Вы здесь

Отшельник-остров

Павел ШАРОВ
Павел ШАРОВ




ОТШЕЛЬНИК-ОСТРОВ




* * *
Давно настенные часы
на кухне лишь для насекомых
приютом служат, ну а время
в них больше не живёт — оно
живёт во мне, и пульс на вые
есть доказательство того.
Так сердце с высверком секунд
сверяет ход свой.
Тьмы фломастер
за окнами раскрасил ночь
скорее в белый цвет, чем в чёрный,
хрустальны линии дерев —
то иней опушил мохнатый
суставы каждой ветки. Снег
усыпал дворик, и во мне
всё замерло, и даже время,
нет, я не умер, просто вдруг
настала тишина, в которой
не слышно: бьётся сердце, нет?
И как в немой кинокартине
я вижу жизнь вокруг себя,
но в ней чего-то не хватает,
должно быть, времени, и мы,
мы сами, с рифмами и без,
органы времени, часы
живые, ход сверяем свой
с биением чужих сердец.
Так думал я, проснувшись рано,
когда ещё не рассвело,
а кровь пульсировала в жилах
двузначной азбукою Морзе —
тире и точка, и посланье
кириллицею на слова
переложил я. Сразу время
привычный образ обрело —
пошли настенные часы,
и показалось мне, что стрелка
секундная мне подмигнула,
как другу, с явным озорством.


ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО
1.
За окном набрякла черешнями ветка.
Ну а жизнь, как заброшенная железнодорожная ветка,
по которой сто лет уж не ходит поезд,
заросла травою-быльём по пояс.

Я ехал на Украину — в кои-то веки! — в вагоне купейном.
Я пребывал всю дорогу в настроеньи питейном:
новорусские жёны — послать бы их к бесу! —
порастрясти карманы стремились на юг, в Одессу.

Новорусские жёны с выводками ребятишек
стремились в Одессу — транжирить жизни излишек.
А у меня никогда — я-то знаю! — не будет детей, как и денег,
из второго вытекает первое — точь-в-точь понедельник

из воскресенья; в Одессе же чтят субботу…
Ах, отдать бы швартовы рыбацкому боту
и уплыть за кефалью, но помер давно уж Костя,
Соня ждёт не его, а заморского гостя.

Ах, Одесса-мама, я сыт по горло
твоим юмором по-жванецки, меня распёрло
и вот-вот стошнит прямо в понт, что шумит прибоем;
никогда я не был — и не хочу! — плейбоем.

Твои пляжи, Одесса, не лучше, чем волжский берег.
Но довольно об этом. Я здесь не открыл америк.
Ну а эти выблядки новых хозяев жизни…
что тут скажешь, дети есть дети, они безвинны, как слизни

или ангелы — что одно и то же по сути.
Не хотел я вовсе втесаться в судьи,
не моё это дело. Я вышел на Днепрогэсе.
Ну а поезд — ту-ту! — и на юг, к Одессе.

2.
Холодно на Украине, грозы, порывистый ветер.
Сосед заколол кабана, но ни стопки не выпил.
Горло дерёт заливистый петел.
Солнце над горизонтом, как жовто-блакитный вымпел.

Дед ещё жив, слава Богу, ещё из ума не выжил,
а сестра — невеста на выданье, чудо-невеста.
Я вошёл в хату — и обомлел. И покурить вышел,
и от смущенья долго не находил себе места.

А черешню побило гнилью, и не сладка клубника.
И трамваи такие ржавые, как со свалки.
Но зато нэзалэжнисть — о, Господи, как это дико!
Заросли бурьяном огороды, как балки.

Ну а если поехать через плотину,
через Днепр-Словутич — отель «Монтана».
Кто придумал это?! Я б ту скотину,
вот те крест, прибил бы, как таракана.

Ну а парубки курят «драп» — коноплю, говоря короче.
Ну а дивчины… сколько ты дашь им грывэнь?
Днём проклюнется солнце, а ближе к ночи
обязательно громыхнёт, и обрушится ливень.

Бабка Варя сошла с ума (а по всей Украйне
не было лучше её огорода), где теперь её разум?
Так и наша страна — из крайности в крайность,
и сошла с ума, и не вылечить от маразма.

Через полчаса идти к Мазанам, и заканчивать надо опус.
Надо проведать крёстного дядю Лёню и тётю Люду.
…Украина, Украйна, в душе незабвенный образ
сохраню, и, пока похоронный автобус
не свезёт на погост, клянусь, не забуду.

3.
Жить бы в хате, копаться бы в огороде.
Курица на обед, а на ужин — кролик.
Думать о погоде, о недороде
и не мучиться от душевных колик.

А у тебя в тридцать лет неполных
ни кола ни двора, ни скатерти с самоваром.
И поникла башка-подсолнух.
И с утра разит перегаром.

Что имел, всё профукал, пустил на ветер.
Сигареты кончаются, отсырели спички.
Ну а может, всё-таки ещё не вечер,
рановато к чёртушке на кулички?

Ох, дождливое выпало лето, нет солнца;
на заре запотевшие окна, хотя не август.
…По карманам пошарить, выскрести всё до донца
и поехать зайцем, — кондуктор, прости мою наглость.

Я ходил по врачам, но от этих таблеток
голова тупеет, не варит желудок.
Не хватало мне в школе хороших отметок,
а теперь почти совсем потерял рассудок.

Жить бы в хате — на ночь запирать ставни,
завести собаку, назвать Тарзаном, а кошку — Маней,
и врастать в эту землю, как дуб стародавний,
становиться проще и безымянней.

В тридцать лет неполных, дождливым утром,
в дедовом доме, на кухне летней,
поневоле подумаешь: было бы самым мудрым
в огороде копаться, детей растить да стоять за обедней.

4.
Опять бессонница: не сиделкой — змеёй подколодной
села у изголовья, и не прогонишь прочь, точно муху.
Так судьба играет краплёной колодой —
проигрыш неизбежен. Превозмогая муку,
что зовётся «жизнью», играешь со смертью в прятки,
что придаёт оголтелым будням особый привкус.
У меня с головою, явно, не всё в порядке —
не исправить, как в детстве неправильный прикус.
Этим летом погода упала с дуба,
и хоть печь топи — ночью холодно даже в хате.
И не спится, не спится, и смотришь тупо
в черноту, цепенея в плену кровати.
Ох, пойти покурить — затянуться, чтобы грудная клетка
захрустела, — и выдохнуть что есть мочи.
И лицо погладит листвою ветка
то ли яблони, то ли черешни — не разобрать средь ночи.
Ну а звёзд на украинском небе больше намного,
чем на русском. Луна же, как будто вареник,
вся блестит от масла на ложке у Бога,
а тебе не спится — эх ты, неврастеник.
Жить надо проще, гласит присловье.
Москали, хохлы — кровь одна — все мы русские.
Ты приди ко мне матушка, сядь в изголовье,
расчеши мне волосы русые, русые.


* * *
Средь Волги возлежит отшельник-остров
в воротнике бобровом камыша.
И грецкие скорлупки лодок,
разбросанные там и сям, темнеют,
как пятнышки родимые, на теле
могучего разлива. Чайки вьются
с пронзительными криками, уходят
в пике, хватая мелкую рыбёшку.
Неспешная, огромная ворона,
совсем не городская — молчаливо
она парит над Волгой, редко-редко
чуть взмахивая крыльями, и важно
планирует на дуб соседней кручи.
А сокол в поднебесье круг за кругом
выписывает плавно, на потоках
воздушных распростёрт. И мы на лодке
в протоку заплываем, плещет рыба —
круги расходятся, но главное — кувшинки!
Такие влажно-белые, живые;
их рвать не хочется и хочется, и чувство
второе пересиливает… Кто
на вёсла сядет — спорим мы. А мне
неловко, но я в то же время должен,
раз ты так хочешь, уступить. Ты выгребаешь
довольно хорошо — так, что я даже
не ожидал. И вдруг — ТАКАЯ ПТИЦА!
Дух захватило (шёпотом: «Скорее!
скорее фотоаппарат!» И обомлел).
— Успела сделать кадр? — Нет, не успела…
Что это было? — Видимо, орлан.
Мы вертим головами в напряженьи —
не явится ли вновь нам это чудо?
Но нет, исчезла птица, как виденье
времён давно минувших. Мы молчим —
потрясены — минуты две… Но вот
спадает напряжение, я за борт
ныряю, и реки живое тело
меня подхватывает и несёт, вернее —
я попросту держуся за корму,
а ты гребёшь, потом — наоборот.
А солнце между тем вот-вот исчезнет
за горизонтом; и пора на базу.
Уставшие, мы медленно гребём.
Но вот он, наконец, желанный берег.
И лодочник нам говорит: «Ну что,
наплавались?»


* * *
Жить — не могу. Умереть — не могу.
Я пред тобой в неоплатном долгу.
Скорбь свою скомкав,
я по-английски выдавлю «чиз»,
щёлкнет фотограф — и будет сюрприз
хоть для потомков —
может, подонков, может — святых.
Врезала жизнь мне с оттяжкой под дых —
собственным криком
я захлебнулся и харкнул на снег,
но отдышался и стал человек.
Шит я не лыком,
делан не пальцем, хоть узок в кости.
Ты же меня, если можешь, прости.
Нет — значит, нет, но
больно мне — слышишь? — что я не с тобой,
что мы бредём — но куда? — вразнобой,
и безответно
чувство, как письма (быльём поросло
прошлое; помню я год и число —
только что толку?!)
Не в алфавите «фиту» или «ять» —
мне в этом мире тебя отыскать —
в стоге — иголку.
Чувствую: ждёт меня гибельный март.
В лапе судьбы нет козырных-то карт —
вот и пасую.
Ты вспоминай обо мне иногда.
Ты не обидишься — правда ведь, да? —
если разую
и поцелую — во сне... На Тверской
всё ты мне снишься. Что делать с тоской —
плакать? Молиться?
Боже, как глупо... На этом — прощай,
кончился порох, умолкла пищаль,
лира, цевница.


РАЗГОВОР С МУЗОЙ
На кухоньке, где чайник на плите,
веду беседу с музой тет-а-тет
при свете синей газовой горелки.
А прямо перед окнами детсад,
но дети в это время крепко спят:
двенадцать ночи указуют стрелки.

И я пишу на ощупь в полутьме.
Вот говорят «себе он на уме»,
так это про таких, как я, наверно.
Что, милая болтушка, посидим,
пуская кольцами табачный дым.
На улице, как на душе, прескверно.

Всё дождь и дождь. Проклятая мигрень!
И как им, прости Господи, не лень?
«Кому?» Да тем, кто отвернули вентиль
на небесах — не лужи, а моря.
И пса не выгнать, честно говоря,
в такую ночь на грязь и мокрый ветер.

«Хандра, дружок?» Вот то-то и оно.
Сниму очки — сливается в пятно
окрестный мир, теряя очертанья.
«Ты взялся за перо, а что взамен
имеешь, кроме голых этих стен?
Кому они нужны — твои писанья?!»

Мой верный стих… плотину лет… прорвёт.
Но тихо, слышишь, кто-то там ревёт,
похоже, полоумная соседка.
Она за стенкой, выжив из ума,
решила, что вокруг неё тюрьма,
хотя конечно — лестничная клетка.

«Затихла, кажется?» Нет, хнычет: ей невмочь.
Дай Бог ей пережить такую ночь
(и фонари на улице погасли).
«Она не так уж не права, дружок;
кому-то жизнь как сладкий пирожок,
ну а кому-то — хрен на постном масле!»

Довольно умничать. Эрато, это ты ль?!
«Да что ты мне в глаза пускаешь пыль,
иль, может быть, с тяжёлой похмелюги?»
Да, должен вам признаться, о друзья,
что с Музой, хоть и баба, жить нельзя,
и мы, поэты, для неё лишь слуги.

«Слуга нашёлся. Нужен мне такой!
Твои стихи — хоть пой за упокой.
С чего, казалось бы, их не вмещает папка?»
Ах, если кто и спросит, что со мной,
я не отвечу: плачет за стеной
несчастная рехнувшаяся бабка.


* * *
На зимней клюквенной заре
я вижу стаю сизарей —
на промокашке многоточья,
как будто брызнули чернил.
…Расправу ветер учинил,
и разметало стаю в клочья.

И бесконечно грустно мне
следить, как тает в пелене,
ныряя в ветровую прорубь
(глаза слезятся), лишь один
из целой стаи — господин
моей души, последний голубь.