Рассказ
Файл: Иконка пакета 02_balkov_n.zip (23.18 КБ)

Моему другу и брату по духу

Батору Тумунову

 

 

ИЗ ГАЗЕТ:

«В сентябре 2002 года бывший глава бурятских буддистов Пандито Хамбо Лама Итигэлов вернулся в наш мир. Его тело было перенесено в монастырь. Там для него был выстроен Благословенный дворец. Его тело продолжает жить по сей день».

«Выписка из врачебного заключения: “Труп мужчины в сидячем положении, ноги согнуты в коленях, а голени со стопами перекрещены. Без признаков гниения. Какие-то запахи от тела не определялись. Мягкие ткани эластичные, подвижность суставов сохранена. Следов бальзамирования или консервации не обнаружено”».

«Кода тело извлекали из земли, от него шло очень сильное благоухание. Теперь драгоценное тело, помещённое в Дуган, два раза в месяц переодевают, протирают лицо маслом. Никакого запаха от него нет. Он сидит там при комнатной температуре, дышит тем же воздухом, что и мы с вами. Никакой холодильной камеры рядом с ним нет».

«Я была потрясена. Надавила на живот, а он мягкий. Прикоснулась к рукам — суставы подвижные. Проще говоря, ткани тела не отличаются от тканей живого человека. Современной науке неизвестно такое состояние тела, пролежавшего в земле более семидесяти лет».

 

 

Отшельник сидел на песчаном берегу круглого и прозрачного озерка с сияющими блёстками донных каменьев, промеж которых шустро и бойко, обгоняя друг друга и взвихривая пузырчато-синюю воду, плавали сребротелые рыбки. Он смотрел, как они суетились, сталкивались, а думал о чем-то другом, чему и названия не сыщешь, о чём-то умиротворённом и сияющем, вроде бы принадлежащем этому миру, хотя бы той же задыхающейся от лютой жары и безводья просторной бурятской степи иль темновато-серому небу, заволоченному по краям чёрными грозовыми тучами. Наверное, и им тоже, но ещё и чему-то большому и сильному, рождённому в его сознании и ныне пребывающему в покое. Про этот его покой не скажешь, что он однообразен и никакому действу, исходящему от небес, не подвержен. Наблюдается в нём нечто соединяющее его с вечным небом, пусть и поверхностно и чуть только примечаемо, вроде лёгкого ветерка, едва коснувшегося строгого, как будто закаменелого в живой неподвижности — смуглого с тёмными длинными бровями лица отшельника и тут же бесследно пропавшего.

Про отшельника говорили, что он достиг прямого постижения Истины — Пустоты — великой реальности всех явлений. Пожалуй, они были правы. Многое из того, что совершалось в его окружении, он попросту не замечал, а если обращал на что-то внимание, то словно бы со стороны, без какого-либо стремления осмыслить происходящее. Всё в его существе ныне было обращено к свету, рождённому в его сознании. Он охотно подчинялся этому непрестанному, ни на минуту не угасающему сиянию, как бы застывшему в недвижении. И делал это со всё большим удовольствием, чем ближе приближался к нему своей мыслью. Всё в его существе было подчиняемо чему-то дальнему и неизбывному, не имеющему обозначения в земной жизни. И надо было сильно постараться, чтобы не утерять благодати, что приобретена им за многие годы существования в ближних пространствах. Впрочем, держать себя в напряжении, хотя бы и лёгком и ни к чему не подвигающем, стало для него привычной необходимостью. За нею если что-то и стояло, то никак не связанное с землёй иль с небом.

Он стал отшельником не потому, что устал от пребывания среди братьев-монахов, не оттого, что оттолкнуло его что-то от привычной жизни в буддистском монастыре, где он достиг высоты необычайной в продвижении своей мысли. Нет, конечно. Просто для того, чтобы закрепить в теле отодвинутость от ближней жизни, которая позволила бы спокойно предаваться созерцанию и пить целительную влагу, исходящую от него, и попытаться так слиться с окружающим миром, чтоб осознать себя сущим на земле, хотя бы той же травинкой, что ныне касается его руки и вроде бы даже слегка щекочет, иль одиноко взросшей на берегу Саган-нура белой березкой, тень от которой падает к его ногам, легкая и дрожащая, и точно бы нашёптывает о чём-то мерцающе неизбывном, может статься, о грусти, что живёт в каждой ветке слабого деревца, ему надобно продвинуться ещё дальше в своих созерцаниях, еще глубже проникнуть в истинный смысл их. И надо быть слепым, чтоб не увидеть этого. А он увидел и сказал негромко, погладив худотелую берёзку тонкой тёплой ладонью:

— И хорошо, что я способен подвинуть себя к миру живущих и не потеряться там, где столько неприкаянных душ. И да будет с ними моё благословение!

Он сказал так и закрыл глаза, и привиделось ему, седоголовому старцу, усмирившему поток времени, будто он мальчик, лет семи, пожалуй, и бредёт он вместе с отарой по степи, не поспешая, ведёт овец к водопою, который устроен на Белом озере чуть повыше того места, где теперь сидел, предавшись размышлению, и не тому, что уводит в края дивные, расцвеченные неземными красками, а направленному к чему-то обычному, подвигающему по годам, что пройдены им в земной жизни. Он увидел себя черноголовым мальчиком. Тот помахивал хворостинкой, но так, для порядку, овцы-то были послушны его воле, не норовили сбечь. Однако скоро что-то случилось, отчего овцы сбились в круг, испуганно блея. Он не сразу понял, что произошло, лишь погодя углядел сидящего в стороне от отары матёрого желтомордого волка и попервости изрядно струхнул, но потом, подчиняясь чему-то властному и упрямому, обретшему в нём пристанище, унял страх и пошёл к тому месту, где сидел зверь. А подойдя, остановился, посмотрел в налитые лютой злобой волчьи глаза и что-то сказал. Он и сам не понял, что именно, откуда взялись те слова, что слетели с его языка, они явно принадлежали кому-то ещё. Но он не хотел знать, кому. Наверно, потому, что это не имело теперь значения. Угадаешь ли всё, что совершается в душе?

Он остановился близ степного зверя и поднял руку, а потом протянул её в ту сторону, куда ему хотелось, чтобы волк ушёл. И тот, хотя и не сразу, лишь время спустя, которого, однако, хватило, чтоб спина у мальчика покрылась холодным потом, вытянул морду и искоса поглядев, но без прежней лютости, подчинившись чему-то скрывающемуся за спиной мальчика, зависшему над ближним миром и управляющему им, стронулся с места и растворился в наплывающем на полуденную степь зыбком, скользящем мареве.

Седоголовый отшельник ныне подошёл к порогу, за которым, он знал, откроется глубинное, не размытое в пространстве, нечто, дарующее свет Истины, доступной лишь малому числу людей. К ним он относил себя. И не потому, что так хотелось: всякое желание есть свойство ума слабого, цепляющегося за ближние вехи, а потому, что его существо и ныне, и прежде было омываемо волнами знаний. Иной раз своенравными и дерзкими. И он не всегда умел укротить их. И, может, никогда не укротил бы, если бы с малолетства не осознал того, что лишь полным смирением достигается предел, к которому устремлено сущее в человеке. Сей предел есть не что иное, как тихое, в себе самом, никому не подчиняемое, но никого и не отталкивающее продвижение к Истине.

Да, ему было непросто продвигаться по этому пути. Впрочем, что значит — непросто? Чрезвычайно сложно оказалось постигнуть то, что вдруг поселилось в сознании, как бы отколовшись от небесного пространства, вроде бы даже соединившее его с ним, безмерным. Удивительно, как он находил для этого силы даже в ту пору, когда был мальчиком. Но факт остаётся фактом. Он сумел постичь себя, когда в нём обозначилась тяга к знаниям. И не просто абы к каким, а к тем, что ведут нехоженными небесными тропами.

Ему едва исполнилось пятнадцать лет, когда он услышал о том, что в Анинском дацане молодые люди обучаются разным премудростям, отчего жизнь их наполняется смыслом, надобным не только им. И это, услышанное, надёжно осело в памяти, обрело некую заданность, без которой он уже не мыслил себя. И где-то по весне, когда в степи началось таянье снега, а по низинкам протянулись тонкие рваные нити ручейков, он ушёл от хозяина. Тогда он был уже не мальчиком, любившим побродить по изножью сопок, зависших над долиной, невесть кем вообразив себя, но — добрым человеком, способным помочь и малой осинке, вдруг утратившей стойкость и сникшей, и старому изюбру, почуявшему приближение смерти, но сбившемуся с тропы, что привела бы его, как и многих других, в изножье круторогой скалы близ неподвижного глухого болота, где он смог бы обрести смертный покой. Мальчик сделался старше, хотя и теперь в своём воображении он рисовал картины, что были одна ярче другой, он готов был придти на помощь по первому же зову. И оттого, что это происходило с ним так, а не как-то по-другому, было приятно. В такие минуты он сознавал себя способным проникнуть в истинный смысл совершаемого в пространстве. Понять малую травинку, у которой, как полагал, было не меньше прав, чем у него, пользоваться тем, что дала Матерь Земля и вечно синее Небо — всесильный Отец, наблюдающий за миром живых и мёртвых. Да будет осиян немеркнущим светом Их Престол и да не угаснет всевидящее Их око!..

Он уже и в ту пору, когда приглядывал за хозяйскими овцами, мог выкинуть такое, что даже его хозяева, привыкшие ко всему на свете, диву давались: отчего сын покойного Мантагарая Итигэла не похож на обыкновенного ребёнка, а как будто бы старше своих лет, отчего норовит повернуть их жизни и наполнить их смыслом, о котором они допрежь понятия не имели?.. К примеру, однажды он сказал, что лето нынче ожидается засушливое и трава в степи поникнет, сделается сухой и безвкусной, и, если не увести отару в ближние сопки, хотя бы и в малости сокрытые от жгучих солнечных лучей, начнётся падёж скота. Хозяева, поразмыслив, так и поступили, и не потому, что поверили мальчонке, а по какой-то другой причине, вдруг что-то подвинувшей в них. Они и впрямь в тот год угадали. Что происходило в душе у мальчика, они так и не постигли. И всё ж стали относиться к нему по-другому и уж не подгоняли его, не поторапливали и довольствовались тем, что он и как он делал. А когда узнали, что он ушёл от них, никому не сказав, куда и зачем, приняли это спокойно и не кинулись искать его, теперь уже понимая, что он ведом не ими, а другой силой и другой мыслью, до которой им не дотянуться.

Отшельнику было пятнадцать лет, когда он вошёл в ворота Анинского дацана и был встречен монашьей братией. И почти четверть века, приняв монашество, он провёл за его стенами, постигая знания. И не только те, что были на книжных страницах, нередко необычайно древних, к коим и прикоснуться-то лишний раз робко: что как страница не выдержит и рассыплется?.. — а ещё и от общения с мудрым настоятелем храма Хойтой Ламхой Аюшиным. Тот всю жизнь искал Истину и хотел бы, чтоб и его ученики, в том числе и Ширэтэ Итигэлов, не сходили с тропы, которую выбрал он и которая казалась единственно верной. О чём-то другом он и помыслить не мог. Не мог поступить иначе и молодой Ширэтэ Итигэлов, хотя в его сознании, очищенном от того, что мешало предаваться созерцанию, много чего сохранялось. Да, уже тогда он понимал, что труден путь к Истине, и не каждому монаху удастся пройти по нему, многие так и останутся в изножье Истины. Впрочем, это тоже благо, ибо что есть осиянность ею, как не обещание чистой и непорочной жизни и Божьего света в конце пути? Молодой монах понимал это, как и то, что в нём живёт некто, чьим перерождением назовут его, когда он станет Пандито хамбо-ламой. Ещё когда водил отару овец по просторной бурятской степи, ощущал он в себе эту вторую жизнь. И нередко говорил с охранителем её, спрашивал совета, и тот, случалось, отвечал, но чаще отступал в сторону и уж оттуда наблюдал за ним, одобрительно покряхтывая, но порой — осуждающе покачивая седой головой. Это случалось, когда мальчонка заигрывался и забывал про всё на свете. Надо сказать, обычно он играл сам с собою, и для этого ему не надо было, чтоб рядом с ним находился кто-то ещё. Зачем?.. В эти минуты у него рождалось чувство, как если бы он был не один. А и впрямь — не один. Тот, кто стал его частью, хотя и воображаемой, умел посочувствовать ему, коль скоро что-то не ладилось в игре. Впрочем, была ли это только игра? Вряд ли. Порой, даже пребывая в сильной увлечённости, мальчонка вдруг да и ловил себя на мысли, что небо и земля так просторны и столько разных больших и малых существ населяют их, что дух захватывает от одного только перечисления. Посещала мысль, что несладко им всем приходится в той тесноте, нередко они сшибаются друг с другом и ищут успокоение себе. Но найдут ли?.. В эти мгновения сомнение нападало на него, и было оно горькое и томительное. Если бы это сомнение принадлежало кому-то другому, а не ему, выходцу из древнего рода, отмеченному особенным пониманием всего, что совершается в ближнем и дальнем мире, вряд ли тот сумел бы совладать с ним. Но в том-то и дело, что Ширэтэ Итигэлов был сыном своего отца и выказал упорство в постижении духа, жившего в нем. Вовсе не случайно он совсем ещё юным покинул юрту старого скотовода. Иной раз он остро ощущал свою подчинённость высшей идее. И, хотя иной раз было непросто сдержать нечто влекущее, по-юношески азартное и горячее, чем можно было и обжечься, он продолжал упорно следовать предначертанной ему тропой. И пусть она порой проглядывала едва приметным пунктиром, не сразу и разглядишь её, он знал, придёт время, и он ступит на отведённый ему высшей идеей путь уже осознанно и не сойдёт с него.

Так и случилось. Едва ли не в первый же день пребывания в дацане Ширэтэ Итигэлов услышал слова о человеческом страдании — корне земных бед, от которых не так-то просто избавиться, однако необходимо это сделать, если поставлена цель — достичь Истины.

Старый монах, настоятель монастыря, говорил почти скорбно, глядя в даль, занавешенную тёмными упругими тучами:

— Само появление на свет человека возможно только через страдание матери. Нет другого пути. Это и хорошо, и плохо. Хорошо, потому что мы с самого рождения знаем, чего ждать от жизни, через какие формы она проходит, прежде чем осияется хотя бы и слабым светом. Этого света хватает ненадолго. И только для того, чтобы вместить в младенца сознание, пока ещё чуть только отмечаемое в пространстве. Что это, как не открытие двери в жизнь, где преобладают, к сожалению, людские страдания, а ещё — неприкаянность и гонимость живых существ? Для них характерно ни на минуту не прекращающееся движение. Оттого и муки, и конечный горестный исход.

Старый монах часто вспоминал вещие слова Вседержителя Истины, благословенного Будды, который говорил своим ученикам:

— Существует две крайности, о тапасьи, от них следует держаться подальше тем, кто ведёт духовную жизнь. Первая — жажда удовольствий. Надобно ли утолять её и жить, постоянно преисполнясь веселья? Благородно ли это, не противно ли разуму человека? Другая же крайность — в стремлении умерщвлять собственную плоть. Это и печально, и тщетно и ведёт лишь к смене формы и к ещё одному перерождению, поток которых упрям и нескончаем. Но есть путь, я открыл его, путь, пролегающий посередине. Срединный путь ведёт к покою, к Просветлению, к Нирване. В нём восемь ветвей, вот они: чистая, ничем не запятнанная вера, чистая память, чистые размышления, чистая устремлённость к Истине, чистая, ни к чему дурному не влекущая речь, чистое, к добру направляемое действие.

Ширэтэ Итигэлов сознавал необходимость как можно скорее вступить на восьмеричный путь. Ему не хотелось терять времени, что-то живущее в нём подталкивало его к насыщению собственной мысли новыми устремлениями и открытиями. Прежде всего, открытиями в самом себе. Он научился избавляться от желаний, а потом и вовсе прекратил их суетный, угнетающий поток. Однажды он проснулся посреди ночи с удивительно ясным, даже прозрачным осознанием себя, очистившимся от желаний. Он проснулся и сказал в темноту ночи спокойно и уверенно:

— Наконец-то я подошёл к порогу, где меня ожидает извечно облечённое в неземную благодать, тихое, ни к чему не влекущее, ни на мгновение не страгиваемое успокоение сущего во мне, а так же и во всём том, к чему станут прикасаться мои руки и к чему будет устремлён мой ум. Я совершил то, для чего и был призван на землю.

Он вышел в степь и долго-долго бродил чернотропьем, наблюдая за тем, как умиротворённо светят звёзды, и у него возникло чувство, что не звёзды это, а костры, множество костров, разведённых в степи под открытым небом. И к каждому костру он волен подойти и говорить сидящим вокруг него единоверцам о том, что поможет ему повести когда-нибудь за собой людей его племени. Да, прежде всего их. Он и раньше догадывался, что не только для него всё то, что открылось ему и ещё откроется, а и для его степного народа.

С тех пор минули годы, окрашенные в разные, нередко в трагические тона. Они беспокоили, но только той своей частью, что была невидима другими, зато отчётливо сознаваема всем его существом. У него появились ученики, много учеников. Не все умели даже приблизиться к Истине, которую он хотел бы донести до них. Однако и к худшему из них он относился ровно и спокойно, был уверен, что и для слабейшего сыщется нечто, способное подвинуть его к благодати.

Однажды он сказал, отойдя от созерцания, от состояния духовного недвижения:

— Буддизм — это не религия, не наука и не философия, это осознание себя человеком свободным, властным над собственной жизнью, когда человек вправе делать так, чтобы эта жизнь была нужна не только ему, но и всему миру. Человек рождается свободным, и от него зависит, кем станет он годы спустя: тщетно ли старым иль способным слиться с окружающим миром живых существ, чтобы подвинуть их к перерождению, которое не будет тягостным. Я говорю: человек есть венец природы, но не господин её, он лишь часть сущего, хотя бы и наполненная глубоким пониманием своего места в мире. Только в содружестве со всем живущим человек обретёт истинное своё лицо. И да иcполнится так, хотя бы и не в ближнее время!

Он сумел подчинить себе время, которое было необходимо для приобретения знаний, он спал в сутки часа два, ну, может, три, и не чувствовал усталости, всё в нём нынче срослось, сделалось подчиняемо воспитанию собственного всеблагого духа. Спустя годы он достиг того, что стал ощущать себя не только отдельно живущим человеком, но и пространством, чаще пустынным, отодвинувшимся от прежних перерождений, а ещё и Матерью Землёй, осознавшей невозможность обрести покой и тягостно переживающей это своё душевное состояние. Он был монахом, помогающим ближнему в его продвижении по жизни, и в то же время он был всем сразу, огромным и сиятельным, как небо, и он нередко уносился в те дали, где ещё никто не был.

Именно в ту пору его, указавшего, где закопаны колокольчик и ваджра первого в бурятских степях Пандито хамбо-ламы, давным-давно поменявшего форму и обретшего покой рядом с просветлённым всеблагим Учителем мира, избрали Верховным управителем всех буддистов России и стали величать Пандито хамбо-ламой XII. Он не сказал бы, хотел ли он этого, как не сказал бы, что не ждал этого. С тех пор многое поменялось в его жизни, иной раз — лишь внешне запечатлённого, потому что не всегда удавалось ему отойти от созерцания и поглядеть на то, что совершалось вокруг него. Всё ж случались минуты, когда он делался обыкновенно живущим человеком и, к примеру, прилагал усилия к строительству Дугана для бурятских казаков, где служивые люди могли бы отойти сердцем от привычной суетливой жизни и хотя бы ненадолго предаться размышлению. А когда далеко на Западе началась большая страшная война, Пандито хамбо-лама XII пожертвовал все свои сбережения для тех, кто пострадал в этой войне. Впрочем, много ли у него было сбережений? Так, самая малость, тысяч пятнадцать, пожалуй. Рублей, конечно.

В те годы он много ездил по России, встречался не только с буддистами, но и с людьми других верований. А однажды был приглашён во дворец к Государю Императору Николаю Александровичу. И говорил с ним. Тогда же уловил в его облике, в больших грустных глазах, в том, как говорил Государь, негромко и вроде бы неуверенно, нечто, сказавшее ему о трагическом исходе Дома Романовых, о горестной судьбе царя и его многочисленной семьи.

Пандито хамбо-лама XII мысленно перенёсся в те годы, когда произойдёт это, и у него мучительно сжалось сердце. Вначале он намеревался сказать Государю о своём предвидении, но потом подумал, что это ничего не изменит, а только ещё больше опечалит Императора, и промолчал. Однажды данное силой Вседержителя останется неизменно, даже если встретит на своём пути преграду. Неиссякаем временной поток, хоть и быстротечен. Следование за ним есть свойство сущего.

Много чего довелось увидеть Пандито хамбо-ламе XII во время поездок по стране. Он чувствовал, как надвигалось страшное время, когда брат пойдет на брата, а дочь предаст своего отца. Он видел мутные реки ненависти, растекшиеся по российским землям, и пытался что-то делать, хотя и понимал тщету своих усилий, и мучительно страдал от этого. И уж вовсе становилось тягостно на сердце, когда воочию сталкивался с потоками этой ненависти в своём народе. Он старался уменьшить их, и кое в чём преуспел. Что-то вроде бы сошло на людей, живущих близ Байкала, отчего в их душах усилилась тяга к Божьему свету. Они слушали старого монаха и проникались его мыслями и хотели бы следовать за ним.

Он смотрел на людей своего племени и жалел их. Знал, через малое время иссякнет порыв к Божьему свету, и тьма-тьмущая покроет души. И ещё не скоро они обретут себя в ближнем мире. Он и работает ныне для того, чтобы день этот наступил как можно быстрей. Впрочем, до него ещё далеко. Может, много дальше, чем думал он сам. А смута, растекшаяся по земле огромными грязевыми потоками, вот она, рядом. И нельзя было одолеть её. Даже ему, осознавшему всем сердцем благо, дарованное земному миру и подвигающее людей к совершенству, не всегда удавалось обрести надобный для праведной мысли покой и хранимое Богами нестрагивание.

А состояние здоровья, не душевного, конечно, меж тем ухудшалось, и он вынужден был сложить с себя обязанности Верховного управителя буддистов России и вернуться в родной дацан. Там он пробыл какое-то время, пока не ушёл в отшельники. Он сделал это, чтобы укрепить дух в себе и ещё больше наполнить его благодатью, так нужной людям бурятских степей.

15 июня 1927 года старец покинул место своего отшельничества и пришёл в дацан, где в своё время преподавал хуваракам чойру, и сказал обступившим его ламам:

— Самое совершенное в людях — это то, что они когда-то умирают. — Вздохнув, продолжил: — Мне теперь 75. Столько же было Пандито хамбо-ламе I, когда он поменял форму. А ещё через семьдесят пять лет он вошёл в моё сознание и сказал, что я есть его перерождение.

Ламы со вниманием слушали старца, и мнилось им, что над его головой сияет свет. Надо полагать, это был свет Истины.

— Я нынче поменяю форму. Но я вернусь на землю. Может, через тысячу лет. Но, может, и раньше, коль скоро людям понадобится моё благословение. Я оставляю вам, о почтенные, мысли, которые вы найдёте в моих сочинениях, а ещё своё нетленное тело. Больше у меня ничего нет.

А когда старец поменял форму, ламы помогли ему принять позу лотоса и поместили в кедровый короб бумхэнэ и закопали в местности Хухэ-Зурхэн. А десятого сентября 2002 года уже нынешние ламы, подвигаемые видениями, что стали приходить к ним не только во сне, но и наяву, вскрыли его могилу и увидели там белоголового старца, сидящего в позе лотоса. И был старец живой… Так подумали те, кто откопал его. Сам-то он знал, что это не так: жил он ныне, сделавшись Буддой, в другом измерении. Но снова посетил землю, озаботясь судьбой своего народа, впавшего в растерянность и смущение от того, с чем довелось ему столкнуться в жизни. Он пришёл, чтобы укрепить в нём дух. И теперь смотрел на людей, нескончаемой вереницей поспешающих к Дугану, куда поместили его нетленное тело, и едва приметно улыбался. И сияло небо, и воздух был чист и прозрачен.