Вы здесь
Дальнобойная ночь
Лаптев Михаил Юрьевич (наст. фамилия Дзалаев; 29 марта 1960 г., Москва — 18 декабря 1994 г., там же) — русский поэт. Окончил специнтернат с дополнительным изучением китайского языка, учился на историческом факультете Московского областного педагогического института, но после конфликта с деканом был отчислен с последнего курса. Печатался в журналах «Юность», «Новый мир», «Дружба народов», «Арион». В 1992 г. вместе с Андреем Поляковым и Игорем Сидом создал московско-крымскую литературную группу «Полуостров». После смерти М. Лаптева его стихи были включены в антологии «Строфы века», «Самиздат века», «Русские стихи 1950—2000». Автор книг «Корни огня» (1994), «Тяжелая слепая птица» (2012).
Как представлять читателю малоизвестного поэта? Малоизвестного, несмотря на журнальные и сетевые публикации, несмотря на две вышедшие книги (конечно, малотиражные), малоизвестного хотя бы потому, что сейчас все поэты малоизвестны (или почти все). Проще всего начинать с биографии, но биография — это роскошь, данная не каждому. Нет ничего необычного в том, чтобы прожить всю жизнь в нищете — нищете, выделявшейся даже на неярком советском фоне, в нищете, но с прекрасной библиотекой, с подобранными на улице собаками, встречавшими гостей приветственным лаем. И со стихами, которые недоучившийся историк писал запоем. Это и была жизнь Михаила Лаптева: нищета, книги, собаки, поэзия. Если не бояться пафоса, то можно сказать: поэзия была делом его жизни, но правильнее пафоса избегать. Правильнее говорить о поиске своего поэтического языка, интенсивно проходившего в первую очередь в чтении — как поэтов Серебряного века, так и современников, от Олега Чухонцева до Бродского и Ерёменко.
Список этот для последних десятилетий прошлого века очевиден, почти тривиален, но разнообразные, порой противоположные влияния перерабатывались и сталкивались с вибрирующей распадающейся реальностью и вибрирующей распадающейся речью — это были реальность и речь эпохи крушения СССР. В стихах состояние распада преодолевалось усиленным волевым началом, стягивавшим в единый сгусток историю и современность, элементы абсурда и зауми с прямым высказыванием. При этом трагическое восприятие действительности сочеталось у Лаптева с напряженным поиском высшего смысла, попытками преодолеть давление быта и выйти за его границы. Лаптев всегда видел в себе изгоя (психа, шиза, неудачника) и одновременно — избранника, поэта. Изгой-избранник — таково было его представление о себе, его лирическое «я». Он предъявлял претензии миру — за невнимание к себе, за советскую власть, за плохую погоду, за морозные зимы. Эмоциональное гетто избранничества-изгойства преодолевалось чувством личной ответственности, были у него такие выкрикнутые строки: «Тебя забудут дети / и проклянет народ, / но ты — за все в ответе. / Вперед, вперед, вперед!»
Читая стихи Лаптева, выстраивая их хронологически (а я делал это, разбирая его архив), ощущаешь, как нарастала в них прямо-таки физическая сила, какое усилие приходилось прикладывать автору и как в конце концов материал уступил, и невозможно отделаться от мысли, что в 1994 году Михаил Лаптев надорвался. Он умер в декабре от прободения язвы, «скорая» приезжала дважды, но сделать — ничего не сделала.
Андрей Урицкий
* * *
Дальнобойная ночь в полосатых шатрах.
Веет холод за поднятый полог.
Ясно гулкое небо. Простор на китах
как сфероид вращается, полый.
О, зачем, о, зачем эта ночь солона
и бугрится за далью кибиток?
Я не знаю зачем. Пей до дна, пей до дна.
Смоет память волшебный напиток.
Под стеклом небосвода ночные костры
мускулистые руки заломят
в той цыганской тоске, что сжигает миры
и царевен кладет на соломе...
Всего этого нет. Это — только мираж
над глухой электронной пустыней.
Это бомбардировщик заходит в вираж,
это летчик кричит по-латыни.
* * *
Мне мертвые звонят ночами,
едва отделаюсь от строк
навязчивых. И — всё сначала:
звонят. Сегодня — Риббентроп.
Вчера — Аттила. Завтра — отчим.
И что им надо от меня,
я не пойму. Звонит рабочий,
звонит Тезей, звонит монах.
Их голоса во тьме мерцают,
от них расходятся круги,
и смутным голосом пурги
они мне что-то обещают.
И проповедуют без фальши,
и веют ужасом руки…
И я не знаю, как мне дальше
жить, если кончатся звонки.
* * *
Окна вечера — дыры в завтра.
Боком, боком — на бога окон.
Запах Запада в створках заперт,
растворили вечерний кокон.
И в растворе — по локоть осень,
осень мертвая и сквозная.
Как тебе льстивый снег? Не очень?
Но другого ведь ты не знаешь.
В горизонта пустой глазнице —
тиф железнодорожных станций.
Это небо: «Уйди!» — блазнится,
это молит Земля: «Останься!»
Скука черных деревьев голых —
зренье сквозь миражи верблюда.
К окнам вечера жмется голубь.
Настает азиатский голод.
Все равно, непомерный город, —
верю, верю и верю в чудо!
* * *
Овбяз приносит топоры
от теплой киевской горы.
Отмсти за Божа и старшин
медвежьей пресностью машин!
Рассвет гортензий молодой
замучь тяжелою водой,
на глаз надвинь кровавый плат.
День позолоченный усат.
И корни запахнут пальто,
указывая в долото,
поднимут толстый воротник
смородины и костяник.
И круг квадрата восстает,
сбирая праславянский мед,
к веревке воздух прицепив,
как ненавязчивый мотив.
Сварожич, медленный огонь!
Не стонь, хороший мой, не стонь.
Корявых готов распинай!
Ключом воздаст тебе Папай.
* * *
На сгоревший кинескоп похожи дни.
Раньше сел бы за бутылку бормотни,
вдохновенье прилетело бы опять,
и в костях бы начал зрячий мрак шептать.
А сегодня корень неба проступил,
над головушкой раздался скрип стропил.
И в средину взгляда выведет перо:
— Нехорошие стропила, нехоро...
* * *
Жарок твой череп, айяс. Он — хоругвь черепах.
Кинь же бумагою в потные лица солдат!
То крах империи в небо вздымает черпак,
то с суковатого неба за нами следят.
* * *
Необъятная овчарка-небо
рот смочила звездным молоком,
напрягла встревоженные недра,
рыча перед прыжком.
И созвездий грузовик гремучий,
сообщив движение перу,
великанов двухголовых мучит,
прет по топору.
И Тебя увижу, страшный Боже.
Ты мое наследуешь, мое!
Я кричу, сумняшеся ничтоже,
муравьем, заползшим на копье.
* * *
Я, на бессмертье осужден,
испью отравленного зелья.
Ногой втекая в эту землю,
под безошибочным дождем
ищу свинцовый код племен.
И начихать мне на Париж...
Ты за меня пошла бы, тишь?..
Молчанье вспухло шаром медным.
Хоть посиди со мною, с бедным.
Что ж ты молчишь?