Вы здесь

Два рассказа

Рассказы
Файл: Файл 14_raits_dr.rtf (152.22 КБ)

Дмитрий РАЙЦ


ДВА РАССКАЗА
Рассказы







Дачники

Сергей Сергеевич Искрабов, или дядя Сережа, Евгений Тарасович Хачатрян, или дядя Женя, и Владимир Иванович Тритонов, мой отец, вернулись с кладбища в пятом часу. Переодевшись обратно в дачное, но непривычно выбритые, орошенные туалетной водой, они сели к столу под ивовым кустом, изредка пускавшим слезы. Шуршащий пакет звякнул стеклом, оттуда извлекли бутылку коньяка, сверкнувшую квинтетом звезд. Золотистой жидкостью наполнили рюмки; предназначенную усопшему отставили в сторону.
— Суетиться хватит, Иваныч, — сказал дядя Женя отцу, который в чаше ладоней принес из теплицы спелые, душистые помидоры. Отец опустился на табурет.
— Ну что, мужчины, — в последнем слове дядя Сережа особый акцент сделал на букве «ч», — давайте помянем Анатолия Васильевича, — он вздохнул, помолчал и добавил: — Мертв Толя…
Дольку помидора отец положил к стопке упокоившегося друга. Малиновый перезвон рюмок на сей раз не вплелся в предвечернюю гармонию июльских звуков, составленную из визга электрорубанка, ветра, шелестящего темными ивовыми листьями, собачьего унылого воя, зуда зачастую незаслуженно опускаемых из солнечных летних пейзажей комаров и мух.
— Царствие небесное, Толя… Господи прости, — дядя Женя опустошил стопку и поморщился.
Заговорил отец, медленно, с преисполненными задумчивости паузами:
— Смерть своей косой не впервые рядом просвистывает, а всякий раз мне не верится; хотя нет, верится, голова-то верит… не чувствуется, что человека нет. Вновь увидеть его можно только на фотографии, и друг уже не позвонит, чтобы поздравить с днем рожденья или Новым годом… Вот в гробе он лежит, — отец зачем-то привстал и развел руки, точно показывая мерку гроба, — и ты понимаешь: это больше не Толя, а труп… И думаешь: но это же Толя. Воспоминания есть, там он живой, веселый… говорит, действует. А тут от него только тело тлеет в земле.
Дядя Женя величаво и мудро заключил:
— Жизнь всем отлична от смерти, и живой никогда смерти не поймет. Мысли о ней с годами особо глубже не делаются. Только умирать не хочется все больше и больше.
— Смерти нет, — сказал дядя Сережа. — Пока живешь — нет ее. И когда умрешь — ее тоже нет. Ведь не заметен переход, тюк — и все, — он повертел пустую рюмку в руках. — Жизнь — редкий дар и дорогой. Вот знаете, что говорят насчет жизни монахи Тибета?
Дядя Женя одним кивком головы просил его продолжать.
— Если ссыпать на иголку мешок пшена, то хоть зерен в мешке и не сосчитать, но разве что одно из них останется на острие. Вот так редко душе выпадает дар жизни, — закончив, дядя Сережа снял засаленную кепку и пригладил седые, чуть вьющиеся волосы. Вздохнул.
Отец, сосредоточенно посыпая солью помидоры, ответил:
— Только стоило ли нам вообще попадать на иголку? Вся жизнь проходит сном…
— Да просыпаться как-то не хочется, — пробормотал дядя Женя.
— Что значит — сном? — спросил дядя Сережа, будто бы задетый, что отец не разделил его восторга перед тибетской мудростью.
— Проходит жизнь, — раздраженно выкрикнул отец и продолжил спокойней, — уже прошла, а я вот не заметил; и не могу сказать, чтобы успел что-либо большое, значимое, необычное.
Тут настала бы очередь обижаться мне, но пусть продолжает речь отец.
— Я окончил школу, из армии демобилизовался, выпустился из института, женился, развелся и опять женился, у меня родился сын. Это же, по идее, краеугольные события моей жизни. А когда они случались, я ничего такого великого не чувствовал, думал только: «Ну вот…» Теперь гляжу в прошлое, признаю: времени было много. А сейчас… Точно отпуск: предполагал отдыхать, и глядь — уже брюки гладишь, завтра на работу.
— На минор потянуло, — произнес дядя Женя.
— Речь не новая, Иваныч, — дядя Сережа решил добавить мажорное трезвучие. — Наверное, австралопитек какой-то — и тот тосковал в пещере о бессодержательности прожитых лет. Сморкался от грусти в шкуру мамонта, — он сам усмехнулся своему разгулявшемуся красноречию. — Однако смотри, дело делалось. Не одним человеком, это ясно. Всем человечеством, черт подери. И люди теперь не в каменном веке, но в двадцатом.
— В двадцать первом, — поправил отец, лицо его приняло досадливое выражение, точно он сетовал на непонятливость собеседников.
— Ну точно. Никак не привыкну. Наливай, Иваныч.
Пока со звуком, который верней всего описать как «пы», открывается бутылка и не наполнены вновь поминальные чаши, я погружусь в навеянное воспоминание. Почему-то отца все знакомые именуют запросто — Иваныч. К этому он всегда относился спокойно и как к чему-то должному. Зато я, будучи помладше, страшно обижался на обзывавших так его людей и допрашивал папу, почему же тогда дядю Женю никто не кличет Тарасычем. На это отец отвечал, что отчество Тарасович неудобно и долго произносить. В пику родителю, весь остаток того вечера я быстро, без остановок и с видимым удобством шептал: «Тарасыч-тарасыч-тарасыч…» Однажды и я назвал папу Иванычем, за что мне до сих пор мучительно стыдно.
— Земля пухом, Толя… Господи прости, — опустошенные рюмки вернулись на стол, где оставалась их ждать невыпиваемая.
— Рассказывала дочка-врач об онкологии. Клетки мутируют и размножаются, вытесняя здоровые. Когда поймут, чего они мутируют, поймут и как толком лечить эту гадость, — сказал дядя Сережа. — Позавчера увидел кошмар. Вскочил среди ночи, подбежал к зеркалу. Долго рассматривал свою морду сонную. Пытался понять, приснилось ли мне то или на самом деле у меня в мозгу опухоль размером с горошину. Кажется, приснилось, — он нервно усмехнулся. — Вот же чума на наш век!
— Скорее — чахотка, — продолжил отец. — Жутче всего, как эта мерзопакость поражает без разбора. Годы не важны — вон сколько по городу развешано плакатов про двадцатилетних ребят, которых уже доедает проклятая онкология. Ни образ жизни, ни профессия, ни даже проставленные прививки не играют однозначно решающей роли. Вдруг, точно пуля на фронте, недуг может незаслуженно шмякнуть любого. Кто его знает, может, в эту минуту кого из нас уже подгрызает до смерти, как Толю, злокачественная червоточина.
Гости непроизвольно вздрогнули.
— Неужели вся жизнь — лишь перетекание соков из одного куска мяса в другой? Так быть не должно. Это было бы просто… нечестно, — дядя Женя достал из кармана заляпанной маслом военной куртки портсигар и спички, закурил. — Когда у Толи в больнице на прошлой неделе был, у меня вот здесь, — он прикоснулся к виску двумя пальцами, — застряли его слова: быстро в болезни забываешь, каково это — быть здоровым; да лучше и не вспоминать. Он еще пошутил, что скоро об этом с Овидием поспорит. Или с Вергилием. С кем-то из греков. Я не понял; чересчур культурные шутки у него… — он потянулся стряхнуть пепел в пластиковый стаканчик с водой, из-за чего образовалась драматическая пауза, — были.
Отец подхватил:
— В последнюю ночь он ворочался, долго не мог уснуть — дали снотворного, заснул, наконец, в четвертом часу и во сне умер. Организм недаром не хотел засыпать, — родитель перевел грустный взгляд со дна рюмки на меня. — Сегодня на кладбище Толин отец рассказывал.
— Схоронили старики обоих сыновей. Сами живы, остались одни — страшнее не придумаешь, — начал дядя Сережа, затем с улыбкой припомнил (он знал усопшего долее других — с самого детства) и продолжил: — Помню, еще в школе, остался как-то у Толи ночевать. Говорит: «В окне напротив женщина раздевается». Погасили свет в комнате, взяли бинокль. Наблюдаем каждый в свой окуляр. Вдруг позади нас дверь открывается — его мать. Толька мигом вскочил, распахнул форточку и замахал руками. Ничего не понимаю, мать также; спрашивает: «Что вы тут такое делаете в темноте?..» А он: «Да комаров выгоняем»… Да…
Рассказ дяди Сережи, столь же юмористический по содержанию и безрадостный по тону, прозвучал следом:
— На свадьбе, помните, мы на руки Толю подняли, раз бросили. Та сторона чересчур сильно подкинула жениха, и он прямо на нас приземлился, повалил всех с ног, будто кегли. Гости на нас, дураков, косились, мы же хохотали на полу, красивые и не седые, нетрезвые и радостные… С возрастом верится, что молодость счастливой была, даже дурное оттуда — несерьезно и мило. Пожалуй, тогда не все обстояло настолько хорошо, да ведь неспроста верится.
Веселые воспоминания в скорби наводят особую печаль, и мужчинам стало еще грустней. Замолчали. Я отвернулся от стола. Черные листья ивы устали за знойный день и шелестели вяло, еле слышно, не желая привлекать внимание. Ивовый куст мы с отцом выкорчевали на следующий год. С причудливым самозабвением перерубили цепкие корни, затем, кряхтя, подняли из ямы пень с корневищем, залили бензином и за двое суток сожгли…
— Один человек — это часть человечества. Пока его облик и дела, и поступки не истерлись из памяти потомков и друзей, иначе говоря, пока в людях жива о нем память, какая-то частица человеческого духа остается жить во всем человечестве, — сказал дядя Сережа с торжественной жаждой веры в произносимые слова.
Отец ответил медленно и мудро, как он умел:
— Однако, Сережа… Черно-белая фотография не продлевает существования твоего тела, так и запомнившиеся подвиги будут не больше, чем фотокарточкой твоего духа. Ладно; если труды, поступки человека были велики настолько, что через века про них говорят с восхищением, то их можно сопоставить с портретом души маслом. А все равно это оконченное, прошедшее и покинутое духом…
— Все равно, — рассудил дядя Женя, — когда тебя после помнят, имело смысл проживать до.
— Женя, тебе не страшно курить-то после Толиного несчастья? — спросил отец и покачал головой.
Дядя Женя лишь махнул рукой и взглянул вдаль с печалью.
Съев помидорную дольку, дядя Сережа вернулся к разговору, не к тому, когда все беседуют, но к тому, когда каждый высказывается:
— Жена с тех пор, как услышала о Толином раке, не устает повторять: «Не вкидывал бы такие деньжищи в стройку, мало ли чего…» Тьфу-тьфу, — для пущей верности он стукнул по иве. — Но все, что копил и скопилось, обращу в новый дом. Не для себя одного строю. Будут внуки там жить и вспоминать добрым словом деда. Сложно после себя оставить след основательней, чем дом! — Владея двумя дачными участками (один для житья, другой — под огород), дядя Сережа задумал на втором грандиозную стройку: настоящий замок в три этажа, газовое отопление и батарея в каждой комнате, холодная и горячая вода, пол с подогревом и подземный гараж.
— Но если это самое «мало ли чего» наступит? — поинтересовался дядя Женя.
— Чем все кончится быстрей, тем лучше, — рассудил дядя Сережа. — Сколько денег угробил Толя на лечение? Сотни тысяч, если не миллионы. Все без толку. Лишь дольше промучился. Хотели везти в Тель-Авив, на еще какое-то новое, опытное лечение, но он махнул рукой: «Не перенесу полет. К черту, к черту все».
— А жить-то очень хочется, — вздохнул отец.
— Да жизнь ли это, когда измучился настолько, что хочется скорей концы отдать?
— Жизнь, хотя пора в ней далеко не лучшая, — ответил дядя Женя, но дядя Сережа возразил:
— Все зависит от человека, но у всякого есть предел силы и воли к жизни.
Голубо-кровавое вечернее небо распарывала розоватая черточка самолета, оставляя вслед за собой ярко-малиновую ленту. Вокруг роем гудел первейший недостаток лета.
Дядя Женя припомнил историю:
— У меня бабуля сто восемь лет прожила. Многие, особенно молодые, говорят, мол, очень долго жить опять же плохо — надоест. А вот ей не надоедало. Она повторяла, что до двухсот с удовольствием пожила бы, а затем и до трехсот. Память с годами старуху (в сто восемь лет оно не мудрено) стала подводить, зато о том, что жизнь любит, она не забывала. Сядет на скамеечку, ни зги не видит, ни бельмеса не слышит, шамкает ртом без зубов, разве что солнце через толстую морщинистую кожуру греет ее, а бабуле больше и не надо...
— Жень, расскажи, про что вы с Толей общались еще на прошлой неделе? — попросил отец.
— Он вспоминал, — дядя Женя бросил окурок в пластиковый стаканчик. — Ему говорить нелегко было, но его речь касалась практически одной болезни. Говорил, раз в груди слева закололо, испугался за сердце, к врачу пошел, на лестнице закашлялся с кровью. Оказалось — рак легких. Узнал — быстро совсем больным стал, бодрость, юмор, аппетит ко второй неделе пропали, все мысли переключились на заразу.
— Он исхудал до неузнаваемости, — вставил отец почти шепотом.
— Еще говорил, что поправиться мечтал — и как можно скорее, прямо к следующему утру. Всю боль истерпеть хотелось за ночь. «Истерпеть»… Вот слово-то! По его же словам, засыпая, он бога молил облегчить ему унылую муку, в глубине души лелеял надежду проснуться полностью выздоровевшим, хотя и понимал, что глупо. Да и сны лишь о том были, как он становится здоровым. Но каждое следующее утро Толе хуже становилось… — дядя Женя умолк, снял очки, потер глаза и переносицу, надел очки обратно.
Отец без напрасных слов наполнил рюмки.
— Верно, Иваныч, — произнес дядя Сережа, подперев голову кулаком.
— Покойся с миром, Толя… Господи прости…
Некоторую разнородность имени Евгения Тарасовича Хачатряна я заметил совсем недавно. Но смуглые черты вкупе с орлиным профилем и голосом, отдаленно похожим на голос Сталина в кино, выдают в нем все-таки армянина, который, кстати сказать, прекрасно играет на гитаре и поет.
Тем временем дядя Женя продолжал:
— После восьми терапий ему пол-легкого искромсали и отпустили домой. Он никакой радости не ощущал — ему дышать было больно. Каждый вздох обжигал, и от лекарств мутило. «Резкого улучшения не бывает», — так ему доктора говорили. Опять мечтать приходилось лишь о том, чтобы скорей почувствовать себя нормально. Когда установленный срок прошел, и он явился в больницу, его обследовали и объявили: зараза возобновилась, а резать больше нельзя. Вот тогда Толя осознал и увидел на жизненной дороге черную стену небытия во весь горизонт (именно так он выразился). Раньше он о смерти не думал, до болезни еще на ближайшую пару декад имел планы, о пенсии размышлял, во время болезни откладывал, его голова была полна одной лишь жаждой выздоровления… На этом, в принципе, и все.
Ярко-малиновая полоса, отмечавшая путь небесного извозчика, потемнела до лилового цвета и расползлась по небу, став похожей на треугольное облако. Хохолок ели на соседском участке мотался под июльским вечерним ветром (довольно зябким) и был подобен Дон Кихоту в воинственном стремлении сразиться с недосягаемыми облаками и разогнать их. Мужчины поежились. Пасторальную тишину прервали размышления отца:
— Человек страдал, умирал, а мы жили в заботах, каждый по-своему, не думали особенно про это. И мы же с ним были не приятели, а самые настоящие друзья. Странно… и вместе с тем — не так уж странно. Потом и мы станем умирать, и это по-настоящему важно будет только для нас самих, остановится исключительно наше время, а жизнь остальных полетит себе дальше. Ничего не прояснится, не придет понимание истины жизни, как у Толстого, а мы только подумаем: «Боже, как же мне было больно, а теперь нет». Мы будем в совершенном одиночестве перед смертью и муками.
— «Боже, как же мне больно было, а теперь нет»… Так разве этого мало? — спросил дядя Женя.
Обычные посиделки трех друзей проходят иначе. Как правило, на стол выставляется пиво или недорогое вино в картонной коробке. И ничего зазорного нет в том, чтобы пить вино и пиво из чайных кружек. Дядя Сережа разворачивает газету на кроссворде и вооружается ручкой. Мужчины предаются все больше воспоминаниям, в которые вклиниваются вопросы вроде: «Французский художник, родоначальник импрессионизма, четыре буквы, вторая “о”?» И так неторопливо и приятно коротается летний вечер.
Между тем, пока я сам наслаждался памятью о милом обычае, о дяде Сереже вспомнила супруга. Он спрятал телефон обратно в карман и коротко сказал:
— Пора закругляться.
— Что ж, — отец разлил по рюмкам остатки коньяка, а пустую бутылку убрал под стол. — Сережа, скажешь напоследок что-нибудь?
Дядя Сережа отрицательно помотал головой. Тогда отец поднял свою стопку и, прикрыв глаза, тихо произнес:
— Умер Толя.
— Вечная память, Толя… — дядя Женя выразительно посмотрел на дядю Сережу. — Господи прости…
Пустые рюмки звякнули о стол. Отец дошел с гостями до калитки. Там они молча и крепко сомкнули ладони, и дядья побрели в вечернюю даль к своим дачным угодьям. Папа стал убирать со стола. Потянувшись за полной рюмкой Анатолия Васильевича, он помешкал мгновение, но затем все же взял ее вместе с помидорной долькой и унес в дом.
Честно признаться, Анатолия Васильевича я не знал лично. Он не появлялся на днях рожденья отца, не захаживал, звеня пакетом, в гости на даче, подобно дяде Жене или дяде Сереже; разве только звонил иногда. Дружеские речи — далеко не самый надежный источник данных о человеческой натуре, хотя из них я вынес убеждение, что он был добрым, волевым и деятельным человеком. Слышал также, что он был разведен и, кажется, имел дочь. Более мне нечего добавить.
Сказав отцу, что решил прокатиться перед сном, я оседлал велосипед и, яростно закрутив педали, отправился к магазину. Мчался по улочкам, тонущим в сиреневом сумраке, и размышлял. «Смерть не страшна, когда перед ней была достойная, годная жизнь, полная приключений, любви, смеха, радости, — соображал я, а волны теплого ветра дули мне в лицо, придорожный репей и малина хлестали по вертящимся спицам. — Когда впереди на тропе жизни вырастает стена небытия, не лучше ли обернуться и с удовольствием взглянуть на пройденную дорогу? Испустив последний вздох и обратившись в землю, мы приобщимся к великому целому всего мира, в таком исходе есть кое-что грандиозное… Стоит записать разговоры этого вечера — и выйдет уже готовый небольшой рассказ, полный кухонной философии. Или можно сверстать маленькую невеселую пьесу».
Купив банку пива и пачку сигарет, поехал к озеру. Над спокойной водой клубились клочья тумана, отражения первых звезд кротко мигали в воде. Я закурил, открыл пиво и, подняв банку, выкрикнул небу свой тост:
— За живых!
Я был тогда так юн, глуп и театрален.


Век
Посвящается Ивану Константиновичу Поднебесному

Коротко стриженный, с навсегда застрявшими средь морщин пятнами бурого загара Матвей Данилович походил на бурятского идола. Если бы не кустистые брови, то узкие глаза трудно было бы отыскать между великовозрастными бороздами на его лице. Праздничная рубашка была аккуратно заправлена в поношенные спортивные штаны. Пожилому имениннику во главе праздничного стола оставались считанные годы до завершения первого века жизни. Столетие порядком измотало старика, можно было подумать, что ему надоело пребывать на этой земле, он говорил медленно и неразборчиво, как человек, мечтающий поскорей улечься в постель и забыться сном:
Кажипусьводкинальет, — сказал он дочери. К ней после смерти жены его переселили.
Внук сорока лет, посмеиваясь, исполнил просьбу, после подлил в рюмку себе и встал для произнесения тоста. Без него весь праздничный вечер погрузился бы в молчание, поэтому он был вынужден исполнять роль тамады. Молчание за столом шло врозь с его представлениями о хорошей семье.
— Словарь Даля определяет юбилей как, — он достал шпаргалку и зачитал, — празднество по поводу протекшего пятидесятилетия, столетия, тысячелетия…
— Скажи громче, — перебила дочь, устало пожала плечами и кивнула в сторону виновника семейного торжества — слух Матвея Даниловича поколебала стальная поступь двадцатого века.
— Так вот, дед, — вскрикивая, продолжил внук, — первый рубеж давно и успешно преодолен, через второй вот-вот так же по-царски перемахнешь. Остается третий. Да и он для тебя — раз плюнуть. Чтобы тысячелетие тоже осталось позади! — завершил он поздравление и потянул рюмку к деду. Тот безразлично глядел на рябь водки в стопке.
— Семяврукавце… Непрусски… ё… — глухо прошептал старик.
Непротокольное бездействие затянулось, пока тостующий сам не коснулся стеклом стекла. Выпили и приступили к еде. Перед Матвеем Даниловичем поставили тарелку с праздничным яством:
— Паста карбонара, — громко объявила сноха.
— Пусьхлебадас, — вновь попросил именинник через дочь.
Внук достал сперва корочку себе и поднес блюдо с хлебом деду.
— Вкусно, Матвей Данилович? — спросила сноха.
— Скажи, вкусно? — погромче повторила дочь. Не любовь (после долгого совместного проживания ничего не делается от любви) и не один неоспоримый долг вынуждали ее заботиться об отце. Присутствовало и скрытое желание подобным обращением с родителем подавать пример собственным детям и заслужить с наступлением дряхлости уход и себе. В силу возраста она понимала всю муку и ужас такого медленного умирания, которое без заботы хуже смерти; ее пугали схожие перспективы.
— Ничегомакароши… Пусьещеводкинальет…
Послушный внук наполнил рюмку старику и немного обновил свою, не замечая насмешливо-высокомерных взглядов супруги — ей все еще казалось нелепым есть макароны с хлебом; для внука же то было естественной детской привычкой.
На колени к Матвею Даниловичу не вскочил, а взгромоздился черный мохнатый кот с седой мордой.
— Тихонкотофеичмаленькигосподин… — Кот Тихон, которого язык не поворачивался назвать Тишкой, по кошачьим годам был не моложе именинника. — Висегоднякаколадушек…
— Тишка, Тишка, кис-кис-кис… — внук поманил кота, но тот продолжал смотреть перед собой. — Мама, купили алтайского меду, сегодня забыл, но на следующей неделе вам с дедом завезу.
— Удедупасекабыла, — вклинил реплику Матвей Данилович.
— Пасека была у вашего деда? — переспросила сноха.
Пожилой именинник кивнул (или вздохнул), а его дочь тем временем пояснила:
— Прадед приучал папу с детства есть ложку меда натощак, в этом секрет его долголетия. Впрочем, он еще не курил никогда.
— Тепертомедбадягаютсахаромиэтоводой… Пчелажалядруганадопилоксыпатули… Пчелыточистяопилокжалитонехотя… — Матвей Данилович шептал с передышками после всякого предложения и жутко неразборчиво, как оракул, прозревающий прошлое. — Семявсявокругдедаонводержал… Дядиснимсемямидетямидружножили… Померазвалиловсебатюколчакувел…
— Матвей Данилович говорил о пчелах, кажется? — спросила сноха свою свекровь.
— Иногда пчелы развязывают что-то вроде пчелиных гражданских войн: нападают друг на дружку, жалятся до смерти. В таких случаях пасечники засыпают в улей опилки. Пчелы чистоплотны, они станут вычищать улей, а как закончат, у них уже не останется сил на вражду, — так дочь дешифровала пчелиную часть речи именинника.
— Моя семья добавит еще кое-что, — обратился внук к супруге и сыну. Сноха поднялась со стаканом сока:
— Матвей Данилович, мы вас поздравляем от всей души и приготовили вам маленький сюрприз… — она прекратила кричать и из пакета, спрятанного за креслом, извлекла ноутбук с остроумно приклеенным бантиком, но запустить устройство не смогла. — Сережа, помоги.
Правнук Матвея Даниловича пребывал в самом разгаре капризного превращения из мальчика в мужа, в родительском поведении почти все казалось ему конченым мещанством, оттого на обращения такого рода и на саму компанию родителей он отзывался раздраженно, нетерпеливо и малословно. Прадедушкино угрюмое молчание, напротив, приходилось ему по душе.
Совершив ряд труднообъяснимых действий, мальчик зажег экран. Матвей Данилович недоверчиво нахмурился. Вновь повысил веселый голос внук:
— Приготовься к поздравлениям от иноземцев, — и подал своему сыну команду. Не обремененный каждодневным уходом за больным стариком, внук продолжал одной ногой вязнуть в прошлом и восхищаться дедом, как только может внук-безотцовщина. Даже когда старец не узнавал его или называл неверным именем, он не обижался и думал только, что в девяносто семь лет оно простительно. Более того, неумышленно внук все еще стремился заслужить одобрение деда.
Через полминуты технического колдовства на мониторе возник размытый женский силуэт.
— Четче нельзя? — спросила дочь именинника у молодого специалиста. Тот отрицательно мотнул головой.
Силуэт задвигался, и голос с едва уловимой ноткой нерусскости воскликнул:
— Дед! С днем рождения! У меня потрясающая новость!
— Папа, поздоровайся с Настей.
Матвей Данилович кивнул изображению и как-то недобро осклабился.
— Оля, моя дочка, твоя правнучка, вот только вчера родила сына Свена. Ты теперь прапрадедушка.
Новость была венцом праздничных сюрпризов для старика, но он переход в легендарный статус воспринял достаточно бесстрастно:
— Свин? — переспросил он имя.
— Свен, — радостно повторила внучка.
— Ивантолучше, ё… — заключил живой прапрадед.
Застать правнуков давно не считается чем-то из ряда вон выходящим, но пересечься в подлунном мире с праправнуками — это удел богов. Примерно таким тостом внук предложил отметить шикарное известие, и спич его был одобрен и поддержан двумя государствами.
— Говорят, в Скандинавии теперь папу с мамой надо называть родитель номер один и родитель номер два. Скажи, неужели это правда? — беспокоилась новоиспеченная прабабушка.
Матвей Данилович перестал прислушиваться к беседе и начал дразнить макарониной равнодушного Тихона, пришептывая: «Тишкалюбитпышки…»
— Только в Швеции. Вот у нас в Дании говорят о шведах, что подобными заскоками они весь регион выставляют идьотами.
— Нормально? «У нас в Дании…» Двадцать лет там, и уже забыла, откуда родом, сестра? — засмеялся внук.
Старик завис над тарелкой — ему не было смешно.
— Пусьещеводки… Гамлет, ё…
Внук расторопно схватился за бутылку и потянул пробку, но дочь пресекла:
— Ему больше водки не наливай. Он спать не сможет.
Рюмку наполнили простой водой.
— Какой малыша вес? — спросила сноха.
— Вот почти пять килограмм, — делилась счастьем ставшая иностранной родня, — а рост — шестьдесят сантиметров!
Внук ликовал:
— Богатырь! Слышал, дед? Русская порода! Датчане такими не рождаются.
— Эй, вот датчан обижать не нужно.
— Как чувствует молодая мамочка себя? — задавала обычные вопросы сноха.
— Вот прямо отлично, словно рожала не в первый раз. Груши вот просила завезти, но в магазине все деревянные.
— Ну откуда в Скандинавии взяться приличным грушам? — не унимался внук.
— Здесь бывают вкусные, просто сейчас вот не сезон, — внучка защищала новое отечество даже в таких мелочах.
Как и дед, внук верил, что русские — первоклассный народ, потому не мог и не хотел прощать сестре и всем прочим беглецам-эмигрантам переезда. «Это отказ от памяти прошлого, от языка и традиций, от семьи, от всего русского», — считал он. «Зависть…» — так о нем думала его жена.
— Er det din bedstefar? («Это твой дедушка?») — прозвучал голос с датской стороны.
За внучкой возникло непримечательное мужское, но явно иностранное лицо в очках:
— Happy birthday, grandfather! Hi, everyone!.. («С днем рождения, дедушка. Привет всем!»)
— Han forstеr dig ikke alligevel («Он тебя все равно не понимает»), — перебила внучка мужа.
— Йенс, хай, — улыбалась сноха чужестранцу.
Матвей Данилович, придерживаясь за стол, поднялся и медленно пошаркал тапками к своей спальне. Он прикрыл за собой дверь и в темноте присел на краешек кровати. Со стенки чеканили время невидимые часы. Часы шли по кругу, а время вперед. Ход стрелок напоминал старику свист косы, он устало шепнул:
— Смерть… Вжикпшик, ё.
Следом за косой то ли память воскресила сцену из дыма крестьянского детства, то ли он прикорнул и увидел сон. Изба под Иркутском, нетесаный стол, во главе которого его дед. По обе стороны от него сыновья и тут же, по левую руку, Данила, отец. Едят. Восемь сыновей. И ни одной дочери! Трех старших убили на Первой мировой войне. «Казерубил», — всполошился Матвей Данилович. Четверых, в том числе Данилу, мобилизовал Колчак, и все канули без вести. Судьбы старичка, кайзера Вильгельма и адмирала Колчака оказывались неразрывны… Лица у всех, кто за столом, в дыму, неясные, только у деда вдобавок длинная, извитая борода, как в крестьянском кино. Как деда звали? «Батюданила… Деда… Непомню, ё…» — в такого рода забвении было что-то трагическое. Последний сын деда, Егорка, был не старше Матвея Даниловича, уцелел тогда, а погиб уже в Великую Отечественную.
Треугольник света вонзился в комнату и снова угас.
— Тишатыкис… Больномеусталдин, ё… — единственным чувством, которое имениннику следовало бы испытывать, было жуткое одиночество.
— Нет, это я. Скажи, ты чего ушел? — спросила дочь над самым ухом Матвея Даниловича. — Ты уже ведешь себя как ребенок.
— Идитутыдания, ё…
Дочь заговорила мягче и тише:
— Ты, что ли, снова злишься, что Настя уехала в Данию? Двадцать лет прошло.
— Какбезвины, ё.
— Они выросли, мы постарели. Скажи, с чего им слушаться стариков?
— Дедвотежовойрукавицедержалдетейвнуков, — Матвей Данилович остановился перевести дух. — Померазвалилосе… Батюколчакувел, ё.
— Так времена изменились, — она взяла отца под руку. — Пошли. Не будем обижать семью. На, возьми очки. Скажешь, ходил за очками.
Ее задели проблески нежности отца только к дряхлому коту. Хоть одного такого проблеска заслужила она.
Матвей Данилович вернулся за стол. Беседа в его отсутствие не прекращалась. Он надел очки и этим привлек к себе всеобщее внимание.
— Дед, как твои дела? Как твое самочувствие? — спросила внимательная внучка.
— Кажиномально, — увеличенные стеклами глаза смотрели поверх окошка в Скандинавию.
— Тебе прислать, может быть, лекарства? Вот вдруг у вас чего-нибудь нету…
— Настенька, ничего не надо, — оборвала дочь.
Воцарилась тишина, неминуемо ведущая к прощанию.
— Ладно! Безумно рада была вас всех видеть! Целую! Дед, еще раз с днем рождения. До связи! — послав воздушный поцелуй, внучка исчезла с экрана.
— Подарок, дед, — прокричал внук, осторожно поглаживая пальцами ноутбук. — Как захочешь, сможешь включать с Данией телемосты.
— Если что, Сережа обучит, — прикрикнула вдобавок сноха.
— Большое спасибо, — горячо, но спокойно поблагодарила дарителей дочь. Продолжительные лишения изматывают человека и надрывают прежние связи. Дочь, в одиночку двадцать лет лелеявшая больного отца, при всей неизбежной любви к своим детям, не могла перебороть чувства отчуждения. Ее время как будто остановилось. Для взрослых детей время продолжало рваться вперед. Она очень устала.
— Потрепались, ё… Дания… — ворчал Матвей Данилович.
В силу то ли преклонных лет, то ли испортившегося характера старик бывал чрезвычайно и незаслуженно ворчлив.
Напоследок представителю четвертого поколения за столом дали слово:
— Дедушка Матвей, за тебя! — кратко отчеканил правнук и быстро выпил стакан сока. Когда-то правнук оказался в зоопарке у крытого террариума, и от змеиного духа ему тогда стало тошно, жутко и невыносимо. От прадеда исходил запах то ли близкой смерти, то ли просто старости, только вновь перехватывало дыхание, подкатывал панический страх и хотелось поскорее бежать.
Дочка со снохой понесли грязные тарелки на кухню, где шипел и булькал закипающий чайник. На скатерть выставили чашки на блюдцах, вслед за сервизом посреди стола появился торт…
Матвей Данилович обернулся к дочери, принесшей нож:
— Ленаненадостыдаколькогрех… — тихо сказал он.
Сноха стала накладывать кусочки торта на блюдца, внук взялся за чайник, из уважения они якобы ничего не замечали.
— Ты путаешь. Лена — мама. Она умерла, уже двадцать один год как.
Как раз напротив правнука висел на стене парный фотопортрет. Наипростейший способ удивлять молодежь — показывать ей фотографии юных стариков. Прадед, молодой, серьезный, коренастый и усатый, в плохо сидевшем пиджаке и без галстука, придерживал под руку красивую девушку в скромном платье, которую правнук никогда не видел вживую, но близость и сходство с которой ощутил моментально.
Старик не только продолжал путать дочку с женой, но еще в нем прорывался застарелый стыд:
— Леназаводнепускаетфронтстыдобаневымоюсь… — жалобно шептал Матвей Данилович. Хотя когда бы завод не отстоял его от призыва как старшего мастера, не собралась бы, вероятно, семья за праздничным столом пить чай и чествовать прапрадеда.
— Папа, ты устал. Пора ложиться.
Матвей Данилович дернулся, точно спросонья:
— Какговоришьсотце, ё…
Завершение торжественного вечера оказалось несколько скомканным. Недоеденный торт был снесен на кухню. В прихожей в очередной раз повторились поздравления Матвею Даниловичу. Именинник слабо пожал руки внуку и правнуку, и младшие поколения оставили родительскую квартиру.
— Папа, пойдем, надо мыться. Десятый час, — сказала дочь, когда они остались наедине, и споткнулась о кота. — Тьфу ты, Тихон, темное существо…
Просыпается Матвей Данилович изо дня в день с чувством привычной боли. И колени ноют, и слезятся глаза, и колет бок. Очень хочется в туалет. На всякий случай на нем надет взрослый подгузник, но из вредности и от незабытой гордости он сгоняет с одеяла Тихона, спускает ноги в тапки и дошаркивает до уборной. После выходит в зал для обязательной зарядки. Он разводит и сводит руки, точно хочет громко хлопнуть, но не может попасть ладонью на ладонь; сгибается в попытке достать кончиками пальцев пола, но пальцы не опускаются ниже колен. Как это ни банально, без зарядки долго не проживешь. Появляется заспанная дочь, которая, ругаясь на второй час ночи, укладывает старика обратно в постель. И все повторяется до трех раз за ночь…
По лестнице семья спускалась молча, только в машине, заведя мотор, сноха заявила:
— Матвей Данилович впадает, похоже, в детство…
— Жизнь-то никого не щадит, — ответил внук. — Хотя дай бог каждому сохраниться настолько в девяносто семь лет.
— Не поспоришь, — сноха была чужой, она так и не почувствовала себя в этой семье своей и от воспаленного самолюбия считала, что одоленное хворями и помутнениями ума продолжение жизни после восьмидесяти (ну хорошо, после восьмидесяти пяти) есть достойное уважения, но все же недоразумение.
Внук обратился через зеркало к своему сыну:
— Эх, Серж, знал бы прадеда лет еще двадцать назад…
Наверняка Свен вырастет в образцового датского господина, белокурого, доброжелательного и говорящего по-русски лишь «zdravstvuite» и «spasibo», да еще «na zdorovie» в качестве тоста перед рюмкой датской водки. Внук попытался представить невероятную встречу повзрослевшего Свена с прапрадедом. Матвей Данилович отказался бы чуять в чужаке-европейце свою родную каплю сибирской крови. Но и праправнук затруднился бы признать за своего предка дряхлого и столь русского старика в рубашке и поношенных тренировочных штанах. Может быть, они бы нахмурили только общие кустистые брови, разглядывая удивительно одинаковые носы друг друга.
Хотя не исключено и то, что однажды солидного датчанина корни притянут в Россию, в пугающие стужи Сибири, и, выгадав время, он посетит зимнее кладбище. Там с превеликими трудностями Свен разыщет могилки далеких близких покойников, в молчании уложит на снежные холмики по паре вялых гвоздик и по-датски подумает русские мысли.