Вы здесь

Несколько мгновений истории

Миниатюры
Файл: Иконка пакета 03_moskvin_nmi.zip (84.02 КБ)

Первая дуэль в России

Немецкая слобода, 29—30 мая 1666 года

Тридцатилетний офицер, недавно поступивший на службу к русскому царю, Патрик Гордон стоял на деревянном крыльце, украшенном затейливой резьбой. Нынче был двойной праздник: он переехал в новый, еще пахнущий свежим деревом дом и сегодня день рождения КарлаII, недавно возвратившего родительский трон, трон короля Англии и Шотландии, чьим подданным являлся ныне русский офицер.

Утренняя прохлада овевала его лицо свежестью. Офицер с жадностью вдыхал чистый воздух, словно плотными волнами плывущий над слободой на правом берегу реки Яузы, прозванной Немецкой. На востоке только появилось из-за горизонта еще не режущее глаза солнце. Облаков и туч не было. Значит, погожий будет день, пронеслось в голове Патрика.

— Том, — обернулся он и крикнул в открытую дверь: — Где тебя черти носят?

Из глубины дома раздался неразборчивый ответ.

— Сюда иди, сукин сын. — В голосе Патрика не слышалось ни злости, ни раздражения, лишь нотки равнодушия.

В проеме двери показался слуга:

— Сэр, вы меня звали?

— Звал. — Отвернулся, подставляя лицо лучам солнца. — Ты купил вино для сегодняшнего застолья?

— Да, но Ференц пригрозил, что больше в долг отпускать не будет.

— Как так?

— Так за вами долг еще с зимы, вот он и ругается.

— Я ему дам, — пробурчал Патрик, — офицера подозрением унижать. Будет ему…

Том привык к беззлобным тирадам хозяина. Торговец пошумит-пошумит словесно, а ссориться с англичанином не захочет, благо Патрик Гордон на хорошем счету у русского государя Алексея Михайловича. Да и долги всегда возвращает Ференцу с прибытком.

— К полудню из трактира принесут молодых поросят, жаренных на вертеле кур, бараний бок, хлебы…

— А у Трофимыча заказал? — перебил слугу Патрик.

— А как же! И рыжиков соленых, и капусты квашеной, и клюквы…

— Ладно, ступай. — И оперся руками о перила.

Не хотелось упасть лицом в грязь перед сослуживцами, которых пригласил на дружескую пирушку, тем более некоторые из офицеров недавно приехали и хотелось узнать, что там новенького в родной Шотландии происходит после реставрации прежней династии, которая была отодвинута жестокой рукой лорда-протектора Кромвеля.

Потом возвратился в свою комнату, где висел отутюженный мундир с золочеными пуговицами. Привел себя в порядок, последними натянув до блеска начищенные сапоги. Подправил усы, обрезав торчащие волоски. Своим видом остался доволен.

Гости начали собираться после полудня. Их было немного, но все — подданные английской короны, приехавшие в русские края для поправления финансовых дел.

За столом слева от хозяина сидели майоры Монтгомери, Бернет и Лэнделс, справа подполковник Крофорд и единственный штатский — мистер Эннанд.

— Господа! — поднялся с серебряным кубком в руках хозяин дома. — За здравие нашего короля Карла, волею судеб вернувшегося на отчий престол!

Гости шумно поднялись.

— За короля!

— За нашего короля!

— За его величество!

Дружеское застолье началось. Родная английская речь звучала за столом, шутки, подтрунивания ни на минуту не прекращались. И не было розни между англичанином и шотландцем, которые испокон веков недолюбливали друг друга, каждый считая себя выше. Здесь, на чужбине, они все были соотечественниками, оторванными по воле случая от родных краев.

Винные пары раззадорили сидящих, лица покраснели, гости раскрепостились.

— Почему мы не пьем за столь гостеприимного хозяина, — поднял чашу Бернет, расплескав половину налитого вина, — за господина Гордона? — И осушил до дна.

— Удачи сэру Патрику!

— За будущего генерала!

— Виват! — выкрикнул майор Лэнделс, лет пять тому служивший в коронном войске польского короля и с тех пор приобретший привычку к польским здравицам. — Виват!

Монтгомери, сидевший молча и вливавший в себя беспрестанно чашу за чашей, поднял взгляд от стола:

— Да будет благословенно наше королевство во веки веков и падут пред его величием остальные!

— Славно сказано, славно.

— И сгорят в огне недостойные нас варвары, особенно проклятые московиты с их ужасными традициями.

— Сэр, — отставил в сторону чашу Патрик, — не следует ругать руку, сыплющую в ваш обедневший карман золото.

— Не я стремился сюда, — поднялся на ноги Монтгомери, опрокинув изящный стул, — я, как побывавший в кровавых сечах и имеющий военный опыт, приглашен в этот край, где не чтят моего древнего рода.

— Да бросьте вы, мы для них иноземцы, и стоит уважать их законы.

— Иноземцы… — передразнил Патрика Монтгомери. — Я должен чувствовать себя хозяином, и эти рабы должны быть послушны не только моим приказам, но и каждому моему желанию.

— Успокойтесь. — Гордон положил руку на плечо выпившего приятеля, которому слуга уже подставил стул.

Тот покрасневшими глазами посмотрел на хозяина и грубо сбросил его руку:

— Если вы, Патрик, привыкли лебезить перед рабами, то мой древний род диктует мне быть выше всех.

— Да угомонитесь вы! Мы живем в чужом краю и должны почитать законы страны, которая дала нам приют.

— Может, я должен кланяться их царю, когда он проезжает по грязным вонючим улицам своей столицы?

— Так и есть, — примирительно опустил Патрик руку на кисть Монтгомери. — Мы в чужой стране, и это накладывает на нас обязанность вести себя с честью.

— Какая честь? — опять сбросил тот руку Гордона. — Разве она есть в этом варварском краю?

— Вы ошибаетесь: честь превыше всего и она всегда при нас…

— Но не при этих варварах. — Монтгомери опрокинул со стола миску с квашеной капустой и мочеными яблоками. — Если вы, Патрик, привыкли к их еде, к их дымным баням, то вы перестали быть настоящим англичанином, тем более что вы уроженец придатка королевства — Шотландии.

Гордон не сдержался и плеснул в лицо сослуживца оставшимся в чаше вином.

Монтгомери медленно отер лицо рукавом, положил руки на край стола:

— От вас, сэр Патрик, я требую удовлетворения! Такое оскорбление смывается только кровью. — Он поднялся и окинул взглядом сидящих за столом, вмиг притихших. — Хью, — обратился он к Крофорду, — будьте моим секундантом. (Тот сделал попытку примирения, но тщетно.) Завтра на рассвете я жду вас, Патрик, за ручьем Кукуй. — И не совсем твердой походкой покинул застолье.

 

Рано утром Том едва разбудил своего хозяина, перебравшего вчера вина. Голова гудела, словно колокола на Василии Блаженном. Патрик схватил кувшин и с жадностью, проливая на расстегнутую на груди рубашку, стал пить холодную колодезную воду. Немного полегчало, и он, преодолевая недуг от вина и спотыкаясь неспешными, непослушными пальцами, начал одеваться.

Сперва Гордон заехал к майору Лэнделсу, согласившемуся быть его секундантом, уже с ним — к Бернету. Том тенью следовал за ним.

Всю ночь лил теплый весенний дождь, и поле за ручьем превратилось в непроходимую вязкую жижу. Пришлось отъехать дальше, где почва была приемлемой.

— Как вы предпочитаете провести поединок? — обратился Крофорд к Патрику.

— На усмотрение моего соперника, — сказал Гордон, испытывая неприятные позывы организма к извлечению из него вчерашнего вина.

После разговора с Монтгомери подполковник возвратился и произнес:

— Мы предлагаем конную дуэль на пистолетах.

— Я не против, — кивнул Патрик.

Их развели на расстояние двадцати шагов. Слуги, державшие лошадей, отошли в сторону, и майор Бернет дал команду к сближению.

Что один из дуэлянтов, что второй не очень хорошо себя чувствовали после неумеренного питья, тряска в седле не добавила хорошего самочувствия, поэтому оба промахнулись. По правилам они могли воспользоваться вторыми пистолетами. Патрик был на резвой лошади, которая слушалась каждого движения всадника, и он первым оказался за спиной противника. Но у него не было желания пользоваться своим преимуществом и стрелять в спину Монтгомери. Они одновременно подъехали к секундантам.

Патрик безучастно смотрел на соперника; тот наклонился к секунданту и что-то шепнул.

— Наше предложение — биться пешими на саблях.

Он повернул лицо к Бернету и Лэнделсу, они взглянули на Гордона, который кивнул головой:

— Мы согласны, только вместо сабли я буду драться своим оружием.

Патрик спешился и передал уздцы слуге, сбросил на землю кафтан и достал из ножен полуэсток — короткую кавалерийскую шпагу.

Монтгомери подозвал секунданта и опять что-то прошептал ему.

— Сэр Монтгомери готов драться на палашах.

— Я тоже не против, — бросил второй дуэлянт, но оказалось, что палаш только один.

— Тогда остается биться на полуэстоках, — предложил майор Бернет, — либо послать гонца в слободу за вторым.

— Мне надоела комедия, — громко произнес Гордон, — я не хочу больше ждать. У нас есть шпаги, за чем же дело?

Взгляды обратились к Монтгомери, который, зная хорошее владение указанной шпагой Патриком, глухим голосом сказал:

— Я буду драться только палашом.

— Хорошо. — Гордон подозвал Тома и отослал его в слободу за палашом.

Через несколько минут явился мистер Эннанд:

— Господа, вместо ожидания давайте проедем в трактир и пропустим по чарке.

Уговаривать долго не пришлось, хотя до примирения дело не дошло. Сговорились встретиться назавтра здесь же. Но вечером купцы приложили все усилия, чтобы примирить товарищей, ставших вдруг врагами.

А на следующий день десятские люди, которые осуществляли полицейский надзор в Немецкой слободе, донесли о происшествии Алексею Михайловичу. Поначалу осерчал вспыльчивый царь, но благодаря вступившимся за Гордона придворным вскоре остыл и дуэль особых последствий не имела. Однако десятским дан был наказ:

«Ведать тебе и беречь накрепко в своем десятке и приказать полковникам и полуполковникам, и нижним чинам начальным… и иноземцам, чтобы они… поединков и никакого смертного убийства и драк не чинили…»

Караул

Санкт-Петербург, 29 октября 1715 года

На столе вился огонек свечи, и тревожные тени метались по стенам. Стукнула входная дверь. Петр Алексеевич вздрогнул — не ждал в столь поздний час никого. Потом протяжно скрипнули половицы.

— Мин херц, Катерина Алексевна от бремени разрешилась. — Александр Данилыч подошел неслышно, словно зверь хищный.

Петр Алексеевич вцепился в край стола, так что побелели костяшки пальцев от напряжения. Ожидание томило, не давало покоя.

— Не тяни, Данилыч, выпорю.

— С наследником тебя, государь! — Взгляд с прищуром, будто смеется.

— Ну и слава богу! — осенил себя царь крестным знамением. — Когда?

— Давеча, получасу не прошло.

— Отчего за мной сразу не послали? Опять замышляете очередную каверзу?

— Да ты что, мин херц? Супротив тебя? Исхода ожидали.

— Ну, Сашка, выпорю на конюшне за медлительность. — Вскочил на ноги, стул полетел в сторону. — С такой радостью мигом у меня должен быть.

Александр Данилыч отпрыгнул в сторону, ожидая, что Петр, как и обещал, потащит за шиворот на конюшню — как намедни за казенные дела. До сих пор спину ломит.

— Что пугливым стал? Опять небось за собой провинность чувствуешь?

— Мин херц, истинный крест, — перекрестился, — веришь, в тот раз бес попутал. Не хотел же руку в казну запускать, ей-богу, бес попутал, исправлюсь.

— Который год одну и ту же сказку слышу. Ради наследника в последний раз прощу, — погрозил пальцем, — а завтра поутру я тебя все равно высеку.

Александр Данилыч сделал покаянное лицо:

— Нет, мин херц, я на это согласиться не могу.

Петр даже остановился от неожиданности:

— Да кто тебя спрашивать будет?

— Что же мне, до завтра умирать со страху, ожидая, что ты непременно меня вожжами отходишь? Не лучше ли сейчас? Я за вожжами мигом.

— Бестия, всегда у тебя в кармане ответ лежит. Прощаю тебя, Данилыч, но смотри, на конюшню сошлю хвосты лошадям крутить.

— Мин херц, ты куда? К Екатерине? Может, я с тобой?

— Я сам. — И быстрым нервным шагом царь пошел к выходу.

Теперь уже Александр Данилыч слышал, как стукнула входная дверь, и все стихло.

Петр почти бежал — хотел сам, своими руками город потревожить колокольным звоном с башни, благо было недалеко. Долгожданный наследник — внутри все пело! Черной громадой уходил навстречу звездам деревянный шпиль Адмиралтейского двора. Еще не отзвонили о полуночи церковные колокола.

Дверь заперта. Петр забарабанил кулаками.

— Есть кто живой? — крикнул с досады.

Часовой отпер маленькое смотровое окошко:

— Кто там?

— Не узнаешь государя своего? — рявкнул Петр, стукнув ногой по деревянной двери, окованной полосками железа.

— Что кричишь? Вишь, закрыто, — недружелюбно выглянул часовой. — Шум поднимать будешь — пальну. Расходились тут всякие! Кыш отседова!

— Как ты осмеливаешься со мной так говорить, дубина? Да я тебя… — хотел сунуть руку в оконце, но, получив по пальцам, отдернул, — да как ты… Да я тебя в Сибирь, да я тебя…

— Видали мы таких тебялок. А ну, прочь!

— Слышь, ты…

— Пошел, говорю, отсюда, — спокойным голосом произнес часовой, и послышался щелчок взводимой на ружье собачки. — Шутковать не буду. Стрельну или подмогу кликну, потом разберутся с тобой в приказе. Иди, милай, иди. Поди выспись, небось лишнего глотнул?

— Да как ты смеешь со мной…

— Иди прочь по-хорошему, — голос часового начал звенеть, — другой раз повторять не стану.

В окошке появился на вершок ствол ружья. По лицу Петра проносились разные чувства. Вытащить бы эту дубину да тумаков надавать — ан нет, не войти: сам же следил, как ворота ставили.

— Ты что, меня не узнаешь? Посвети, — сказал царь.

— На что мне? Мне дан приказ никого не пущать — вот и не войдет никто. А буянить будешь — стрельну.

«Как же забыть мог, сам же такой приказ отдал! — Петр сквозь горечь обидных солдатских слов нашел силы улыбнуться, слушая грубую отповедь часового, и внутренне радовался точному исполнению своих повелений: — Молодцом!»

— Братец, — теперь уже иначе начал он, сдерживал от крика голос. — Я, действительно, отдал такой приказ, но я же могу и отменить его?

— Господин хороший, не мешай службу нести. Стрельну и не посмотрю на титлы твои. Иди подобру-поздорову и зубы мне не заговаривай.

Петра Алексеевича позабавили слова часового, однако он не привык идти на попятный. Наследник же народился! «Все равно колокола оповестят город о рождении наследника, — подумал. — Или я не царь?»

— Проваливай, не то спроважу тебя по-своему. — И солдат начал было дверцу закрывать, видимо, передумал стрелять.

Постой-постой, — Петр быстро заговорил и задержал рукой дверцу, успев убрать пальцы от нового удара, — ты от кого приказание слышал?

— От моего унтер-офицера.

— Он может приказ отменить?

— Знамо дело, он же мой командир.

— Тогда зови его.

Дверца захлопнулась, изнутри послышался железный скрежет, засов задвинули. Петр поглядывал на небо. Ишь ты, не только звезд высыпало, а и полный месяц светит! Добрый знак, улыбнулся он.

Послышалась возня, и маленькая смотровая дверца медленно отворилась.

— Что ты хочешь, мил человек? — голос погрубее.

— Я — Петр Алексеич, государь ваш, и требую, чтобы меня впустили. — Голос царя дрожал (на дворе конец октября, а он даже на плечи ничего не накинул — задубел). — Приказ свой отменяю!

— Не имею возможности.

— Что так? — Петр остолбенел. — Что за напасть?

— Никого не смею пропускать, будь ты действительно государь. — Унтер-офицер внимательно смотрел на Петра Алексеевича. — Ибо имею приказ никого под страхом смерти своей не пускать.

Внутри царь начинал закипать. Становилось неприятно до дрожи в руках, которая появлялась в минуты раздражения.

— Кто такой приказ тебе отдал?

— Мой командир.

— Зови его.

— Шустрый ты, мил человек. Может, самого государя тебе привести?

— Вот-вот. И его тоже. Я не намерен ждать. Зови командира и предупреди, что Петр Алексеевич желает с ним беседу иметь.

Через некоторое время дверь в Адмиралтейство распахнулась и вышел офицер с факелом в одной руке и пистолетом в другой.

— Кто здесь буянит? А?

— Ты узнаешь меня? — произнес озябший царь, клацая зубами.

Офицер осветил лицо Петра, и у него затряслись руки, огонь факела плясал в воздухе.

— Да, государь, узнаю.

— Кто стоит сегодня в карауле?

Офицер доложил, а у самого кошки на душе скребли: царя не пустили, теперь жди беды. Не было счастья да, видно, и не будет.

Петр Алексеевич быстрым шагом поднялся на колокольню. Там опустился на колени и с четверть часа благодарил Господа за милость в рождении наследника. Потом начал дергать за веревки и над городом понесся звон. Когда устали руки, прекратил, спустился вниз.

— Значит, — и он назвал фамилии, — заставили государя мерзнуть на морозе?

Офицер попытался что-то сказать, но Петр на него цыкнул.

— Утром жди в казарме. — Напоследок скользнул глазами по солдатам и пошел прочь.

Офицер молчал.

А наутро Петр явился с бумагою в руке; за ним следом, прихрамывая, шел Александр Данилыч, держась за ноющие от битья бока. Все же досталось под горячую руку, на конюшне погуляли по нему вожжи.

Перед строем государь сам зачитал приказ: часовой производился в унтеры, унтер — в офицеры, а офицеру давался следующий чин.

После царь напутствовал:

— Продолжайте, братцы, так же строго исполнять мои приказания и знайте, что за это вас ожидает награда.

Тесак

Санкт-Петербург, 1716 год

Иной раз любил Петр Алексеевич, скинув царские одежды, обрядиться в простого солдата и по кабакам походить да послушать, о чем честной народ беседы ведет. Интересно ему было, как к нему относятся и считают ли его достойным уважения и трона.

Надел серый кафтан и через потайную дверь — чтобы никто не видел! — в город. Недалеко от Адмиралтейства кабак был, который многие служивые посещали в свободное от несения службы время. Петр открыл дверь, и ему в лицо так пахнуло пережаренным маслом, луком, мясным духом, что даже в животе заурчало. Царь припомнил, что едал только в обед, и то на бегу: спешные дела не давали спокойно присесть.

Обвел взглядом залу: кое-где по углам горели свечи, хоть и было сумрачно, но не так, как на улице, где осенняя ночь опустилась на город. Стоял гул — словно пчелы у улья. В самом углу Петр Алексеевич приметил сгорбленную одинокую фигуру и направился туда.

— Что с тобой, братец? — спросил, усаживаясь напротив.

Сидящий оказался солдатом. Перед ним был штоф, глиняная миска и кусок хлеба.

— Беда. — Махнул рукой, потом поднял штоф, хотел было налить в кружку, однако емкость оказалась пуста. — Кругом беда, — потряс четырехгранной бутылкой, — даже и тут все кончилось.

— Ну, это не беда, — ответствовал Петр. — Целовальника кликнуть — так вмиг принесет.

— Ни полушки в кармане… — посетовал солдат. — Где наша не пропадала! Эй, — он махнул, и в тот же миг подскочил мужчина лет пятидесяти с бритым лицом, — две чарки, живо!

Петр Алексеевич пошарил по карманам, но ни в одном не оказалось даже медной монетки.

— И вправду, что за напасть? — произнес вполголоса.

— Что, мил человек, и ты гол как сокол?

Царь положил кулаки на стол. Целовальник не заставил себя долго ждать, поставил перед солдатом и Петром Алексеевичем по чарке.

— Служивый, — сказал со слащавой улыбкой на лице кабачник, — неплохо было бы и расплатиться.

Солдат посопел с минуту и снял с пояса тесак, выданный на службе.

— Вот, — он с силой тукнул по столешнице, — неси два штофа и хлеба с потрохами. Чай, это, — показал на тесак, — дороже стоит?

— Ты что? — Петр положил руку на оружие. — А как смотр?

— Не замай! — Солдат убрал руку царя, а целовальнику повторил: — Неси давай.

Когда на столе появились два штофа темного стекла, миска с потрохами, хлеб, Петр Алексеевич вновь не стерпел:

— Что ж ты наделал, голова твоя стоеросовая? А ну как смотр государев — что тогда?

Солдат нетвердой рукой разлил по чаркам.

— Ты, я вижу, голодный, — придвинул к царю миску с потрохами, — ешь. Брюхо — оно тепло и сытость любит.

— Горе у тебя?

— Друзе мой сердешный вчерась помер. С ним пуд соли съели да на брюхе всю Расею-матушку проползли.

— Тогда стоит. — Царь поднял чарку и одним махом осушил. — Мучения друг принял?

— Нет, — солдат перекрестился, — Бог миловал: заснул мой друг и не проснулся, тихо отошел, будто ангелы на небо душу грешную забрали.

Бывает.

— А по смотру, — солдат хитро улыбнулся, — что мне, царя не обмануть? Вона турков со шведами надули — и царя-батюшку надуем.

Так и просидели в кабаке за разговорами, пока колокола Адмиралтейства не оповестили о полуночном часе.

Сон у Петра Алексеевича в эту ночь был неспокойный, словно не он врагов гонял, а они его одолели и он по лесам, полям от них скрывался. Проснулся в плохом настроении, грудь теснило, в голове шумело. Потребовал у дежурного офицера рюмку водки, соленый огурец и приказал седлать коня.

«Как же молодец выкрутится из положения, ведь тесак-то продал? — подумалось царю, а самого любопытство распирает. — Надо смотр роте устроить». И решил, не медля ни минуты, ехать в полк.

Выстроили нужную роту, благо вчера о себе служивый много порассказал.

— Здорово, молодцы! — подтянулся Петр Алексеевич.

В ответ грянуло дружное приветствие.

Царь в первом ряду приметил давешнего сотрапезника, но виду не подавал. А солдат ни жив ни мертв — сообразил, с кем вчера два штофа опустошил. Государь на ухо ротному что-то шепнул, и тот дал приказ солдату выйти из строя. Служивый остановился в трех шагах от Петра, сам бледен, как снежный первопуток.

— Приказываю, — громко сказал в воцарившейся тишине царь, — достань тесак и руби меня со всего размаха.

Солдаты замерли, даже ротный командир рот от удивления открыл.

— Господи, — взмолился служивый, — не имею мочи поднять оружие на государя своего.

— Руби, я тебе приказываю!

А у самого взгляд озорной — как же выкрутится из щекотливого положения сотрапезник?

— Выполняю царский приказ! — прокричал солдат так, что слышали на дальнем конце плаца. — Только молю Царя Небесного сотворить чудо и помочь мне. Царь Небесный! Ты выше царя земного! Сотвори чудо! Не дай погибнуть невинной душе! Преврати железный тесак в деревянный! — И вытаскивает из ножен кусок дерева.

По рядам пронесся вздох облегчения, а ротный командир зашатался, схватившись рукой за грудь. Только Петр Алексеевич улыбнулся, подошел и обнял за плечи:

— Говори, что же произошло?

Солдат, заикаясь, тихо произнес:

— Так я хотя и пьян, но службу знаю. Прежде чем спать, из деревяшки тесак выстругал.

— Молодец. — Царь похлопал солдата по спине, потом отстранился. — За сметливость твою — держи, — и сунул в руку золотой червонец, — только помни: второго раза не будет.

 

Свидетельница

Москва, март 1718 года

Удивительна Россия! Сколько я в ней живу — не перестаю испытывать удивление. Некоторое время тому я была представлена юной даме по имени Екатерина, которая оказалась скромной и застенчивой, не в пример ее брату князю Ивану.

Кротость и благоразумие Екатерины можно возвести в ранг добродетели, но это не дало ей возможности избежать присутствия на гнусном действе. Хотя она и сказывалась больной, это не возымело действия и бедняжке пришлось сидеть недалеко от царской ложи. Я по чистой случайности оказалась рядом с княжной и каждую минуту подносила к ее лицу серебряный сосуд с нюхательной солью.

Я видела его величество в открытой ложе с навесом: взгляд его прищуренных глаз иногда возвращался к сидящему рядом царевичу Алексею Петровичу, который своей бледностью и большими немигающими глазами походил на мраморную статую, привезенную из италийских земель.

День выдался на удивление солнечным. Редкие облака иногда пробегали тенью по земле, и тогда приходилось прятать озябшие руки. Этот мартовский день на всю жизнь запомнился нечеловеческим зверством.

— Смотри, не отворачивай голову, — прошипел Петр Алексеевич, взяв за плечо сына. — Твои единомышленнички. Смотри!

Еще миг — и Алексей Петрович лишился чувств, но присутствующий в ложе Меншиков поддержал его за руку и не дал свалиться на пол из неструганых досок.

Первым поднялся на эшафот Кикин. Царь позволил секретарю царевича облачиться в новое платье, словно бы выказывая добрую волю.

— За… — начал чтение капитан, держа перед собою царский указ, и в конце: — …назначить четыре раза по сто ударов кнута и четвертовать.

Алексей Петрович так вцепился в деревянную ограду, что побелели костяшки пальцев, хотел было отвести взгляд, да не смог.

— Смотри, царевич, — шипел в ухо Петр Алексеевич, — там твое место, там. — Царь не стерпел, поднялся и махнул палачу: — Начинай, живо!

Услужливые руки сдернули с Кикина камзол, рванули белоснежную рубаху, и она полетела белым лебедем на деревянный настил. Кикин отстранил рукою палача, в последний раз кинул взгляд на царевича — у обоих блестели от слез глаза — и сам опустился на колени. Свистнул кнут, Кикин вздрогнул, но не проронил ни слова. На спине остался кровавый след, за ним второй, третий…

— Считай, царевич. — Рука Петра Алексеевича сжимала плечо сына, будто когти хищной птицы вцепились и вонзаются с каждым ударом все глубже и глубже.

Губы Алексея Петровича шевелились, и было не понять, действительно он считает или молится Всевышнему.

Ни звука не слышалось от секретаря царевича. Даже толпа притихла, потрясенная такой стойкостью. Свист и удар, свист и удар. Спина превращалась в кровавое месиво. На сто двадцать первом ударе ноги Кикина ослабли, он повалился на словно усеянный рубинами настил, его тело выгнулось дугой.

— Кончается, — вымолвили в толпе.

— Слава богу, отмучался.

— Крепок оказался телом.

Петр Алексеевич вскочил с места и крикнул палачу:

— Голову руби, пока жив!

Палач не смел ослушаться — схватил бьющееся в агонии тело и бросил на плаху. Едва успел опустить с размаху топор: еще мгновение — и заново пришлось бы поднимать тело с настила.

На лице Петра Алексеевича появилась хищная улыбка.

— Это покатился тебе подарок!

Даже со своего места я видела этот нечеловеческий взгляд, и у меня в голове мелькнуло, что ему, видно, доставляют удовольствие чужие мучения, но тут же отбросила прочь недостойные мысли.

Царь махнул рукой, и на эшафот поднялся камергер царевича Афанасьев. К этому, видать, не допустили родственников, или они поспешили отказаться от него. На нем был надет поношенный камзол с поблекшей позолотой.

Капитан начал читать приговор, который, как и следовало ожидать, закончился словами:

— …через отрубание головы.

Афанасьев скинул камзол, не успели ему помочь, поклонился толпе, три раза перекрестился:

— Да простит Господь тем, кто не ведает, что творит!

Через малое время кровь брызнула из освобожденной от головы шеи; я не успела закрыть глаз, чтобы не видеть очередного смертоубийства.

— Второй подарок, — произнес Петр Алексеевич. — По душе ли тебе мои подарки?

Царевич молчал. Я видела, как по его бледной щеке пробежала слеза. Но он не торопился ее вытереть, боясь пошевелиться, чтобы не накликать гнева.

Епископ Досифей взошел в цивильной одежде: даже в смертный час царь запретил ему надевать монашеское облачение.

— Вот они, твои святоши, — сквозь зубы цедил царь, — готовые православную веру продать цезарцам, и ты их слушал, глупец!

— …через колесование, — прозвучали последние слова.

Епископ на каждый взмах железного лома отзывался криком боли, словно исходящим изнутри. Страшно было слышать его дикий голос, да уйти нельзя. Царь, казалось, следил за всеми лицами, отмечая для себя — кто следующим может оказаться среди пролившейся крови.

— Голову на кол, — отдавал указания Петр Алексеевич, когда голова покатилась по настилу, — на кол!

Мне хорошо видно лицо царевича: он держался из последних сил, еще секунда — и опять рухнет без чувств. Но, наверное, страх перед отцом был сильнее, и Алексей Петрович смотрел незрячими глазами.

Поклановского царь не стал лишать жизни, а после битья кнутом приказал отрезать сперва язык, а потом нос и уши и этапом отправить в Сибирь.

К трем часам пополудни остался последний наказываемый — майор Глебов. На площадь его привезли ранее на санях в шесть лошадей. Он дожидался своей участи три часа. Я видела Глебова, в его глазах читалось: «Скорей бы!»

Глебова положили на стол, сорвали штаны и в задний проход воткнули деревянный кол. У меня складывалось впечатление, что вогнали до самой шеи. Восемь человек отнесли его и водрузили на возвышенном месте. Кол устроен так, что имел поперечную перекладину — несчастный мог сидеть на ней.

Петр Алексеевич с улыбкой подошел к посаженному на кол майору:

— Будешь и далее упорствовать, глупец? Неужели на смертном одре не покаешься в преступлении?

Почти год Петр Алексеевич добивался признания Глебова в прелюбодеянии с бывшей царицей: ему было бы легче и он мог бы помиловать несчастного майора, если бы тот сознался, что жил с царицей из-за денег. Однако Глебов упорствовал и даже пытки не смогли сломить его.

В первый раз майора подвесили к потолку, и Петр Алексеевич не стерпел, что тот не произнес ни слова. Сам отходил кнутом и вместо положенных пятнадцати ударов отмерил почти сорок. А через несколько дней, когда Глебов пришел в себя, приказал жечь железом незажившие раны. Последнее, что слышал Петр Алексеевич: «Не виновен я, государь, напраслину на меня возвели… и на царицу».

Тогда плюнул и ушел. Только через несколько месяцев вызвал опять Глебова и самолично жег раскаленными щипцами, прикладывая к рукам и ногам. Майор не сознавался: «Господь видит, что невинную душу пыткам подвергаешь, государь. Не по-христиански это».

Потом наступил черед последнего испытания: Глебова положили на доску с вбитыми остриями кверху гвоздями. Три дня пролежал майор на них. Когда дух из него начинал выходить, поливали водой — боялись царского гнева в случае смерти.

— Будешь и далее упорствовать? Неужели на смертном одре не покаешься в преступлении? — повторил Петр Алексеевич.

Глебов повернул голову и ответил обескровленными губами:

— Ты, должно быть, разума лишился? Думаешь, что теперь, после того как я ни в чем не признался под самыми неслыханными пытками, которые ты мне учинил, я буду бесчестить порядочную женщину? И это в тот час, когда у меня нет больше надежды остаться живым?.. Ступай, государь, и дай спокойно умереть тем, кому ты не дал возможности спокойно жить. — И он плюнул ему в лицо.

Петр Алексеевич отер рукавом лицо, которое скривилось, щека начала дергаться.

— Надеть на него, чтобы не замерз, — и бросил палачу шубу, которую рванул с плеч Меншикова, — шапку надеть. А ты, — он подозвал жестом священника, — будешь рядом с ним, пока душа тело не покинет.

И, выбрасывая вперед не гнущиеся в коленях ноги, как цапля зашагал прочь, не удостоив никого взглядом.

Я обмерла, видя печать муки на лице Глебова. Мне стало дурно, и теперь я сама поднесла к лицу сосуд с нюхательной солью. Терпкий запах привел в чувство, но кружилась голова и болело в груди сердце, словно это я вишу там, на площади.

Прожект о завоевании Америки

Санкт-Петербург, 1723 год

День выдался тяжелым. С утра продолжил моросить мелкий надоедливый дождь, неделями не прекращающий падения с небес. Вот и задумаешься: зачем построил на болоте сей град? Хотя и отгремели недавно торжества по случаю Ништадтского договора, присоединены к государству новые земли, граница отодвинута на север… Двадцать лет трудов позади, а на душе пустота. Виктория в руках, а радости нет, словно отрезали нужные для жизни члены.

Петр Алексеевич сидел на деревянном кресле с высокой спинкой. Протянул руки к огню в камине: пробирала дрожь, невзирая на то что комната была жарко натоплена.

— Ну что там, читай! — произнес он, устремив взгляд на огонь, который весело потрескивал и не подозревал о плохом настроении государя.

— Тут прислан любопытнейший прожект Вашему Величеству.

Сегодня Петру докладывал поручик Ларионов, высокий, под три аршина ростом, и с конопатым лицом, возимый царем в последнее время с собою повсюду за знание восьми европейских языков.

— Опять кто-то из наших дураков небылицы шлет.

— Никак нет, — Ларионов зашуршал бумагами, — писано на голландском языке с приложением карт и названием «Прожект завоевания Америки».

— Господи, ох уж эти заморские гости, — пробурчал вполголоса Петр. — Как почуяли, что я силу набрал, так и норовят меня на кого-то натравить.

— Читать?

Его величество сперва хотел отмахнуться, да передумал:

— Читай.

— «Прожект о завоевании Его Цесарскому Величеству Великороссийскому зело великих и богатых земель с почтением за секрет предлагаемой».

Петр тяжело вздохнул и откинулся на спинку кресла. Огонь длинными языками лизал толстые поленья. На некоторых капли смолы вспыхивали факелами с синеватым отливом.

— «В зюйдовой стороне Америки и Магеллании, в средине Бразилии и Амазонах с Гвианою числом больше 80 королевств, княжеств, провинций и народов, которые по сие число ни от какого европейского короля не завоеваны, большей частью с плодородными землями, богатыми не токмо лесом, но и металлами — серебром и золотом, — они легко могут быть завоеваны Вашим Цесарским Величеством».

Петр Алексеевич слушал вполуха: в последнее время бумагой, исписанной такими прожектами, можно выстлать весь Петербург.

— «В тех землях находится сахар, кока, индиго, табак, кожи, шерсть, шелк и пенка, також медь, железо, свинец, олово, селитра, ртуть. А особливо находятся в Малдонадах, Тупинамбах и прочих в изобилии богатые руды золотые и серебряные, також золотой песок в земле и во многих реках и жемчужная ловля».

— Это все и у нас есть, и далеко плыть не надо. — Посмотрел на Ларионова, который поднял со стола второй лист. — А ты как думаешь?

— Я?

Поручик стушевался. Вопросы Петра Алексеевича всегда ставили его в тупик — как школяра, который не знает ответа.

— Ты.

— М-м-м.

— Не мычи, а ответствуй, раз царь спрашивает. — Его величество нахмурил лицо, но взгляд выдавал, что озорничает, как бывало в детские годы.

— Ну, ежели такие богатые края, то чего не повоевать? Только больно уж далеко плыть.

— Ладно, продолжай.

— «Автор сего прожекта в молодости своей в тех землях многия лета был и, проехав, усмотрел, что там крепостей нет, и изобилие в пище, и многия жители зело склонны под владением сильного короля быть и совершенно под его власть отдадутся, коль скоро надлежащая армия туды прибудет, не занимая ни гишпанских, ни португальских мест, которые близко находятся».

— Значит, не всю Америку гишпанцы себе отделили?

— Так тут писано.

— Н-да. — Петр Алексеевич с интересом посмотрел на оробевшего Ларионова, боящегося, что переводит он не так, как писано. — А что ж они далее не идут?

— Кто? — едва выдавил из себя поручик.

— Кто-кто? Гишпанцы с португальцами или те же англичане. У них и флот не в пример нашему.

Покачал головой: флот-то вроде есть, но большая часть построена наспех из сырого дерева. Сушить некогда было, надо на морях воевать и не давать неприятелю такого козыря, как в первую осаду Азова, когда мы с берега осадили. Толку-то никакого: по морю турки получали и провиант, и порох, и оружие, и солдат. Интересно, дойдут ли корабли до Америки, не потонут ли? Или, не дай бог, не развалятся по дороге?

— Гишпанцам не до Америки, — подал голос Ларионов. — Какой год с французами воюют.

— И то верно, читай дальше.

— «К тому делу потребно двенадцать тысяч солдат, четыре тысячи драгун, лошади там найдутся».

— Найдутся, значит. Это ж сколько кораблей понадобится? — произнес Петр Алексеевич, и взгляд затуманился то ли в раздумьях, то ли в вычислениях.

— Тут далее сказано, — поручик водил пальцем по строкам, — шестьдесят больших судов, тридцать малых — для рек, десять военных — для конвоя.

— Шестьдесят судов? — Петр присвистнул. — Шестьдесят судов… — Задумался на миг. — А что? Негоцианты с большим желанием захотят там торговлю иметь. Как ты думаешь?

— Дак если там золото, серебро да камни, конечно, захотят. В Европе не больно наших жалуют.

— Скоро будут.

— «Надобно сорок тысяч ружей, провианту на семь-восемь месяцев, хотя обыкновенно в три месяца перейти можно».

— Гладко пишет, а не сказано ли, за сколько можно сии земли завоевать?

Ларионов пробежал глазами по бумаге:

— Есть. «И как оное войско в три или четыре месяца туды прибудет, то можно оные земли, а наипаче богатейшие в два или три года завоевать».

— Два-три года, — усмехнулся Петр Алексеевич. — Как просто годами разбрасываться, словно идешь, а они на дороге валяются: захотел — поднял, захотел — мимо прошел. Захотел — корабли от себя оторвал… Давай дальше, что он там еще пишет, голландец этот?

— Что касаемо прибылей, то зело велики будут.

— И всё?

— Никак нет, тут далее перечисления идут.

— Так читай, — повысил голос его величество.

— По пунктам?

Петр Алексеевич одарил офицера таким взглядом, что у того дрогнул голос. Однако тут же зазвучал хотя и глухо, но внятно, чеканя каждое слово:

— «Его Цесарское Величество может из доходов той земли содержать шестьдесят или восемьдесят тысяч солдат, також до пятидесяти военных кораблей, несущих службу в Европе».

— Гладко писано, так шестьдесят или восемьдесят? Ты как мыслишь?

Ларионов промолчал, только ждал, когда Петр Алексеевич даст позволение читать дальше. Его величество задумался. Ведь такое число солдат лишним не будет, ведь собрался на восток, за Каспий. А Крым как кость в горле, там тоже и корабли нужны, а для службы на них народ нужен.

Махнул рукой, поручик продолжил:

— «С каждого индиянца ежегодно по ефимку, что также даст несколько миллионов. С каждой четверти земли по полгульдена в год. Нужно лучший договор учинить с Гишпаниею и Португалиею для торговли в Перу и Бразилии. Богатые земли пожаловать дворянам, дабы заселили русскими людьми».

Вона куда метит, — усмехнулся Петр Алексеевич и начал щипать ус.

«Над покоренными землями поставить вице-короля и патриарха…»

— Во-во, вице-короля.

— «Те земли Цесарю на всякой год по восемьдесят миллионов гульденов прибыли принесут. А буде половина завоевана, то близ сорок миллионов принесут. И в кратком времени можно из тех земель вывозить до ста тысяч индиянских солдат в Европу или в Азию против турков или иных врагов Его Цесарскому Величеству Российскому и к освобождению христиан из неволи и к попранию врагов христианских».

— Вот завернул! И про христиан соизволил упомянуть, а паче про врагов моих. Давай далее.

— «Двенадцати российским господам земля быть дана столь велика, как Голландия, в графство, против дачи погодной подати Его Высокопомянутому Величеству».

— А почему двенадцати?

— Не могу знать.

Петр Алексеевич поднялся с кресла и прошелся по тесной комнате, задевая стол и шкапы. Огонь в свечах затрепетал, и тени побежали по углам, то кидаясь в атаку, то отступая в свои темные норы.

— И карта, говоришь, есть?

— Так точно. — Поручик развернул карту и прижал с двух сторон руками.

— Не надо, — остановился его величество. — Соблазнительный прожект, но где корабли взять? Где деньги раздобыть? Хотя и это можно. — Задумался. — А что? Отправить туда Алексашку, тот, чай, давно себя королем мнит, даром что светлейший князь. Своего не упустит и другим спуску не даст. А, поручик, може и вправду отправить светлейшего князя вице-королем Американской России?

Ларионов выпустил из рук карту, которая с шуршанием свернулась в трубку. Вытянулся во фрунт.

— Молчишь, — провел рукою по свернутой карте и вернулся в кресло, — то-то же. Там, почитай, половина земель пустует, — задумчиво сказал Петр Алексеевич. — Да и золото с серебром гишпанцы кораблями везли, пока им хвост англичане не прищемили. Прожект хорош, да больно дорого обойдется. Не уступят англичане моря свои, будут только препятствия чинить, а нам с ними на море воевать не с руки. Не сдюжим, флот маловат. — Помолчал. — Да и далековато. У нас вона земель за Уралом —
и поближе будет, и богатств не меньше, и не надо корабли снаряжать, посуху дойти можно. Хотя… Ух, нехристь голландская!

Справедливость

Каир, январь 1799 года

Месяц раджаб 1213 года начался в воскресенье.

В ночь на 27 раджаба (4 января 1799 года) три французских солдата тайно приблизились к дому шейха Мухаммада ибн ал-Джаухари. Один из них попробовал открыть окно, выходящее на улицу, когда двое товарищей подняли его за ноги, чтобы он смог дотянуться, — но безуспешно.

— Опускайте, — шепнул он.

— Что будем делать? — спросил другой; щека с глубоким шрамом подергивалась, и в темноте казался зловещим его оскал.

— Я наблюдал за домом, — так же тихо сказал первый, — в нем никого не было, а по виду там есть что забрать.

— Как попадем в дом? — едва слышно прозвучал голос третьего, самого рослого.

— Там, во дворе, никто не услышит, и мы можем выставить либо окно, либо дверь.

Три тени перемахнули через двухметровый забор, сотворенный из обожженной глины. Двор был пуст. Двигались на ощупь, опасаясь зажечь факел, прихваченный с собою. Вокруг царила тишина, только один из солдат произнес несколько бранных слов, едва не оступившись в пруд.

Двери дома были заперты, а до окон не надо было тянуться: они располагались низко. Когда здоровяк сунул в щель кинжал и надавил, раздался треск сухого дерева.

— Тише, — цыкнул тот, что со шрамом.

Троица затаилась, прислушиваясь к посторонним звукам, боясь привлечь к себе внимание либо своего патруля, либо местных полицейских надзирателей.

Спустя четверть часа солдаты влезли в выставленное окно и, оказавшись внутри, зажгли факел, который вспыхнул ярким, с шипением огнем. В стороны полетели искры.

Солдат со шрамом присвистнул, разглядев окружающее богатство. Рожденный на севере Франции и насильно забранный в армейские ряды, он ничего в жизни не видел, кроме коровника хозяина, в котором ему пришлось жить, а здесь… Его глаза разгорелись, и он приготовил припасенный заранее мешок.

Проникшие в дом считали, что им полагаются трофеи помимо того денежного содержания, что они получали. Хотелось приехать домой не с пустыми руками, а самому завести хозяйство — чтобы уже на тебя работали наемные.

Серебряные и другие ценные вещи скрывались в мешках. Теперь солдаты не боялись, что со стороны улицы будет заметен мерцающий в глубине дома свет. Более получаса они шныряли по дому, пока в одной комнате не были всерьез напуганы. В черном проеме внезапно показалась фигура в белом до пят облачении, с космой седых волос вокруг худого старческого лица.

Тот, со шрамом, первым очнулся от оцепенения. Не помня себя от страха, он выхватил из ножен длинный кинжал, с разбегу вонзил его в грудь призрака и отступил на шаг назад. Фигура пошатнулась, блеснула белками глаз и повалилась на руки солдата.

Призрак оказался древней старухой. Она прошептала несколько слов на местном наречии, неестественно изогнулась и обмякла.

Верзила взял товарища за плечо, тот от неожиданности вздрогнул.

— Назад пути нет, — прошипел верзила. — Надо проверить дом, нам свидетели ни к чему.

Солдат со шрамом пришел в себя, опустился на колени подле тела и с усилием выдернул из груди убитой кинжал, вытерев его о ее же платье.

— Она здесь может быть не одна!

В соседней комнате был обнаружен старик, притихший в темном углу, который скрестил худосочные руки на впалой груди. Верзила зажал его рот своей большой рукой и провел лезвием по шее. Брызнула струя черной в свете факела и пряной на запах крови. Старик мешком повалился на пол.

В дальнем конце дома пряталась молодая женщина с двумя маленькими девочками, которых она прижимала к груди. Детей зарезали сразу, они и пикнуть не успели, а над женщиной покуражились. Она не кричала, только кусала до крови губы.

Когда уходили, солдат со шрамом обернулся, напоследок осветив комнату. Обнаженное тело блеснуло бледностью, широко раскрытыми глазами и черной полосой поперек горла, из которого еще толчками вытекала вместе с жизнью кровь.

Уходили довольные вылазкой, с трудом несли мешки с награбленным скарбом. И самое приятное, что не попались на глаза ни патрулю, ни туземным полицейским. Теперь надо было еще придумать, как вещи продать: не будешь же таскаться с мешками в походе — сразу привлечешь внимание к своей персоне.

Пробрались в расположение, но дежурный все же заметил и факт отлучки, и следы крови на одежде солдат, и тяжелые мешки. Ничего не сказал, улыбнулся и жестом показал: так и надо!

Утром по городу поползли слухи о злодейском убийстве в доме шейха. Последний в это время находился в ал-Азбакийе около Баб ал-Хава, скрываясь от французских властей. Никто не стал заниматься происшествием. Местные полицейские надзиратели были заняты своим. Требовали ежевечерне, чтобы жители возле домов выставляли масляные лампы для освещения улиц, а если у кого гасли — на них налагали большой штраф, а когда те не могли заплатить — забирали в тюрьму, где подвергали наказаниям. Потом полицейские стали сами тушить лампы, чтобы больше денег насыпать в бездонные кошели, так что к ним обращаться было без толку. Им было не до какого-то там убийства стариков в доме противника властей.

Через три дня в город прибыл верховный главнокомандующий генерал Бонапарт, который много ездил по освобожденной стране. Сегодня его видели в Александрии, завтра в Каире, потом в Бильбейсе — везде он успевал: и принять участие в боях, и уладить волнения взявшихся за оружие. Теперь к нему пришла делегация местных жителей с жалобой на полицейских и солдат, которых все-таки видели у дома, где были обнаружены тела убитых. Генерал разозлился не на шутку и приказал разыскать мародеров во что бы то ни стало. Ведь этот случай бросал грязное пятно на его победоносную армию, пришедшую освободить Египет от ига жестокосердных мамлюков и восстановить законную власть османского султана СелимаIII.

Искать долго не пришлось. Дежурный в ту ночь пришел к ротному командиру и рассказал об отлучке трех солдат и что они возвратились с тяжелыми мешками, набитыми, по всей видимости, ворованным. А были ли они в доме, где произошли убийства, он утверждать не может, хотя пятна на одежде и руках подозрительно напоминали запекшуюся кровь.

В тот же час названная троица была приведена в штаб, обыскана, в их личных мешках найдены вещи, опознанные соседями шейха. Солдат доставили в тюрьму — ожидать приговора за мародерство и убийство местных жителей.

Через час после ареста генерал Бонапарт подписал приказ о расстреле и в назидание остальным распорядился произвести казнь публично в полдень следующего дня. По городу было объявлено о расстреле французских солдат. Египтянам не верилось, что приговор будет приведен в исполнение.

 

Месяц шабан 1213 года начался во вторник (8 января 1799 года).

В первый день месяца, ближе к полудню, народ начал собираться у крепостной стены. Тихо переговариваясь, люди угрюмо взирали на серые камни, ожидая развития событий. Без четверти двенадцать ворота со скрипом распахнулись и в них показался офицер со шпагою в руке. За ним следовал десяток солдат; внутри каре в серых, навыпуск рубашках, со связанными за спиною руками шли маленькими шагами трое мужчин, ноги которых были скованы единой цепью.

Самый высокий из них затравленно глядел на собравшуюся на площади толпу, все еще не веря, что его могут расстрелять за столь незначительный поступок, как убийство местных. Ведь их столько было убито его рукой, что и не перечесть.

Приговоренных поставили у стены, завязав глаза черными повязками. Напротив выстроились солдаты, что конвоировали преступников к месту казни. На сооруженный утром помост поднялся сам комендант Каира генерал Дюга, вслед за ним адъютант и переводчик.

Комендант протянул руку назад, и в нее был вложен лист плотной бумаги.

— От друга мусульман верховного главнокомандующего французской армией Бонапарта, — начал чтение генерал Дюга, держа на вытянутых руках лист серой бумаги. — Мы, французская армия, пришли на египетские земли не с целью завоевания, а с целью освобождения от мамлюков, узурпировавших власть. Мы испытываем к народу Египта чувство уважения, поэтому не позволим кому бы то ни было чинить препятствия нашей дружбе, — звучал над притихшей площадью хорошо поставленный голос. — Приказываю: расстрелять нарушивших кодекс воинской чести солдат седьмой роты… — Последние слова прозвучали заключительным аккордом.

Переводчик начал речь сразу же, как умолк комендант:

— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Хвала Ему, Владыке Вселенной, который свершает во владениях своих все, что пожелает! Хвала Ему, творящему справедливый суд и властному сурово наказывать! — И дальше последовал дословный перевод приказа.

Народ загудел, так и не поверив, что вражеские солдаты сейчас расстреляют своих.

— Товьсь! — Офицер поднял шпагу, и десять солдат, выставив левую ногу вперед, взяли ружья наизготовку.

Здоровяк рухнул на колени, наконец осознав, что его дни подошли к завершению. К нему подскочили двое и резко вздернули кверху. Он остался стоять на дрожащих ногах.

— Пли!

Офицер с силой опустил шпагу, и голоса толпы перекрыл грохот десяти выстрелов, слившихся в единый раскатный звук. Солдат окутало белое пороховое облако. Казненные рухнули одновременно.

Местные жители расходились в молчании.

Дорожное приключение

Западные губернии Российской империи, 1811 год

Трактир в Шавлях представлял собой помещение, выдраенное на совесть. Он походил на начищенную до блеска медную монету. Я даже залюбовался им. Несмотря на поздний час, здесь было светло: хозяин не жалел для гостей свечей. За столом у стены сидел капитан, как я видел по знакам на эполетах, 2-го гусарского полка Герцогства Варшавского.

Я намеревался присесть за отдельный стол, но капитан поднялся и громко произнес:

Не составите мне компанию? — И указал рукою на стул напротив.

Честно говоря, после долгой дороги я был рад поговорить за чашей вина.

— Фаддей Венедиктович Булгарин, — представился я.

— Граф Осецкий. — Он приложил руку к груди. — Присаживайтесь. Куда путь держите?

— В Петербург.

— Славненько! А я вот в Ковно* по делам службы. Завидую вам: давно я в столице не был.

Капитан был немногим старше меня и к тому же оказался так словоохотлив, что мне невозможно было слово вставить. Впрочем, за время пути я так устал, что улыбался скорее из вежливости, чем по охоте, и говорил иногда словечко, только чтобы не сойти за угрюмого человека. Вино подали довольно приличное, на мой вкус, а просидели мы до полуночи, когда капитан заметил, что, несмотря на улыбку, мой взор осоловел и я начинаю клевать носом.

— Дорогой Фаддей, а поехали-ка вместе? У меня бричка, вдвоем веселее, нежели одному!

— Благодарю за предложение, господин капитан, но…

— Никаких но, Фаддей, никаких возражений!

Я не сильно упорствовал, ведь лишних денег у меня не было, а так часть пути можно проехать в бричке капитана. И я принял это довольно соблазнительное предложение с большим удовольствием.

Утром мы сидели напротив друг друга и беседовали об амбициозных устремлениях французского императора.

— Помяните мое слово, — рассуждал капитан, — этот корсиканский выскочка не остановится. Он придет сюда показать свою силу — и вот тут-то по носу и получит.

Вы думаете?

— Да я уверен, мой друг! — И он ударил по моему колену. — «И пули шальные споют свою песнь» — так, кажется, сказал кто-то из стихотворцев?

— Может быть, но я сомневаюсь, чтобы у Наполеона хватило смелости прийти с оружием в наши края, — высказался я.

— Вы ошибаетесь. После Аустерлица и Фридланда он считает себя военным гением, равным Александру Македонскому.

Ближе к двум часам пополудни мы остановились в одном маленьком городишке, населенном жидами. Там был постоялый двор, где в ожидании обеда можно было поиграть в бильярд.

Пока мы играли, в зале несколько раз появлялась молодая красивая жидовка лет двадцати двух — двадцати трех. Капитан засмотрелся на нее и даже попал кием мимо шара.

— Господин капитан, вы бы шею не сломали, — шепнул я ему тихонько.

— Хороша, — причмокнул граф, и в глазах его я увидел озорные огоньки.

Уже тогда я подумал, что истории или скандала не избежать, слишком уж гусары охочи до таковых.

К нам подошел парнишка — еще не юноша, но уже и не ребенок — лет тринадцати. Спустя некоторое время он принес обед, состоящий из горячей пулярки, свежеиспеченного хлеба, сыра и, конечно же, вина. Капитан разлил из стеклянного графина вино по стаканам.

— Смачнего! — пожелал он мне и выпил большими глотками содержимое стакана. — Недурно. Я удивлен отменным качеством. Эй, малый! — Он поднял руку и подозвал мальчишку, обслуживающего нас.

— Господа еще чего-нибудь желают? — подошел тот к нашему столу.

— Скажи-ка, любезный, а кто сия молодая особа? — Он кивнул в сторону жидовки, при этом наливая в стакан новую порцию вина.

Малый смутился, покраснел и произнес:

— Это Рифка. Моя жена.

Капитан поперхнулся и внимательно посмотрел на жиденка.

— Ступай. Когда надо, я тебя позову.

Известно, что у жидов не соблюдается в браках никакой соразмерности в летах относительно к мужескому полу и что двадцатилетних девушек выдают замуж за двенадцати- или тринадцатилетних мальчиков по фамильным или денежным расчетам.

— Любезный Фаддей, — граф хитро мне подмигнул, — а нет ли у вас желания задержаться в сем славном городке на пару дней?

Я выразил мнение, что коли меня в столице никто не ждет и дел никаких срочных нет, то я не прочь. А сам подумал: раз капитан платит, то почему бы и нет?

Часом позже я видел, как граф сумел переговорить с Рифкой. Она зарделась от его слов, потупила взор, но я не обратил на этот факт особого внимания.

На другой день я имел намерение посетить католический монастырь, расположенный в нескольких верстах от местечка. Капитан любезно мне предоставил бричку, а сам остался на постоялом дворе.

В монастыре я не сумел поговорить с настоятелем, зато удостоился беседы с одним ученым монахом, который показал мне не только сам монастырь, но и самое дорогое — библиотеку, собираемую с XII века.

— Лет двести тому, — сообщил монах, — наш монастырь едва не стал прибежищем еретиков-протестантов, которых приютил князь Радзивилл.

Я знал об этом, читал в какой-то книге (уж сейчас за давностью лет не вспомнить), однако послушать человека, который спустя столько времени выказывает обиду, было крайне любопытно.

— Когда английский король ЯковI удалил из королевства слишком ретивых приверженцев веры, то они разъехались по всей Европе, в основном осели в германских землях, Польше и Литве. Богуслав Радзивилл, сам являясь ярым кальвинистом, распорядился передать монастырь в руки еретиков, но аббат Иосиф воспротивился. За что безвинно пострадал. Наши монахи в течение недели никого не подпускали к воротам, и князь Радзивилл отступил, чтобы не обагрять руки кровью истинно верующих.

Я с особым вниманием слушал монаха, ибо в ту пору писал книгу о водворении лютеранизма в Польше. Потом сам прошелся по монастырю, прикоснулся руками к камням, хранившим столько неизвестных тайн, так что мне даже показалось: выйду за ворота — а там гарцует на белом коне князь Радзивилл, метая огненные взоры!

Когда я вернулся, а было около семи часов пополудни, то застал капитана в большом волнении.

— Фаддей, я прошу вас об одолжении, — начал тихим голосом граф, приблизив губы к моему уху. — Срочно езжайте до следующей станции и остановитесь там, ждите меня.

Я попытался выразить свое недоумение.

— Прошу вас, не задавайте ныне вопросов, я отвечу вам потом на все. — Он протянул мне несколько золотых червонцев.

Я хотел было возмутиться, но был остановлен властным взглядом. Пришлось подчиниться.

На следующей станции ужинал в одиночестве в маленькой комнатке, которую мне отвели для ночлега. Дубовый стол, скрипящий стул и постель, застланная цветным одеялом.

Я был уверен, что капитан ввязался в какую-то историю, и, предчувствуя, что придется на ночь глядя куда-то ехать, не стал снимать платья, а лег поверх одеяла и тотчас же уснул.

На улице было темно, когда слуга капитана тронул меня за плечо. Я мгновенно проснулся. Слуга держал в руке свечу. Тихим голосом он произнес:

— Барин, вас его сиятельство кличут и ждут в экипаже.

Я молча указал слуге на мой багаж, а сам проследовал к бричке, которая была наглухо закрыта, словно на улице не лето, а осень с сильным дождем. Заглянув внутрь, я отступил с удивлением, хотя, честно говоря, нечто подобное представлялось в моем воображении. Рядом с графом сидела Рифка, жена того малолетнего хозяина постоялого двора. Она, как и капитан, была весела и закрыла при моем появлении лицо платком.

— Граф, вы подумали о последствиях? — сказал я по-французски, надеясь, что прелестная жидовка не знает языка.

— Садитесь, Фаддей, садитесь. — Капитан смотрел не на меня, а на Рифку. — Меня снедает страсть, и я не в силах ее сдерживать.

Я покачал головой и присел на скамью напротив.

— Граф, только не говорите, что я вас не предупреждал.

— К черту, — отмахнулся он. — Гусар я или щенок, держащийся за юбку прелестной особы и не знающий, что женщина создана для того, чтобы отдать дар любви настоящему мужчине?

Он скомандовал кучеру, и бричка тронулась.

— И что дальше?

— Десяток верст — и мы за границей.

— Но что будет с несчастной далее?

— Какое тут несчастье? Ведь я не насильно взял ее, а добровольно, и хорошенькая бабенка нигде не пропадет, а мне — приятное дорожное приключение.

— Ваше право, граф.

До рассвета возница гнал лошадей во весь опор: наверное, так распорядился граф. Несколько раз приходилось останавливаться и смазывать оси, которые начинали дымиться. Только в девятом часу мы остановились на станции. Захотелось подкрепиться и размять ноги от долгого сидения.

Когда мы вошли, нас встретил небольшого роста человек, содержатель станции:

— Прошу, господа.

Увидев Рифку, что-то громко произнес на своем языке: он оказался жидом. На его крик выскочили несколько женщин и подняли гвалт, точно прилетевшие на гнездовье вороны.

Рифка прошла к столу, с гордым видом села и сказала на нашем языке, чтобы мы услышали ее ответ:

— Прошу не кричать, а принести кушаний и вина, ибо я уже не иудейка, а христианка. А если они продолжат крики, то я призову вас к ответу за оскорбление. — И добавила что-то по-своему, так что их словно ветром сдуло.

На столе буквально через несколько минут появилось мясо, хлеб, овощи и вино. Рифка не разбирала, кошерная пища или нет, а ела наравне с нами и со смехом пила вино.

— Ваше сиятельство, — подошел слуга капитана, — бричка требует починки.

— Сколько?

— Я не знаю, — развел тот руками.

— Пока мы утоляем голод, бричка должна быть починена.

Слуга что-то хотел сказать, однако взгляд, брошенный на него графом, остудил молодца, и он не ушел, а скорее убежал.

Часа через два с улицы послышался шум, подъехало несколько подвод. Кольнуло нехорошее предчувствие, я извинился и встал из-за стола. Меня прошиб холодный пот.

Я не стал кричать, а жестом подозвал капитана к окну. На его лице еще играла улыбка от беседы с очаровательной Рифкой. Должен признать, что ради такой женщины стоит потерять голову. Я указал на улицу. Перед станцией стояли запряженные подводы, и с них слезали человек двадцать жидов с хмурыми лицами. Они не посмели войти вовнутрь станции, но остановились у входа, явно ожидая нас. Мне не слишком нравилась перспектива попасть к ним в руки.

Граф оставил меня с Рифкой в комнате, а сам скрылся. Мне показалось, что он сбежал, но капитан вернулся с двумя саблями — для себя и меня — и парой отменных пистолетов. Он хотел выйти на крыльцо.

— Граф, не делайте опрометчивых шагов: их слишком много.

— Да, вы правы. — С этими словами он закрыл входную дверь на засов.

Снаружи слышался гул голосов, кто-то кричал, что надо силой «эту тварь» вырвать из наших рук. С лица Рифки не сходила улыбка, только бледность и прищуренные глаза выдавали ее истинное состояние.

Вдруг среди шума раздался ее голос:

— Пусть я умру — ни за что не вернусь назад!

— Я не позволю этим скотам ничего с тобой сделать, — успокоил ее граф.

Раздался стук в дверь, вероятно, тарабанили ногами.

— Господин капитан, отдай нам Рифку, на что она тебе надо? — кричал кто-то сипло. — Мы все равно возьмем ее — не миром, так силой.

Стук стал сильнее, но дверь была крепка.

— Если вы продолжите выбивать дверь, — закричал капитан, сдернув занавеску с окна, — я пущу пулю первому, кто попытается ворваться. Этому хорошо обучен.

— Отдай нам девку!

— Отдай!

— Она наших кровей.

Крики постепенно стихли. Хорошо, что у брички остался слуга: я видел, что он держит в руках штуцер и не подпускает никого. Жиды хотели склонить ямщиков других бричек и тарантасов деньгами на свою сторону, но не преуспели в этом. Ненависть к ним в литовском крестьянине сильнее всех других страстей. Напротив, ямщики даже объявили, что не позволят обижать панов. Ямщики пришли на помощь слуге.

Толпа отступила к подводам, и только один из жидов подошел к двери для ведения переговоров.

— Господин капитан, — крикнул он, — мало того что Рифка — гулящая девка, так она и воровка!

Граф обернулся к женщине.

— Врет, — сказала она, словно отмахнулась от мухи.

— Что ты там гавкаешь? — Капитан вновь посмотрел в окно.

— Она, ваше сиятельство, украла все драгоценности и деньги у мужа.

— Ложь. — Рифка тронула на шее жемчужное ожерелье: — Это мое, а денег я в помине не видела, они всегда прятали от меня.

— Так. — Капитан отпер дверь и вышел на крыльцо, поигрывая в руках пистолетами. — Если вы не уберетесь — перестреляю, как курят. Мне надоели ваши бредни. — Он сделал нам знак следовать за ним. — А теперь прочь с дороги!

Жиды ретировались за подводы, громко ругаясь на своем языке, а мы прошли к бричке. Перед тем как сесть, Рифка обернулась и что-то крикнула этой толпе. Они было загудели и разом смолкли.

Мы поехали. В полуверсте от нас вился пыльный след: преследователи не отставали, но и не смели приблизиться. На станции они больше не въезжали, а при нашем выезде приближались и так сопровождали нас. Я с тревогой думал о последствиях неразумного поступка капитана, однако не мог его оставить в одиночестве в столь трудный час.

Мы прибыли в Ковно ночью. На заставе нас поджидали заседатель нижнего земского суда и офицер городской полиции с толпою понятых и полицейских служителей. Оказывается, вперед посланные жиды успели подать жалобу и исходатайствовать покровительство властей.

— Господа! — заявил заседатель. — При сложившихся обстоятельствах я вынужден препроводить вас на почтовую станцию и не выпускать из города, пока капитан-исправник не разрешит дела по жалобе. А вам, — он обратился к полицейскому офицеру, — приказано караулить.

— Так точно, — ответил офицер.

Поутру к нам явилась целая делегация: городничий, капитан-исправник, отец Рифки и раввин. Городничий, высокий человек со шрамом на всю щеку, присел на стул, придерживая рукой саблю, и строго спросил:

— Господин капитан, что вы можете сказать по существу дела?

— Разрешите мне, господин городничий? — первым выступил я.

— Да, я слушаю.

Капитан стоял у стены; за его спиною, прикрывши лицо платком, стояла Рифка.

— Господа, я, Фаддей Венедиктович Булгарин, по своей подорожной следую в Петербург и вовсе не причастен к похищению красавицы, так что прошу меня избавить от разбирательства.

Капитан засопел, явно не ожидая от меня такого подвоха, процедил сквозь зубы:

— Я подтверждаю, что господин Булгарин был только попутчиком в дороге.

— Это так, — подал голос и отец Рифки, до той минуты молчавший.

— Если это подтверждают свидетели, — городничий поднял укоризненный взор, — то вы можете быть свободны… Теперь вернемся к делу, — услышал я последнее, когда выходил из комнаты.

Прошел на улице сквозь толпу жидов, стоящих у ворот станции. При моем приближении они расступились, и я быстрым шагом направился к единственному человеку, которого знал в Ковно, земскому судье Хлопницкому.

— Доложи, — сказал я слуге, — что Фаддей Булгарин просит принять по срочному делу.

Спустя некоторое время меня провели к судье.

— Фаддей! — Хлопницкий поднялся с кресла и обнял меня. — Что ж ваш батюшка не сообщил заранее о вашем приезде?

— Простите, но я не намеревался следовать через Ковно. Волею случая я здесь оказался. — И рассказал старому судье о встрече с графом, предложении составить ему компанию, о похищении девки и обстоятельствах, приведших к задержанию капитана гусарского полка.

Хлопницкий внимательно выслушал и несколько минут молчал.

— Я охотно помогу офицеру, — лукаво улыбнулся. — О, какие приключения бывали в наше время!

Увидев мой удивленный взгляд, он оборвал свою речь, но я понял, что судья в пору молодости совершал нечто подобное и поэтому не преминет помочь несчастному графу.

Когда мы вернулись на станцию и вошли в комнату, по всему было видно, что городничий намеревается решить дело миром. И тут Рифка заявила, что ни за что не вернется домой.

— Мы обещаем дать подписку от ее мужа, — говорил раввин, — что ей не будет никакого наказания за побег.

— Ну, если так… — Капитан явно шел на попятную.

— Нет! — закричала еще громче Рифка, и каким образом в ее руках очутился кинжал, я не успел понять, но она приставила его к горлу. — Я лучше умру, чем возвращусь. Я хочу быть христианкой.

— Вот видите, — городничий обратился к раввину, — я не могу препятствовать принять истинную веру заблудшей душе.

— Это в ней говорит заблуждение и похоть, — начал было раввин, однако его перебил земской судья:

— Господа, я предлагаю решить это дело следующим образом. — Хлопницкий обвел внимательным взглядом присутствующих. — Раз уж дело приобретает такой оборот, то я готов самолично свезти красавицу в женский монастырь, что находится неподалеку. Вам, господин капитан, немедленно покинуть пределы государства, в противном случае вы подвергнетесь суровому наказанию, и вам должно выплатить мужу Рифки сумму, о которой вы решите с ним.

— Разумно, — потирал руки городничий, чувствуя, что с его плеч сваливается целая гора забот.

— Как же так?.. — растерялся раввин.

Граф перешептывался с Рифкой, вероятно, обещая приехать за ней, после чего она объявила:

— Я согласна.

— А я готов оговорить сумму, — добавил граф.

Раввин насупился и тяжело дышал. Отец Рифки скрежетал зубами, тем не менее ничего поделать не мог.

Когда мы спускались по лестнице, капитан сказал:

— Благодарю вас, Фаддей, вначале мне почудилось, что вы бросили меня в одиночестве, но сейчас вижу: вы настоящий друг. Поэтому при любом удобном случае я постараюсь отплатить добром за добро.

На прощание он пожал мне руку, на глазах его блестели слезы. Между тем запрягли лошадей, и польский офицер немедленно уехал в сопровождении заседателя, следовавшего за ним в почтовой тележке.

Покушение

Париж, май 1867 года

Мое имя, по-видимому, вам неизвестно, но, как человек, лелеющий в душе тщеславные чувства, я тешу себя надеждою, что все же оставил маленький след на громадном дереве истории.

Итак, меня зовут Антон Березовский, в десятом поколении я поляк, чего не скрываю, а горжусь. Увы, мое отечество Речь Посполитая давно томится под игом российского императора, приобретя русское название — Царство Польское. После бесплодных попыток моих дедов, отцов завоевать свободу с помощью оружия наступил и мой черед. Но после тяжелых боев, в которых рекой лилась кровь моих товарищей по борьбе, я был вынужден покинуть многострадальную родину, ибо каждая полицейская курва могла меня схватить — и тогда мне не избежать не только сибирских рудников, но, может быть, и пеньковой веревки. Я поселился во Франции и затерялся среди студентов парижской Сорбонны.

От роду мне двадцать лет, вот уже два года я нахожусь на чужбине, а моя родная Волынь стонет под гнетом иноземных штыков. Когда я узнал, что император Александр прибывает в Париж, поначалу я был расстроен. Вот тот человек, который стоит во главе государства, что вводит свои порядки на моей земле, что силой принуждает в школах изучать его язык, запрещает выпуск стихотворных воззваний Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого, Зыгмунта Красиньского. Он приезжает в Париж по приглашению Наполеона. А потом пришла другая мысль, которая прямо поразила мой разум и захватила в тиски своей простотой: это знамение свыше, Господь обратил взор на недостойного.

Из газет я узнал, что два императора — французский и российский — будут принимать 25 мая парад, устроенный в честь прибытия высокого гостя, у Булонского парка. Меня это чрезвычайно обрадовало, ибо давало большой шанс на претворение в жизнь задуманного. Значит, думал я, они будут возвращаться через парк, там соберется толпа для приветствия и можно будет затеряться среди народа. А еще я прочел, что 23 числа мая месяца два вельможных пана посетят театр в Пале-Рояле.

Для осуществления моего плана я нуждался в презренном металле, а у меня не было ни сантима. Я метался по друзьям, но тщетно: они тоже сидели без гроша. Требовалось целых девять франков. О Боже, может, это Ты посылаешь мне испытание, которое я должен с честью пройти?

С горящим от стыда лицом отправился в комитет, занимающийся такими, как я, бежавшими с родины. Там пояснили, что сумма, полагающаяся мне (согласно французским законам, около сотни франков), может быть выдана не ранее следующей недели. Да и то при благоприятном исходе встречи с начальником комитета. Я был не просто расстроен — я был убит этим выстрелом в спину.

«Что же делать? Что же делать?» — вертелось в моей голове, точно бобер вгрызался в ствол дерева острыми, как бритва, зубами.

Двадцать третьего мая я был у театра и видел, как по ступеням спускался Александр — высокий, стройный, с военной выправкой. Мундир сидел на нем, словно он в нем и родился. Бакенбарды переходили в пышные усы, которые он иногда поглаживал. Мне казалось ранее, что русский император — варвар, а увидел умные добрые глаза, с живостью смотревшие на народ, который в волнении и восторге восклицал: «Да здравствуют императоры! Да здравствует император Наполеон! Да здравствует император Александр!»

Я бежал рядом с каретою и кричал здравицу, ловя взгляд царя. И он посмотрел-таки мне в глаза — не знаю, что он смог в них прочесть, но явно не озлобление и не ожесточение. Было стыдно до глубины души, однако ничего поделать с собою не мог. Меня охватил восторг толпы, я был раздавлен ее всепроникающей любовью к монаршим особам.

Только дома, пряча зардевшееся лицо в руках, я осознал, что попал под чары этого человека — не всероссийского самодержца, топчущего коваными сапогами мою многострадальную родину, а именно человека, который улыбался мне и моим неистовым крикам в состоянии эйфории: «Да здравствует Его Величество император Александр!» Что же со мною происходит? Ненавижу деспота — и кричу ему здравицу, готовлю злодеяние супротив него — и желаю счастливых дней.

Назавтра я снес единственное пальто в скупку, ибо понял, что оно мне больше не понадобится, но, к сожалению, за него дали всего восемь франков. Для моей покупки не хватало лишь одной монетки с маленькой цифрой. Одного-единственного маленького франка!

Я шел по многолюдным улицам Парижа, но было чувство, что иду по бескрайней пустыне. Меня задевали локтями, толкали, не обращали на меня внимания, так же как и я — на идущих навстречу или обгоняющих мое бренное тело. Потом что-то щелкнуло в голове и я начал присматриваться к прохожим. Мне казалось, что я вижу их кошельки и содержимое карманов.

Наконец я решился и толкнул толстого господина — рука, противясь моей воле, скользнула в карман, нащупала какую-то бумагу. И в тот же миг я, как заяц, за которым идет охота, побежал по улице. Уж не помню ее названия, помню, что прекратил бег где-то на Елисейских Полях. Тогда пришла в голову мысль, какое кощунство иметь на грешной земле проспект с таким названием. Я взглянул на бумажку, зажатую в скрюченных пальцах: это была банкнота в пятьдесят франков.

Поутру я встал рано. Надо было, во‑первых, посетить лавку, где меня ждало оружие.

— Вот, молодой человек, то, что вы изволили заказать.

Улыбающийся хозяин лавки положил передо мною пистолет и порох.

— Я же просил двуствольный!

Я в раздражении отодвинул оружие.

— О! Прошу прощения.

Он продолжал улыбаться, словно по ошибке выложил приготовленное другому покупателю, и движением фокусника извлек из-под прилавка двуствольный пистолет.

Я протянул ему деньги. Он расплылся в еще большей улыбке, и мне показалось, что сам нечистый пытается отвлечь меня от богоугодного дела. Затем хозяин лавки придвинул ко мне и металлический футляр с порохом и пулями.

Тяжесть металла, оттягивающего карман, придавала уверенность и веру в счастливый исход предприятия. Все свершится завтра! Я не понадеялся на купленные пули, а начал отливать их сам, чтобы они были тяжелее и пробили стенку кареты наверняка.

Сегодняшний день — последний перед свершением моего Божественного предначертания. Весь вечер я провалялся в постели, смотря в потолок и отмечая, как темнеет на улице и комната медленно погружается во мрак.

Еще оставались деньги, и я решил подкрепиться завтраком, чтобы силы не покинули меня в ответственную минуту, но кусок хлеба застревал в горле. Потом я пошел через парк по аллее Императрицы мимо водопада, надеясь застать императора Александра по пути на парад. Увы, моим мечтам не суждено было воплотиться в жизнь, поэтому я провел время, издалека наблюдая за монаршими персонами. В душе было неспокойно, какая-то непонятная тяжесть давила на сознание. Казалось, еще немно-
го — и тело лишится чувств, однако я переборол свое состояние. Наступило облегчение, силы наполнили меня.

Я с удовольствием смотрел, как в торжественном марше стройными рядами плечо к плечу шли высокие солдаты. За ними — конные эскадроны. Не знаю, зачем было устраивать эту клоунаду. Эдакое бахвальство императоров, показывающих живые игрушки.

Наконец парад окончен. Если кареты поедут через Булонский парк, то я буду стоять около развилки у озера в ожидании недруга моего народа. Скорым шагом я направился туда — едва успел, несмотря на то что императоры и свита двигались крайне медленно.

Левая аллея была заполнена людьми, с восторгом приветствовавшими обоих императоров. Ведь не каждый день потомок того непобедимого Наполеона, как бледная тень напоминавший великого предка, встречается с потомком того Александра, чьи войска прошли маршем по Елисейским Полям к Триумфальной арке, построенной в честь победы под Аустерлицем. Народ ликовал и радовался союзу двух империй.

Я быстро устремился к карете, но не смог достичь цели. Мне было не пройти сквозь толпу, бросавшую в воздух шляпы, кепки. Заметив, что карета свернула вправо, где ее пути ничего не мешало, я двинулся вокруг водяного каскада и опередил процессию, хотя бежал сквозь кустарник. Слава Всевышнему, что мой растрепанный вид не привлек ничьего внимания. Все мое существо содрогалось в предчувствии грядущего события.

Император Александр сидел у окна. Его взор был устремлен на кого-то, сидящего перед ним, губы шевелились, он вел светскую беседу. Меня настолько это поразило — что вот он не видит и не догадывается об опасности, исходящей от меня.

Я вскинул руку, в которой держал пистолет, и он показался пушинкой. Прозвучал выстрел, облако сгоревшего пороха охватило меня. В последний миг я заметил, что монарх повернул голову и посмотрел на меня, — и пуля пролетела рядом, опалив, наверное, бакенбарды. В его взгляде было не удивление от случившегося, а непостижимая для моего разумения усталость.

Я нажал на курок второй раз — ствол разорвало и огнем опалило мое лицо. Боль пронзила руку. Со всех сторон бежали люди, размахивая тростями, зонтиками и невесть откуда взявшимися палками. Град ударов обрушился на меня, но чувства до того притупились, что безразличие к собственной судьбе охватило меня. Я потерял сознание.

Когда сквозь кровавую пелену, застилавшую глаза, я начал понимать, где нахожусь, первое, что потрясло, — это возвышающийся император Александр. Он пристально смотрел в мое лицо и, увидев, что я открыл глаза, произнес сперва на русском языке, потом на французском:

— Несите его в карету и найдите для несчастного врача.

Наполеон пытался возразить, но русский монарх был настойчив:

— Я хочу знать, почему этот человек хотел меня убить.

Голос не повиновался мне, и я не смог ответить государю.

Святость

Тобольская губерния, село Покровское, 80-е годы XIX века

Я давно подозревал соседского Гришку в воровстве, может быть, от этого-то и поднялся затемно. Толкнуло меня незримым локтем в бок. Не иначе Николай Чудотворец! Потом на ухо мне нашептал о паскудстве соседском. Ну, я сразу, не теряя времени, на поляну, где у меня остожье* для сена приготовлено.

Смотрю, а там уже Гришка стоит, рукой подбоченясь, да не один, а с ним то ли Сашка, то ли Мишка — уж и не помню, из соседней деревни не всех молодых знаю — так шустро топором орудует. Порубленное остожье у них в телеге сложено, задержись я чуток — так никогда бы не поймал воров-то, а тут они вона, только руку протяни да за загривок обоих.

— Что же вы, ироды, делаете? — говорю, а у самого внутри кипит, словно ведерный самовар.

Они так и присели от неожиданности. Огляделись и видят, что я один. Второй — Сашка-Мишка — посмелее стал, топором в руках играется.

— Что ты, дядя Ваньша, нас пугаешь? — говорит после недолгого молчания Гришка. — Мы тута делом заняты, а ты…

— Выгружайте назад, изверги. — И к телеге подхожу, у самого голос от обиды дрожит.

— Зачем это? — с подозрением озирается по сторонам Сашка-Мишка, подумал, небось, что я все-таки не один.

— Не твое — не замай. — И рукой по остожью так легонько похлопываю.

— А ты, дядя, не боишься? — И топор перебрасывает в правую руку.

— Не балуй! Ишь чего удумал!

Мне стало не до шуток. Если дело принимает такой оборот, то стоит их в волость доставить, пусть с ними власти разбираются. Хватит выходки их терпеть.

— Мы тут одни. — Сашкин-Мишкин тихий голос прозвучал навроде выстрела для меня. — Кто нас искать-то будет? Смекаешь? Разойдемся по-хорошему, а?

— Не, — говорю, а сам глазами зыркаю, чем сподручней от топора отмахнуться, — Гришенька, теперича мы с тобою в волость поедем и приятеля твоего прихватим. Пусть там тебя увещевают, а я устал за руку ловить.

— Я ж тебя предупредил! — И на меня.

Николай Чудотворец и туточки меня не оставил, прямо в руку кол послал. Ну, я им сперва Сашку-Мишку приголубил, а вслед за ним и Гришку. Они только ойкнуть успели — и ничком мне под ноги. Опустился я на колени, перевернул иродов на спину. У самого сердце захолонуло: видать, сильно приложил — юшка что у одного, что у второго из носа и рта потекла ручьем. Неужто, думаю, грех на душу взял? В глазах померкло, точно солнце за землю вновь зашло: не избежать мне острога. «Отче наш» прочитал, смотрю — помогло слово Божье: дышит Гришка да и Сашка-Мишка захрипел. Ну слава богу!

Я сперва веревками, что они подпоясаны были, руки им связал, а уж потом на телегу забросил, как они мое остожье. Только тронул поводья — Гришка замычал, начал в себя приходить.

— Что, — говорю, — голова болит?

Оглядываюсь, а он уже с телеги сполз и бежать настроился. Меня такая злость взяла. Ничего этого паскудника не берет. Кол вперед сломается, нежели голову ему раскроишь. Спрыгиваю — и за ним.

— Куда? — хватаю за шиворот.

Он вырываться, но меня силой Господь не обидел, а тут как бес в меня вселился — давай его кулаками охаживать. А он даже не уворачивается, словно заповедь вспомнил: бьют по правой щеке — подставь левую. Зашатался Гришка и прошептал:

— Не надо. Сам пойду, сам.

И улыбка до ушей, и взгляд такой смиренный, немножко глуповатый. Даже страшно стало от его взгляда. Как привязанный он пошел за телегою. А Сашка-Мишка как очнулся — так бранными словами меня поливать.

— Еще, — говорю, — вякнешь — холодным в волость доставлю. — И так глянул на него, что он навроде в росте уменьшился и затих, даже дышать тише стал.

Лошадь едва плетется, я ее не подгоняю, чтобы Гришка не отставал, ведь спотыкается на каждом шагу.

— Развяжи, — вдруг слышу, — не сбегу.

— А как приятеля развяжешь?

— Нет, — мотает головой, — сил нету. Знатно ты меня приложил.

Присмотрелся, а он, и действительно, какой-то не такой. Обычно грудь колесом и силы неимоверной: видел я, как на спор он медный пятак шутейно пальцами согнул. Троих парней из соседней деревни так отделал, что они едва уползли, а ведь приходили Гришку наказать. Что-то мне жалко его стало, и я веревку развязал. Он запястья потер, не поднимая головы.

— Пойдем, — говорит, — раз я виновен.

За телегу взялся рукой и идет. Не иначе телок привязанный. Я впереди сижу и все подвоха от Гришки жду, даже голову в плечи втянул, а он идет, только бубнит под нос что-то. Стал я прислушиваться к его бормотанию, чудным оно показалось — словно священник в церкви проповедь читает.

— Кто спастись хочет и ищет Господа не ради какой-нибудь корысти — того искушение приведет не на грех, а на опыт. Нужно только после этого искушения больше с рассуждением действовать, ибо нет на свете милее радости смирения.

Мне уж чудиться стало: не помешался ли Гришенька от моего удара колом, может, смерть его крылом чуток задела и на путь истинный наставила? Голову не поворачиваю, хотя коситься на него не перестаю, а он идет — взгляд в землю, кровь по щекам размазана, рубаха спереди порвана и коричневыми пятнами покрыта. Идет и под нос бормочет. Жалкий такой. Но как вспомнил его дикий взгляд и поднятый топор, так прочь ускакала та жалость. Он же жизни меня лишить мог. Нет, думаю, волостной старшина разберется, он для этого и поставленный над нами.

— Придешь с сокрушенною душою и смиренным сердцем к Тебе, слушаешь простые слова Твои, потому что Ты пришел не с простым духом, а от милости Божией. Ты одно изречешь слово, а передо мною целая картина, вот только бы шел я за Тобой не ради гнусной корысти. Вот тут-то замирают мои уста, ведь Ты — Учитель.

Так это он с самим Христом разговаривает, душу ему изливает! Я перекрестился. Неужто и до Гришки учение достучалось? Ведь его в церкви-то не увидишь — все более по пастбищам, где коней своровать можно. Может, после кола голова на место встала? А может, это он смирение для меня показывает, чтобы я его пожалел? Нет уж, жалелку я дома оставил. А Сашка-Мишка только глазами блымает и молчит, не шевелится…

 

— Степан Игнатич, — стучу я в дверь старшины, — Степан Игнатич!

Через минуту на крыльцо выходит волостной.

— Ну чего ты расшумелся? — И волосы на голове поправляет.

— Тут дело такое, — пытаюсь я сказать, но он перебивает.

— Опять Гришка, — кивает на стоящего у телеги, — накуролесил? А это кто там лежит?

— Истинно так, — торопливо начинаю излагать я, чтобы опять не быть перебитым. — Прихожу к себе, а они, — показываю рукой, — мое остожье уже в телегу побросали. А вот тот, что в телеге, на меня с топором. Едва отбился.

— С топором? — Старшина прикрывает рукой рот, чтобы не показать своего зевания. — А ты что скажешь? — обращается к Гришке, однако тот стоит словно в воду опущенный и с Христом разговаривает, будто нас тут нет. — Чего это он?

— Не знаю, — пожимаю плечами. — Всю дорогу то молитву читал, то с Ним, — я указываю в небо, — разговаривал.

— Не помешался? — Брови подскочили у старшины кверху.

— Кто его знает.

— Ты его так приложил?

— Ну я.

А Гришка уже громче бормотать стал:

— Вот силен враг Божий яму человеку копать и добрые дела ни во что не ставить. Обвиняют меня, как нехристя, а я тоже славить хочу и к кресту хотя бы прикоснуться, чтобы и меня благодать задела не жалостью, а любовью. Да любовь, может, и есть жалость. Полюби — и это жалость. А любовь — это такая златница, что ей никто не может цену описать. Она дороже всего созданного Самим Господом, чего бы то ни было на свете, да только мало ее понимают. Кто понимает сию златницу любви, то этот человек такой премудрый, что самого Соломона научит. Все мы беседуем о любви, но только слыхали о ней, сами же далеко отстоим от любви.

Степан Игнатич в сторонку меня отзывает:

— Вези их в правление, я сейчас подойду. Под замок их надо, в разные комнаты, чтобы дел каких не натворили или еще хуже — речами своими народ смущать не начали. Не нравится мне это, ой как не нравится. Ступай, Иван, с богом.

Сход решил не высылать Гришку от нас. Утихомирился он. С приятелями якшаться перестал и замечен в паскудных делах больше не был. Словно и впрямь на путь истинный стал. В церковь ходить начал, святые места посещать, молитвами душу облегчать. Не иначе и его благодать Божия коснулась, указала дорогу десница Господня. А второго (я так и не узнал, как его — Сашка или Мишка) община изгнала, уж больно много делов за ним числилось. Только во второй год смуты на Руси появился он у нас снова — в кожанке и с маузером на боку. Комиссар. Вот тогда я и узнал, что не Сашка, не Мишка, а Павел Иваныч Хомяков. Бога молил, чтобы он меня не вспомнил: лют он стал, как настоящий Сатана.

Спустя годы задумался я: уж не с моего ли удара колом святость к Гришке Распутину пришла и к комиссару этому? А ежели бы они тогда верх взяли — топориком меня обтесали? Неисповедимы пути Господни, неисповедимы…

100-летие «Сибирских огней»