К десятилетию журнала «День и ночь»
Файл: Иконка пакета 13_yarantsev_1994.zip (29.17 КБ)
Владимир ЯРАНЦЕВ
Владимир ЯРАНЦЕВ



1994
К десятилетию журнала «День и ночь»
1.       Власть гармонии
или «чудные» открытия?


«День и ночь» — с таким не традиционным для «толстых» литературных журналов названием появилось в 1994 году в Красноярске новое периодическое издание. «День и ночь» — о чем и ком это, кто авторы журнала и что они хотели сказать на первом году новой русской демократии, освободившей народ и писателей от «гнета» всяческой идеологии?
Давайте начнем сначала, вернувшись на десять лет назад, и откроем первые, еще неглянцевые номера журнала за 1994 год. Но прежде увидим, не можем не увидеть, аршинные буквы, броско, как на плакатах, рекламах или магазинных вывесках складывающихся в ключевые слова-обозначения двух главных времен суток, давших название журналу. В левом верхнем углу можно прочитать и первый «текст» нового издания: «Литературный журнал для семейного чтения». И наконец, на второй странице помещен «текст №3» — строфа из Е. Баратынского, призванная стать не просто эпиграфом, но, как чувствуется, целым девизом, с порога отметающим всякий возможный намек на политизированность:
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И усмирит бунтующую страсть.
И тут почему-то немедленно вспоминается другое четверостишие, оно же эпиграф к передаче «Очевидное — невероятное»:
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух:
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
(И случай, бог-изобретатель).
И уж в третью очередь приходит на ум еще один чеканный девиз «Независимой газеты»: «Sine ira et studio» («Без гнева и пристрастия»).
Скажем сразу, что из этих трех более всех к «Дню и ночи» подошел бы пушкинский девиз. Судите сами: может ли гармония стать полновластной в журнале, если там работают, редактируют, пишут такие писатели, как Виктор Астафьев и Виктор Пелевин, Евгений Попов и Василий Аксенов? Может ли она, то есть гармония, непринужденно сочетающая день и ночь и лежащая в основании семьи как добровольного согласия «м.» и «ж.», «янь» и «инь», «усмирить бунтующую страсть» одного только Виктора Астафьева, пишущего совсем не «Sine ira et studio»? Но в то же время, сколько «открытий чудных» ожидает читателя в каждом номере этого фантастического — в прямом и переносном смысле — журнала!
С этой точки зрения визитной карточкой «Дня и ночи» является роман Михаила Успенского «Там, где нас нет» (кстати, удачное название не только для романа, но и для журнала). Ибо там, что ни эпизод, то «открытие», сделанное «просвещенным духом» писателя-эрудита. Да и повести и рассказы А. Астраханцева, А. Лазарчука, Э. Русакова, А. Столярова, В. Дрыжака, В. Шапко, Ю. Старцевой — это не только сюжеты, уводящие в непредсказуемый мир фантастики, но и смелые рейды внутрь человека, его плоть и дух. И даже публицистика с критикой «Дня и ночи» как нельзя точно охарактеризовала бы строка не Е. Баратынского, о «тяжелом заблуждении», а А. Пушкина о «гении, парадоксов друге». Это в первую очередь С. Кузнечихин и А. Силаев, чьи статьи о русских классиках и интеллигентах построены больше на парадоксах, чем аргументах и фактах.
Так что, оставляя за названием журнала, его самоопределением и эпиграфом роль и функцию более программную, чем прагматическую, обратимся лучше к текстам, которые теперь уже вошли в историю «Дня и ночи», а следовательно и литературы в целом.
Но вот вопрос: какой литературы — сибирской или всероссийской? Ведь со времен Н. Ядринцева и Г. Потанина у всех, пишущих за Уральским хребтом, не изжит этот проклятый комплекс провинциальности, от которого всяк избавляется по-своему. Одни, вытравляя «клеймо» провинциальности, хотят научиться писать, как «москвичи» (собирательное название для всех российских европейцев»). И те, кому это удается, с ними и там (т.е. в столицах) в итоге и оказываются и натурализуются. Другие, навеки оставаясь провинциалами, уже не хотят или не могут выйти за круг означенной тематики: тайга, охота, деревня, пашня или общаги, уголовщина, поножовщина, и бесконечные хроники голода и сиротства послевоенных лет в стране, занятой другими заботами, только не улучшением доли народной. А вот третьим удается, оставаясь «областниками» по духу, выйти на уровень таких обобщений, да еще приправленных таким языком и таким чувством, что и завистливым «москвичам» не снилось. В конце концов, ведь все не могут переселиться в Москву и окрестности, чтобы научиться «писать хорошо», т.е. гладко. Да в этом ли дело? География должна быть и географией писателя, если он не хочет усредниться до рядового автора-«москвича».
Таким образом, уже в названии журнала «День и ночь» можно открыть еще и этот, географический, смысл и направленность: «москвичи» и сибиряки, Запад и Восток, те, кто пишут на «хорошо» и «удовлетворительно» (но зато «почвенно»), кто берется за перо на три-четыре часа раньше, чем в Европе, пока «москвичи» еще досыпают положенное — все они обязаны встать под знамена «Дня и ночи». Не зря на обложке журнала означен вечный литературный маршрут кругосветного путешествия по России «день-и-ноченцев»: «Санкт-Петербург — Красноярск — Магадан — Иркутск — Москва».
Зачем, спросите вы, такое длинное вступление к характеристике исторических текстов десятилетней давности, и когда же, наконец, критик перевернет обложку журнала, чтобы сказать что-нибудь не по поводу, а по существу? А к тому, что произведения там, в «Дне и ночи», помещены не простые, а сложные. В смысле сложения многих смыслов и фактов, откровений и озарений, догадок и утверждений, адресованных и Западу и Востоку, сознанию и подсознанию. А также по вертикали и по «горизонтали», согласно расположению текстов в журнале.


2. 1945 — 1994:
переправа через
эпохи

Итак, открываем №1 «Дня и ночи» 1994 года и видим… детские стихи Виталия Шленского и Георгия Граубина. Внимание здесь, несомненно, привлекут набранные крупным шрифтом стихи В. Шленского «Быль» о козленке, который, нагуляв «волчий аппетит», зарычал на сытого волка и… Словом, «у сказки вышел жизненный финал». Что и говорить, журналу «для семейного чтения» детские стихи необходимы. И если они учат юного читателя глядеть на жизнь широко и крупно не только благодаря типографскому шрифту, то это действительно ценно, а главное, современно, по-«новорусски». Правда, и детства со сказками, житейской мудростью и неожиданными финалами у журнала будет еще много впереди.
А здесь, в №1, сразу за стихами следует отрывок из второй книги романа Виктора Астафьева «Прокляты и убиты» под названием «Переправа». Боюсь ошибиться, но, кажется, это явилось первой публикацией нового романа в российской печати, пусть и в небольшом извлечении. Еще не привыкший к «позднему» Астафьеву, читая «Переправу», может воскликнуть: «Если уж в этот отрывок вложено столько сил и нервов, бессилия и горечи, то каков же весь роман!»
На самом деле, Лехе Шестакову так до смерти трудно переправляться на тот берег, что и сам, сострадая ему, своей шкурой чувствуешь все эти судороги выживания под огнем превосходящих сил немцев. И лишь принадлежность к «нации» сибиряков помогает Лехе выжить, «изо всей силы ударив кулаком по мокрой голове тонущего», тянувшего его на дно, к гибели. В общем, впечатление сильное, но безрадостное. Это совсем не та «Переправа», с которой все знакомы по А. Твардовскому и Василию Теркину, который был рожден поэтом в 1941-м в окопах войны для победного ее окончания. Леха Шестаков, создан хоть и в мирное, но смутное время, и, кажется, война для него никогда не закончится.
Также катастрофически долго длится война и для героя рассказа Евгения Попова «Золотилось великолепное солнце» с М. Горьким, адептом соцреализма и его романом «Мать». С маниакальностью сумасшедшего он скупает «Мать» в книжных магазинах, глумится над ней, выбрасывая затем в реку. Собственно, это тот случай, когда сюжет практически не отражает духа и буквы этого рассказа, написанного еще в 1972 году, дописанного в 1992-м и напечатанного в 1994-м. Здесь все кроется в интонации, для которой любое слово недостаточно, чтобы выразить неприязнь к «застойной» советской действительности.
Подкованные знатоки-филологи быстро бы тут сообразили: зощенковский сказ, маска недалекого обывателя, мимикрировавшего в идейно выдержанного товарища-партийца. Однако сие было бы слишком прямолинейно: автор, т.е. Е. Попов, чужд не только сказа, но и всякой иной имитации, имиджа или маски. Интонация заостренного до гротеска осмеяния всего, что относится к советскому 1972 году, уже, по сути, не подконтрольна автору, она ведет и несет его, как стихия и наводнение, им самим вызванная и его же поглотившая. За это-то и надо похвалить столичного мастера спонтанного юмора, который топит всех и все подряд. В эпилоге 1992 года от первого лица говорит сам «затопленный» «герой №2»: здесь он уже не защищает М. Горького и его «Мать», а сам является «крутым» коммерсантом. Но и это все как будто бы несерьезно. «Мать» для него, торгующего всем, что под руку подвернется, это уже не книга, а «Родина-мать». И хорошо бы, но от таких крутых идеологических поворотов все у него в голове так помутилось, что он, бывший коммунист, ставший капиталистом, путается в чувствах: плакать ему от того, что она «поругана», или смеяться от того, что сам уподобился «герою №1», швырявшему книгу-«Мать» в реку.
Абсурд ситуации многократно возрастает, когда то ли подтверждается, то отрицается, что «герой №2» убил «героя №1». Причем делал он это как горьковский Челкаш, вооружившись булыжником, орудием пролетариата. Так кто же «злые люди», «дураки и бандиты», уничтожающие Россию и ее блудных сыновей? Получается, что просто интонация — неприязни, ненависти, снобизма. И еще чего-то такого, производного от игры, которую стоит только включить, как «томагочи», и уже не отвертишься, хоть погибай. А автор тут, конечно, ни при чем.


3. 7
ноября — 28 декабря (без года):
хроника
людоедства

Да, мастаки «москвичи», люди Запада, «логоса» и «ночи» на такие вот рассказы-ребусы, которые вряд ли на семейное чтение рассчитаны.. Но может быть, согласно по-новому, по-баратынски понятой «семейности» (хотя Баратынский в «Библиотеке для чтения» О. Сенковского-Брамбеуса вроде бы не публиковался), любые политические подвиги или заскоки просто «одомашниваются», становятся приятной эксцентрикой на фоне серой обывательщины. Нет, не исчезла она и после 1991 и 1993 года. За что же протестовал и воевал народ у Белого дома в эти годы? Если за изгнание всякой идеологии из быта и бытия и низведение исторических и политических фигур до статуса постмодернистских «ванек-встанек», фантомов и симулякров, то он должен был получить «нормальную» беллетристику, удобную для чтения в любое время дня и ночи. Конечно, не лишним было бы добавить в качестве пряности — кетчупа или «чили», чего-нибудь из жизни повседневной или потусторонней. Не до примитивного же анекдота скатываться: имена В. Астафьева и Е. Попова все-таки обязывают. Может быть, этими, не очень-то и логичными соображениями (так ведь и сам журнал таков, со дня своего рождения!) можно объяснить уклон прозы в фантастику и в этом, №1, и в других, последующих.
«Дневник обреченного» Александра Астраханцева начинается вроде бы типично политически — с 7 ноября какого-то жутко перестроечного года. Да и действительность тех рубежных лет описана достаточно реалистично, чтобы набраться жути без всякой фантастики. «Каждый день одно и то же: там опять убили девочку... у того квартиру обчистили, у этого машину из гаража увели, у третьего дачу сожгли». Сами герои повести, радуясь, что «пока их не сократили, в магазинах пока еще дают хлеб», прикупают «помаленьку картошку да капусту — остальное или слишком дорого, или невозможно достать».
Но автору, да и нам, отвыкшим уже от очерковой прозы, этого вроде бы мало для настоящей беллетристики. И в ткань повествования-дневника вторгается некая зловещая фирма ритуально-кремационных услуг, которая откармливает свиней покойниками и затем выгодно торгует очень вкусным мясом. Вы скажете, криминал на грани фантастики. Но в контексте «Дней и ночей» — журнала сложных идей, откликов, эмоций по поводу современности, это лишь общедоступный штамп, нуждающийся в некоторой корректировке. На самом деле все проще и сложней. Коммерция, рыночная экономика, пожирающая свой же народ, для которого она, в общем-то, и вводилась (за это ли боролись?), приобрела отвратительный образ — символ громко чавкающей свиньи, животного совсем не фантастического.
В этой аллегории, доступной человеку со средним образованием, проходившему в школе русскую классику, нет особой сложности — и автор здесь достаточно классичен.
Казалось бы, вот оно, обличение рыночной демократии, противопоказанной россиянам. Но сложность-то в том, что фирму и фирмачей покрывают вчерашние коммунисты, ныне переродившиеся. И вновь они, наевшиеся человечины, кричат о вредности «западных ценностей» (правда, Маркс и Энгельс, создавшие коммунизм, были как раз с Запада). Где же истина и где выход из тупика?
Начинать надо с душ человеческих, оставшихся без веры во что бы то ни было. Их, безверных, не кушает только ленивый — для того их и лишают нравственности, спутника веры, хитрые манипуляторы сознанием. Так недолго и до Апокалипсиса.
Но где силы, возможности, массовость для этой войны священной? Ничего этого нет. Здесь, как и у В. Астафьева и Е. Попова, герои либо гибнут, либо настраиваются на очень долгое, вечное прозябание, униженность, с фрондой и редкими всплесками протестной энергии.
4. 1994 — 2004: какое
тысячелетье на дворе?


Итак, фантастика. К концу №1 журнала «День и ночь» выяснилось, что только вымысел поможет сделать сгущенный до наглядности гротеска вывод о бедственном положении человека в смятенной перестройкой России. И он же, вымысел, способен раскрепостить писателя до предела, на который его самоубийственно нацеливает победоносный либерализм 90-х. Словом, если бы вымысла (фантастики) не было, его надо было бы выдумать. Фантастика, таким образом, просто удобный для всех компромисс между идеологией упадка и стратегией построения литературного текста, мерой его читабельности.
В этом смысле появление в дебютном номере «Дня и ночи» огромного романа Александра Лазарчука «Солдаты Вавилона» было вполне закономерным. Помимо того, что он на свой, сугубо фантастический лад проводил всю ту же главную идею 90-х — гибели душ в эпоху свободы эгоизма и бесчестия — он также перекидывал мостик к другим, еще не ведомым берегам — будущим номерам журнала (т.е. печатался с продолжением). Но мостик этот все-таки оказался уж очень длинным. Наверное, река была широка, подстать Енисею, на берегах которого родился 35-летний автор. Либо река была другая — державинская «река времен», которая уносит не только «все дела людей, но и «топит в пропасти забвения Народы, царства и царей». Пессимист Г. Державин, уже не верящий, как 34-летний Е. Баратынский — автор стиха о «болящем духе», который «врачует песнопенье» — в гармонию, заканчивает свое последнее стихотворение жестко, почти грубо:
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Цитировали Г. Державина (раз уж такой настрой на начало ХIХ века задан «Днем и ночью») мы не напрасно. Ибо прислушавшись к интонации романа — словесной и смысловой — нельзя не найти там этой созвучности «Солдат» суровому державинскому приговору человеческой гордыне и беспамятству. Вот только прислушиваться надо терпеливо, так как огромный монолит романа на посылы критической мысли резонирует слабо и не очень «уклюже». Препятствуют этому многословие и медитативность авторской мысли, то и дело вдруг совершающей резкие сюжетные повороты.
Понятно, что А. Лазарчук хочет заворожить читателя жуткой тайной под названием «кодон», что значит вирус беспамятства, который поражает человека в минуты слабости. Но как-то уж очень долго завораживает, будто свершает некий ритуал посвящения в читатели фантастики. И потому жертвы таинственного «кодона» — девушка Ника и ее иновременная ипостась Аннабель, и его киллеры — Вито с его русским отражением по имени Дима, вводятся в роман тоже не враз. Все усложняется еще и тем, что предстают они в словесном коконе изощренных ассоциаций и научно-технической терминологии. Впрочем, все искупает умело созданная атмосфера таинственности, ожидания чего-то (кого-то) ужасного, как у С. Кинга или С. Лема.
И действительно веришь, что А. Лазарчук живет еще не только в 1994-м, но и в параллельном нашему, другом 2004-м, когда Нику поразил «кодон». И можешь согласиться, что писатель смог видеть, слышать, чувствовать одновременно за всех своих героев-оборотней сразу. А главное, что он смог передать нам отвратительный облик всех этих пауков, тараканов, крыс, зомби и прочих чудовищ, производных от страха человеческого. Убивать же этого Дракона несвободы надо уже не по Е. Шварцу, не изнутри себя, а изнутри Дракона, «расставаясь с собственной личностью», как это сделал герой по имени Ю. Жертвуя собой, он помогает другим обзавестись подлинным зрением, но без гарантии узнать истину до конца. Вот такая сложная диалектика, вязкая, как все невербально-фантастическое, слову, литературе почти не поддающееся. По сути, это диагноз поколению, вслепую бредущему из 1994-го, минуя 2004-й, куда-то в безвременье.
Показательное для тех постмодернистских лет игровое сближение двух текстов — двух интонаций и настроений. От мрачной фантастики «Солдат Вавилона» журнал переходит к веселому балагану «Ваучера» — поэме Михаила Мельниченко, к названию жанра которой он приделал горько-иронический «хвостик»: «по следам поэзии». Используя известные стихи классиков русской поэзии от «Слова о полку Игореве» и Лермонтова до Евтушенко и Вознесенского для более внятного осознания того, что же такое этот «ваучер», автор не пародирует и не паразитирует на классике. Нет, просто он хочет так же гениально, как и они, воплотить в стих грандиозную эпопею об истории массового гипноза, обмана людей. Но чувствует, что своих слов и вдохновения для этого не хватит. Во-первых, потому что постмодернизм запрещает, а во-вторых, потому что не вдохновляться, а плакать хочется. И скажите тогда, разве М. Мельниченко меньше Б. Пастернака претендует на авторство стихотворения:
Февраль! Достать свой чек
                                    и плакать,
Писать про ваучер навзрыд.
Толкать ногами жизни слякоть
Такую ж серую, как быт,
Чтоб в фортку крикнуть детворе:
«Какое, шантрапа, у нас
                  тысячелетье на дворе?»

5. 1940-е — 1908:
бессрочная ссылка

Действительно, какое: 1945-й, 1972-й или 2004-й? Так вот и привыкаешь к мысли о том, что только постмодернизм, играющийся временами и пространствами, мог стать выразителем безвременья 90-х. И потому лучше его измерять не цифрами, а словами-паролями — от «переправы» и «матери», до «Феско инкорпорейтед» и «кодона», от «ваучера» до «Воркутлага».
Как это и делает №1 «Дня и ночи», завершающий художественную прозу журнала мемуарами Аркадия Гадаскина «Дорога длиной в шестнадцать лет». Вряд ли изысканно-французское слово «мемуары» подойдет для обозначения жанра цикла рассказов о пребывании автора в ГУЛАГовских лагерях в 40-е годы. Скорее это летопись нескончаемого кошмара, когда между жизнью и смертью только партия игры в карты или переезд на грузовике до нового места. К счастью, зэк, поставивший «фраера» Аркадия на кон, выигрывает, а в другом эпизоде он опаздывает на грузовик, сваливающийся с обрыва. В общем, обычный для лагерной прозы «русский экстрим», знакомый нам по А. Солженицыну и В. Шаламову.
Автор ближе к В. Шаламову с его безжалостностью к себе и читателю и твердым убеждением в том, что тюремно-лагерный опыт необратимо калечит человека. Но А. Гадаскин идет дальше В. Шаламова: он и не думает комментировать факты унижений и издевательств над заключенными. Он их методично, как в трансе, перечисляет и перечисляет. Написали измученные лагерники в Москву, пожаловались, а вышло еще хуже: комиссия побыла и уехала, а «выступавших… завели в тайгу и утопили в глухом таежном болоте». Инициатора же письма привязали к дереву над муравейником, и «тучи таежного гнуса истребили» уже сошедшего с ума от боли несчастного. Есть в этих «мемуарах» и эпизоды с выкалыванием глаза иголкой, и гибелью под бревнами на сплаве шестидесяти двух человек, и достойная А. Платонова история о том, как бригада шахтеров питалась землей, и при этом «люди пополнели, лица у них округлились», они стали бодрее, здоровее.
Так испытывалась на прочность человеческая порода — пытали, мучили, кормили природой, которая должна бы, по Божьему замыслу, быть в гармонии с человеком и всеми тварями земными. У А. Гадаскина же вопиющая дисгармония, полностью противоречащая эпиграфическому стиху Е. Баратынского. Вот и задаешь вновь тот же вопрос: а для семейного ли чтения предназначен был «День и ночь», того ли «ребенка» родили Роман Солнцев (главный редактор), В. Астафьев, Е. Попов и другие члены редколлегии и авторы журнала?
Судя по этому, первому, историческому уже номеру журнала, конечно, «того», которого они хотели. В том смысле, что эпоха, ее атмосфера и, как раньше говорили, ее «веление», заставили редакцию, писателей соответствовать современности, а не идеалу. Тому, который не удалось воплотить ни Е. Баратынскому 150 лет назад, ни Г. Державину 200 лет назад, ни тем более М. Мельниченко 10 лет назад.
И, может быть, еще дальше от идеала был Г.П. Потанин, родившийся почти вместе с полюбившимся «Дню и ночи» эпиграфом, в 1835 году. Его идеалом, как пишет в заключительном материале журнала Валентин Булгаков, была культурная, богатая, развитая Сибирь. Блестяще и всесторонне образованный, прежде всего гуманитарно, он жертвует жизнью в столицах («Вот если б я был в Петербурге, я бы знал, что пишут теперь Веселовский и Всеволод Миллер», — говорил он В. Булгакову), чтобы «заботиться о Сибири». О «трогательной любви» Г. Потанина к Сибири свидетельствует каждой строкой своей статьи 1908 года В. Булгаков — тот самый, который был последним секретарем Льва Толстого и который мог сравнить Потанина только с Толстым: «Почти такой же, как Лев Толстой в России…». Помещая в конце №1 эту сибирефильскую статью, редакция, думается, не только отдавала дань краеведческой тематике (журнал-то все-таки сибирский!), но и знала о том, что эта иррациональная тяга к Сибири — главное условие творчества, а значит, и долгой жизни журнала.
Подобно Г. Потанину, решившему «на склоне дней своих… отдать остаток слабеющей уже «казацкой силы» непосредственно обездоленной и бедной в культурном отношении родине» — Сибири, такой «москвич», как, например, Е. Попов, станет активным автором и редактором журнала. Благодаря магической силе сибирской «почвы», которую, согласно А. Гадаскину, можно просто есть, появится вскоре в «Дне и ночи» и целая генерация своих писателей. Именно их усилиями весь 1994 год журнал будет наращивать свою плоть, формировать контуры и облик издания сибирского, но культурно не ограниченного. По заветам Е. Баратынского и Г. Потанина.


6. II тысячелетие до н.э. — 1891:
шаманство и любовь

«Он долго мечтал здесь об одном научном предприятии, очень интересовавшим его: о нотной записи песнопений и молитв алтайских «камов» — шаманов, если можно, то даже посредством фонографа». Эти слова В. Булгакова о Г. Потанине, опубликованные в статье журнала №1 можно смело назвать одним из заветов великого сибиряка. Вот только не учел ветеран сибирского культурного «областничества», что интересы сибиряков 1990-х годов будут простираться куда дальше. И в пространственно-географическом, и во временном и историческом масштабах. Вряд ли предполагал он и то, что один уроженец Восточно-Казахстанской области, а ныне житель города Томска попробует почти «фонографически» записать «песнопения и молитвы», подслушанные им у одного древнеегипетского «шамана».
Мы говорим о повести Александра Казанцева «Прекрасная грядет» (№2, 1994), написанной от лица Айи — писца и поэта, служившего фараонам Аменхотепу III и Эхнатону (II тысячелетие до н.э.). После того, как он сочинил «Гимн Нилу», Айа стал пользоваться неограниченным доверием Эхнатона. А заключительные слова этого гимна, что солнце «корчует ненасытное зло и вражду, поля расчищает для Вечной Любви!» можно считать девизом не только произведения А. Казанцева, но и «Дня и ночи». Символом этой вечной любви здесь выступает знаменитая Нефертити (в переводе: «прекрасная грядет»), которая была приемной дочерью Айи. Так и хочется, чтобы и вся повесть благодаря ее красоте («продолговатые карие глаза», «прекрасный пологий лоб», «круто выгнутые тонкие и темные брови, слегка полноватые нежные губы», «маленькая длиннопалая рука») была бы нескончаемой песней. Правда, в любящем голосе Айи подчас очень явственно чувствуется сам А. Казанцев-поэт, а Древний Египет почему-то ассоциируется с казахским или алтайским аулом.
Но не в этой ли способности к синтетическому зрению, для которого не существует одномерной хронологии, и кроется подлинная художественность? Своя, сибирская, «почвенная», но не в «славянофильском», а в шаманском, провидческом смысле. Так вот и М. Горький разве не комплимент сказал А. Куприну, когда написал, что его Соломон в «Суламифи» похож на извозчика? На живого человека он оказался похож, а не на картонного персонажа из школьного учебника, поясним мы мысль классика.
У А. Казанцева Айа похож прежде всего на беспредельно любящего отца. И эта любовь кажется тем сильнее и живее, что он отчим. И писатель дает возможность своему герою эту любовь проявить. «Побочная жена» из гарема Кийа сумела отбить Эхнатона у его законной жены Нефертити, и тогда Айа приготовил для фараона специальное «пиво», «способное на время притупить плотскую тягу мужчины к женщине». Кийа, естественно, не выдержала полового бессилия своего царственного любовника и слюбилась с домоуправителем, «могучим, как бык Апис». За что и была сожжена. Но гибнет и Нефертити, не перенеся нечаянной смерти своего любимого мужа.
Конечно, можно усмотреть в этой повести о любви жены к своему мужу и отчима к падчерице мелодраматизм и «сериальную» сентиментальность, которой грешила старая проза конца ХIХ века, а также отдаленное сходство с той же «Суламифью». Но все эти недостатки под обложкой «Дня и ночи» превращаются в достоинства. Ибо эта повесть впервые в 1994 году оправдывает и творческое самоопределение журнала — «для семейного чтения». Действительно, в полном согласии с Е. Баратынским, здесь «болящий дух врачует песнопенье» — то есть боль от любви, которая была и осталась у Айи, пережившем гибель Эхнатона и Нефертити, врачуется всем песенным складом «папирусов» Айи-Казанцева, чьи строчки, кажется, вот-вот перейдут в поэму.
Столь же романтична и история, рассказанная в этом же №2 «Дня и ночи» Эдуардом Русаковым под названием «Покушение». Вновь любовный «треугольник», но уже «мужской»: гимназист Сережа — гимназистка Люся — цесаревич Николай (будущий Николай II). Также, как и Нефертити с Эхнатоном, Николай и Люся связаны какой-то телепатически-симпатической связью. Так, его взволновало однажды видение «русоволосой, голубоглазой, веснушчатой почти девочки, напряженно смотрящей на него из фиолетового тумана». А ей снится плывущий в «белой-белой лодке» «стройный, нежный лицом и станом, священно прекрасный, в белом кителе и алых сапожках, ясноглазый светлобородый цесаревич». И когда терпящий любовное бедствие Сережа решает совершить покушение на Николая, а по сути, святотатство, Люся, предупрежденная своим даром ясновидения, успевает предотвратить злодейство.
Эта прекрасная, мастерски рассказанная легенда, почти сказка, могла бы показаться сусальной, лубочно-верноподданнической, пасхально-раскрашенной, как любимое Николаем II яйцо Фаберже. Могла бы, если бы не была вдохновлена поэзией, как и повесть А. Казанцева. Как сообщает Э. Русаков, идея этого произведения пришла к нему, когда в его творческом сознании встретились два события, два текста: в библиотеке дома отдыха он нашел альбом дореволюционной барышни со стихами Надсона и в местной газете он прочел заметку о чудо-корне, оставшемся от посаженного в 1891 году в саду мужской гимназии кедра. Память и фантазия подсказали автору строфу из Надсона: «Все это было, но было как будто во сне…», и так родился этот рассказ. Почвенный, как извлеченный из сибирской земли «чудо-корень», и декадентский, петербургский, сновидческий. Рассказ, в котором объединились, таким образом, Красноярск и Петербург, царь и гимназистка — современные Соломон и Суламифь. С этой точки зрения, рассказ является «фирменным» для «Дня и ночи», где евразийство обозначено открытым текстом, на обложке журнала: «Санкт-Петербург — Красноярск» и т.д.


7. «Чтобы всякому жить
в свое
время…»

Но все-таки подлинно «фирменным» произведением «Дня и ночи», укрепившими таким образом свой статус-кво, стал роман Михаила Успенского «Там, где нас нет» (№№ 4-5 1994, №4 1995 «Д и Н»). По большому счету это не роман, и уж тем более не «фантастический». Это квинтэссенция тем, тенденций, перипетий и переживаний, которые одолевали творческую интеллигенцию и простых людей тогда, в начале 90-х. Главное, что можно вычленить из этого постперестроечного клубка мыслей и настроений — тема похода за счастьем, лучшей долей, поиск мира и благоденствия личного и общероссийского. То, о чем писали Радищев и Некрасов, Гоголь и Салтыков-Щедрин, Булгаков и Стругацкие. Это и просто тема путешествия, традиционная для необъятной России и актуальная для Сибири, которую долго осваивали, прежде чем осесть, многие поколения первопроходцев, путешественников, казаков, беглых каторжников и бунтовщиков — государственных преступников, инородцев.
Имеет ли то, что происходит в романе, отношение к постмодернизму. Вопрос, конечно, уместный, но все-таки провокационный. Ибо хоть и играет М. Успенский чужими текстами и именами, но герой-то у него — русской складки богатырь, на которых испокон веку стояло Отечество. А игра фантазии, в которой весь «пестрый сор» мира культуры (и литературы) и быта не повергает здесь в уныние, как у того же В. Пелевина, а выстраивается в гармоничный сюжет. Не зря М. Успенский вместе со своим непобедимым Жихарем называет Х. Борхеса «Коркис-Боркис» — как на деревне дают прозвища местным чудикам. А над всей этой премудростью из «Доктрины циклов» и Арканов Таро они просто смеются. Но не по-постмодернистски, с надменным всезнайством, а со здравомыслием русского мужика-«богоносца». Так, не зная, не ведая, кто есть Кант и его Категорический Императив, Жихарь, в ответ на укоры Беломора-неклюда — «Я же тебе о судьбах Подвселенной толкую! А ты про кашу да про брюхо свое. Неужели тебе в мире ничего не чудно и не удивительно?» — говорит: «Да меня, отец, всего-то две вещи и удивляют на белом свете… Первое — это почему на небе горят частые звездочки. А второе — отчего я такой добрый и терпеливый, при моей-то тяжелой жизни? Другой бы на моем месте давно всех убил, один остался».
Вот вам и пресловутый постмодернизм, который в 90-е усиленно насаждался князьями Жупелами и княгинями Апсурдами. Да эти слова Жихаря — глас вопиющего в пустыне демократическо-ельцинской России! Слова тех, кто может мыслить по-кантовски без Канта, воевать и побеждать по-рыцарски без деланной куртуазности и прочих «онеров». Кто способен оседлать самого подземного гиганта Индрика-зверя или надземного монстра Ворхолапа, рубить головы Гогам и Магогам и всяческим «страхоилам». Недаром ему помогают скандинавский герой Нурдаль Кожаный Мешок, грек Кентаврос, ветхозаветный Соломон. А его соратниками становятся Безымянный Принц — будущий король рыцарей Артур, и китаец Лю Седьмой, которых он переименовывает на русский лад: Яр-Тур и Пришелец из Чайной Страны. Но все это пустяки перед главной целью Жихаря: «Для того мы с тобой, — говорит он Яр-Туру — пошли в поход, чтобы всякому жить в свое время. Во вторых, когда б ни жил — лишь бы человек хороший был». Жихарь берет здесь на себя, по сути, функции бога из языческого пантеона русских богов. Хотя и выполнить свою миссию ему, материализованному М. Успенским в 1994 год, не удается. Слишком уж густую кашу из фрагментов порушенной истории Державы заварили Жупел, Апсурда и Демон Костяные Уши в стране Многоборье и городе Столенграде. Но Жихарь оптимист и прирожденный деятель, который говорит почти как вольтеровский Кандид: «Если ничего не делать, то будет не время, а каша». И даже когда ничего не удалось, и трем друзьям пришлось в итоге признать свое несовершенство, он возражает: «Однако несовершенные на печке сидят, а мы там, где еще никто не бывал».
Вот вам и разгадка названия и смысла романа. Там, где нас нет — это не пелевинская Пустота под ручку с демонизированным Чапаевым, а то, что еще не сделано, но сделать надо. Это не мертвый вакуум, где некий уставший от жизни циник перебирает четки образов-ледышек, а Хаос, который ждет преображения в Космос, Гармонию. В этом смысле Жихарь — герой не только М. Успенского, но и Е. Баратынского.


8. 1990 — 1994:
от зомби до
Курицына

Итак, роковая фамилия произнесена, так как напечатана в «Дне и ночи», №4 за 1994 год в качестве автора некоей статьи. Пелевин, мастер постмодернизма, гроссмейстер высших градусов иерархии, прошедший обкатку и посвященный в пелевины не где-нибудь, а в Нью-Йорке, в 1990 году в «Новом журнале». Именно там было впервые опубликовано нечто под названием «Зомбификация. Опыт сравнительной антропологии».
Нет, совсем не Жихарь В. Пелевин, когда, начиная свои интеллектуальные странствия по вудуистской религии зомби в стране колдунов Гаити, вдруг попадает в Страну Советов. Тут он сам скорее колдун, Гог и Магог в одном лице, которому, по М. Успенскому, «Не дано погибнуть от руки человеческой». Воистину, только зомбированный антисоветизмом мог додуматься-доколдоваться до того, что «HOMO советского» украшали в детстве не октябрятскими «звездочками», а «маленькими пентаграммами», проводя таким образом «магическую инициацию». Посвящение в пионеры — тоже сложный ритуал, под стать масонскому, тоже самое и с комсомолом и компартией. В общем, В. Пелевина, не привыкшего себя сдерживать на пути превращения буддизма в стеб, что называется, понесло, пока и не вынесло, куда надо. И получилось, что все советское надо видеть сквозь призму гаитянского. Этот 70-летней давности белогвардейский юмор явно заимствован автором у обильно возвращаемых тогда в читательский оборот А. Аверченко, Тэффи, С. Черного, отчасти М. Булгакова («Багровый остров»). Тот же, зоологической ненавистью к СССР ангажированный юморок, и больше ничего.
Нет, не доблестный Жихарь В. Пелевин, а случайный гость на страницах «Дня и ночи». Об этом говорит и такой мистический факт, когда, будучи анонсированным на следующий №5 журнала (вторая часть «диптиха»), он в нем так и не появился. И объяснения этому на сегодняшний день нет. Вопрос же в другом: как мог В. Пелевин, не так давно, в 1993 году, прогремевший на всю Москву своей «Жизнью насекомых», оказаться в новорожденном сибирском журнале в кругу В. Астафьева, В. Макшеева, Э. Русакова, Н. Волокитина, А. Казанцева, В. Шапко и других авторов, преданных сибирской тематике и заглядывающих в миры иные только затем, чтобы ярче высветить родное, сибирское, почвенное? И здесь нам придется, подобно А. Лазарчуку, сделать неожиданный, но необходимый поворот на 180 градусов, с Востока на Запад, из Красноярска в Москву. Нет, мы не будем выяснять, как и благодаря кому попала статья В. Пелевина в редакцию «Дня и ночи», да еще и в стыке с «Там, где нас нет». Гораздо полезнее узнать и понять, что творилось в те годы в Москве, на каком фоне происходило рождение и становление журнала, его первых номеров. Творилось же там невероятное, более фантастичное, чем на страницах «Дня и ночи». Там, оказывается, дружно развенчивали то, чему совсем недавно так дружно поклонялись.
Возьмем №1 журнала «Знамя» за 1994 год — лучшее толстое либеральное издание литературной демократической России. В разделе «Памятные даты» в своей недавней книге «Русская литература сегодня. Путеводитель» (М., 2003), С. Чупринин, кстати, редактор «Знамени» с ноября 1993 года, честно признается: с января 1994 года «по инициативе Григория Бакланова фонд Дж. Сороса начал программу по безвозмездной поставке толстых литературных журналов в библиотеки России и СНГ». То есть финансирование и распространение нескольких толстяков, в том числе и «Знамени» с тех пор переходило в руки всемирно известного финансиста-спекулянта. И вот, несмотря на это неприкрытое финансирование литературы, угодной Западу (там постмодернизм и зародился в 30-40-е годы ХХ века), критики дружно отмечали крупные провалы в журнале за 1993 год. А. Архангельский, открывший в №1 за 1994 год дискуссию, с первых же строк заявляет, что «процесс всеобщего опреснения затронул и «Знамя». Но тут же оправдывается, что провальные и графоманские романы Б. Кенжеева («Мещанский роман»), А. Курчаткина («Стражница»), В. Пелевина («Жизнь насекомых») только в этом журнале могут восприниматься как что-то «любопытное» и «нечто само собой разумеющееся». Не задумываясь, поднимает он руку и на апостола либерализма С. Чупринина, справедливо критикуя его за «мечты о праве либеральной интеллигенции пользоваться плодами свободы, ничем не платя за это».
Старт дан, и авторитетные критики пошли в атаку на журнал, а значит, и на постмодернизм: «на пробу скособоченная архитектоника, размазанная структура образов …романное пространство («Жизни насекомых». — В. Я.) сплошь унавожено», «в журнале стоит глухое урчание схватки постмодернизма с менее экзотической прозой» (В. Камянов); «нет легкости в шутках, парадоксальности в конфликтах, серьезности в трагичном. Нет свободы у писателя…(А. Немзер); «читая романы Б. Кенжеева, В. Пелевина, М. Шишкина, повести А. Слаповского, А. Хургина, не могу отделаться от ощущения некоторой человеческой недостаточности», «образ автора в новейшей прозе … это человек явно пониженной страстности, он все знает заранее, ему не нужна «энергия заблуждения» и «энергия стыда» (Вл. Новиков). И лишь В. Курицын, приветствует эстетскую ориентацию «Знамени», «которое ищет не столько шедевры (слово сомнительное), сколько тексты»; «всячески разделяю его (С. Чупринина. — В. Я.) главный тезис: о выходе на первый план литературы развлекательной, просто литературы как рассказывания историй, что является одной из важнейших стратегий культуры постмодернистской эпохи». Правда, через пару страниц этот самоуверенный эстет и горе-прозаик получает отлуп от Вл. Новикова: рассказ В. Курицына «Сухие грозы: зона мерцания» — это «какофонический набор фраз (текстом назвать это не могу)».


9. Грех либерализма

Итак, Москва, недовольная своим лучшим журналом, своих любимцев В. Пелевина, А. Курчаткина, М. Шишкина и др. отругала и за плохое, и за хорошее, не очень-то поняв главное. То, что постмодернизм в России зачах, едва успев родиться, хоть и есть в запасе Букеры и Антибукеры для подпитки и поощрения. Но не за верность постмодернизму, а за обруганный «Упраздненный театр» (1994 г.), за «Генерала и его армию» и за «Клетку» получат премии совсем не постмодернисты Б. Окуджава, Г. Владимов и А. Азольский Букеров. Да, будут еще романы В. Сорокина, В. Пелевина, Т. Толстой, появятся Ю. Буйда, В. Залотуха, А. Волос и другие уникумы «крутого» модернизма. Будут ветераны либеральной литературы печататься на периферии, включая «День и ночь». Но не будет основного — ощущения победы единственно верного, капиталистически выверенного литературного направления.
В 1995 году в «Дне и ночи» ярко выступят виртуозные стилисты В. Шапко и Ю. Старцева, мастера детектива и фантастики А. Тоболяк, А. Столяров, В. Дрыжак, А. Силаев. Покажут свой самобытный дар писателей-рассказчиков А. Верхозин, Г. Панфилов, В. Озолин, А. Саломатов, М. Тарковский. Продолжат свои опыты в области фантастических саг А. Лазарчук и А. Казанцев, будет из номера в номер печатать свои удивительные рассказы-притчи Э. Русаков. В 1996 году В. Астафьев, выступит с инициативой серии произведений под условным названием «История одной семьи» и первой будет напечатана превосходная «сибирская быль» Петра Пермякова «Марфа и правнуки». Заметным явлением в сибирской прозе станут рассказы и повести В. Макшеева, Н. Волокитина, А. Янжулы, А. Родионова, публицистика М. Кураева и В. Гребенникова.
И вот настал 1997 год, который подвел итоги раннего этапа существования «Дня и ночи». В бесхитростной редакционной статье можно без труда заметить, как трудно дались эти три года журналу. Он действительно пытался честно, до конца выполнить, выдержать программу Е. Баратынского по гармонизированию «дня» и «ночи», «москвичей» и сибиряков в нашей литературе. И честно же признает, что ему это мало удалось. Даем слово редакции: «Нам трудно конкурировать со столичными толстыми журналами, но мы не намерены довольствоваться огрызками с московских и питерских столов». (Не правда ли, тут слышны отголоски как московских литературных баталий, так и областническая интонация, что-то вроде: «у сибирских собственная гордость»?). «Ничего, кроме улыбки, не могут у нас вызвать и раздающиеся иногда в наш адрес упреки в художественной всеядности и политической беспринципности». Это означает, что «День и ночь» не поддастся ни «правым», ни левым», оставаясь верным своему абстрактному гуманизму и эстетическому идеализму: «Мы признаем только одну партию — партию талантливых и добрых людей», оставаясь «журналом для семейного чтения».
Что ж, достойна уважения подобная верность, раз навсегда в памятном 1994-м выбранному, принципу. Но вот берем №1-2 «Дня и ночи» за 2001 год и видим, своими руками физически ощущая результаты и тяжесть такого добровольного «центризма». 752-страничный том «самых заметных произведений, печатавшихся в течение семи лет», впечатляет размерами, но не всегда — качеством. Увидим мы здесь и авторов из 1994 года. Но на лощеных глянцевых страницах добротной полиграфии, в компании с авторами поздних лет, они теряют тот ореол, ту самость зачинателей-первопроходцев, которые так были заметны в начале, в пору рождения журнала.
Да, тогда виднее были и недостатки и достоинства «Дня и ночи», его максимализм и романтизм в достижении своих целей. Но еще очевиднее, что журнал не поддался искусу литературной моды, и, по сути, вернулся к традициям сибирской прозы. Журнал с такой историей и с таким знаменательным годом рождения еще отметит свой новый юбилей.
100-летие «Сибирских огней»