зачем чекистам дело облегчать?

Ну, Степан Лаврентьич, не ожидал я от тебя такого недоверия и плохих слов! — Аркашёв обиделся. — Это ж недоверие и ко всему нашему движению! А вот я голову ломать не стану, потому что тебе доверяю. Назначаю тебя председателем!.. Голосовать будем?

Не будем!

Обоим верим.

Правильно!

Потом сами разберемся...

Ишь ты, как вывернул! — Ильин подошел к столу. — Ну, коли я здесь хозяин, то кровопролития не допущу. Не надо новую жизнь с приговоров начинать. Милиция наша вела себя правильно, все они из партизан, их сразу можно отпустить. Я б на их месте протестовал, но им порядок дороже, ведут себя яко агнцы!

Собравшиеся рассмеялись, и пуще прочих сами милиционеры. Аркашёв усмехнулся и жестом показал им, чтоб убирались вон.

Не узнать Степана Лаврентьича, — сказал он, — хоть в адвокаты отдавай.

Постой, Степан, я тоже скажу. — Вперед шагнул Федор Жилин, мужик из крепких хозяев. — Ты, есаул, придержи его пока, в начальники не пускай, а то он с радости всю обедню испортит... Я вот о чем. Жил у нас в деревеньке Еловке Василий Николаевич Новиков...

Толпа взволновалась.

Все помнят, но я напомню. Воевал он с японцами на миноносце «Стерегущий», служил машинистом. Под городом Порт-Артур напали на «Стерегущего» четыре японских миноносца и два крейсера, подбили его и в плен хотели взять. А корабль уже искорежило, иллюминаторы ниже воды оказались. И наш Василий Николаевич и его друг открыли оконца эти и затопили миноносец, чтоб врагу не достался. В Петербурге Василию Николаевичу за его подвиг памятник прижизненный воздвигли. Я, грешный, даже не поверил, а побывал в столице — есть такой монумент! Василий Николаевич и друг его в полный рост!.. С японской Василий Николаевич вернулся с двумя Георгиевскими крестами и медалью за мужество. И никому он не мешал. Выбрали его деревенским старостой, как человека уважаемого. И вот прошлой осенью проводили колчаковцы мобилизацию. Потребовали у старосты списки жителей. Василий Николаевич дал, и, конечно, по спискам кого-то забрали. А в декабре пришли красные, и односельчане — не чекисты, нет! — односельчане расстреляли Василия Николаевича без всякого суда. Сорок лет ему было. Жена, две малые дочки, три сына — взрослый только один, младшему третий годок пошел... И скажите ж мне, чего достойны дикие твари, убившие героя и по миру его детей пустившие? И чего достоин подстрекатель и убийца?

Иди! — На пустое место вытолкнули Григория Сапоженца. — О тебе речь!

Наказал Бог Еловку, никто там не живет, — зычно сказал себе под нос Сергей Баранов, псаломщик, и добавил: — Только Вовка Рябых, босута, да Ильин Степан Лаврентьич.

Не живу я там, — возразил Ильин, — просто добро напрасно не бросаю.

Проси, сволочь, у людей прощения. — Жилин распахнул сюртук и вынул из-за пояса наган.

Федор, убери оружие! — крикнул Ильин.

Сапоженец уставился на черную дырку в руке Жилина.

Молись. — Дырка заколебалась. — Молись!

Сапоженец застыл. Дырка дернулась, громко плюнула, и он повалился лицом в грязь. Толпа вскипела и навалилась на мужиков, вяло заслонивших Оловянишникова и предсельсовета, смешного вихрастого человека со смешной фамилией Колбаско.

Верно Жилин поступил!

Сами их порешаем, без суда! Кто-то Пашку Шерстобитова, поганца, единолично ухайдакал, молодец!

Оловянкина израсходовать обязательно!

Всех компартийцев переловить — и в болото комаров кормить!

Граждане! — воззвал Оловянишников. — Мы ж выполняли то, что сверху приказывают!

А ты где живешь, на Луне? Или у Ленина в жопе?

К Ивану Филипповичу подпустили, и он получил кулаком в глаз и в нос.

Мародер!

От удара в ухо он закачался и осел на колени.

От вас и сельсовету не дыхнуть! Проси прощенья у народа!

П-прости-ите... — Заведующий общим отделом перекрестился.

Да крест-то есть на тебе?

Оловянишникову рванули ворот: крест был.

А ты, Алексей Осипыч?

Колбаско, трясясь, расстегнул верхние пуговицы рубахи: крест был.

Все одно иуда! — Ему внушительно стукнули по зубам.

Большевички-христопродавцы! Как ждали вас! А вы хуже волков! Всё выметаете подчистую! Вы ж даже поправиться не даете!

Все нашаромыжку, а взамен надсмехаются!

Повинности ввели, сволочи!

Казаки хотели оттащить Сапоженца, однако Аркашёв задержал:

Оставьте. Красивая деталь.

Не бейте тятю! — тихо рыдала шестилетняя Дуняша Колбаско. — Он хороший! Пожалуйста, не бейте! Он хороший! хороший! Он хворый! Ему больно! Отпустите его домой!.. Мама, скажи им!

Но та плакала и молчала. Молодая жена Оловянишникова, — четырнадцать лет разницы, — малолетних дочек заперла в избе и мрачно стояла здесь, как изваяние.

Эй вы! — звонко и с надрывом вскричала она. — Отпустите Колбаску! Он пострадавшим семьям денежку на Пасху выделил, а вы изгаляетесь! Дорого яичко! Или забыли?

Воробьевы в устойчивости новой власти не убедились.

Эй, новая власть! — обратилась Настасья к столу. — Вы уж как-нибудь добейтесь, чтоб ни большевики, ни колчаки не появлялись!

Хватит горланить! — просипел старик Вологжанин. — Кто у нас будет за главного командира?

Ильин Степан Лаврентьич. А потом само утрясется.

Это правильно. — Старик закивал. — Степан — он строгий, толковый, в отца. Все должно идти само собой. Революции ваши давно поперек горла...

Говорили долго и о разном. Оловянишникова отвели в кабак под запор и по пути избили — нос хрустнул и непрестанно тек, глаза заплыли кровавыми буграми, в ушах шумело. Колбаско на полусогнутых ногах брел рядом, помогал волостному идти. Труп Сапоженца, будто забытый, костенел.

Гвалт с площади вылился в улицы.


 

Савва перекинул макинтош через сумку, повесил ее на плечо, прихватил снизу рукой и вошел в село. От усталости он еле плелся. Лицо распухло от комариных укусов. «Что за радость жить возле болота!» — возмущался он и мечтал завалиться спать.

В доме Панкратовой все отдыхали по своим углам. Малышев похрапывал.

Савва повесил плащ за дверью, толкнул сумку под кровать, лег и тотчас перенесся из Богородского в Баево: от лишайников к овсянице; от убийственной топи к лечебным озерам, где даже ил целебен; отсюда, где взгляд упирается в дерево, туда, где нет конца окоему.

...Проснулся он оттого, что сосед вытащил из-под него сумку и копошился внутри нее.

Никита Петрович! — Савва вздрогнул. — Вы это зачем?

Не беспокойсь, я выделкой интересуюсь. Кожа хорошая, шевро... козленок, значит. Грех на тебе, что скверно обо мне подумал... Тяжести пуд! Будто свинец. Пули, что ли? А на ощупь на две гильзы похоже.

Нет, не свинец. Золото.

Ну-ну... — Кожевник пристально посмотрел на совершенно изнуренного Савву. — На шутника ты вроде не похож... В жизни всяко бывает. Ночью намыл, значит? Или в аду на комсомольца обменял?

Нашел.

Тоже случается. Нашел так нашел. — В его голосе звучало: покажи.

Савва вынул большие, в локоть, банки, поставил их на пол и открыл.

Ей-богу, в болоте нашел.

Мать честна! — поразился Малышев. — Ты, парень, совсем дурной, что ли? Ты ж меня не знаешь! Вдруг я на разбойное дело способен?

Вы ж меня спасли...

Я и себя спас.

Я, Никита Петрович, правда эту сумку с деревца снял! Я так представляю, что человек оступился в промоину, ухватиться ни за что не мог, зацепился лямкой за сук и не сумел подтянуться... или не успел. Царство ему небесное, кто б он ни был! Не спасло его богатство, зато на доброе дело сгодится... У меня мандат есть на приобретение земли под агрономический участок, а денег на его обустройство не было. И вот! А вы, Никита Петрович, возьмите себе что-нибудь для жены иль еще на что. — Он и впрямь почти ничего не знал о соседе.

Жене? Это ты хорошо придумал... Дверь на крючок закрой. — Малышев вывалил все из жестянок на одеяло.

Ну и куча! — Савва ее потрогал. — Берите побольше! Куда мне столько?

Опасный нынче капитал! — Малышев складывал все обратно, кое-что кидая на подушку. — Сколь радости да беды за каждой штучкой!

К горке драгоценностей, выросшей на постели, он отнесся внимательней, но и ее ссыпал в банку, оставил себе золотой перстенек с бесцветным камнем и, посмотрев сквозь граненую каплю на лампадку и в окно, остался чрезвычайно доволен.

Славный будет подарок! Спасибо.

Савва укутал сокровища в тряпки, уложил снова в сумку и запнул под кровать.

Глава XVIII. 11 июля, Белобородово — Томск

Несколько сексотов Губчека донесли о сборе вооруженных офицерских групп одиннадцатого в пять утра в деревне Белобородово, в десятке верст от Томска.

Туда направился отряд ЧК в девяносто штыков. Предполагая численность противника гораздо большей, срочно отозванный из Воронова в Томск помкомбат Кит-Вийтенко рассчитывал на внезапность и жестокость: это всегда кончалось желаемым результатом.

Ночью отделение красноармейцев в старой солдатской форме высадилось с катера в Иглакове, двинулось к Белобородову и с ручным пулеметом перекрыло северную развилку проселочных дорог. Шедшие следом конники из заговорщиков пошутили над утомившейся пехотой и спокойно прогарцевали в ловушку. Пехотинцы — латыши и чехи — отмолчались.

Ровно в назначенный час отряд Кита-Вийтенко вошел со стороны Томска в единственную улицу деревни. Пулеметчики — с «льюисами» поперек седел — спешились и кто с сошки, кто с руки вблизь полоснули по мятежникам из пяти стволов, не давая убежать к реке и огородам.

Предлагаю сдаться! — насмешливо произнес Кит и почти вплотную подъехал к мертвым, раненым и от отчаянья исступленным. — Оружие бросьте и идите сюда!

Пленных оказалось свыше сотни. Их связали попарно, плечо к плечу, и повели в город. Для тяжелораненых, кого сочли ценным для следствия, взяли у крестьян подводы, а тех, кто не имел особого значения, пристрелили, как неизлечимых. «Глупые щенки!» — презрительно думал Кит, хотя уступал в возрасте многим из этих бесславно погибших и попавшихся.

Илья Кит родился в галицийской деревеньке неподалеку от Лемберга, как называли город австрийцы и евреи, то есть Львува — если по-польски. Немецкую культуру Кит уважал, польским обычаям подражал и верил в великое прошлое и великое грядущее украинского народа — читал книги профессора Грушевского и журнал Винниченко, слушал проповеди архиепископа Львовского, сиречь графа Шептицкого. Целеустремленный мальчик мечтал занять высокое место в будущей Украине, свободной от российской азиатчины, и ввиду вероятной дипломатической службы выучил английский. Окончив в четырнадцатом гимназию, Кит в шестнадцать лет вступил в австрийский добровольческий легион украинских сечевых стрельцов. По окончании офицерской школы стал лейтенантом и воевал с русскими в Закарпатье, был ранен и попал в плен. Судьба криво усмехнулась: вместо Киева или Лондона он угодил под Верхнеудинск6 в охраняемый бурятами лагерь с международным сбродом и выучил ненавистный русский язык.

Революция освободила Кита и присвоила: он легко, по переписке, получил от Украинской народной республики гражданство и удостоверение личности, но понял, что в сумасбродной толчее на родине карьеру сделать не удастся, присоединил к первой фамилии материнскую, вступил в Красную армию и РКП(б). Австрийский лейтенант вновь видел на линии огня знакомую русскую военно-полевую форму, только сам носил уже не мазепинку, а фуражку с приколотой звездой. Областники выбили красных из Сибири, и Кит затаился во Владивостоке. Дважды он попадал в контрразведку, отделывался предъявлением сомнительного украинского паспорта и наконец решил перейти линию фронта. В декабре девятнадцатого года он пришел в только что захваченный красными Томск и получил должность помкомбата в интернациональном батальоне ЧК.

Помкомбат не жалел своих красноармейцев — латышей, венгров, чехов, китайцев и прочих, невесть откуда взявшихся, — он их не любил. Занимаясь строевой подготовкой, он ловил подчиненных на непонимании команды и страстно гонял по площадке до полного изнеможения, переходя на им родной польский или немецкий лишь ради того, чтоб объявить наказание. Чехи и евреи прозвали его Вием и по сходству со второй фамилией, и оттого что, перед тем как унизить, Кит-Вийтенко подолгу протирал пенсне, цеплял стекла на переносицу и лишь потом, подняв глаза на бедолагу, как бы бесстрастно посылал его, иногда вдвое старшего, мыть сортир...

После полудня колонна интернационалистов и пленных офицеров приблизилась к тюрьме на Иркутском тракте и встретилась с Берманом и взводом конной милиции, который сопровождал двух невзрачных арестованных.

Здравствуй, Илья! — обрадовался Берман. — С победой!.. Не устал?

Сверстники, они относились друг к другу по-приятельски, но с уважением чина.

Здравствуйте, товарищ председатель Губчека! — Кит отдал честь. — От побед не устают, но у меня сегодня не война, а загородная прогулка. Господа сбились в одну улицу, как в трубу. Мы хлестнули из пулеметов. Никакого сопротивления... — Он кивнул на бермановских конвоиров: — Интересная у вас охрана.

О да! — воскликнул Берман и обратился к милиционерам: — Пойдем со мной, поможете решить задачку с переводом заключенных.

Всадники оставили лошадей на лужайке. Ворота открылись. Все прошли во двор.

Здравствуйте, товарищ Берман! — Комендант щерился. — Куда ж их сажать? Тюрьму разгружать нужно!

Досмотришь представление до конца, — сказал Киту предгубчека, — даже будешь действующим лицом... Этих уплотняйте поближе, — он указал тюремщикам на приведенных из Белобородова, и их увели, — этих куда угодно, — похожих на канцеляристов забрали тоже, — а этих, — ткнул пальцем в милиционеров, — держать под прицелом!.. Господа колчаковцы, оружие на землю! Вместе с портупеей! Кто дернется — пулю в лоб!

Арестовать всю конную милицию — двадцать человек! — такого никто не ожидал. Немая сцена длилась долго, с полминуты, затем кто-то из них буркнул:

Ошибаться изволите... — И под шестью пулеметами взвод разоружился.

Рассовать их поближе по разным камерам, — приказал Берман. — А вы, господа колчаковцы, каппелевцы, семеновцы, запомните: кто из вас вперед всех выдаст мне штаб вашей организации, тот жив останется. Я с часок тут побуду... Вот, Илья, и мы умеем брать без сопротивления.

Бывших милиционеров обыскали и по одному сопроводили в кирпичный корпус неподалеку.

Неужели все? — Кит изумился.

Все! Они назавтра готовились поддержать городскую смуту. На понедельник назначено восстание, хотели многих арестовать на служебных местах. Кое-кого, кто к этому причастен, мы уже знаем, они у меня в списках значились, с полтысячи наберется... Сплели, гады, сеть, пользуются тем, что у советской власти мало специалистов. Пробились в секретари и делопроизводители — поближе к текущей информации. Все в их руках оказалось: бланки, печати, удостоверения, учетные карточки. Сколько белогвардейцев с настоящими документами на чужую фамилию — трудно вообразить!.. Ох, и живучий же народ! Вроде бы всех уничтожили, так ведь еще есть, и еще! По уезду что ни село, то готовая банда. Мы против труддезертирства чрезвычайные меры принимаем, передвижения меж уездами регистрируем, а белогвардейские эмиссары передвигаются по губернии свободно...

Берман вспомнил, что волостная головка Богородского не сообщила в губревком о ситуации ни вчера вечером, ни сегодня утром; дежурный по Губчека запросил о подаче сведений и получил телеграмму, что в воскресенье никого из начальства нет.

В Богородском волостного председателя и военкома куда-то черт унес. Зав общим отделом проявил активность — и тоже пропал подозрительно, а должен был связаться с губревкомом, отчитаться. Тишина тамошняя мне доверия не внушает. Там дело затевается. Взял бы ты взвод с любимым своим «льюисом» и наведался туда поглядеть.

То — пожалуйста.

А сейчас ты мне покажешь, кто из офицериков психикой слабее.

Тоже пожалуйста. — И Кит повернулся к своим красноармейцам: — Товарищи, вы можете самостоятельно возвращаться в казарму. Спасибо за службу трудовому народу!


 

Одиннадцатого красные заняли село Вьюны. Новониколаевский горуездный исполком постановил «в восставших волостях весь контрреволюционный и кулацко-спекулятивный элемент, а также неблагонадежную интеллигенцию изъять и заключить в концентрационный лагерь», а в докладе отметил: «Расстреляно на месте отрядами в обстановке, допускающей это, до 250 человек. Кулачеством выполнена разверстка в двукратном размере». На просьбу предсибревкома Смирнова помочь пострадавшему району насущными товарами председатель Совета Народных Комиссаров Ленин велел «забыть про Колывань».

Глава XIX. 11—12 июля, Богородское

Сказка Саввиной жизни складывалась неправдоподобно к лучшему. В бумажнике лежали разрешения от разных властей на создание опытного агроучастка, в сумке — средства для безбедного существования, рядом сидела Нина, упросившая речников взять его с собой, и нынче ночью они оставят Богородское, и может статься, она согласится уехать с ним в Баево и — почему бы нет? — выйдет за него замуж. Савва так вверился своей удаче, что не желал допустить мысли об ином.

Он вернул Лидии Олеговне макинтош и попросил прощения, что огород в порядок привести не успел. Нина возвратила ей книгу «Основные вопросы марксизма» и пожалела, что меньшевик Плеханов простое изложил тяжело:

В отличие от Ленина, он не умеет ясно мыслить.

Солнце ушло в болото, но яркие сумерки еще держались.

Речники повествовали о приключениях на обских просторах, и, когда запас самых увлекательных баек иссяк, все заговорили про лучшую жизнь — с чего начать и что делать, — и Нина вспомнила, как богородский культурно-просветительный кружок поставил пьесу Островского «Не так живи, как хочется».

Пьеса очень старорежимная, но правдивая. Наши старики играли с удовольствием, душевно получилось, всем понравилось... У нас в кружке аж сорок пять человек! Ролей на всех не хватает, зато народные массы можем хорошо представлять. Мы и волшебный фонарь приспособили цветные картины на стене изображать. Интересно... Разрешение на проведение спектаклей нам дали. Но на все деньги нужны: на декорации, парики, костюмы, краски, керосин. С членских взносов и со сборов мало получается. С Островского самое большее было двести рублей, и всё партком забрал для польского фронта — да для воинов-то не жалко...

Грустно тебе сейчас все это бросать, — посочувствовал Савва.

А я вернусь! — фыркнула Нина, как ножом его резанула. — У меня тут и работа, и общественные обязанности, и друзья, и квартира.

Узкий серпик месяца скрылся за черными облаками.

Без стука вошла и поманила Нину в сени Анна Колбаско, жена предсельсовета.

Сенцов тут?

Савва, к тебе!

Здравствуйте. — Ничего хорошего не ожидая, он насторожился.

Ты чекист? Вызнали про тебя... Алеша слышал, что за тобой придут. Убьют. Уходи куда подальше! — Колбаско надвинула на лицо платок и побежала прочь.

Ох! Они, наверно, контрольную ленту нашли, как ты разговаривал... — Нина застонала. — Иди огородами, осторожно, к пристани! Если мы скоро не придем, сам в Томск добирайся.

Ладно. — Он осознал необходимость быть послушным. — Надо так надо, до Томска так до Томска. Запомни теткин адрес: в переулке Татарском последний дом. Ирина Борисовна Гусева.

Запомнила.

Он зашел в комнату, где дремал Малышев, взял сумку, буксирной команде решил ничего не говорить, подумал, не поцеловать ли Нину на прощанье, и ткнулся в ее щеку носом. Она его подпихнула — иди, мол, можно без нежностей — и возвратилась к речникам:

Товарища Сенцова ищут, могут сюда прийти.

Ну, Сенцов, с тобой нельзя связываться! — возопил капитан. — Не дай бог, все сорвется! — И стал костерить Савву за то, что всегда нарывается на неприятности.

С крыльца донеслись голоса.

Легки на помине! — Кочегар засуетился: — Прячьте вещи!

Речники побросали дорожные мешки под вешалку, запихнули саквояжи под кровати. Нина ускользнула в комнату хозяйки.

Желаем здравствовать честной компании, извиняйте, что нас так много, — зачастил первый гость, высокий и пышноусый, с расстегнутой кобурой. — Давайте знакомиться, начнем с вас. Никто из наших к вам не подселился, это даже удивительно, отлично бы сдружились.

Пришлые повстанцы разместились поближе друг к другу: в волисполкоме, лесничестве, бывшей богадельне, бывших кабаках, бывшей читальне бывшего попечительства о народной трезвости, кого-то взяли на постой, а у Панкратовой жильцов не прибавилось.

Мы эту ошибку исправим. Не потесним? Да вы, кажется, переезжать хотите...

Да нет, — промямлил капитан, — спать мы хотим.

Потерпите. Вы все с буксира «Репин»? И правда, угля у вас нет, не уехать, а водяное начальство про вас забыло... А ваш друг Сенцов где?

Только что тут был. Да он не друг, просто сосед. Поди-ка, в гальюне сидит.

Во как!.. Проверьте, — попросил усач кого-то из своих и вновь обратился к водникам: — А вы б, ребята, к нам присоединялись постоять за правое дело.

Да наши семьи без нас который день маются! — возмутился капитан. — Жены уже с ума посходили, где мы да что мы! Наша команда под Ташарой троих потеряла, красноармейцы ни за что пристрелили!

Мстить надо, — убежденно изрек усатый.

Мы по комнатам прошлись, — просунулся вперед Дедюхин, — Сенцова нет.

А кто есть?

Хозяйка и девушка, и мужик пьяный спит. Дамы говорят, что Сенцов съезжать не собирался, а мужика мы пока будить не стали.

В уборной никого, — доложил кто-то, — так что, если есть желающие...

Сенцов располагался в какой комнате? — продолжал главный. — Кто с ним обычно лясы точил?

Там, где пьяный. Это кожевник приезжий, он редко высовывается, пьет и дрыхнет.

Придется его разбудить. — Усач повернулся к речникам спиной и бросил через плечо: — Утром придете в сельсовет, с каждым поговорим, что да почему...

Влипли, — прошептал капитан. — Найду Сенцова — убью.

У Малышева мужики веселым гоготом оценили обилие разнокалиберных бутылок.

Эй, господин хороший! — потрясли его за плечо. — Просыпайтесь, дело есть!

Я не «эй», — проронил пьяница, повернулся на спину и, зевая, перекрестил рот, — а может, и хороший, но грешник. Я Никита Петрович. С кем имею честь беседовать?

Командир дубровинского отряда Максимов Прокопий Яковлевич. Документы, пожалуйста, покажите.

Малышев указал на пиджак. Максимов достал из него удостоверение члена Чемальского кожевенного товарищества и месячной давности выездное разрешение, рассмотрел с обеих сторон и сунул назад.

Все в порядке... Мы вас разбудили, потому что рядом с вами жил агент ЧК Сенцов, от нас сбежавший.

Кто? — Кожевник расхохотался. — Чекист? Я сплю или проснулся?.. Это самый простодушный человек на всем белом свете!

Мы в Дубровино тоже так думали, — засопел командир. — Он вел себя будто бы наивный человечишка. А тут мы нашли ленту его переговоров с Губчека, отчетец о проделанной работе. Сенцов занимался слежкой. Он понимает, как с кем разговаривать, как воспользоваться ситуацией, даже как ее создать. Это спец.

Нюх у него поразительный, — вставил Дедюхин.

Черт возьми! — Малышев сел. — Черт возьми! Не может быть!

Он умеет втереться в доверие, — процедил Дедюхин. — И ведь кто-то ж ему сообщил, что отряд идет в Богородское! И кто-то сейчас предупредил!

Он никуда не намеревался? — спросил Максимов.

Да разве ж мне это интересно? Меня чужое не занимает. — Малышев помотал головой. — Но я потрясен. Я думал, он блаженный агроном.


 

Савва шагал в темноте по грядкам, перебрался в соседний огород и услышал, что к Панкратовой нагрянули. «Успел! А теперь?» Ночное хождение с сумкой по чужим усадьбам было весьма опасно: принять его за вора и проверить ношу мог кто угодно. Село не утихло от волнения и не уснуло, однако его окликнули только раз, и он наддал ходу через забор и скрылся за кустами. Впереди возвышалась Одигитриевская церковь и открывалась площадь с коновязью, конторой и бдящими повстанцами. Савва, не зная тропинок сквозь дворы, вновь двинулся напролом.

Огромный пес налетел на него с громким лаем, норовя сбить с ног. Он стукнул пса сумкой по морде. Тот вцепился в лямку зубами, зарычал, потащил к себе. Человек тоже взвыл и стал отчаянно дергать сумку обратно.

А ну, кто здесь? Отзовись!.. У вас тут воры шалят, однако!.. Эй, кто там? Держи!

Бабахнуло, и пуля вскользь обожгла Савве лоб. Он выпустил сумку и, где сгибаясь втрое, где прыгая, преодолел две ограды, выскочил на Гривку и ринулся к Оби. Никто за ним не погнался.

Пытаясь вымыть лицо, он долго не мог унять сочащуюся кровь и безуспешно промакивал лицо платком, превратившимся в липкий комок. По спине запоздало сыпались мурашки страха.

Он понял, что ждать у пристани Нину с репинцами не станет — боязно, уплывет подальше и будет их высматривать с удобного места. Среди лодок выбрал самую маленькую — «Прости, Господи, краду, но не хочу», — а затем шарился почти во тьме, отыскивая чем грести, нашел обломок доски и утянул обласок в воду. Зайдя по колено в Обь, он перегнулся через край валкой лодки, чуть не опрокинул, сполз на днище и ощутил, что неумелому пускаться в плаванье — риск немалый. Боясь попасть на глаза и под выстрел пристанского сторожа, Савва торопливо погреб, стараясь выбраться на стрежень, однако проплыл мимо дебаркадера лишь в двадцати саженях. Никто не заинтересовался плывущим в ночи по течению.

Он пристал к острову, взвалил долбленку на плечо и пошел к другой протоке. Еще один остров, за протокой, Савва тоже не счел подходящим убежищем. Он выплыл на средину Оби и отдался воле волн.

Сказка вдруг кончилась. Он потерял сокровище, которым целый день владел. Он уже не надеялся на счастливую женитьбу. «Почему такая планида выпала?» — думал он, но не задумывался, отчего раньше, когда все складывалось удачно, не спрашивал себя — почему. Лишь для любимой работы обстоятельства были хороши при любой погоде.

Блескучая черная вода качала его, ласкалась к лодке, успокаивала. Савва уснул.

Глава XX. 12 июля, Богородское

Максимов и Дедюхин напросились на постой к Воробьевым, и в понедельник поутру Прокопий и два Ивана, Дедюхин с Духониным, беседовали о важных делах по-домашнему.

Я Сенцову говорю: «Ты чекист?» — рассказывал Духонин. — Он говорит: «Не чекист, а грузчик при Шишкове и еду в каюте с транспортным сотрудником, тот попросил у сходней подежурить...» Да Сенцову все поверили! Особенно после того, как он с парохода сиганул и чуть не утонул.

Все, кроме меня. — Дедюхин усмехнулся. — Он прекрасный актер, Мозжухину под стать... Если честно, то я и вам не верю. Сдается мне, Иван Лукич, что вы с покушением на мертвого Шишкова спектакль устроили. Кто бы с топором на вооруженного человека стал нападать? Вашего брата здесь пруд пруди. В Дубровино даже начальник нашего гарнизона чекистом оказался! Село красноармейцы за час взяли. Огромное село — за час! Мы гарнизонного, конечно, сразу расстреляли. Я и вас бы с удовольствием расстрелял, но нам заложники нужны. Сейчас вас посадят рядом с исполкомским, и ждите там до радостного утра, когда ваши томские друзья вашу участь решат. Так что возьмите свои вещи и пожалуйте под замок.

Вещей у меня нет. — Духонин встал со скамейки и сказал в окно: — Людмила Михайловна, простите, я вынужден уйти. Я будто бы чекист и теперь арестован. Прошу не обижаться и не стараться мне помочь. Этим господам ничего не докажешь.

Боже мой! — Людмила замерла у подоконника. — Кирилл и Серафим с Настей в поле... Вот так гости! Надеюсь, гости дорогие, я вас больше не увижу... Иван Лукич, мы вас не бросим!

Нам собраться — только подпоясаться, — смутился Максимов. — Извините, так получилось.

Перестань, Прокопий, — скривился Дедюхин. — Чистить надо, тщательно чистить.

Дубровинцы и арестованный проследовали в бывший кабак. Возле него курил мужик с ружьем, а внутри, сгорбясь, сидел Оловянишников и густо сплевывал на пол. Духонин переступил порог. Дверь за ним затворили.

Здравствуйте. — Иван присел на лавку.

Здравствуйте! — откликнулся Оловянишников. — Простите, я плохо вижу и плоховато слышу. Кто тут?

Духонин Иван Лукич, приезжий с Урала.

Очень приятно. Я тоже Иван... Филиппович. Оловянишников. Зав общим отделом волисполкома... Тут на столе оладушки и квас, жена принесла, покушайте.

Благодарю, я завтракал.

В голове его, словно заезженная пластинка, крутилась ария Ленского «Что день грядущий мне готовит?»: по давней филерской должности ему выпадало нередко посиживать в театре. Филерство научило терпению. «Подождем», — предписал он себе, как бывало прежде много раз.

Расскажите, пожалуйста, про Урал, — попросил волостной, — а то уж больно тоскливо... А если желаете отдохнуть, то лавки сдвигать не советую, щель образуется, на столе спать удобнее... Меня за должность посадили. А вас за что?.. Все стремился в люди выйти, и в декабре прошлого года оказали мне доверие, выбрали заведующим общим отделом да еще и секретарем. Другого начальства сейчас на месте нет, поквитались со мной за всю советскую власть. И всегда с нами, управленцами, так: там мы за недород виноваты, тут за продразверстку. Уделали земляки — места живого нет, все здоровье отбили, не прилечь: все болит. Сашка Аркашёв расстрелять хотел, да Степан Ильин вступился... Простите, если вам не нравится то, что я говорю... Жене, Елене Дмитриевне, двадцать девять лет, городское училище завершила по письмоводству, делопроизводительницей в продовольственном отделе трудится, тоже все за нее голосовали. Ей бы в Томск хотелось, конечно, а она тут ради всех старается. Халатно к служебным обязанностям мы никогда не относились... Жена у меня молодая, ведь ей с такой моей мордой жить может быть неприятно. Дочкам восемь годков и пять, красавицы, они же всё понимают. И что они про отца думать смогут, если ему от народа такая благодарность? Старшенькая книжки читает и газеты, стихи хорошо запоминает, арифметику знает, умница. Маленькая рисует похоже... А за что вас посадили?


 

Живем без власти! Превосходно получается! — говорил Серафим, на каждое восклицание взмахивая вожжами, и лошадь получала легкие шлепки и везла телегу быстрей. — А если где какое затрудненье, всегда столкуемся.

Ну да, ну да.

Кирилл не спорил, а Настасья болтала ногами и тихонько напевала.

Я все размышляю, Кир, — рассуждал Серафим, — Богородское способно против Красной армии обороняться? Мы ж как на острове! Сюда попасть — или вдоль берега, а там Гривка как защитный вал, или гатью от Мельниково, а по весне и ее нет, без лодки никуда! Тут и погреба не копают, они обычно на заимках.

Обороняться способно, оборониться — нет. Против регулярных частей партизаны, как правило, беспомощны. Захотят большевики — захватят Богородское в клещи с Оби и с гати. Кстати, новоявленный есаул Сибирский ничего в диспозиции не соображает: здесь не место для сбора, здесь возможностей для маневра нет...

Дома их огорошило странное известие про Духонина-чекиста. Серафим пошевелил губами и отправился искать начальство.

В конторе Аркашёв что-то внушал телеграфистке.

Вот ты-то, Александр, мне и нужен! — Серафим вторгся в аппаратную. — Добрый вечер!.. Что творится? Попросились к нам дубровинские, переночевали, а потом увели моего друга, якобы он чекист! Ты воинский начальник, растолкуй, что к чему, почему...

Здравствуй, Фима. — Аркашёв лениво протянул ему руку. — Честное слово, ничего про это не слыхал. Дубровинские не в своей епархии раскомандовались. Если ты за друга ручаешься, отпустим. Он кто?

Приказчик Духонин из Камышлова, на ярмарку к нам приезжал.

Не повезло ему с фамилией! — Аркашёв хохотнул. — Ну, прогуляемся... До свиданья, Полина Ниловна. Хлопот полон рот.

Он встал и покрепче подтянул портупею, ощупал кобуру, поправил непривычную для него шашку.

Я нынче в Мельниково бабарыкинских видел, — сказал Серафим по пути к кабаку. — Они обижаются, что все войско в Богородском, а другие села без поддержки остались.

Они правы. Вот дубровинских в Бабарыкино и переведем.

И еще. Здесь плохое место для сбора: красные Богородское в клещи могут взять...

Фима! — Аркашёв возмущенно остановился. — Остынь! Предоставь решать мне! Я к тебе хорошо отношусь, но ты уже раздражаешь.

У кабака он поприветствовал охранника и попросил открыть дверь.

Иван Лукич! — позвал Серафим в глубину. — Где вы? Свобода вас примет радостно у входа!

Иван Лукич Духонин здесь по ошибке, — пояснил Аркашёв часовому. — Я его отпускаю.

Духонин вышел и улыбнулся.

Ну и фамилия у вас! Сочувствую.

Да, каждый шутник норовит расстрелять.

У меня к вам просьба. — Аркашёв наклонился к плечу Ивана. — Чтоб не возникли ненужные осложнения, посидите вечерок дома, а завтра я ваших обидчиков спроважу подальше.

У меня тоже просьба, если позволите. — Духонин вытянулся в струнку. — Там находится человек. Ему нужен доктор.

Фима, — насмешливо осведомился Аркашёв, — в Богородском фельдшер есть?

Нету. Обещали устроить больницу, да забыли.

И у меня нету ни фельдшера, ни знахаря. Если кого ранят, то оказать помощь представляется, увы, затруднительным... Ну-с, будьте благополучны. — Он красиво откозырял и удалился.

Возле дома Ильина Серафим с Иваном встретили хмурого хозяина.

Здравствуйте, Степан Лаврентьич. — Серафим замялся. — Простите за вопрос: вы на заимке хлеб хранили?.. Да не глядите так, кто-то уже проверял... Мы на поле были у Еловки, шли к речке мимо вашей избушки, все у вас настежь, мы и заглянули вам отчитаться. В комнатах пыльно, нетронуто, а вот в подполе перекопано. Если не вы сами хлеб отрыли, то кто-то у вас понахальничал.

Понятно, — не тотчас ответил Ильин и оперся об изгородь. — Не хранил я там ни зерно, ни говно. Вор — он и в пустом доме что-нибудь найдет, а не найдет, так напакостит. Руки-ноги надо отрывать паршивцам.

Глава XXI. 13 июля, Богородское

Ильин не спал. Мешали шумные постояльцы, собравшиеся в Богородском неизвестно надолго ль. Он маялся взваленными на себя заботами по селу, хотя пока никто ни с чем не докучал. В мыслях теснились три дочки, коих надо встраивать в чужую, но хорошую жизнь, почти параличные родители и болезненная жена. «Жалко, что у отца-матери да у Ксени нет радостей никаких, — думал он, — а теперь уж и на карамельку придется копить». И клял соседа и его проницательность: «Из-за тебя, Василий, потерял отложенное на черный день!» — а Серебренников будто отвечал: «Почто под мою мерку подлез? Да ты ж даже не знал, куда и как свое добро пристроить».

К утру пришлые угомонились, жена ушла в коровник, Степан Лаврентьевич стал придремывать, однако уснуть помешал девчачий хохот. Дочки часто собирались вместе с тремя братьями Серебренниковыми на границе участков и, дети нового века, что-то обсуждали и покатывались со смеху, но парни уехали и, значит, Сашка, Машка, Наташка сами нашли причину для веселья. Жена прикрикнула на них — те не унимались. «Наталье замуж пора, — озабочивался Ильин. — Василий приобрел для старшего сына заимку: не хотят ли посвататься? И Марья совсем невеста, и Сашка скоро сестер догонит — богородчане болтали, что на царских дочек похожи, упаси бог от такого сравнения после зверства екатеринбургского».

Он натянул штаны, надел рубаху и вышел во двор. Полтора десятка лет назад для Наташки, Машки и еще не появившейся Сашки (Ксеня уверяла, что родится мальчик) Ильин посадил малину и смородину, и девицы, как всегда еле дождавшись первой зрелой ягоды, паслись в кустах. Резвились они с Акбаром. Когда-то Сашка принесла его с улицы скулящим брошенным щенком; он вырос в крупную черную лайку и признавал только хозяина с хозяйкой и Сашку, к остальным снисходя по настроению.

Эй, сороки! Спать не даете!

Акбар высунулся из-под зарослей и снова спрятался. Девчонки затопали на него:

Акбар! Отдай! Не будь свиньей!

Пес не желал подчиняться.

Он сумку нашел и не хочет отдавать! — пожаловалась младшая.

Мы его упрашивали, упрашивали, а он дурачится. — Наталья засмеялась. — Он нас не пускает и вертится всяко.

Вы так всю смородину переломаете. — Степан Лаврентьевич взял пса за ошейник, вытащил из кустов и вручил Сашке. — Привяжи разбойника.

Дочь повлекла обиженного Акбара к конуре.

Где эта сумка?

Он ее туда уволок, — Марья показала под забор, — а она тяжеленная!

Хозяин протиснулся сквозь кусты и увидел сумку — грязную, изгрызенную — ту, которой здесь быть не должно. Он расстегнул ее и в тряпках обнаружил два жестяных цилиндра.

Как она здесь оказалась?

Не зна-аем, — сказали девчонки, испуганно глядя на его лицо.

Он унес сумку в дом, достал из тряпок жестянки и обе открыл: все было в целости. Все было реальным, только комната пошла крэгом...


 

Серафим пропел Ивану:


 

Судьба играет человеком;

Она, лукавая, всегда

То вознесет тебя над веком,

То бросит в пропасти стыда, —

 

и перешел на прозу: — Посидел в узилище и будто не сидел. Значит, не судьба.

Значит, предупреждение, — поправил Иван. — А ты в судьбу веришь?

Ну как же человеку без судьбы? Можем про эти тонкости у отца Филиппа спросить. — Серафим простер руку вдоль Большой улицы, в конце которой высилась Одигитриевская церковь. — Пойдем-ка в храм свечку за твое избавление поставим. Стоило б заутреню отстоять, да не удались мы с тобой как хорошие христиане...

Протоиерей Филипп Асеев в Богородском жил первый год, однако же успел стать человеком уважаемым не только по уму и здравомыcлию, но и умелым противостоянием волпарткому, посягавшему забрать церковный дом под культурно-просветительный кружок. По советским законам имуществом церкви стал ведать волисполком, исполняющий указания ликвидационного отдела Наркомюста, но в Богородском победил отец Филипп. Дотоле он восемь лет провел в Монастырском и Анастасьевском и местную жизнь знал хорошо, тем более что и трудился как землепашец, содержа храмовое хозяйство на даяния паствы, а семью — на дары земли.

Церковь — каменная, трехпридельная (в честь Смоленской иконы Богородицы, архангела Михаила и Иоанна Предтечи), в семь куполов, семь колоколов — в местном благочинии почиталась красивейшей.

На ступенях паперти приходящий из Мельникова старик Алипий сбирал милостыню и твердил:

Спаси вас Бог! И вам подадут! И вас не оставят!

Спаси Бог тебя, дед Алипий. — Серафим дал ему бумажный рублик. — Вчера проезжал я мимо твоего двора и порадовался: всё в достатке, бабы суетятся, тебя ждут, а ты, поди-ка, и вечерню тут просидел.

Было у Ноя три сына, — шепнул дед, — Сим, Хам, Иафет. Тебя Симой зовут, не забыл я?.. Попрек твой напрасен, ибо я тут очень нужный, я тут Богу служу, к милосердию взываю и взрослых оболтусов исправляю.

Эк ты! — хмыкнул Серафим. — Ты, дед, человек умный, скажи: есть судьба?

Без Бога, без судьбы никуда, не сомневайся. За сомнения сорок поклонов пред чудотворной положи.

Бывай, дед Алипий. Послушаешь тебя — так и рядом сядешь.

А ты не пугайся, от сумы не отрекайся... — Дед настроился на долгое поучение, однако Серафим уцепил друга за рукав и, перекрестясь, поспешил в двери.

Церковь удивляла роскошью и умно устроенным светом из ввысь вытянутых окон. Друзья взяли по свече и приблизились к темному лику чудотворной Смоленской иконы, укрытому в позолоченную ризу, украшенную изумрудами и рубинами.

Не отступи от мене, Мати Бога моего, за роптание и нетерпение мое...

Они долго стояли, всматриваясь в глаза Богородицы, но молился лишь Серафим, а Иван растерял слова и мысли и просил душою нечто неосознанное, досадуя, что не может это выразить.

...яко Спаса родила еси душ наших...

Иван зажег пред образом свечу и, отойдя поодаль, признался:

Не получилось общение. Не сумел высказаться...

Ах, милый ты человек, — Серафим даже обрадовался, — да ведь это лучше, если б ты просто что-то бубнил! Еще б не растеряться!.. Богородица поймет.

Об этом я только на том свете узнаю.

Это не поздно, — успокоил Серафим. — О! Отец Филипп, здравствуйте!

Здравствуй, человек с восхитительным именем. Здравствуйте. — Священник кивнул Ивану.

Отец Филипп, скажите, ведь в судьбу верить не возбраняется? И даются ж нам намеки некие, указания, как себя вести?

У! — Отец Филипп потускнел. — Совсем ты, Серафим, заплутал. Что и ожидать, коль в Божьем храме не бываешь. Какие тебе указания нужны кроме всем понятных евангельских? Бес — тот быстро даст тебе указания любые, какие попросишь, знай равняйся да сполняй... Нет в православии такой фигуры — судьба, рок, фортуна, и силы такой нет. Есть жизненные обстоятельства, удел земной. Ну, назови это судьбой, но... что ты тем самым делаешь? Ты ее оживляешь в виде ведьмы, и в эту ведьму веришь, и вздумал, что она тобой руководит! Не ты ею, а она тобой! Ты романтическую литературу плохо переварил... Есть промысел Божий о нашем мире и о каждом из нас в этом мире, однако и мы не пустышки, наше будущее зависит от нашей воли. Мы ж не кальвинисты зашоренные... С высоты своих пятидесяти трех годков могу сказать: то, что ты называешь судьбой, есть самообман. Себя ты стал плохо понимать, оттого и в голове болячки... Взял бы в нашей библиотеке книгу, умными людьми написанную, да почитал, да мне пересказал, а то я все не успеваю.

Спасибо, отец Филипп. — Серафим поклонился. — И за нахлобучку спасибо. Я все уяснил. Но ведь может же Бог предупредить человека о чем-то?

Он все может. И показать нам наше ничтожество может. И показать, как Он нас любит, может. Главное, чтоб мы Его поняли верно.

Ну, простите, отец Филипп. Благословите, пожалуйста.

Отец Филипп перекрестил Серафима, перекрестил Ивана и пошел в ризницу.

Ядовитый дед Алипий попытался что-то внушить Серафиму и дернул его за штанину:

А вот тебе притча...

Плут старый! — осерчал тот. — Я тебе такую судьбу пропишу! Людей в грех вводишь, наплел мне лаптей российских! Епитимья тебе — сорок дней тут не бывать!

Ох, Сим, — Иван увел друга от крыльца, — наверно, закоснел я в ложных понятиях, не умею с ними попросту расстаться. Отец Филипп все убедительно трактует, только про ведьму и поклонение — это он зря... Мы сами творцы своей судьбы, как говорится.

Глава ХХII. 13 июля, Трубачево — Нагорный Иштан

Обласок уткнулся в остров. Надежда на свидание с Ниной слабела, но Савва ее не терял: если команда «Репина» свой буксир угонит, то изловить его тут будет легко — по мелеющей протоке пароходу не пройти, он двинется вдоль другого берега. Путник втащил лодку в густой тальник и, следуя правилу «когда спишь, есть не хочется», весь день спал да спал.

Потом он лежал на траве и глядел в ночные небеса, будто сверху вниз. Лунный серпик совсем истончал. Редкие звезды лежали на небе, как хлебные крошки на столе бедняка. Савва ощущал себя в мироздании маленьким и мимолетным, вроде невидимых зудящих комаров, и думал: «Ничегошеньки мы, глупые, в жизни и в самих себе не понимаем».

Природа помаленьку примешивала к ночи светлые краски; он смотрел на это действо и дивился, но июльская заря явилась с холодком, пришлось подняться и пройтись, чтоб согреться.

Из тумана возникла фигура сердитого остяка.

Кто лодку в кусты прятал? — спросил он, не здороваясь.

Я.

Это Николая Федотова лодка. В Богородское Николай ходил... Украл?

Украл.

Как Николай вернется, ты думал? Как подарки детям повезет, ты думал?

Прости, не подумал. Мне уплыть надо было.

Я в Богородское пойду, Николаю лодку повезу, свои дела брошу. Хорошо это?

Хорошо... Ой нет, нехорошо.

Я в Богородское приду, узнаю — Николай пешком в Трубачево пошел. Хорошо это?

Плохо.

Кто виноватый?

Я.

Ты виноватый, будешь тут сидеть. Николай Федотов накажет тебя.

Понятно.

Савва не сопротивлялся. Моление о буксире стало еще горячей.

Трубачево на том берегу?

На том берегу.

Какая тут власть?

Совсем дурак? Советская власть.

Остяк повернулся, ушел и вскоре проплыл мимо на небольшом обласке с привязанным к нему краденым, усиленно работая веслами против течения.

Прости, друг! — крикнул Савва.

Солнце согрело землю.

Стало ясно, что за две темные ночи буксир угнать не удалось. Иссякла надежда увидеть Нину в ближайшее время, и таяла вероятность их встречи в Томске. Из Томска Савва решил ехать до Барнаула, ведь разрешение на получение обратного билета он не использовал. Отпускные дни, данные сельсоветом, давно кончились, однако он мог оправдаться отсутствием пароходного движения и похвалиться мандатом на устройство бесценного экспериментального агроучастка, благо подпись губпродкомиссара заставит местных начальствующих помалкивать.

Возле Трубачева с парохода выгружались военные с лошадьми. Жахнули винтовочные выстрелы. Красноармейцы рассредоточились и ответили частой пальбой. «Ошибся остяк, — понял Савва, — тут власть крестьянская, но, кажется, ненадолго».

На ревизию Богородской волости прибыл взвод ЧК в сорок человек во главе с Китом-Вийтенко. Боеспособное население Трубачева командир расчел в двести с гаком — по числу двухсот дворов. Соотношение сил сложилось как один к пяти, и следовало допустить двойное преимущество находящихся в обороне, но Кит не мог принять мужичье всерьез и сказал себе: «Впереди у меня не только Трубачево. Если б не необходимость расстрелять офицерский сбор в Белобородово, я б в последние несколько дней разобрался с местным быдлом».

Товарищи! — протяжно объявил он с борта в рупор. — Герои революции! Пустим изменникам песью кровь!

Командир! — закричал кто-то из-за сараев. — У нас в заложниках семьи ваших коммунистов!

Плевать мне на их семьи, — с мягким акцентом ответил Кит. — Делай что хочешь. Я не стану потакать врагам советской власти из-за никому не нужной бабы... Гранатометчики, вперед!

Четверо красноармейцев вскочили и кинули по две гранаты. Три из них для пущего устрашения попали в избы.

Взвод! К бою!

Под грохот взрывов, свист осколков и звон лопнувших стекол красноармейцы бросились в дым и пыль...

Пораженный Савва, не оглядываясь, побрел по острову, подобрал занесенное половодьем бревешко и, не раздеваясь, не разуваясь, переплыл с ним протоку. Пройдя мимо прибрежной остяцкой деревушки, он отыскал широкую песчаную тропу и пошагал по ней сквозь лес куда б то ни было. Душа рвалась домой. Здешние природные красоты, лужайки да кедрачи, его не радовали. Отмахав полтора десятка верст, он остановился возле села в конце дороги, разостлал на траве пиджак и прилег.

Отдохнув, он проверил бумажник. Серенькая советская пятисотка осталась нетронутой: Дедюхин постыдился ее изъять, Савва поскупился разменять — денег на поездку должно хватить. Документы, лежавшие вместе и промокшие под позавчерашним дождем, слипшиеся, высохшие, походили на слоеное пирожное. Он легко отделил дубровинский листок, пострадавший в строчке по сгибу; про опытный участок по выращиванию морозостойких зерновых почти не читалось, но он этим не обеспокоился, скомкал повстанческое распоряжение и выкинул. Свидетельство без фотографии — «Предъявитель сего Сенцов Савва Георгиевич есть действительно агроном с. Баево Нижне-Кулундинской вол. Барнаульского у. Алтайской губ., что подписью и притиснением печати удостоверяется», — выглядело попорченным, хотя годным к предъявлению. На баевском волисполкомском выездном дозволении сносно сохранился лишь типографский штамп, а рукописный текст проявился по соседству на тонкой бумаге губпродкома. Комиссарский мандат, некогда заботливо уложенный в середину, ныне прорванный и превратившийся в мутное чернильное пятно, прочесть теперь мог только Савва, помнивший это разрешение наизусть...


 

Председателю Томской губернской чрезвычайной комиссии Берману М. Д.


 

ДОНЕСЕНИЕ

Сего дня, 13 июля 1920 г., в 17-00 сотрудниками милиции с. Нагорный Иштан был задержан нездешний гражданин, по предъявлении удостоверения личности оказавшийся агрономом с. Баево Барнаульского уезда Сенцовым Саввой Георгиевичем. На вопрос, как он здесь оказался, Сенцов С. Г. отвечал, что бежал из с. Трубачево Богородской вол., в котором расположились мятежники против советской власти, и пробирается в Томск, чтобы оттуда направиться в родное с. Баево. Помимо удостоверения личности, выданного Нижне-Кулундинским волисполкомом, у Сенцова С. Г. оказалось выездное разрешительное удостоверение вышеназванного исполкома, рукописание на котором испорчено попаданием воды, поскольку, по словам Сенцова С. Г., ему пришлось переплывать Обь. Разъяснения, данные задержанным, и его тяжелое нервное состояние показались правдоподобными, и Сенцов С. Г. был отпущен с советом добираться до Томска водным путем либо дорогой на Тигильдеевы Юрты и далее.

В 18-30 при дежурном обходе окрестностей сотрудниками милиции был найден утерянный документ следующего содержания: «Дано настоящее разрешение представителю революционных крестьянских сил Сенцову Савве Георгиевичу на организацию опытного участия (далее три слова затерты). Председатель временного революционного крестьянского комитета Зибельман. 8 июля 1920 г. Дубровино». Поняв, что Сенцов С. Г. является не тем, за кого себя выдает, а на самом деле является связным агентом мятежников и подпольным агитатором, были предприняты широкие действия по его вторичному задержанию, но ни в самом с. Нагорный Иштан, ни на пристани, ни при конном розыске на дорогах по направлениям к Тигильдеевым или к Базанаковым Юртам Сенцов С. Г. обнаружен не был. Так как, по собственным словам агента, его ближайшей целью является Томск, милиция с. Нагорный Иштан считает необходимым срочно предупредить Губчека об очень возможном появлении в городе опасного контрреволюционного лица, злоумышляющего на опытное участие в мятежных действиях против соввласти.

Старший милиционер с. Нагорный Иштан Нелюбинской вол. Бек Н.


 

Глава XXIII. 14 июля, Елгай — Бабарыкино

Терновой, начальник 5-го района уездной рабоче-крестьянской советской милиции отдела управления Томского горуездного исполкома, не терпел панибратства, требовал обращаться к нему не по имени-отчеству, — он не дядя родной, — а называть в соответствии с принятым: товарищ. Ему не удалось проявить воинские таланты ни в германскую, ни в Гражданскую, и ныне он использовал свой шанс, решив очистить от контрреволюционных банд вверенную ему обширную территорию в полдюжины волостей.

Потратив несколько дней в Вороновской волости на подавление недовольных, он получил сведения, что бунтовщики от Дубровина (на юге) до Трубачева (на севере) намерены соединиться в Елгае и планируют наступление на Вороново. В Елгай отовсюду нагрянули милицейские и воинские отряды, однако, обманутые, никого не застали. Восставшие встретились в Богородском.

Имея для похода под началом семьдесят пять человек и сорок подвод для амуниции, продовольствия, будущих раненых, своих и чужих, Терновой помощи в губвоенкомате не просил. Но милиции совладать с мятежом было невозможно, и губревком послал в Богородскую волость отряд чекистов-интернационалистов под командованием Кита-Вийтенко. Терновой поспешил опередить его и марш-броском из Елгая выйти к линии бунташных сел Бабарыкино, Баткат, Богородское.

С юности любимой книгой Тернового было замечательное издание «Русский чудо-вождь А. В. Суворов». Суворову он подражал в быстроте и натиске. Он прощал графу и князю усмирение крестьянских восстаний и хорошо его понимал, ведь сам сейчас тем же занимался.

Всем выдали просроченное жалованье за май и за июнь, настроение преобладало приподнятое. День выдался облачный, не припекало. Отряд наступал лежа — ехал на телегах. Еще до полудня, ничуть не устав, милиция приблизилась к Позднякову, деревеньке на левом берегу Шегарки; до Бабарыкина оставалось около трех верст.

На правом берегу возле речушки, впадающей в Шегарку, Серебренниковы ладили навес для скошенной травы. Терновой подскакал к косарям.

Хозяин! — кликнул он сорокалетнего. — Иди-ка сюда!.. В армии служил?

Служил. — Василий Иванович, прищурясь, осмотрел всадника. — Интендантом в Челябинске.

Терновой расхохотался.

Ясно. А в колчаковской?

Спаси господи. Мы люди мирные.

Ну ладно, мешать не будем. Хотел узнать: кто в Бабарыкино хозяйничает, наши там или бандиты?

Нас никто не тревожил. Стрельбу не слышали. А вы кто будете-то?

Мы — уездная милиция. Похоже? — Терновой поправил фуражку.

На стольких подводах?.. Стою кумекаю: то ли переселенцы на север лучшую землю искать подались, то ли татары за товаром?

Колючий ты мужик. Середняк?

А я не девка, чтоб меня мять. — Серебренников улыбнулся одной щекой. — Середняк, да.

Покажи-ка лошадь. Конфискую за язык твой.

Сказал, что мешать не будешь, а сам что творишь? — Серебренников стервенел, но сдерживался. — Старуха она, четырнадцать лет ей...

Давай-давай.

Валентин! — позвал Василий Иванович. — Веди сюда Маланью да смотри, чтоб не споткнулась. Начальник на жеребца своего сменять хочет.

О-ха-ха! — Терновой закачался в седле. — Бог с тобой! Потешил. Живи! — И умчался к обозу.

Новые господа вылупились, — презрительно ему в спину процедил Серебренников. — Разбойники, сволочь...

Вскоре он услышал дальнюю пальбу.

Терновой попал под прицел бунтовщиков, перекрывших южный проезжий путь, и сделал вид, что отступил. Оставив при обозе нескольких милиционеров, отряд взял вправо, лесом через баткатскую дорогу; повстанцы ее не охраняли и даже не смотрели в ту сторону. Разведка донесла, что круговой обороны нет. «Пимы сибирские! — плюнул Терновой. — Воевать затеяли!»

Каратели охватили Бабарыкино в полукольцо, вышли из леса и, вооруженные винтовками Мосина — пять пуль в полминуты, — обстреляли улицы. Захваченные врасплох крестьяне, с их десятикратным перевесом сил, пытались ускакать, убежать, спрятаться. С полтысячи верховых подняли пыль по селу, уходя на север. Пеших мятежников милиция прижала к Шегарке, речке здесь весьма узкой, но до спасительной тайги проплыть под пулями смогли не все.

К церкви принесли двадцать трупов. Пленных повязали и усадили тут же. Женщины голосили, рвались к мужьям — охрана отгоняла.

Кто главарь? — спросил с паперти Терновой.

Вон лежит, — нехотя ответили пленные. — Убит. Не бабарыкинский он, из Десятово. Канаев.

Избитая и на три дня запертая в училище комячейка, выйдя на волю, побеседовала с новыми пленными по-свойски. По опросу, у всех остались больные престарелые родители и дети в несовершенных летах. Оказалось, что убежденных противников большевистской власти нет, есть мобилизованные, взявшиеся за вилы по принуждению. На показательный расстрел никого не нашли, возню с поиском негодных элементов отложили. Согласно выясненному, никто у колчаковцев не служил и им ничем не способствовал, однако, по опыту Тернового, белогвардейцы обязательно обнаруживались в протоколах дознания и бывший зауряд-прапорщик Русской императорской армии превращался в прапорщика армии Добровольческой...

Ближе к вечеру Терновой получил записку: «Тов. начальник 5-го района милиции! Я принял на себя командование по чистке и требую согласования со мной своих планов. Где я могу находиться, вам сообщали. Сейчас я уже в Баткате. Вчера продотрядцы заняли Саргат и Астальцево. Я знаю, что вы взяли Бабарыкино. Поздравляю с удачей и прошу воздерживаться от партизанских рейдов. Предлагаю вам идти в Осинники и назавтра в 12-00 ударить по Нащеково с выходом на Богородское. Я с продотрядом пойду к Богородскому через Мельниково. С коммунистическим приветом помкомбат ЧК Кит-Вийтенко».

Терновой обозлился. Поросший польским мясом Вий отчитал донского казака, будто проказливого мальчишку, зачислил себе в подчиненные, ткнул мордой в чужие победы, захожему продотрядцу приписал захват Саргатских Юрт, мимо которых тот просто прошел, сравнил это со взятием Бабарыкина, волостного центра, назвал успех удачей, небрежно отнял возможность первым войти в Баткат и поскорей допросить родственников поручика Аркашёва, то бишь есаула Сибирского, учинившего здешнюю смуту. Радовала только легкость всего достигнутого красными товарищами; после рассказов о колыванском сопротивлении тут говорить было не о чем.

Терновой приказал следовать в Десятово, дабы проверить, точно ль оно повстанцами брошено и куда они скрылись, а уж потом податься в Осинники.

Пред тем как милиции сняться с места, на задворках села поймали троих беглецов из Батката, привели к церкви, записали фамилии.

Кто-нибудь их узнаёт? Может, чьи-то родственники? — Терновой окинул взглядом толпу; никто знака не подал. — Это бабарыкинского общества люди?

Нет, — откликнулись на площади.

Значит, никому они тут ни к чему... За шпионаж приговариваю задержанных к высшей мере наказания. Товарищ Чекмарёв, возьми шестерых, скомандуй...

Взводный отсчитал шестерых, в кого палец попал. Передернули затворы винтовок. Пойманные переминались, молчали, не переглядывались, и только маленький, курносый, небритый попросил:

Граждане, если кто будет случаем на станции Называевской, легко запомнить, скажите любому железнодорожнику, меня там все знают, мол, Михаил Романов, легко запомнить, расстрелян за веру в светлое будущее. Вот такой я, Михаил Романов. — Он пригладил волосы и усмехнулся.


 

Предгубревкома Познанский обнародовал в газете «Знамя революции» приказ: «Все захваченные бывшие колчаковские офицеры и другие предатели расстреливаются на месте. Все не сдавшие Красной армии огнестрельного оружия расстреливаются без суда... С не исполняющими этого приказа будет поступлено без всякой пощады, как с явными изменниками».

Глава XXIV. 15 июля, Богородское

Духонину снилась белая лошадь. «Зачем ты приходишь?» — спрашивал он. Она удивлялась. «Я никого не предавал, не хотел предавать», — говорил он. Она кивала. Он жалел прогонять ее, гладил ей умный лоб, и она Ивану клала голову на плечо.

Он пробудился. Лошадь осталась ждать его там, в непонятном мире...

Заспались нынче, Иван Лукич. — Настасья прищурилась. — Ничего худого не примстилось?

Да нет... Лошадь ко мне ластилась.

Я знаю, что сон сей означает, — объявил Серафим. — Коней ставят на переучет, вот они к нам и жмутся. Меня аж трясет, как представлю, что придут их отбирать... Бестолочи! О последствиях не думают! Свернут этой власти шею...

Ты и так живешь не при большевиках, — напомнил Кирилл.

Ха, в самом деле!.. Но Иван Лукич прав: ненадолго это. Красные перед Мельниково выстроились нас добивать. Я, ребята, не откажу себе в удовольствии с ними подраться.

Я тебя вперед убью за такие желания, — пообещала Настасья.

Да ведь, Настенька, иначе с самим собой будет противно. Правда, Иван Лукич?

Правда, Сима, чистая правда.

Поостеречься бы, первыми не лезть, — проронил Кирилл.

Кирилл Данилыч! Ваше благородие! — Духонин положил ладонь на сердце. — Простите, я на правах старшего скажу. В июне вам повезло: в городе офицеров густо брали, их уж на свете нет. ЧК не станет вникать, что в добровольческом движении вы не участвовали, оружие не держали. Расстреляют как беляка... И не захочешь, а что есть под рукою, то и схватишь — нож ли, топор ли.

Кир у нас человек птичьего полета, вроде начальника штаба. — Серафим надул щеки. — Кир сказал, что в Богородском войско собирать нельзя: если большевики появятся, тут нет возможностей для маневра. Я Аркашёву это передал, а тот посуетился и всех своих увел к Нащеково — теперь в шести верстах отсюда заградлиния в два пулемета, а на окраине деревни казачья застава. Я Сашку спрашиваю: «Почему такая оборона?» Он орет: «Тут фронт, рядом болото — к вам не пройти!» Я ему: «А почему по гати с Мельниково хоть колобком катись — никто тебя не съест? Почему с пристани кто хошь приплывай?» Он орет: «Это временно! С Томска движется офицерская рота».

Он или болван, или провокатор. — Кирилл нахмурился. — Почему он командует?

С гати раздался выстрел.

Я — посмотреть! — Серафим кинулся в сени и выскочил с винтовкой. — Настя, иди к Людмиле!

Иди, Настя, иди! — Кирилл тоже схватил берданку, и он и Иван метнулись за другом.

Дураки! — крикнула Настасья. — Убьют! Дураки!

Мужчины высунулись на улицу: по Большой бежал с ружьем Федор Жилин.

Красные! — выпалил он. — Конные, человек сорок! Я хотел у Старицы залечь, у мостика, но одному как-то не то. Хорошо, что вы тоже... Подьте за мной!

Дайте мне оружие! — взмолился Иван.

Жилин вынул из-за пояса наган и с подозрением вручил человеку в очках.


 

Кит-Вийтенко вступил в Мельниково беспрепятственно, походной колонной по четыре, решил не ждать условленного времени и повернул отряд к Оби. Помкомбат ехал с ручным пулеметом в открытой двуколке, реквизированной вместе с конем, и обозревал поросшее лозой и березняком болото. «Среди такой природы могут жить только очень серые люди» — в этом он не сомневался.

Впереди торопился в Богородское невысокий сухощавый человек. «Спешит предупредить о нас. — Кит нацепил пенсне, достал маузер и, хоть проку от этой смерти уже не было, выстрелил. — Такие должны умирать все равно». Старик Алипий упал. «Врут про зажиточность сибиряков. Австрийская беднота благовиднее», — обобщил Кит. Шагов за двести пуля попала точно в затылок. «Товарищ маузер и без приклада замечательно бьет».

Ни карт, ни планов здешних мест Кит, собираясь в поход, не обнаружил. «Русские не имеют оснований для продолжения жизни и не стараются об этом, — считал он. — Ленивый азиатский дух и мутная азиатская кровь испортили их. Всё в запустении. Мировая революция заставит Россию поделить свои богатства между теми, кто в них действительно нуждается». На плоской сибирской земле взорам латышей и немцев, венгров и чехов открылось Богородское. Взвод держал направление на церковь: обычно рядом с нею в селах находились и присутственные места, и базар. «Тут, говорят, чудотворная икона Матери Божьей, — вспомнил помкомбат. — Кажется, Она сегодня потакает большевикам».

Пан Кит сказал: это последнее село, потом вернемся до Томску, — подал голос в строю Гонза Гейсек.

Кит повернулся выразить неудовольствие. Одна пуля свистнула возле уха, другие запели среди всадников. Стреляли с обеих сторон улицы. Гейсек повалился в пыльный шлях. Пауль Штайн, штириец, почти земляк, с остановившимся взглядом лег на лошадиную шею. Колонна сбилась, вспыхнула суматоха. Раненые сползали с седел и прятались под забор.

Feuer! SchieЯen, blцde ScheiЯe!7взвился Кит.

Новая пуля впилась ему в плечо. Он взбесился.

Feuer, курвы!.. Auseinanderziehen!8 — Он вскинул «льюис» на локоть и дал злую очередь по избам, оградам и огородам, вырывая щепу, ссекая ветки.

Взвод, провожаемый пальбой, в беспорядке поскакал на площадь.

Навстречу из пристанского проулка появились конники. За спиной у Кита настала тишина. «Не может быть! — ахнул он. — Окружили? Так глупо вляпаться!»

Командир неизвестного отряда поднял фуражку над головой — жест, принятый в германской и австрийской армиях — мы свои! — подскакал к Киту и, отдав честь, доложил с латышским акцентом:

Товарищ помкомбат, начмил 4-го района Абол по приказу губревкома прибыл на помощь вам. Со мной тридцать человек.

Вовремя! — выдохнул Кит. — Эффектная встреча... Где у них волисполком?

Вас надо перевязать. — Абол показал на прорванное кровящее плечо.

Рану забинтовали. Волисполком нашли. Нервное напряжение помкомбата не убывало — в контору он вошел так, будто хотел пройти ее насквозь. Абол влекся позади.

О! — Из аппаратной выглянула Полина Ниловна и мученическим голосом сказала: — Это вы стреляли?.. Ну, хоть вы меня отпэстите! Я здесь безвылазно четыре дня. Устала смертельно, все время спать прикладываюсь. Моя смена не приходит, боится. А мне правда нужно отдохнуть, а то я при отправке сообщения сбиться могу.

Придется потерпеть. — Кит взял телеграфистку под локоть и увел обратно. — Дайте мне Губчека.

Она тягостно села за клавиши. Он раздраженно стал диктовать:

15 июля, Богородское. Трубачево, Бабарыкино и ближайшие села от банд освобождены. На указанной территории в моем распоряжении сто семьдесят человек — мой взвод, продотряд, отряды милиции 4-го и 5-го районов. Жду приказаний. Помкомбат Кит.

Чуть погодя пришел текст: «У аппарата Берман. Спасибо за службу. В Богородском находится человек из штаба восстания, приезжий, его надо найти и взять живым, прошу отнестись к этому с крайней ответственностью. Есаул Сибирский тоже нужен живой. Конец связи». День начался скучновато, но оказался полон неожиданностей и обещал много интересного.

Общую информацию будете давать? — спросила Полина Ниловна. — Для сводки событий.

Хм. — Он задумался. — Напишите: в Томском уезде белобандиты уничтожены. Хватит... Где ваше советское начальство? Мне подчиненных надо лечить, кормить, хоронить.

Зав общим отделом Оловянишников взаперти вон там. — Полина Ниловна показала в окно на бывший кабак. — Другие отсутствуют.

С двумя чехами он пошел освобождать Ивана Филипповича. Чехи сбили прикладами замок. Хлебнувший свежего воздуха арестант всплескивал ладошами, благодарил. Чекист прервал его и поручил организовать достойный обед на полтораста персон, отчего зав общим отделом погрустнел и сослался на сложность нынешнего положения. Кит напомнил значение слова «саботаж» и сколь легко вернуть Ивана Филипповича под замок. Он также возложил на Оловянишникова попечение о раненых и заботу об убитых и решил, что трех-четырех часов на претворение пожеланий в жизнь вполне достаточно. Еще Кит поинтересовался, кого тот укажет проводником до Нащекова.

Да ведь туда гать есть, начинается при въезде в Богородское, за мостиком, — сказал Оловянишников. — Только она не про лошадь построена, хлипкая. Из осинок она. Бревна, известно, в такую даль не натаскаешься.

Все у вас хлипкое! И страна хлипкая... То кто у церкви?

Псаломщик. Баранов Сергей Павлович.

Сергей Павлович! — рявкнул помкомбат, поманил его пальцем и улыбнулся подошедшему: — Как вашу супругу зовут?

Федосья Кузьминична.

Сейчас мы поступим так. — Кит протер пенсне, приладил его к переносице и возвел глаза на собеседника. — Вы идете с нами проводником до Нащекова, а на случай, если будете плохо себя вести, Федосья Кузьминична останется здесь закладницей. То не подлежит дискуссии. До дому заходить не надо, мы уже выступаем.

Заступник мой еси и прибежище мое — Бог... — Баранов перекрестился. — Домой я не пойду. Зачем понапрасну беспокоить? Правда, Иван Филиппович?

Но Оловянишников смотрел в сторону.

Правильно, — одобрил Кит. — Судьба у вас такая. Мне тоже нет интереса с вашей Федосьей знакомиться и времени нет.

Он вынул из нагрудного кармана часы, щелкнул крышкой — они сыграли бодрое начало «Райнер-марша». «Через пятьдесят пять минут Терновой ударит по обороне в Нащеково, следует помочь ему там, где бандиты нас не ждут».


 

Известие о приходе большевиков, пулями встреченных, разлетелось мгновенно. Нина повязала красную косынку, проведала свою квартиру и поспешила в исполком. На площади интернациональные товарищи разговаривали не по-русски, а их командир, статный и плотный, дружелюбно беседовал с псаломщиком. Появившись перед крайне утомленной сменщицей, Нина извинилась за побег и поклялась отработать.

Полина Ниловна, прежде чем отправиться спать, вернула книгу Лидии Олеговне. Не было нужды возвращать дневник странствий Потанина по Северо-Западной Монголии и брать что-то не менее далекое от сегодняшних треволнений, однако она прошлась к Панкратовой и довольно громко рассказала хозяйке про перестрелку, про помкомбата и что сообщение об уничтожении всех белобандитов уже отправлено на телеграфные пункты.

Жильцы столпились в коридоре. Речники взволновались, решили напомнить о себе начальству телеграммой и выпросить угля иль хотя бы дров, чтоб добраться до Новониколаевска или обратно до Томска.

Загостились мы, — произнес Малышев, — пора по домам.

Полина Ниловна вдруг ему украдкой подмигнула, и он обронил:

Пройдусь-ка я к знакомому, пока советские мой горячий источник не сничтожили...

Взяв книжку записок Русского географического общества, Полина Ниловна попрощалась. Малышев проводил ее вдоль огорода.

Вас ищут, Никита Петрович, — прошептала она. — Сейчас в Нащеково крестьян перебьют и примутся за вас. Помкомбат — чекист деловой, дотошный да еще чуть не убитый — он с Богородского не слезет. Пока его нет, приходите побыстрей ко мне, а ночью за вами катер пришлют. Я в общей информации место и дату переставила, новониколаевцы дали знать, что поняли.

Спасибо. Буду.

На улице он повернул направо, а она побрела налево.

Полина Ниловна Лазарева, вдова подполковника, погибшего давным-давно, весной восемнадцатого, напросилась в подполье на нынешнюю должность и жила по документам, выписанным на девичью фамилию. На Оби ей, камской уроженке, особенно вольно дышалось. Она помогала добрым людям, думала, что этой востребованности ей всегда не хватало, надеялась, что все вернется на круги своя обновленным, и совершенно не представляла, как это может быть.

Ее изба стояла к площади передом, к лесу задом, к реке боком, не выходя напрямую ни к площади, ни к лесу, ни к реке. Малышев здесь не задержался, попросил Полину Ниловну собрать ближе к ночи самое нужное и быть готовой уехать тоже, ибо в его побеге ее заподозрят несомненно. Он решил выждать время в ближайшем березняке, а приезжие пусть постучат по дереву палкой — сигнал самый простой, ночью большого внимания не привлекающий.

Позвольте, дорогая Полина Ниловна, поднести вам в подарок маленькую вещицу.

Никита Петрович взял ее левую руку и надел на безымянный палец идеально пришедшийся перстенек.

Ну что вы! — Она густо покраснела. — Ваше превосходительство! Не нужно!

Не переживайте, пожалуйста, драгоценность не фамильная, попала ко мне случайно, а вам на черный день сгодится. Это брильянт. Сможете купить дом.

Малышев неловко постоял у шкафа, делившего комнату на кухню и прихожую, поклонился и ушел.

Полина Ниловна трепетно рассматривала перстень, — ничего подобного у нее во всю жизнь не бывало! — улыбалась, растерянно размышляла, куда его спрятать, и пока положила за иконы. Уезжать не хотелось, но она более всего боялась попасть в ЧК, не выдержать пытки. Голова с недосыпа гудела, однако Полина Ниловна даже не пыталась уснуть, стала готовить к отъезду наиболее необходимое, коего накопилось немыслимое количество, и все в сотый раз перебирала, перекладывала.

Вечером она наскоро всухомятку поела, прилегла и забылась, а проснулась оттого, что в дверь настойчиво стучали. Сердце вздрогнуло и заторопилось. С дрожащими руками, стараясь выглядеть равнодушней, она впустила местного уполномоченного ЧК, помкомбата и еще двоих очевидных чекистов.

Здрав-ствуй-те! — осклабился Хабалов, злой и дерганый.

Здравствуйте. Что случилось?

Мадам, — Кит явно желал обойтись без Хабалова, — нам ясно, что вы работаете не на нас. Мы были там, где жил тот, кого мы ищем, и мы знаем, что вы его предупредили. Если вы поведаете, куда он скрылся, вам многое простится. Прошу вас не тратить наше время, оно дорого.

Лазарева, с тобой не шутят! — взорвался Хабалов.

Заткнись, — велел ему Кит и кивнул на раскиданные вещи и саквояж: — Я вижу, Полина Ниловна, вы хотите нас покинуть. Вероятно, завтра утром на буксире «Репин»? Имеете шанс: ребята под телеграмму водного ведомства дровами разжились. Они тоже ваши люди?

Нет, мне подадут аэроплан.

Она обрадовалась, что все-таки усмехнулась. Ей стало ясно, что все вдруг для нее кончается, и стало жалко, что ничего не успела, и стало стыдно, что глупое сердце все бьется и не может успокоиться.

Из глубокого жакетного кармана она вынула наган, наставила его, как учил муж, на уровень цели и нажала на курок. Револьвер в кулаке подпрыгнул, и уполномоченный Хабалов с открытым ртом и пробоиной во лбу завалился Киту под ноги. Помкомбат, сшибая чехов, отскочил за шкаф. Полина Ниловна аккуратно выстрелила в другую цель — человек упал, как жестяной солдатик в тире. «Надо, чтоб он услышал», — подумала она, и третья пуля разбила оконное стекло, рикошетом от сточной трубы угадала в голову чекиста у дверей — тот заметался, остановился и сел.

Молодой чех попал в Полину Ниловну дважды. Кит, шагнув из-за шкафа, увидел ее падающей и выстрелил мимо. «За нее не похвалят. Всем нитям конец».

Кто эта женщина? — Иржи Ворач взглянул в ее мертвеющее лицо. — Она забила их, как яблоки посбивала... Марек, подь сюда! Марек! — Ворач вышел на крыльцо и вскрикнул: — Мой боже! Маречек!.. Маречек! То ведьма!


 

Ильин исповедался. После покаяния он продолжал говорить, стараясь что-то в себе допонять, и вновь возвращался к происшествию с безделушками — чудо ли это?

Многое в мире выше нашего понимания, — отвечал отец Филипп. — Среди тайн живем. Чудо случается и в обыденном. Вам Господь послал чудо, чтоб укрепить в приятии мира сего. Радостно, что вы приняли все достойно: потеряв, не озлобились, а обретя, поделились. Прежний Степан Лаврентьевич, мрачный, суровый, коего я помню, вряд ли воротится. Жалость проснулась в человеке, и стал человек другим.

Слезливым стал, — подтвердил Ильин, — умиляюсь всему, как старая барышня. Раньше печалился, что девок нарожали, а сейчас довольный хожу. Почему вдруг, отец Филипп?

А почему нет, отец Степан? — Священник рассмеялся. — Солидный вы человек, а смешной... Все делается во благо. Даже если что-то не делается. Даже если Богом предреченное не сбывается.

Как это? — Ильин поразился.

Про пророка Иону помните?

Помню. Во чреве китовом.

Про кита не главное. Бог сказал Ионе: «Иди в Ниневию и обличи ее во грехах». А Ниневия — это столица Ассирии, Ассирия враждовала с Израилем. Все равно если б вам сказали лет пять назад: «Идите, Степан Лаврентьевич, в Берлин и поведайте немцам, какие они скоты». Иона подумал: «Разве я сумасшедший?» Он пошел не в Ассирию, а в порт, решил от Бога убежать: если, мол, я не в Израиле, то и не при делах. Отправился он аж на другой край моря, но Бог воздвиг бурю, тут Иона и попал с корабля во чрево китово. Видит: во чреве хуже, чем в Ниневии, — и согласился пойти туда проповедовать. Пришел к врагам и объявил, что за содеянные гадости Ниневия будет разрушена. И все поверили и стали каяться! И Бог пожалел их и не покарал. Конечно, Иона обиделся: ведь не хотел пророчествовать — заставили! — и получилось вранье, неприятно. Он сказал Богу: «Ну и кто был прав?! А теперь мне лучше помереть, чем жить!» Бог сказал Ионе: «Ты так сильно огорчился?» Иона и разговаривать с Ним не стал, ушел за город и стал ждать — вдруг Ниневия все-таки рухнет? Жара стояла страшная, и Бог вырастил над Ионой растение, чтобы тень была, а после взял и засушил. Иона затосковал. Бог его спросил: «Сильно переживаешь?» Иона сказал: «Очень!» И Бог сказал: «Ты растение пожалел, а злишься на Меня, паршивец ты собачий, за то что Я пожалел великий город, где лишь детей сто двадцать тысяч!..» Не исполнил Бог Свое пророчество, да и к лучшему!.. И о нас, грешных, предначертанное Бог волен изменить.

Прекрасную притчу напомнили, отец Филипп. Спасибо. Пойду, пожалуй. Прощайте.

Прощайте, Степан Лаврентьевич, спасибо за колечки. Лаврентию Игнатьевичу с Татьяной Романовной низкий поклон. Прощения у них прошу: уж которую седмицу не соберусь зайти, а ведь соседи! Ксении Анисьевне и дочкам тоже кланяюсь...

Любое подношение на нужды церкви принималось с горячей благодарностью. Горстка золотых колечек, принесенная Ильиным, позволяла закупить по хозяйству множество важных мелочей и открывала долгий счет на томском свечном заводе.

Отец Филипп! — Псаломщик дождался, когда Ильин уйдет. — За участие в братоубийстве наложите на меня епитимью, пожалуйста.

Какую чушь ты на себя выдумал? — Священник подпер лицо ладонью. — Я не уразумел маленько. Какая епитимья тебя устроит? Поклоны станешь считать? Триста, а не двести? Глупо... Тридцатилетний, женатый, а глупый. Формальность это, к исправлению не ведущая. Не нужно тебе сие врачевание, излишне оно, ты в душе себя уже наказал, хоть и не виноватый... Что там было?

Побоище. Сперва по Нащеково с дороги милиция ударила. Хитро так, люди ж воевавшие! Выманили казаков из укрытия, а те и рады — за милицией погнались попусту! В это время главный милицейский к деревне с другой стороны подступился. Вот это я видел, как раз хохол со своими ландскнехтами по гати подошел. Мне казалось, никого в живых не оставят... Большинство все-таки сбежало. Кто-то в болоте прячется. Побросали одеяла, хлеб, сметану... Пленных человек под семьдесят. Трудно рассказывать...

Да ты уж все рассказал.

Глава XXV. 16 июля, Богородское — Нащеково

Настоящая фамилия Малышева была Малахов, но, несмотря на соименность знаменитому севастопольскому кургану, омич Никита Петрович происходил из рода, прославленного мирным екатеринбургским архитектором, и не имел отношения к генерал-майору, бившему турок в 1877-м. Первым памятным событием в воинской биографии Никиты Петровича стало отсутствие такового: в шестнадцать лет ему, ученику Сибирской военной гимназии, не удалось попасть в Болгарию и участвовать в ее освобождении. Затем он окончил московское военное училище и поступил в Петербурге в Академию Генштаба. В 1881-м Малахов стал свидетелем последнего всесословного единения общества — в многотысячной толпе прошел за гробом Достоевского. То, что нельзя было представить при ажиотаже русско-турецкой кампании, народилось позже: выросло поколение с мозгами, закрученными на интернациональные папильотки, и в девятьсот пятом столичная молодежь поздравила японского императора с разгромом русского флота под Цусимой, а еще через десять лет большевики призвали превратить войну германскую в гражданскую, чего невдолге и добились...

В 1881 году Никита Петрович женился. К огорчению родителей Вареньки, он по завершении академии увез молодую жену в тьмутараканские края, после похода Скобелева по закаспийским землям еще не нанесенные на карты Российской империи. Опоздав к Скобелеву в Болгарию, Малахов опоздал к нему и в Туркестан. Но в 1885-м возник конфликт между Россией и Афганистаном, поручик Малахов упросил генерал-лейтенанта Комарова взять его с собою в отряд, вышедший против афганцев и войска британской разграничительной комиссии, и участвовал в присоединении реки Кушки к России. Тут Александр III поставил точку в расширении южных рубежей. От скуки Малахов пристрастился к кожевенному делу и мастерски им овладел. Подрастали сын Николай и дочка Оленька.

В начале девятисотых, имея в памяти один боевой день и двадцать лет тоскливой службы, Никита Петрович изготовился к отставке, однако началась русско-японская война, и он устремился в Китай. В 1904 году под Ляояном подполковник Малахов водил солдат в штыковую атаку, отчего заслужил стишки к фамилии, срифмованной со словом «ахов». Воинский опыт он приобрел и не однажды закрепил, но относился к этому печально. В девятьсот пятом выдалось знакомство с подполковником Лавром Корниловым, начальником штаба стрелковой бригады, при мукденском отступлении ответственным за арьергард армии, и Малахов жалел, что с таким душевным и многознающим человеком не удалось встретиться еще в Ташкенте, где квартировали неподалеку.

По прискорбном завершении войны выйдя в отставку, Никита Петрович приехал в Томск; там ждали жена и дети, Николай учился в университете на медика. Стоило сыну получить диплом, глава семьи перевез ее в Гатчину и, к ликованию Вари, прочно обосновался под Петербургом в домике с огородом. Николай стал военным хирургом. Оленька вышла замуж за издателя, пристрастилась к декадентской литературе и упоенно декламировала:

Хочу, чтоб всюду плавала

Свободная ладья,

И Господа и дьявола

Хочу прославить я, —

а родители не умели сыскать противоядия от этой злокозненной дури.

В четырнадцатом разразилась Великая Отечественная война, как ее называли газеты, или — в обиходе — германская, хотя на том фронте, куда вызвался Малахов, немцев не было: он попросился на Кавказ под руку Юденича, памятного и как адъютант Туркестанского штаба, и как командир полка под Мукденом. Невзирая на свои пятьдесят четыре года, Малахов лихо сражался с турками и за находчивость и отвагу при взятии Эрзурума стал полковником. Год спустя, со свержением самодержавия, в армии катастрофически проявились революционные настроения: «Мир народам! Хлеб голодным! Земля крестьянам!» — солдаты дезертировали, а в бой, стремясь отвоевать свою страну, рвались лишь армянские добровольцы. Попытки главнокомандующего Корнилова навести порядок на фронтах и в правительстве кончились неудачами. Худшее не замедлило предстать: большевики совершили переворот и навязали свою власть всей России. С заключением декабрьского русско-турецкого перемирия армия отхлынула с завоеванной территории. Малахов вернулся домой. Жена пребывала в растерянности; Ольга сохранила уверенность в декадентской прозорливости того, что станется, но творцы «нового слова» рисовали картины разные; Николай продолжал служить государству, потерявшему идейную определенность.

После Октябрьского переворота границы России прохудились. Законов не было, руководствовались «революционной совестью». Никиту Петровича ужаснул заключенный коммунистами и врагами Брестский договор: неприятель забирал Малороссию и прибалтийские земли, туркам отдавали отторгнутые у них аж в конце 1870-х Батум и Карс. «С красной сволочью надо кончать», — решил Малахов, попросил у жены прощения и стал собираться на Кубань, к командующему Добровольческой армией Корнилову, а пока улаживал домашние дела, газеты возвестили, что Лавр Георгиевич погиб. Тогда полковник вдруг запил — пил, не думая ни о темном, ни о светлом, кусками читая скучные романы поэта Полонского, без удовольствия копаясь в огороде, — и так провел два месяца. Его встряхнуло известие о бурном освобождении Сибири. Он добрался до Шадринска, к своей старенькой тетке. Армия Сибирского правительства вскоре отбила город у большевиков, он явился к командиру дивизии, и тот обрадовался: «Никита Петрович! Не узнаете? Поручик Вержбицкий! Под ваше начало пришел необстрелянным в девятьсот четвертом!» — теперь он тоже был полковником. Полтора года Малахов воевал, наступая до Ижевска и отступая за Ангару. Он вспоминал Корнилова и горевал, что не хватает его ни Югу России, ни Сибири. Малахов верил: при Корнилове, обратившемся к Потанину с просьбой объединить антибольшевистские усилия, — договорись два сибирских казака! — русская история могла быть иной...

Стало очевидным, что семеновское Забайкалье долго не продержится, последние белые уйдут до лучшей поры за рубеж. В январе 1920 года Никите Петровичу предложили остаться в красной Сибири, дабы, как при Гришине-Алмазове, царство ему небесное, иметь боеспособное подполье. Если летом восемнадцатого смогли смести большевиков самостоятельно, то с войсками, ждущими вдоль границы от Алтая до Кореи, дело выглядело еще более осуществимым. Генерал-майор Малахов получил сеть внедряемых в советскую администрацию информаторов и по уездам намечаемые офицерские отряды. Ему велели копить силы, не поддаваться на авантюры, не вмешиваться в партизанщину. Официально направленный в Семиречье, он перевоплотился в Малышева, поселился в Бийске, вступил в уездный кожевенный кооператив. Дети находились в Крыму: Николай — капитан в корпусе Слащёва; Ольга с мужем обосновались в Джанкое. Жена по-прежнему жила в Гатчине и в общих чертах знала о положении Никиты Петровича.

Деревенские вспышки гнева там и сям, скоропалительные, тщетные, удручали: его натурально мутило от невозможности что-либо тут изменить. Красные выкашивали крепких крестьян с уверенностью селекционера: «Лучше “пере”, чем “недо”». Без сторонней поддержки даже алтайская армия Плотникова казалась обреченной на гибель.

В томском офицерстве Малахов нутром учуял провокатора, уж слишком вызывающе вели себя те, что хотели к сибирскому воинскому союзу присоединиться. Это подтвердил их безумный смотр в Белобородове, чекистами расстрелянный. Однако ему стало горячо не в Томске, а в Богородском. Савва Сенцов близко подобрался к Никите Петровичу, но все ж не раскусил. «И я в Сенцове чекиста не раскусил, — думал Малахов, — да с ним бы и сам черт не разобрался, таких кренделей Сенцов напек...» Наверное, на допросе кто-то из томских телеграфистов выдал секреты передачи сведений: ЧК узнала, что в июле рекомендации поступали из Богородского.

Полине Ниловне тоже непременно следовало уезжать. Маленькая симпатичная женщина нравилась Малахову и умом, и спокойным поведением, напоминала улыбкой Вареньку. Никиту Петровича мучила недавняя стрельба там, где жила Лазарева, и навязчивые дурные мысли он отгонял: «Скоро узнаю».

...К берегу пристал катер и заглушил мотор.

Кануло должное время, а условленный знак не подавали. Если с Лазаревой что-то случилось, ждать было глупо; приезжие наверняка тоже растерялись. Он решился идти на пристань и поступать по ситуации, но сперва трижды ударил палкой по березе — звук получился слабый, а сук сломался. Тонюсенький народившийся месяц едва виднелся. Малахов вознамерился рискнуть — впотьмах пройти мимо лазаревского дома.

Возле села заухал филин: «Уу! Уу! Уу!» — невыразительно, будто человечьему голосу подражал. И вновь после краткой паузы три раза: «Уу! Уу! Уу!» Обостренное восприятие подсказало: «Это ж приказ собраться! Вместо трех длинных свистков. Остроумно. Не свистеть же, в самом деле!» Он пошел вперед, навстречу двум силуэтам.

Никита Петрович? — спросил высокий.

Я.

Подполковник Айтемиров, ваш знакомый. С нами подъесаул Коростелёв.

Офицеры и генерал обменялись этикетными фразами, и Айтемиров тяжело вздохнул:

Лазарева погибла. При аресте. Троих с собой прихватила! Соседи в ее избе уже хозяйничают. Я помахал у них перед носом чекистской бумажкой. Они говорят: вещи, которые к отъезду приготовила, томские чекисты забрали.

Ясно, — молвил Малахов. — Убита, значит... — И словно услышал тихий голос Полины: «Ну что вы!»

Если здесь ничего более не нужно, пойдем на катер?

Да.

В темноте у дебаркадера команда буксировщика таскала дрова.

Ой! — Увидев Никиту Петровича, капитан споткнулся. — А вас ЧК искала!

Уже нашла, — ответил Айтемиров.

О черт! — Капитан вздрогнул. — Простите, не заметил. Вы как-то за спиной...

Вы чей будете, гражданин? — ласково осведомился Айтемиров.

Мы с товарищами вот... водных путей сообщения...

Вас по ночам заставляют работать? — посочувствовали им.

Нет... Мы просто стараемся.

Кажется, вы скрыться хотите. — Капитана похлопали по плечу.

Что вы! Не-ет! — простонал капитан и объявил: — Ребята! Дрова грузим, потом спим.

...Катер с Никитой Петровичем удалился вниз по течению. Малахов стоял у борта, смотрел в черное небо и стыдился повернуться к офицерам: слезы текли по щекам, в горле колючий комок застрял.

Не откажите, господин генерал, с нами «купца» испить, — позвал Айтемиров. — У нас три термобутылки с горячим чаем.

Малахов не оборачивался, только кивал.


 

Елизарову снился прапорщик Плетнев. В осенней тобольской костоломке он, молоденький Володенька, поднял взвод в атаку и упал с пулей в шее; солдаты снова залегли. Покойный Володенька терзался сомнением, стоило ль так умирать. Фельдфебель Елизаров его успокаивал. Сушило во рту от самогона. «Дайте водички, Иван Лукич», — попросил Плетнев. Иван босиком прошлепал в сени, выпил из кадки с полковшика, вернулся. Прапорщик пропал.

Иван оделся, натянул сапоги и отправился гулять.

У Жилина не спали и даже шумели, будто что праздновали. Он постучал. Дверь открыли чекисты и очень обрадовались. Жилин, убийца гражданина Сапоженца и уличаемый в нападении на отряд ВЧК, содержался под охраной в бывшем кабаке; его домашние отсиживались на заимке. Иван заявился в разгар обыска, но не смутился и распушил усы:

Почему здесь? Кто велел? Все на двор!

Ух ты! — Кит крутанул головой туда-сюда по-кошачьи. — Какие грозные ночные гости! Вы кем будете?

Иван наотмашь сунул ему удостоверение.

Духонин!.. Ха! Очень приятно! Восхитительно! Теперь у меня есть начальник штаба!.. Да вот окуляры у вас, простите, не генеральские. Только личность за плохими очками не скроешь...

Чекист всерьез приценился, можно ль при отчете заменить пропавшего белогвардейца этим приезжим человечком. Более приличный кандидат не намечался, а если предгубчека останется затеей недоволен, то человечка легко порвать, как бумагу.

Ты кто? — Иван вдруг ощутил себя генералом. — Скотина! сволочь! дрянь! Почему сидишь, гнусная рожа?

Комната закружилась, и он повалился на разбросанные вещи.

Откачать его! — Кит схватил графин и вылил воду на бузотера. — Протрезвить и сразу ко мне! Обыск окончен.

Духонина утащили прочь. Помкомбат остался один, лег на кровать, зажмурился, поплыл в сон. Вздремнуть ему не дали — принесли задержанного и уронили на половик.

Скоты, — определил Иван. — Сволочи.

Его усадили на стул и встали рядом, придерживая.

Как вы себя чувствуете? — полюбопытствовал Кит и усмехнулся краем рта. — Давайте попросту. У меня к этому селу свои счеты. Меня так отлично встретили! Я отплачу. Слово чести!.. Вы нездешний, у меня к вам претензий нет, хотя за ваше поведение вас нужно расстрелять вместе с прочими. Но мы поступим так: вы признаетесь, что состоите в руководстве бунтовщиков, к вам будет другое отношение, вас увезут в Томск, а там, возможно, судьба улыбнется... В каком вы чине?

Я? Слуга царю, отец солдатам...

Я эти стихи знаю... — Кит помолчал, пристальней всмотрелся в пьяного буяна, подумал: «Поглядим, что получится. Какой дом нарисуем, в том и заживем».

Я, — Иван напрягся, — хочу спать.

Не препятствую. Через четыре часа вас разбудят... Пусть его высокоблагородие посидит с остальными.

Духонина отвели в кабак. Здесь заперли ночной улов — десяток местных контрреволюционеров и уподозренных: на полтораста дворов не так уж мало, коль еще в Нащекове восемнадцать мертвецов и примерно полурота пленных.

Иван Лукич! — воскликнул Серафим. — Мы надеялись, ты убежал... ан вон тебя ведут.

Он и Кирилл, недавно сюда доставленные, обозревали площадь в окно с прибитыми к подоконнику створками.

Влип я... — Иван завалился на стол. — Ваш волостной учил меня на столе отдыхать. Уснуть надо...

Зря тебя ЧК зацапала. — Серафим потер лоб. — Буксирные ребята у Петроградихи живут себе...

Я стихи написал, — пробормотал Кирилл. — Слушай.


 

Обнажены святые тропы,

Обожжены и ум, и опыт

О чем сказать, куда идти,

Но сам оставил только шепот

На затухающем пути.


 

Шибко грустное, — проворчал Серафим.

Поставлю для тебя восклицательные знаки после каждого слова — будет веселей.

Кирилл стал бродить от стойки до двери и обратно. Избитый Жилин недвижно лежал на сдвинутых лавках. За стойкой невидимо, но слышно молился Ильин:

Спаси, Господи, и помилуй родителей моих Лаврентия и Татьяну, жену Ксению, дочерей Наталью, Марию, Александру...

Ивану снилось белое от жаркого солнца поле. Лошади не было. «Слепая белая лошадь — это ты, — произнес кто-то за спиной. — Ты так себя видишь. Ты ее жалел, боялся, не знал, что с ней делать. Сейчас ты понял, кто это, и она больше не придет».

«Плохо, если человеку не с кем откровенно поговорить и сам с собой он не может договориться», — бродило в мыслях и вспомнилось, как тяжко обиделся енисейский налетчик Адальберт Пискарский, с кем Иван отказался перемолвиться. На заре филерской карьеры он выследил Пискарского, да тот сумел бежать — вынул гвоздь из сортирной двери и воткнул часовому в горло. Елизаров снова нашел Адальберта, и брать его живым не рискнули. Пискарский что-то хотел сказать именно Елизарову, но тот не пожелал с экспроприатором общаться. Скрученного бандита задушили подушкой. Лицо убитого напоминало лицо плачущего ребенка...

Полковник Духонин! — крикнули с порога. — Полковник Духонин, выходи!

Кто? — Серафим ахнул. — Кто?

Иван разомкнул глаза, приподнялся, надел очки, слез со стола.

Прости меня, Сима, и пусть Настасья простит, но, кажется, не верну я вам долги.

Да брось ты с долгами! Ты правда полковник?

А чем фельдфебель хуже полковника? — хмыкнул Иван и шепнул Серафиму: — Вырви гвоздь из вешалки. Сам не могу, заметят. — Он обнялся с друзьями: — Пусть все у вас будет добром!

Вешалкой служили вколоченные в стену гвозди. Серафим ухватил один из них в кулак, расшатал и вытянул, сунул Ивану в карман:

Горжусь честью быть твоим другом.

Полковник Духонин! — Широколицый красноармеец постучал прикладом о крыльцо.

Не надорвись орать, — прорычал арестованный и вышел на улицу.

Вот это да! — сказал Серафим Кириллу. — Вот! Это! Да!

Трое красноармейцев сопроводили Духонина к дому Жилина.

Прошу, пан полковник. — Широколицый пропустил его в сени.

Чех? — Иван шагнул вперед и обернулся.

Ясно дело! Добромил Хашек, бывший ефрейтор.

Прости, брат. — Иван вонзил гвоздь ему в горло, выдернул из рук винтовку и выстрелил в сзади идущих.

Хашек пал на колени, зажал плещущую кровь обеими руками, но быстро ослаб и затих. Другой упавший не шевелился. Третий конвоир лег и замер.

Кит выпрыгнул из окна.

Гранаты! — кричал он во все стороны. — Закидать! Окружай!

«Погубят дом! Сгорит!» Иван пальнул по снующим у избы красноармейцам и в кого-то попал, проскочил в комнату, полез через подоконник и зацепился за него ремнем винтовки. Высвободить ее не получилось, он повернул ствол на бегущую к нему толпу и последние патроны потратил наудачу. По полковнику выстрелили все. В разорванном пулями сюртуке и разбитых очках, он с минуту сидел в оконном проеме как живой, потом свергся на землю...

Заключенные пытались уловить, что происходит.

Учись, Кир, у полковника из гвоздя стрелять! — шумел Серафим.

Может, это не Лукич? — Кирилл усомнился.

Лукич!

С полчаса спустя появился Абол с милиционерами.

Собирайтесь, — потребовал он. — Пойдем в Нащеково судить вас.

Почему туда? — Серафим насторожился.

Там ваших больше. Одно дело — один протокол.

А где полковник Духонин? — не отставал он.

Застрелили.

Серафим глотнул воздуха побольше и закачался.

Вечная память воину Иоанну! — возгласил Ильин. — Даруй, Господи, Царствие Небесное жизнь за ны положившему!

Аминь. — Серафим и Кирилл перекрестились. — Аминь.

Пойдем, — сказал Абол. — Если ты побежал, я остальных расстреляю, потом тебя догоняю.

У нас неходячий. — Кто-то показал на лежащего.

Вставай! — Абол потряс Жилина за ворот, и голова у мужика качнулась, как плохо пришитая, потрогал его висок, поднял веко... — Он умер. — Начмил достал из кармана зеркальце и поднес к губам. — Умер. Можете не беспокоиться.

Арестованные, крестясь, молча сгрудились возле Жилина. Задумчивое лицо Федора Алексеевича принадлежало будто не умершему, а лишь отвернувшемуся от людей, с коими ему толковать не о чем.


 

Из болтовни охранников конвоируемые узнали, что вчера в Нащекове казаки завидели милицейский заградвзвод, решили его покрошить, покинули заставу, но взвод скрылся в лесу, а основные силы Тернового стройно, с ружейным огнем вошли в деревню стороной, по скошенному лугу, как по плацу. Кит чуть припоздал и наткнулся на аркашёвский «фронт» — неглубокие, по пояс, окопы и небольшой, сложенный из дерна люнет. Бывшие тут пулеметы повстанцы поволокли обороняться от Тернового, и помкомбат легко смял скверно укрепленные сооружения и разметал мужиков, не умевших воевать вместе. Теперь в траншеях и взрытой земле валялось кровавое тряпье. Здесь Кит оставлял заградотряд милиционеров Абола, а интернационалистов погнал в Нащеково по березняку краем болота.

Ныне тем же путем двинулся конвой с богородчанами. Следы паники спасавшихся от Тернового и угодивших к Киту-Вийтенко встречались повсюду. Выбор был мал: пуля, плен, болото. Есаул Сибирский с конными ушел в широкую брешь между отрядами Тернового и Абола и исчез в тайге, а те, что бросили оружие, уже сутки сидели у косогора под оцеплением и ждали объявления своей участи.

Здравствуйте, мужики! — Усталый и грязный Митя Матвеев приветственно помахал прибывшим левою рукой; перебитая правая висела вдоль тела. — Рад вас видеть!

Много радости, да! — Кто засмеялся, кто усмехнулся.

Как вы тут? — спросил Серафим.

Да вот... — Митя заморгал, — калечные да голодные... Сало потерял, когда драпал, и хлеб... Да уж недолго осталось, потерпим.

Самочинно назначенные к расстрелу семьдесят два человека смотрелись цифрой допустимой, чтобы вписать их в чекистское донесение как обязательно и даже протокольно уничтожаемых врагов соввласти, а потому суд казался излишним, но Кит сочинил еще и по-иному. Он взял за образец созданные в прошлом месяце губернские и уездные тройки по борьбе с труддезертирством и составил такую же волостную по ликвидации контрреволюции, включив в тройку местного председателя волисполкома, местного военкома и себя как представителя ЧК и губернской власти.

Оба начальника были ему нужны для подписей под списком казнимых односельчан. Председатель и военком, парни лет тридцати, боялись и подписывать, и понести кару за происшедший бунт, и под взглядом Вия ежились. Помкомбат ЧК, смакуя унижение старших, велел им оформить приговор с коммунистическим вступлением и собственноручно.

Пиши ты, Гриша, — военком тщательно сравнивал пальцы обеих рук, — у меня почерк корявый и с ошибками...

Спасибо, Федя, — тоскливо отозвался председатель, — я тебе как-нибудь тоже найду занятие, поверь... Товарищ помкомбат! Я прошу расстрелянных отдать по семьям, пусть родные похоронят.

Правильно, — согласился Кит. — Я хотел их в окопах засыпать, но вы рассуждаете правильно. Не будем устраивать идольский могильник. Пусть сами хоронят своих мертвецов.

Солнце, большое, белое, распласталось во все небо. Над пустой дорогой струилась пыль; никто сюда не ехал, а пыль плыла.

За что жизнь мою свели и твою? — раздраженно твердил Серафим. — Молодец Иван! Славно умер! Я ведь не из жалости его привечал, не только из интереса! Я чувствовал, что он настоящий!.. Что с бабами нашими станет, боюсь подумать... И ведь куда ни кинь — никак не жить.

Да... — Кирилл мрачнел. — Ну, моя-то нелепая жизнь и кончилась нелепо. Ты всегда жил на земле, а я все себя искал, Бога тревожил. Кто я? Крестьянин? химик? офицер? поэт? Люди говорят: бондарь.

Ты человек! — крикнул Серафим.

Ильин глядел ввысь, шевелил губами.

Взводный милиционер Чекмарёв окликнул поименно всех арестованных — все находились в наличии. В цепь вступили три интернационалиста с «льюисами» наперевес и военком Михайлов с исписанной бумагой.

Приговор, — захрипел он. — Принимая во внимание открытое и зверское восстание с оружием в руках против советской власти в момент напряжения всех ее сил для отражения внешних капиталистических врагов, чрезвычайная тройка Богородской волости постановила применить высшую меру наказания, расстрел, к кулакам и белым офицерам, взятым на поле боя или с обнаруженным оружием... — Далее в произвольном порядке следовали имена и фамилии казнимых, должности и фамилии судей. — 16 июля 1920 года, деревня Нащеково.

Военком отшагнул назад. Пулеметчики хлестнули в три огненные струи по кричащим, машущим кулаками и по бесстрастно ждущим. Потом по стихшей поляне медленно прошлись несколько чекистов и сделали с десяток выстрелов.

Глава XXVI. 17 июля, Томск

Предтомгубчека Берман получил донесение помкомбата Кита-Вийтенко вместе с экипажем буксирного парохода и запиской допросить этих речников по поводу их участия в дубровинском возмущении.

Донесение содержало данные о восемнадцати бандитах, убитых в бою при деревне Нащеково, и семидесяти двух, там же расстрелянных. Берман просил избегать круглых цифр в отчетности, но девяносто все-таки не сто. Хуже обстояло с человеком из штаба восстания — полковником Духониным, ибо фигура речи не должна воплощаться в фигуру реальную — не генерал, и на том спасибо! — вероятно, фамилия ненастоящая, да и полковника второпях застрелили при попытке к бегству. В целом отчеты Кита свидетельствовали, что работу по очистке Богородской волости от вредных элементов он выполнял превосходно, и придираться по мелочам не стоило. Ранение в левое плечо подтверждало его самоотверженность и готовность к смерти на благо революции.

Собственных усилий Берман тоже приложил немало. Вьюны и Колывань гасили долго, потому что не получалось влиять на их головку, но уже в Дубровине удалось даже и провести своих в командование, и отступивших на север не упустить. Отлов ушедших в тайгу был обычно тяжел и опасен: они шли на крайности и считались закоснелыми преступниками; выходящих из леса, просящих или требующих, крестьяне принимали настороженно, нищеброда с берданкой могли и пришибить спокойствия ради. Предгубчека рассчитал придержать беглецов и всех вместе уничтожить; в Богородской волости поле деятельности подготовили серьезно — заранее спровадили подальше начальство и участковую милицию, приходи и воюй, — Аркашёв вовремя встретил дубровинцев и оставил у себя до прихода карателей, еще и местную контру подсобрал.

Сомнительный для вождя народной бури поручик Аркашёв возник лишь по авантюрности характера и безнравственности: ему намекнули на его будущую великую роль и он не смог отказаться. Он про несчастное завтра мужиков и деревенек даже не думал, он в своем воспаленном мозгу всю Россию спасал, идиот, — в этом Берман не сомневался. Несмотря на переходящие из доклада в доклад обязательные фразы про колчаковцев, управлявших мятежом, было ясно, что офицерский штаб не стал связываться в Богородском с доморощенными бунтарями и проходимцами. Однако господа оказались ненамного умней и достойней: подтверждение тому — глупый смотр в Белобородове и показания на допросах в ЧК, отчего офицерское подполье лишилось и четкой телеграфной связи, выданной из страха за жизнь, все равно конченную.

Крестьянство оставалось огнеопасным матерьялом. Шептунам не составляло труда добавить словесного огоньку к перетертым разговорам про богохульство, трудфронты, расстрелы, хлебную разверстку, сверхобложение маслом и яйцами, лишение покосов и порубок — и гидра противления возрождалась, вытягивала новые шеи, изрыгала ядовитый смрад капитализма.

Пролетарии грабили своего революционного соратника крестьянина, как помещиков и капиталистов, но все зависело от трактовки, и — по мнению Бермана — если революционер не может изменить действительность, он волен устранить причину ее ненужной характеристики. Стояла задача улучшать и умножать агитационную работу, даже путем распространения типографских листовок, что позволит косноязычному комячеишнику выглядеть политически подкованным.

Вопиющая безграмотность царила и в ЧК. Когда Берман увидел, что в фамилии Богданов имя Божье пишут через «а», он устроил для следователей час правописания и спросил: «Вам не стыдно, что еврей учит русских русскому языку?» Они захохотали. Он обучал их поиску проверочного слова, но, если «пароход» проверялся словом «порох», начальник не мог признать занятия вполне удачными.

Впрочем, без реального подтверждения силы ни болтовня, ни просвещение никуда не годились. Так, нынче утром в информационно-инструкторском подотделе горуездисполкома Берман прочел доклад богородского волостного инструктора РКП(б), где говорилось: «Партийная работа пошла гораздо успешнее после восстания, ибо люди убедились в своем ничтожестве».

Сегодня, однако, получили известие, что взбунтовался Нагорный Иштан: там кулачье избило коммунистов, упродком сбежал, милиция сбежала. В этом селе недавно побывал клятый Савва Сенцов, бесследно канувший и четвертый день безуспешно ожидаемый у его тетки: не такой уж дурак, чтоб появляться у нее и вообще в Томске, — назавтра можно снять засаду.

Берман заглянул к Сёмочко. Тот завершил допрос речников и отпустил их. Уходя, они толкались в дверях и радостно повторяли:

Прощайте! Очень приятно!

По дубровинскому делу они получаются пострадавшие, — доложил Сёмочко. — Про Савву ничего не знают. Он с ними не общался, да и понятно... на кой они ему?

Ну и хрен с ними. Я чувствовал, что от них никакого толку.

От них толку нет. А от меня?

Сёмочко опять продемонстрировал уменье выжимать из камня воду. Допрос команды буксира «Репин» выявил близкое знакомство Сенцова с полковником Духониным еще по пароходу «Богатырь». Пасьянс раскладывался так: джокер Сенцов имел касательство и к томскому военному подполью, и, по сёмочковской догадке, к алтайской армии Плотникова. Похоже, Сенцов пытался возмущать крестьян в разных местах Томской губернии, чтоб оттянуть части Красной армии с Алтая. Узнав о Колывани, он, очевидно, счел поездку туда ненужной и продиктовал дубровинскому крестьянскому комитету командировать себя и Духонина обратно в Томский уезд, якобы насильно мобилизованных.

Мне кажется, — сказал Берман, — роль агронома мы все-таки очень преувеличиваем. Он обычный агент. Но...

Расклад в отсутствие Сенцова обстоятельной проверке не мог быть подвергнут и как рабочий годился.

Погоди-ка еще! — хищно отозвался Сёмочко. — На той квартире жил кожевник приезжий, вроде бы с Алтая, имя-фамилию они не знают. Он все время пьянствовал, с ними не разговаривал. Савва жил в его комнате. Так вот: этого кожевника томская ЧК арестовала!

Томская? Наверно, Кит. Наверно, кожевник уже в живых не числится.

Нет! — Сёмочко заерзал на стуле. — Эти чекисты до китовских арестов появились. И они увезли кожевника на катере! И катер ушел не в Томск, а вверх по реке!

Может, новониколаевские? — Берман озадачился. — Хреновинка!

Мотя, спроси Кита, страх как интересно!

В аппаратную он увязался за Берманом. Они отправили в Богородское телеграмму и вернулись.

Налей, Март, яду, — попросил предгубчека.

Сёмочко поставил на стол рябину на коньяке, разлил по стаканам. Он не перебивал молчание друга-начальника, помаленьку смаковал старорежимный напиток и носился мыслями по афише кинематографа: выбраться на игровую и рисованную «Гибель “Лузитании”» или на Макса Линдера либо предпочесть наше — «Барышню и хулигана» с поэтом Маяковским или «Уплотнение» с наркомпросом Луначарским?

Берман думал: «Руководство подпольем может таиться где угодно. А если оно рядом? в ЧК? в губревкоме? Ведь предлагал Шишков в чекистских душах покопаться, вскрыть гнойники внутри органов. Внедриться в ЧК враг должен непременно, и он уже тут».

Служба Берману нравилась, но в Москву он перевелся б с удовольствием. Все решалось по личной симпатии сверху, и пока теплилась надежда, что Беленцу удастся перебраться в столицу и Алексей Иванович сформирует свой двор, не забыв томскую охрану.

Матвей Давыдович, — телеграфистка принесла ленту, — вам ответ.

Берман и за его плечом Сёмочко прочли: «17 июля, Богородское. Сенцов скрылся при начале мятежа. Кожевник пропал позавчера. Об аресте его чекистами я узнал от вас, ко мне они не обращались, их не видел. Хозяйка квартиры, дворянка, злостно утверждает, что ничьими именами не интересовалась. Помкомбат Кит».

Глава XXVII. 13—18 июля, Нагорный Иштан — Томск

Из Нагорного Иштана Савва ушел не сразу. Поначалу он бестолково бродил где попало, совсем устал и лег в чье-то сено.

Из дома тотчас выбралась грузная женщина и подняла крик:

Ты зачем тут разлегся? Убирайся! — И позвала мужа по-немецки: — Прогони его. Он мог уже что-нибудь украсть.

Савва хорошо знал немецкий — изучал его в сельскохозяйственном училище, затем самостоятельно освоил необходимую иноязычную агрономическую терминологию, а в Баеве общался с меннонитскими колонистами, перенимал у них опыт и брал изданные в Германии пособия по землепользованию.

Уходите, пожалуйста. — Худощавый муж грозно поджал губы.

Не ругайтесь, — по-немецки сказал Сенцов. — Я хотел отдохнуть. Я ухожу.

Вы немец? — Муж встрепенулся. — Простите ее, она не хотела вас обидеть. Мне от нее тоже достается... Меня зовут Фридрих Райнхардт, а это моя жена с библейским именем Марта.

Марта улыбнулась и пригласила откушать некое овощное блюдо. Фридрих рискнул не обращать внимания на взоры супруги и выставил штоф водки. За ужином гость разочаровал их тем, что он русский, но удивил знаниями языка, немецкой культуры и, конечно, земледелия. Они даже засмущались своей грубой речи, ибо Савве в Казани ставил произношение выходец из Гамбурга, а они родились под Саратовом и никогда не видали страны отцов. В уважение к традициям хозяев Савва отказался называть их Фридрихом Петровичем и Мартой Петровной, звал Herr Reinhardt и Frau Reinhardt, а они из этикета перешли на русский. Объявив супругов Филемоном и Бавкидой, он привел их в умиление, и фрау Райнхардт перестала коситься на выпивающего мужа. Они оставили незваного гостя ночевать. Банные дрова Фридрих экономил и показал душ с нагревшейся водою в бочке, поставленной на крышу сарайчика.

Поутру хозяин повел на свое картофельное поле с буйной ботвой и слабо растущими клубнями. Оказалось, он обильно удобрял почву рыбной мукой.

Зря вы так, — заворчал Савва по-русски. — Вы же всю солонку в суп не высыпаете? Лучше б при посадке чуть-чуть в каждую лунку добавили перегноя. С картошкой теперь ничего не поделаешь, и не старайтесь поливать: она уже уверена, что растет правильно... А чтоб лучше дышала, поокучивайте. — И немного распространился про ее приязни и претензии.

Здравствуйте. — Сосед Фридриха по участку, пасмурный и мешковатый, заинтересованно приблизился. — Слушаю, как вы землю лечите. Не откажите, пожалуйста, и у меня посмотреть. Уступи мне, Фридрих Петрович, доброго человека.

Сто грамм — отдам. — Немец засмеялся.

Договорились, — кивнул сосед.

Павел Михайлович Веретёнов, из городских, надеялся, что его с семьей земля прокормит. До Гражданской войны он возглавлял обувную артель, ныне ж по обязательной трудовой повинности числился кооператором случайного товарищества, где, кажется, работал только председатель — мошенник новой кройки, собиравший членские взносы от избегавших госслужбы и сочинявший отписки в горкомтруд.

Обозрев посадки, Савва давал советы и прихлебывал скверного вкуса самогон, закусывая с грядок. Фридрих откланялся.

Трудно одной ногой стоять в городе, другой — в деревне, — рассуждал агроном. — Тут весь человек нужен... И власть вас заставит, куда обе ноги поставить. Она спросит, кто этот буржуй с дачей... Отсюда продукты как повезете? Они ж неучтенные, а значит, злоумышленно заработанные. У вас их милиция отберет как государственную собственность!

В Томске огородик нигде приткнуть не удается. — Веретёнов мрачнел все более. — А по причине характера, простите, я не умею с советскими порядками ужиться, даже по нужде служить не могу.

У них своя правда, — глубокомысленно обронил Савва.

Ну да, ну да, — Веретёнов поморщился, — разумеется. Важно понять каждого. Слыхал... Но хочу ль я знать подноготную преступной правды? Не хочу!.. Простите, налить больше нечего.

Савва почувствовал, что вдруг стал неприятен подвыпившему Павлу Михайловичу, попрощался и пошел прочь.

Впереди лежала широкая пыльная дорога. На жаре и от сивухи его разморило, он прилег в какой-то ложбинке и спал очень долго — за прошлое и на будущее, как настоящий бродяга.

Пробудился он по предрассветному холодку, изрядно искусанный комарами. Дорога его дождалась; он вяло, изнывая от жажды и с больной головой, зашагал дальше. Донимали слепни, крупные и голодные, бьющие в лоб и жалящие в спину; он от них отмахивался пучком лебеды, аж руки устали. Отдыхать присаживался все чаще и в Тигильдеевы Юрты прибрел к полудню.

Юрты оказались селом со стеклозаводом и мечетью. Савва жалел, что здоровается со встречными по-русски; ему нравилось говорить с собеседником на его языке, но прежде он мало общался с татарами, сибирскими и казанскими, да и пьяный ум подзабыл обиходные фразы.

Выше по течению Томи путник окунулся в реку, и мнилось, век бы стоял на песке и мелкой гальке среди тихих, убаюкивающих волн. Уверенность в своей надобности селу и миру сильно истончилась. Он видел в воде отражение бородатого растерянного человека и не узнавал в нем Савву Сенцова. «Суета суетствий... — вспомнил он. — Всем время и время всяцей вещи под небесем: время рождати и время умирати, время садити и время исторгати сажденое... Но даже печалец Екклесиаст уверял: “Несть благо, но токмо еже возвеселится человек в творениях своих, яко сия часть его”». И Савва призвал себя идти и пошел дальше.

В Губине он не задержался, украл у кого-то сквозь изгородь несколько тощих морковок, продремал ночь в стогу и двинулся к тракту.

Запрет на частную продажу хлеба не давал возможности сытно поесть, но в Зоркальцеве он все-таки заглянул в лавку и безнадежно оглядел полки со скобяными и прочими хозяйственными мелочами.

Кажись, с похмелья маетесь? — полуспросил хозяин.

Да нет...

Издалека?

С Нагорного Иштана.

В Томск?

Ага...

Разговор завершился удачно для обоих: агроном перебрался в надворную избушку, разменял пятисотку, поел, выпил, купил еще, потом еще и перестал обращать внимание на время.

Сутки спустя его отыскал покойный пьяница дядя Зина и пригрозил увести с собой к чертям собачьим. Савва перепугался. Хозяин успокоил его тем, что бояться больше нечего, коль деньги кончились, однако честно оставил сдачу, и ее хватит уплатить за перевоз.

Перепутав вечер с утром, Савва пошел в город.

С рассветом ему открылся Томск в церквях и рощах.

На перевозе слепая белая лошадь принюхалась к Савве и улыбнулась.

Эпилог

Прежняя жизнь Саввы Сенцова обескуражила б любого историка, столь она была незатейлива, однако, неожиданно закружась в водовороте событий, и он оказался заметным человеком. Вероятно, где-нибудь могут проявиться его деяния — так ли это, бог весть, а в какой интерпретации, сказать и вовсе невозможно.

В воспоминаниях Н. В. Иванова «Чем жить?» есть упоминание архивной находки в «четыре листа машинописных — ни автора, ни названия... При донесении о расстреле. Семьдесят два мужика в одной деревне! И несусветным образом записки офицера, который вернулся из австрийского плена». Речь идет о Кирилле Даниловиче Кабинетском. Вдова скрывала реальную причину смерти, и потомки думали, что он пропал без вести.

В мемуарах Иванова неожиданно встречается и Никита Петрович Малахов, в 1957 году живший в сенцовском селе Баево. Иванов знал его как «деда Малышева, приослепшего и даже не седого, а желтого с прозеленью». По словам мемуариста, Малышев всегда «трудился кожевником, и руки у него то ли от работы, то ли от старости были коричневыми и жилистыми. Он сказал моей матери: “Ты, Таисья, съезди куда, крести дите”, нашел меня кривыми пальцами и погладил».

О многих реальных людях, здесь упомянутых, мы больше ничего не знаем. История не любит рассказывать все и сразу.

Мятеж в междуречье Оби и Шегарки возгорался до августа 1920-го. Помкомбат Кит-Вийтенко рыскал по уезду и гасил контрреволюционные настроения встречным пулеметным огнем.

Вадима Васильевича Бородаевского (из Дубровина) и Ивана Абрамовича Хохлова (из Батурина) расстреляли.

Александр Семенович Аркашёв пытался в ЧК спасти жизнь просьбой об отправке на польский фронт и гнусным предложением взять семью в расстрельные заложники, но пули не избежал.

Филипп Долматович Плотников, собравший войско на степном Алтае, в октябре проиграл решающее сражение и покончил самоубийством. Его голову накололи на шашку и провезли по селам.

Поднявшего мятеж в Мариинском уезде Петра Кузьмича Лубкова в 1921 году убил агент ЧК. Труп командующего «народной армией» возили другим крестьянам напоказ.

Пароход «Богатырь» в честь подвига Вронского назвали именем Дзержинского. Сам Константин Александрович Вронский уволился из ЧК, стал капитаном парохода «Катунь» и участвовал в устье Оби в торговых операциях с Западом, однако рано и обидно нелепо умер — в 1924-м от простуды. Жена и грудная дочка погибли вскоре после его похорон — провалились сквозь тонкий речной лед.

Филипп Козьмич Зобнин в 1920-х преподавал в школе и скончался в 1930-м. На его домике прикреплена мемориальная доска о последнем адресе Потанина.

В 1933 году томская заразная лечебница стала называться инфекционной больницей имени Г. Е. Сибирцева, и сам Геннадий Евгеньевич работал в ней вплоть до своей смерти в 1952-м.

Михаил Бонифатьевич Шатилов по 1933 год был директором Томского краевого музея, о чем там гласит мемориальная доска. Его оговорили участником белогвардейского заговора, сослали на Соловки и в 1937-м по очередному надуманному обвинению расстреляли вместе со знаменитым философом Флоренским. Ольга Александровна пережила мужа на тридцать лет.

Богородские клирошане протоиерей Филипп Иванович Асеев (с двумя сыновьями) и псаломщик Сергей Павлович Баранов расстреляны в 1937 году.

Молодой и малограмотный Яков Моисеевич Познанский, в июне 1920-го переведенный из Москвы на пост предтомгубревкома, сидел в председательском кресле до января. Дальнейшая карьера складывалась на Украине, где с 1924 по 1926 год он был наркомом соцобеспечения, но в политических битвах той поры проиграл. В 1937-м расстрелян.

«Сибирский Ленин» Иван Никитич Смирнов в 1923—1927 годах был наркомом почт и телеграфов и одним из лидеров «левой оппозиции». Исключен из партии как троцкист. В 1931-м, занимаясь в Москве хозяйственной деятельностью, он возглавил подпольную антисталинскую организацию, два года спустя был арестован и в 1936-м расстрелян по делу «троцкистско-зиновьевского центра» вместе с другими известными партийцами Зиновьевым и Каменевым.

Илья Павлович Кит-Вийтенко в 1934 году дослужился до начштаба Военной академии; в 1936-м получил два года лишения свободы за обморожение двух с половиной сотен курсантов, но в лагере стал начштаба охраны и, по ходатайству замнаркома обороны Тухачевского и прочих причастных к заговору против Сталина, был в том же году освобожден и назначен начштаба дивизии. По делу Тухачевского находился в 1937—1956  годах в лагерях. Умер в Москве в 1977-м.

Матвей Давыдович Берман сделал блистательную карьеру (в 1923—1924 гг. нарком внутренних дел Бурят-Монгольской АССР, в 1927—1928 гг. председатель ГПУ Узбекистана, в 1932—1937 гг. начальник ГУЛага, в 1936—1937 гг. замнаркома внутренних дел СССР, в 1937—1938 гг. нарком связи) и был расстрелян в 1939-м при бериевской чистке.

В отличие от сталинца Бермана память о ленинце Шишкове в Томске бережно хранится: на бывшем здании Губчека висит мемориальная доска, а возле управления ФСБ стоит бюст.

Алексей Иванович Беленец с 1920 года жизнь провел в Москве на партработе и умер в 1976-м. В его честь в центре Томска установили мемориальную доску и назвали улицу.

Константин Михайлович Молотов с 1922 по 1938 год исполнял в Москве партийные обязанности, затем отбыл восемь лет в лагерях Кузбасса и, освободившись в 1946-м, предпочел потеряться на просторах СССР.

Прах Потанина оказался неспокойным: его перенесли с уничтоженного кладбища Иоанно-Предтеченского монастыря в Университетскую рощу, поставили бюст, но то, что здесь могила, на постаменте не значится. Именем Потанина названа улица на томских задворках.

Старинное богатое село Богородское превратилось в деревеньку Старая Шегарка. Некоторые деревни запустели и с карт исчезли. Обь течет все так же, только и это уже другая река.

 

1 Цибик — пачка. — Прим. ред.

 

2 Отправить в штаб Духонина — расстрелять. Выражение происходит от фамилии генерала, убитого революционными матросами. — Прим. ред.

 

3 Ныне Махачкала. — Прим. ред.

 

4 Все цитируемые исторические документы подлинные.

 

5 Кладь — большой стог необмолоченного хлеба. — Прим. ред.

 

6 Ныне Улан-Удэ. — Прим. ред.

 

7 Огонь! Стрелять, глупое говно! (нем.)
 

8 Рассредоточиться! (нем.)