Вы здесь

Билет в другие времена

Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_kovaleva_bvdv.zip (50.84 КБ)

Сверху над Аришкой — огромные кругляши бревен. Влажные, темные, тяжелые. Внизу, у самых ног — каменистый берег и река, уже по-осеннему прозрачная и обмелевшая. А если чуть повернуть голову, можно увидеть и бесконечные ряды изгородей, заборов, заплотов — огороды. Уже убранные, с кучами еще зеленой картофельной ботвы. Только в их огороде — узкая полоска неубранных рядов. Восемь. Нет-нет, Аришка отсюда свой огород как раз таки разглядеть и не может, но точно знает, что рядов именно восемь. И что мать не успокоится, пока не загонит ее копать. Вот потому и сидит под мостом. Завтра она и без матери выроет эту картошку, а сегодня очень хочется встретить Герку и Лёньку. Нет, все же Лёньку и Герку. Потому что Лёнька — старший.

Он уже студент. Аришку это поначалу злило, потому что, едва Лёнька поступил, в доме, по словам мамы, «затянули пояса». И вот уже четыре года сидят с этими поясами, затянутыми под горло. Раньше Аришка осени ждала с нетерпением. Во-первых, школа, а учиться она любит. Во-вторых, сдавали бычков на мясо, а значит, всегда можно надеяться, что мама что-то купит. Она и сейчас покупает все необходимое: книги, тетрадки, обувь. Но уже не смотрит, что Аришке пойдет, что — нет, а смотрит только на цену. Все остальное — Лёньке за учебу да за комнату. Как будто Герке и Аришке ничего не надо.

Вообще-то Лёнька работает, то есть подрабатывает, но кто же виноват, что его заработка на учебу не хватит… И в том, что бычки теперь стали совсем дешевыми, тоже никто не виноват. Леспромхоз закрыли, мама без работы, а папка пьет, в этом тоже некого винить. Аришка еще помнила совсем другую жизнь, чуть-чуть, уголком глаза, будто в щелочку видела и папку трезвым, и маму счастливой. И еще — машину. У них же была машина!.. Сейчас только трактор. Но что такое трактор, на нем в Каменск не поедешь. А маме скажи — у нее на все один ответ:

Голодом не сидите, крыша есть, голыми не ходите, а без глупостей прожить можно.

Глупости — это компьютер, телефон, одежда красивая, вкусненькое, что не домашнее, а магазинное… Хотя телефон у Аришки есть. Лёнька подарил на четырнадцатилетие, только тут, в Верх-Ключах, он не работает, связи нет. Говорят, невыгодно ставить вышку, зато в Каменске всегда можно Лёньке позвонить, больше некому. И музыку можно слушать через маленькие наушники. Телефон у нее хороший — так Лёнька сказал. И правда, на него музыки много вошло и картинок. Она у дяди Вани скинула с компа.

Дядя Ваня — это их крестный, общий, один на всех. Папка с ним дружил, пока не стал пить. Но дядя Ваня все равно помогает, а еще они нанимаются огороды копать, и тогда мать Аришке денег дает. Правда, все равно потом их отдавать приходится. Деньги быстро заканчиваются, хоть мать их и «растягивает». Жаль, что весной нельзя с мамой на папоротник ходить — учеба, это строго в семье.

Учиться надо всем хорошо, чтобы после уехать отсюда. Что тут ловить? Как мама — загибаться, пахать, а в люди не выбиться? Вот почему так важно сидеть, затянув пояса. В этом году Лёнька окончит институт, он уж выбьется! Потом будут Герку тянуть и Аришку.

Все у них в классе мечтают, что вырвутся. Как птицы из клетки. Им надо вырываться: школу на тот год закроют, оставят начальную, надо будет в район ехать.

Мама вздыхает, что рано они из дома уйдут, но сама же и наговаривает:

Ничего, можно и в пансионате учиться, надо в люди, профессию надо...

Лёнька будет археологом или учителем истории, он это с четвертого класса знал. Аришка хочет стать воспитателем, но дядя Ваня говорит, что лучше пойти на юриста или экономиста: воспитатели получают копейки.

А Герка не знает, кем будет. Он самый простой. Сказал: «Права получу, и все». Только кто ему даст «права, и все»? Права — это не в люди, в люди — это диплом. И учится он хорошо, в строительный можно куда-нибудь… или в лесное. У дяди Вани там блат есть, и Герку примут даже на бюджетное.

Если бы Лёнька согласился в лесной пойти, на инженера! При лесе всегда можно хорошо устроиться. Вон у дяди Вани какой дом! И семья бы сейчас пояса не затягивала, но Лёнька упрямый, он сказал, что будет историком, и будет, хоть с копейки на копейку, а надо — и учителем. Но с историей.

Аришка еще раз взглянула на экран телефона, вздохнула и побрела через речку, ойкая и вздрагивая. На том берегу в черемушнике, загустевшем так, что даже неба не было видно сквозь сошедшиеся кроны деревьев, торчал заброшенный детский шалаш. Правда, уже не заброшенный, а вполне обжитой.

Аришка отодвинула грязную тряпку у входа и поздоровалась:

Здравствуй!

А-а, — протянул навстречу тяжелый, точно налитый студеной осенней водой мужик, — доча-а-а…

 

* * *

Пап… — Ариша тронула за плечо, — я поесть принесла. Мама щей варила… Кислых… — И посмотрела с жалостью.

Филипп вздохнул и простонал:

Не могу я есть, доча-а-а… Плохо мне… Ты садись, садись вот.

Он засуетился, расправляя пихтовый лапник и выворачивая телогрейку нутром наружу. Впрочем, и изнанка ее уже была засалена до жирного блеска и топорщилась кусками желтой, как заветренный жир, ваты. Аришка огляделась и осторожно опустилась на корточки, не рискуя устроиться на отцовское ложе.

Поешь, надо… — она вытащила из рюкзака термос с супом и завернутую в полотенце банку с чаем.

Лёнька что, с ореха не вернулся?

Ночевать домой Филька не ходил, спал в шалаше или в кочегарке у Витьки, где валил с ног пьяный сон, и уже утром пробирался домой: поесть, а если сможет, выпросить у Гельки тридцатник и опять исчезнуть. Вот пропьется, тогда и вернется. Филька в пьянке страшным был, буйным, вот и придумал от греха подальше переживать запои… где придется.

Геля сперва искала, вела домой, чтоб зимой не замерз, летом не утонул, осенью в луже не захлебнулся, а потом рукой махнула. Им без него даже как-то лучше, что ли... А он не тупой, понимает: вот сейчас войди он в кухню, и замолчат все, как в рот воды набрали, словно он чужой, как не отец, и не он им будто этот дом срубил, и не он им имена выбирал.

Филька губами дернул, прогоняя внезапную досаду. Имена-то выбирал красивые, долго, старательно мусоля бабкины святцы и школьный словарь со списком имен в конце. Искал и не находил нужного, а его ребята должны особые имена носить, звучные. Так было принято у них: Ангелина рожает, Филипп дает имена. Старшего Леонидием назвал, среднего хотел Геродотом (гордое имя, красивое), но Ангелина на дыбы поднялась: что же это такое, Геродот Филиппович?! Вот и остался Германом, тоже неплохо. Герман Титов — космонавт такой был, давно, правда, тогда же, когда и леспромхоз... Дочку, любимицу, позднюю радость, назло деревне записали Ариадной. Но деревня имена ребятишек обкатала по-своему. И вышло: Лёнька, Герка и Аринка. И сам он — Филька. Уже полтинник минул, а все Филька… А был Филиппом Андреевичем, знатным механизатором. Но сидит вот теперь, тяжко мучимый похмельем, таращится на ленивое солнце, едва различимое сквозь кружево успевших побуреть листьев.

Ну что молчишь-то? Пришел?

Нет еще… Вот жду. Только, пап, ты денег с него не тряси, ему в институт платить надо. Пап, сильно плохо, да?

Одна ты, доча, у меня и осталась, — простонал Филька и приложился губами к щеке дочки; она выкрутилась из его рук.

Герка вчера баню топил, теплая еще. Ты б помылся, я ночью ворота не закрою…

Филька сморщился: одна дочь осталась, и та брезгует.

На сколь орех потянул? Нынче шишка в цене.

В цене, — кивнула Аришка, — потому что нету. За Центральный лог ходили шишку бить. Это же километров сто, наверное? А ближе нет, все выбили.

Аришка споро расстелила полотенце, открыла термос, по шалашу поплыл духмяный жар густого мясного варева. Филипп едва сдержал тошноту.

Закрой, потом, потом…

Я говорю, до Центрального-то километров сто?

Да нет, поменьше, но семьдесят будет. Там хороший кедровник. Дорога только… Так пришли?

Да нет же, папка! — Аришка затараторила быстрее: — Лёнька весь день вчера отсыпался в избушке, Мишка Вершинин у него был, рассказывал. Плечо ему суком зашибло, он сам себе укол какой-то поставил, вот и отсыпался… Ждем сегодня.

А сдал на сколько?

Пап, да я же говорю, не приходили еще, и мне еще к школе не все купили, и Герке надо спортивку и кроссовки. Телефон еще…

Она осеклась и тревожно посмотрела на отца. Глаза его пусто таращились перед собой, будто он мог видеть сквозь ветви шалаша, и взгляд никак не мог найти какую-то опору, смотрел и смотрел в никуда…

Он таки поймал этот внезапный испуг и забормотал:

Быка сдадим, доча, все купим. Все…

Тоненькие брови Аришки удивленно встали домиком над карими живыми глазами.

Ка-а-акого быка? Его еще в июне украли! Па-а-а... — протянула она с ужасом и прикрыла ладошкой маленький рот.

А-а, — только и ответил Филька, — ну да, забыл совсем, забыл… А ведь Гелька голосила тогда как по покойнику… Хороший бычок был, тысяч на тридцать потянул бы. А Барсучиха в долг не нальет, сука жадная, в погреб бы пробраться… Гелька — мастерица соленья закручивать, может, на пару банок выменял бы хоть шкалик спирта.

Он обхватил курчавую голову руками и закачался, разгоняя густую тяжелую муть:

Плохо-о-о мне, доча…

Мне мама в школу дала на обед, я тебе… — прошептала Аришка и ткнула в руку отца три железных пятачка. — А у Лёньки не проси, пятый курс у него. Чуть-чуть — и диплом, па-а-ап…

Дочка провела ладошкой по замызганной футболке отца.

Он уставился на деньги с такой неприкрытой радостью, что Аришке тут же стало стыдно: мама строго-настрого наказала денег отцу не давать.

Пап, идем домой? — всхлипнула она. — Я попрошу, мама ругаться не будет…

Иди, иди, я чуток попозже приду, а?

Правда придешь?

Правда, правда. Вот поправлюсь чуток... Иди, иди.

Аришка кивнула и легко вскочила. Миг — и только тряпица у входа закачалась.

Филька поднялся, кряхтя и охая. Впрочем, уже совсем иначе: с надеждой, что ли, охая и чувствуя, как разливается в душе радость и заслуженная отцовская гордость. Лёнька с Геркой волчатами выросли, а Аришка — она его, его дочь, добрая душа. Домой-то не пойдет, нет. Что там сегодня делать? Они ж орех нынче уже сдадут, а утром... Вот утром ему бы чуток здоровье подправить. Он же выходить уже начал, вот завтра еще чекушку — и в баню. Там поесть, отоспаться, будет человек человеком. Поди, даст Гелька денег. Нынче дорогой орех-то…

* * *

Плечо брату Герка замотал как умел, но все равно рука опухла, и грузил орех в тракторную тележку он один. И еще, когда таскал, подумал, что не сдадут они его, тяжеловат орех-то: полста кило в каждом, сырой.

А ведь это еще и не отвеянный путем, дома уже с мамой будут отвеивать. Один он тут точно не справится, а Лёнька взялся было утром за сито, но, едва сыпанул в него Герка орех, тотчас же и выронил.

Домой надо ехать, — буркнул, — сколько есть...

И утопал в зимовье. Герка к нему сунуться боялся, было из-за чего. Это он проморгал, он... Не заметил, как так Лёнька под колот попал, вот и шандарахнул с размаху. Хорошо, что высокий брат, а так бы… Герка сглотил комок, явственно представив картину, как валяется Лёнька на мху, щедро усыпанном ягодами брусники, и кровь с разбитой головы такая же багряная. Хотя кровь в мох, наверное, сразу бы впиталась.

До вечера отвеивал, а когда плечи налила тяжкая усталость, пошел к брату в зимовье.

Прикрыл орех?

Герка кивнул. Как не прикрыть? Бурундуки уже шмыгают, только оставь… Половину урожая можно будет по дуплам искать.

Чаю налить?

Пошвыркали чаек, разогрели тушенку и упали спать. Герка хотел было попросить брата рассказать что-нибудь. Он интересно рассказывал. Про тезку своего, царя Леонида, про спартанцев, еще про Трою. Как будто кино опять смотришь. Но не стал. Только утром, когда ссыпал орех в мешки, осторожно спросил:

Как думаешь, на институт тебе хватит?

Лёнька скривился:

Да, на институт хватит. А вам что оставлю?

Выкрутимся, — обнадежил брата Герка, хотя знал, что выкручиваться нынче особо не с чего, если вот только картошку сдать... И поспешил добавить: — У нас молоко, картошка есть, не пропадем.

Аришке обещал планшет купить… и маме надо сапоги и пальто… Может, за первый семестр отдать, а там видно будет?

Весной-то откуда деньги? — пожал плечами Герка. — Если корову сдать? А сами как?

Лёнька ухватился за мешок и скрипнул зубами.

Я сам! — подскочил Герка. — А то, может, плечо пройдет и вернемся? Тут еще можно набить?

Можно. Выше молодой кедровник пойдет, а нынче заметил — шишки на молодых больше. Можно.

И даже как-то улыбнулся.

Отпрошусь еще на недельку… Можно.

Зато всю дорогу Герка трактор вел сам. Техника его слушалась. Дядя Ваня говорил, что в отца пошел, не дай бог, в него. Но Герка в двенадцать лет уже легко и с газиком мог управиться, и с трактором. Отец учил, когда не в запое был. Институты институтами, а шоферское дело — верное, всегда кусок хлеба в руках.

Перед самыми Верх-Ключами остановились. У Лёньки традиция такая была. С горы поселок как на ладони, и Герка знал, что сейчас брат застынет и будет молчать, изучать, будто не видел ни узкой ленты реки, ни домов, ни бесконечных этих сопок, расцветших знойно-алым, желтым, густо-зеленым, ни рыжей высоченной лиственницы перед въездом, а потом спросит:

Красиво?

Наверное, когда Герка уедет поступать или в армию уйдет, он потом вот так же будет смотреть. Может, потом, а пока он неторопливо переминался с ноги на ногу и быстро согласился:

Красиво.

Мама с Аришкой уже огород убрала! Когда успели? Может, пропился?

Нет, он еще с месяц гудеть будет. Поехали?

Да, только давай не через мост. Он в шалаше, скорее всего, торчит, прилипнет потом. Через брод проведешь?

А то! — расцвел Герка.

Ты все же аккуратнее, герой. — И здоровой рукой натянул капюшон энцефалитки брату на глаза.

* * *

Нагулялась? — Геля строго глянула на дочь. — Беги к дяде Ване, попроси сито, еще на раз отвеем, и Валюшка примет. Согласилась.

Лёня! — взвизгнула Аришка и рванулась к брату.

Плечо! — враз закричали и Герка, и мать.

И Аришка замерла на полпути, боясь даже прикоснуться к брату. Рука уже была перевязана, и рубашка болталась пустым рукавом.

Больно? Я вас у моста ждала, ждала, а вы — как? Вы вброд? Да? Там же лесовозы все перерыли, а кто вел? А ореха сколько?

Лёнька коротко ответил:

Ничего, выставил просто. Герка вел... Мало ореха. Беги к дяде Ване, потом все расскажу.

Но не удержался и дернул за косу.

Геля спрятала улыбку. Лёнька Аришку любил, с самого начала любил, как принесли ее, крохотулю недоношенную, маленькую. Герка тогда скривился, а Лёнька так и застыл над сестрой.

Подержать хочешь? — взволнованно спросил Филипп.

Ага-а-а... — выдохнул Лёнька.

И, боясь дохнуть, все держал ее бережно. А Герка разревелся вдруг от обиды. Еле успокоил его тогда Филипп. Да где-то даже фотка осталась: Лёнька и Аришка… А сзади они трое: Филипп с Геркой и Геля… Иван снял. Господи, ведь было же! Отчего-то теперь, когда слышала она слово «счастье», вспоминала именно эту фотографию.

Поначалу отвеивать орех было даже весело, и тяжесть сита, сооруженного из деревянного каркаса и металлического дна с пробитыми высечкой отверстиями, какое-то время не чувствовалась. Расположились во дворе, и отчего-то это тоже казалось Аришке почти праздничным. Она все выспрашивала Лёньку возбужденно и радостно о том, как собирали — с колота или падалкой, да брал ли кто рядом, или одни?

Лёнька отвечал подробно:

С колота. Ну, Герка лазал еще, мало нынче падалки, осень вон какая… И так мало, а еще погода тихая, держится шишка.

Ты не хватай помногу, не хватай, — вмешивалась мать. — Он чистый почти.

Через грохот прогнали, — соглашался Герка, — так что так, чтоб не прикопались... Так Вершинины рядом были, но что-то недолго. Мишка сказал, бабки осенью на реву возьмет. У него всегда заказ на мясо есть.

Мишка возьмет. Молодец! Это — охотник.

Ма-а-а, я тоже бы. Ты же сама не пускаешь.

Ой, Герка, ты вон уже брата добыл. Сиди, а? Как не убил?

Да он сам, скажи же, Лёнь!

Сам, сам. Аришка, ты, может, картошки поджаришь?

Геля согласно кивнула, прекрасно понимая, что Лёнька спроваживает сестру. Что ни говори, а не для детских рук забава — вон уже еле тягает сито.

Но все же и тяжелый маслянисто-коричневый орех, и стремительно подступающая ночь, и грядущая продажа как-то радовали, и голоса звучали звонко. И отчего-то особенно сильно и остро чувствовала Ангелина тихое счастье, какое понять может только мать, когда вокруг собираются дети, родные до малой малости. Она поглядывала на темную курчавую голову Герки, на его упрямо закушенную губу, невольно отмечая, как же он похож сейчас на молодого Филиппа: так же коренаст не по возрасту, знойно-смугл и курчав. Лёнька светлый, в нее, и рослый тоже. Это Аришка вышла серединка на половинку, будто природа нарочно смешала в ней и яркую броскость хакасской крови, и белокожесть русской… Красавица будет, только бы ума бог дал. А то дюже жалостливая… А так — да! Так и цветут карие глаза на светлом лице. Словно их туда для того и пристроили, чтоб каждый обернулся.

Филипп же наполовину хакас. Оттого и так хорош был. Метисы — они красивые… Ангелина прислушалась: не принесла бы нелегкая… Был Филипп, да весь вышел. Скрючился, сгорбился, словно высохшая на корню береза. Как-то разом вдруг вылезли морщины и седины, и лицо отметили неровные пятна. Водка человека метит накрепко, в бане не отмоешь.

Лёня, пойдем-ка, мешок подержишь… — выманила Геля сына. И когда он неловко ухватился за край, шепнула: — Сейчас орех сдашь, я договорилась, Валюшка откроет. Ты только в окошко постучи и Аришке не говори, на сколь сдал и куда деньги положил. Отцу проболтается, и тот вытаскает.

Развелась бы ты с ним, мама.

Куда я разведусь-то? На улицу его или на мороз?! — отрезала Ангелина.

Лёнька отмолчался. Не созрела мать для разговора. Но что уходить ей надо, это точно. Вот окончит, а там что-нибудь придумает. Годик потерпеть надо. Но вслух ничего не сказал.

К часу ночи Аришку дружно отправили спать, она уже не противилась. Зевал и Герка, и, пока вновь грузили мешки, он все тер глаза.

Водой умойся, я одной рукой трактор не удержу, — посоветовал Лёнька и остро пожалел брата. Он Аришки старше всего на два года. А тут — сгрузить, отвеять, опять загрузить… Взрослому мужику тяжело. Если бы не отец, можно было бы и отоспаться. Можно… да нельзя.

По-доброму, еще бы утром, как верховка задует, отвеять. Скинут цену-то?

Не скинут, нынче мало ореха, — возразил Лёнька.

Он только на то и надеялся, что нынче не должны сильно уж ковыряться. Тогда, небось, еще и дома сможет оставить хоть сколько-то.

Хоть бы тебе хватило. — Мать, казалось, опять слышала невеселые Лёнькины мысли. — А мы тут выкрутимся.

Повторила уже слышанное от брата. И от этого молчаливого решения выкручиваться, терпеть, жить с тех копеек, что заработают на молоке, у Лёньки перехватывало горло и жалостью к ним, и глухой ненавистью к себе. Сел же вот на шею...

Вот выучишься, поможешь Герку тянуть… — опять ответила мать на невысказанное вслух. — Ладно, грузитесь и езжайте. Валюшке там сунь сколько-то... Или пообещай хоть конфет или вина. Все равно она принимает по-человечески, а если сам Рощак приедет утром, тогда, считай, в полцены и возьмет.

* * *

А до утра подождать не судьба? — ворчал Мишка Рябинин. — Тут осталось-то…

Лёнька усмехался неловко:

Я ж не знал, что ты тут, да мама с вечера договорилась с Валюшкой…

Мама, мама… ладно, пошли, кайфолом, сам приму…

Мишка брякнул связкой ключей.

Ты? А Рощак после Вальку не попрет?

Так и так попрет. Он ее всегда в сентябре увольняет, в мае приходит обратно звать: кто тут будет день и ночь вкалывать, если не она?

Мишка устроился в тележке трактора и приподнял брезент:

Ну и сколько?

Да немного, двадцать.

Чистого? — присвистнул Мишка.

Нет, я в шишках сдаю… Чистого.

Бурундук ты, а не спартанец. В голой тайге я бы и трех не собрал, вон притащил матери мешок, хватит, а ты хапнешь сейчас, хапнешь… Валька сказала — принять у тебя по семьдесят пять рубчиков. Не по полтосику. Добрая она сегодня! Цени!

И потянулся сладко до хруста, всем видом обозначая причину внезапной Валюхиной доброты. Лёнька заерзал смущенно на мешках.

Спасибо, я, Миш, если надо, деньгами или как… Сам знаешь…

Мишка закатился здоровым задорным смехом:

Типа чаевые за ночную вахту? Круто. За рулем-то малой?

Герка.

Ты сейчас на руки штук шестьдесят получишь. Вот. — Мишка для достоверности извлек из-за пазухи целлофановый пакет, перетянутый веревкой. — А мне как раз пилораму предлагают, не новая, ясень пень, но и отдают за сто двадцать. Входи в долю. Я найду половину всяко, смотри, тракторишка у тебя есть, у меня трелевочник и газон. А главное, Лёнька, есть ты, я и вон малой, мы могли бы сейчас на лесе бабок поднять неплохо.

Я ж учусь, — виновато развел руками Лёнька. — Мне за учебу отдавать.

А на фига учиться? Я тут с Ванькой говорил. Мне он черта с два навстречу пойдет, а если ты в деле…

С дядей Ваней, что ли?

С дядей, с дядей… Ну вот, если бы ты пошел в дело, могли бы и лесосеку получить, где нам надо и какую надо. Что, не помог бы он тебе? И взяли бы… Удобно в крестных главного лесничего иметь, а?

И Мишка вновь захохотал.

Легко все выходило у Мишки, просто. Лёнька всегда этой простоте удивлялся и отчасти завидовал. Иногда казалось, что у друга вся жизнь — сплошной праздник, вроде масленицы, что ли, главное — ухитриться схватить блин пожирнее. Почему у Лёньки вечно рука не поднималась, не мог он ее протянуть за куском, стыдно было, неловко… Да и как-то… Он даже разговора с дядей Ваней представить не мог: вот придет к нему и попросит выделить участок поближе и повкуснее, да… Хотя и говорить не пришлось бы, он сам как-то заикался, что есть участок, где по всем картам — пихтач, а на деле кедр. Можно отдать в рубку без последствий, на законных основаниях… почти на законных. А значит, и дело очень прибыльное. Он бы эту лесосеку даже не как деловой лес отвел, а как дровяную… И был бы свой человек, чтоб ему, главному лесничему, не светиться. Но в том-то и беда, что не получалось у Лёньки быть своим человеком.

А ведь это деньги, те самые… живые. Матери — сапоги, пальто, Аришке — планшет. Но вот чего никак не мог представить Лёнька, так это — как же он сможет прийти в тайгу с пилой, как будто нарушить что-то очень единое, гармоничное, цельное. Мир особый. Он и петли-то на зайцев ставить так и не научился. Вот Герка — тот всю зиму ушастых таскал, свежевал их легко и просто… да что зайцы, Лёнька и свинью, домашнюю и выращенную заведомо под нож, прирезать не мог… Нет, мог, конечно, но мясо после в глотку не лезло. Откуда взялась в нем эта недеревенская церемонность?..

Слушай, давай завтра обсудим, — отрезал он и понял, что не будет ничего обсуждать.

Давай завтра, — легко согласился Мишка. — Рука-то как? Или малой мешки стаскает?

Стаскаю. Открывай весовую.

На фиг? Так нарисую, ты его, главное, не отдельно, а в общую кучу скинь. По сорок пять кэгэ в мешке, условно.

Он стукнул в кабину трактора, Герка тотчас же высунулся, как кукушка из деревенских ходиков.

Малой, сорок пять помножь на двадцать, что выходит?

Девятьсот! — отрапортовал Герка.

Вот, малой, бухгалтером будешь. Теперь девятьсот на семьдесят пять.

Герка замолк на минуту и выдал:

Шестьдесят семь тысяч пятьсот.

Главным бухгалтером! Пошли, рассчитаюсь. Малой, ворота открывай и загоняй на территорию. Мешки под навес, не сопрут, поди, до утра…

Мишка щелкнул выключателем, и яркий свет залил просторный двор бывшего промхоза. Лёнька шагнул следом — и пока шел через двор, щурясь от света, никак не мог поверить в названную сумму. Но Мишка легко вывернул из пакета плотную пачку тысячных купюр и несколько пачек потоньше, пятисоток, соток. Любовно провел рукой по деньгам. Купюры в его пальцах мелькали быстро и вместе с тем так, будто вот сейчас он нарочно давал Лёньке налюбоваться игрой радужных бумажек и ловкой работой пальцев.

Пересчитай!

Зачем? — смутился Лёнька

А если я тебя наколупал?

А если я тебя? — улыбнулся Лёнька. — Ты же даже не видел, что я тебе привез.

Мишка фыркнул:

Ты? Меня? Лёня, такие наколупывать не умеют, — и добавил со всей серьезностью: — Тебе тетя Геля сроду бы не позволила грязный орех сдать.

Не позволила, — подтвердил Лёнька и спрятал деньги внутрь; показалось, что в нагрудном кармане теперь поселилось что-то теплое, живое, дающее силу и надежду. И за эту силу и надежду он был сейчас безмерно благодарен, поспешив заверить: — Мы на два раза отвеяли… Не рука бы, я бы и три раза, Миш.

Глянул в глаза и улыбнулся, стыдясь и себя, и этой улыбки.

Ладно, пошли стаскаем, что ли. А то малой кишки надорвет.

Но все же, когда принес лихо два мешка враз и ухнул их на землю, развязал, взвесил на руке орех и ссыпал обратно.

Чистый? — спросил Лёнька. — И крупный вроде? Валюшке не нагорит?

И Мишка вновь раскатился хохотом:

Лёнька, ты что наивный такой… Рощак это тут по полста принимает, ну, по семьдесят пять максимум, если крупный… А продает знаешь за сколько? — И сам себе ответил: — Триста пятьдесят минимум! Вот и считай! Он в прогаре не бывает никогда. Учись, студент! Ты месяц в тайге мантулился, а он сливки снимет. Так нас, дураков, и делают.

Лёнька пожал плечами: он это всегда знал, просто думать не хотелось, вот так мир устроен сейчас, и он его не переделает.

* * *

Ночь для Аркадиных, беспокойная и счастливая, перетекла в сонное утро. Геля до утра так глаз и не сомкнула, все ждала сыновей, а после, когда уже уложила своих таежников и постояла, любуясь на разметавшихся во сне парней, ложиться смысла уже не было. Плеснул в окна рассвет, бледно-черничный, похожий на самодельный йогурт. Аришка такой любит: смесь густой сметаны и черничного варенья. Йогуртовый рассвет, какой-то не розовый и не сиреневый, но густой и, кажется, сладкий.

Геля еще пометалась по дому, придумывая, куда спрятать большие деньги. Сунула за икону, устыдилась строгого взгляда Богородицы… да и найдет там Филька. Он мастер на находки. В подполье зарыть? Смех и грех… Прятать, как клад какой, может, вот завтра-послезавтра уже увезет в институт… В банку с чаем? Так и там находил, и на припечке в валенке, и кладовку обшарит, нюх у него. А если найдет, то… Ангелина и не додумала даже дальше этого «то», страшно становилось.

С тех пор как в июне угнали Буяшку, доброго уже бычка-двухлетку, ходила она как омертвелая. Что бы ни делала, что бы ни говорила, а в уме все крутилось страшное: не доучится Лёнечка, не доучится… А Лёне в город надо, пропадет он в деревне. Герка — тот нет. Приспособится, ему многого и не надо. Крепкий Гера, земной. Это Лёня — журавлик вечный, все куда-то в небо глядит. Какой с него крестьянин? И руки вроде на месте, и делать может, но не с радостью, а если нет радости от дела, зачем так жить? За Аринку страха тоже не было, любовалась все — на такой товар будет и покупатель. С девчонками проще: выйдет замуж, устроится… Вот Лёня… Лёня — заноза вечная… И не сказать, что самый любимый, но самый душе больной, это вот точнее.

И ходила все по дому, думала, куда же запрятать Лёнькину надежду. Догадалась: в кухне, у печки, там плаха одна подгнила, а жестянка, прибитая от сыпавшихся углей, не слишком плотно прилегает. Ангелина ямку еще и расколупала ножом, сунула плотную пачечку, придавила ногой жестянку, подумала и принесла охапку дров, будто для русской печи заготовила. Кто же теперь поймет, что вот оно, богатство, под ногами…

А там и совсем рассвело. Стараясь не греметь, навела пойла телку, плеснула воды в подойник — доить пора да выгонять нынче самой придется. Пусть поспят ребятишки, умаялись, она управится и тоже приляжет на часок-другой, с картошкой уже к вечеру разделается.

* * *

Филиппу тоже не спалось. Барсучиха шкалик на Аришкины налила, да какой шкалик, так, еле-еле плеснула. Он и к Витьке не пошел, сам в шалаше и выпил, поел хоть немного… Тут сон и срубил. Глубокий, но короткий, а уже в полночь как кто в плечо толкнул, подскочил. И сидел на берегу, смотрел, как суетятся во дворе дети и жена. Не гудело бы так отчаянно в башке, наверное, и голоса бы услышал. Но в голове точно к обеду звали, гулко ухал колхозный рельс «бом-бом-бом», и тяжелые веки все норовили закрыть глаза, а сна не было и не было. Только бесконечный гуд да сердце в груди тяжелело, как водой наливалось и распухало колодиной.

Пару раз казалось, что вот сейчас не выдержит и лопнет, и найдут тут Фильку, бывшего лучшего трелевщика в леспромхозе, скрюченного, грязного… Тогда страшно становилось, жутко. Поднимался, плелся к дому, но, едва переходил мост, ноги слабели. Вот и курсировал, как баржа, от шалаша на берег, чтоб убедиться, что отвеивают еще орех-то, потом в шалаш, вскочить — и к мосту. Может, и сдали уже…

И только когда услышал голос родного тракторишки, понял: вот оно, поехали, теперь подождать, ополоснуться в речке и идти каяться… Если хорошо сдали, то на радостях, может, и простят, а сдать должны хорошо, дорогой орех нынче, ой дорогой…

* * *

Так и знала, — тяжело уронила руки Геля. Филипп топтался у ворот скотного двора.

Ну что… Вот… Давай сам корову отгоню…

Да уж справлюсь! — бросила Ангелина и ожгла белолобую неспешную Зоряну прутом.

Корова глянула обиженно, но шагу прибавила. Филипп посторонился и поплелся следом, часто дыша и вытирая пот. Так и следовали по улице: Зоряна, Геля и отдувающийся Филипп.

Хозяйки и ребятня, сгонявшие в стадо буренок, внимания не обращали. Привычная картина… Только пастух Ермошка причмокнул:

Совсем плохо, однако, Филька?

Ермошка по возрасту Филиппу если не в сыновья годился, то в младшие братья точно, но обидное «Филька» даже не царапнуло, не до того было, только провыл в ответ:

Плохо-о-о…

Поправиться бы, а? Ангелина Сергеевна, поправиться бы мужику, сдохнет. С похмелья, знаешь…

Не сдохнет! — рубанула она.

И пошла к дому, чувствуя, как злость заполняет ее, переполняет, плещется; так и шла, боясь, что выплеснется, пойдет верхом клокочущее негодование, рванет слезами или, того хуже, горькими матами…

Геля-я-я… — хныкал Филька. — Мне б чуток, а? Я вот-вот — и совсем человек. Геля-я-я…

Сердце колотилось у горла, и каждый шаг выступал тяжелыми каплями на лбу. Но она лишь ускорила шаг.

Соточку мне, а? Или две. Я и уйду… Уйду я… Трезвым приду-у-у... Соточку, Геля-я-я…

У калитки обернулась:

Нет денег. Все, иди, иди. Вот сдадим — потом...

Так сдали же! Сдали! Я видел, видел.

Ангелина повернулась всем телом:

Видел? А что ж не пришел, отвеять не помог? Девчонка сито тягала, а теперь дай ему. Все до копейки Лёне на учебу. Все!

Филька неожиданно быстро ухватил ее за рукав и вдруг рухнул коленями в дорожную пыль:

Вот смотри, Геля, смотри, на коленках прошу, смотри…

Она растерялась, но высвободила руку и оттолкнула мужа:

Что позоришься-то? Встань, встань. В баню иди, помойся, попрошу, может, тетя Катя откапает чем, а? А денег... Нет лишних, тебе же сегодня соточку, завтра соточку… Встань, встань!

Теперь она сама уже тянула его, уводя от любопытствующих взглядов и густо заливаясь румянцем стыда.

Что откапает, что-о-о, заче-е-ем?.. — стонал Филька. — Не поможет, не поможе-е-е-т… Ты соточку… две, ну?

Люди смотрят! Пошли, тихо только, парни-то спят, спят… Ты в баню пока иди.

Дашь? — спросил он, так и не поднимаясь.

Да что я тебе дам-то? Все сосчитано, все. Кого обделю? Младшим одежду не купить или Лёньке за учебу не дать?

Говорила — и сама понимала, что не услышит Филька, бесполезно. Пыталась объяснить про дорогую учебу, про старые туфли, что на зиму сама без сапог, и отступала к крыльцу, но Филька полз следом, простирая руки, и черные заскорузлые пальцы ходили ходуном… А что хуже всего — знала, точно знала, до железной непробиваемой уверенности, что соточкой не обойдется, что повадится теперь просить соточку, две, три, четыре… Ведь было уже не раз, было…

Оборвала себя на полуслове и рявкнула:

Не будет тебе никаких денег! Понял? Все, уходи. Разведусь я с тобой, слышишь? Развожусь! Уходи!

И Филька услышал вдруг. Сроду она не гнала его, каким бы ни пришел. Случалось, сам не помнил, как ноги к дому несли, да и несли ли… Но проснувшись, с удивлением видел синие шторы с белыми ромашками, стены, беленные чуть подсиненной известью. Не признавала она обои. И Ангелину. Такое это было вечное, незыблемое, как тайга, горы, Верх-Ключи их. Есть они — есть дом, есть Ангелина. Он мог неделями домой не являться, но всегда знал... даже не знал, а каменно был уверен, что дом-то есть.

Куда — уходи? — ошалел он. — Куда?!

Ангелина поднялась было на крыльцо, но поняла, что ни закрыться, ни отсидеться не выйдет, ведь стучаться начнет во все окна. Мальчишек поднимет. Знакомая карусель! Вот все кружится и кружится, и остановки ей нет…

Она подперла дверь спиной и ответила:

Куда хочешь. Устала я.

И так это было сказано, что Фильку сквозь бесконечную трясучку и сизый туман в башке обдало жаром. Если б закричала, ударила... да что там, было и такое… зарыдала бы, то еще б и ничего, а она просто выдала:

Куда хочешь.

А куда он хотел, Филька-то? Он всегда домой хотел… А потом — из дома, когда подступала злость под горло и сил уже не было хлебать эту серую нищую жизнь дырявой ложкой. Вот тогда и сбегал в муть, в кочегарки, шалаши, к случайным друзьям… Лишь бы не видеть и не чувствовать, как его в лужу-то с маху мордой макнуло. Его, Филиппа Аркадина, лучшего механизатора, по тысяче, бывало, домой приносившего! Вот тогда она была, жизнь, а теперь только тень ее, прежней, будто плоская, серая, дерганая, нищая… И сам он уже тень, не человек. И кому он нужен-то такой? А вот выходит, что никому. Уже даже и Гельке не нужен.

Геля, ты чего? Чего?.. Я ж говорю — все, завязываю. Мне бы только выйти…

Соточку тебе или две? — усмехнулась Ангелина.

Вот-вот! — обрадовался он. — А завтра, завтра я… ты же сама знаешь… Ну что тебе — соточку…

Соточки эти твои дети месяц зарабатывали. Лёнька вон вернулся, а руки поднять не может. Герка — одни глаза, мы тут без мужиков на огороде мантулили. А ты... Ты где был? — И пошла на мужа, вдруг распаляя себя и заводя. — Ты где был, отец? Ты думал, что у дочки обуви нет, а Герка из всех штанов вырос? Думал? А когда покос без тебя убирали? Ты где был? Где? Какой отец-то ты им? Не отец! Не отец!!!

И пошла перебирать, перебирать, наступая и наступая. И покос, и картошку, и быка пропавшего — все припомнила. Будто в землю вколачивала. А Филька знал, знал это, знал, что сволочь он и не человек, что алкаш. Все знал… Только от знаний этих легче не становилось. Ей бы помолчать, Гельке, приласкать, может, а она... Ведь только соточку, соточку…

И Филька, сам не понимая, что творит, вцепился в волосы жены и прошипел в лицо:

Сука-а-а! А в чьем доме ты живешь, кто ставил? Забыла-а-а?!

Она замерла от боли.

Папка! — Аришка легко прыгнула с крыльца и повисла на руке. — Папка-а-а!

Он отшвырнул ее машинально, не понимая даже. Девчонка вскрикнула и затихла. Оба рванулись, сталкиваясь лбами над девчонкой.

Убил! Уби-и-ил! — ужас рванулся криком.

Но Аришка поднялась и села, ухватившись за затылок. Филька протянул было руку, чтоб помочь, но Ангелина враз ошалела и молча вцепилась в лицо даже не пальцами, а когтями:

Уйди! Уйди!

Он замотал башкой, ослепленный болью.

Мама! Папка-а-а! — за спиной истошно и звонко взвыла Аришка.

Что ж ты… — Геля не договорила.

Филипп плашмя расстелился на траве.

Убью! — услышал.

Над ним, сжав кулаки, стоял Лёнька, а с крыльца уже летел Герка, сжимая в руках кочергу.

Лёнька перехватил брата, и возвышались они над лежащим отцом уже вдвоем. Гелька прижимала к себе плачущую Аришку.

Филька не сразу встал, сесть почему-то не смог, поднялся на четвереньки, ненавидя сейчас этих четверых и боясь.

Пошел вон! — четко произнес Лёнька.

Отец, пятясь, отступал к воротам, все боялся повернуться спиной, и лишь за калиткой крикнул:

Еще позовете, позовете…

И знал, что теперь не позовут.

Ты хоть спала? — спросил Лёнька мать так, будто и не случилось ничего.

Геля махнула рукой и побрела в огород. Аришка рванулась было следом, но Лёнька удержал:

Пусть поплачет.

* * *

Мутный, тяжелый катился день… Филька без дела слонялся у магазина, не рискуя спросить в долг. Сидел на завалинке, курил. Вставал, брел к шалашу и опять возвращался. И ведь не выпить хотелось! Ну нет — не выпить, водка уже и в глотку не лезла; его уж больно обида жгла. Все виделось, как стояли над ним Лёнька, Герка с кочергой в руках… А ведь отец он им, отец… И чем дольше думал, тем жестче и жестче распалялась злая обида. Клокотала в мутной башке, рвала грудь вместе с ухающим сердцем. Что было сильнее — злое похмелье или обида с тупой тоской пополам, Филька не знал, но сидел на лавке у магазина, обхватив голову руками, и тупо раскачивался.

Тяжко? — толкнул его кто-то плечом.

Он поднял мутный взгляд и не сразу понял кто.

А что Лёнька не подлечит? Он нынче богатый…

Сук-а-а он, сука-а-а…

Мишка расхохотался, он вообще никогда не печалился. Не было в его жизни повода для тоски.

Не сука, дядя Филипп, он правильный шибко.

Идем, Миш, — пропел над ухом девичий голосок. — И вы бы, дядя Филипп, домой шли.

Валюшка-приемщица.

Некуда идти, дочка, — жалостливо протянул Филипп. — Нету у меня дома…

А что так? — подмигнул Мишка.

Выгнали меня… Выгнали как собаку. Отца родного… — и потекли обильно слезы...

Тетя Геля отходчивая… — пробормотала Валюшка.

А Мишка вдруг скривил страшную рожу и грозно зарычал:

Вот суки-и-и! Сожги ты их к черту! Всех. Сожги! — Не выдержал, рассмеялся: — На, я щедрый сегодня… — протянул мятую пятисотку. — После с Лёньки стрясу!

Филипп так и застыл, открыв рот: мысль свербела, что вот чужие люди понимают, а свои, родные, кому жизнь дал — нет.

Я отдам, Миша! — закричал вслед. — Все отдам!

Но Мишка только отмахнулся. Не поверил.

Сожгу, — сам себе сказал Филипп, — всех сожгу. — И крикнул в спину удаляющейся парочке: — И сожгу! Всех, всех сожгу-у-у!

* * *

К вечеру Филипп окончательно уверился, что нет у него другого выхода. Нет, и все тут… И даже легче стало не столько от водки, сколько от решения. А ведь точно — сожжет, пусть все горит: у него ничего нет, и у них не будет. Он так четко сейчас отделил себя от них, уже очужевших, посторонних, даже ненавистных. И обрадовался такому простому и ясному решению. И ждал на берегу. Он даже водку не всю выпил, боясь, что заснет и не исполнит приговора. Припрятал на утро — вот обмоет новую жизнь и начнет ее. Сам, один, без водки сможет устроиться работать куда-нибудь. Он же водила классный, таких с руками на вахтах рвут. Ему любую технику давай, справится! Хоть трелевочник, хоть бульдозер, хоть КамАЗ с КрАЗом. И тракторист, и водитель, и механик… Пока Союз не загнулся, он молодой был, а вот же еще: тогда с доски почета не сходил. Это потом все куда-то к черту полетело. А сейчас... Сейчас все у него по-другому будет. И чем больше пил, тем яснее становилось в голове, и тело обретало привычную звериную легкость: он ведь и охотник первостатейный, с малолетства в тайге. И ему в самом деле казалось, что годы каким-то чудом потекли обратно и вновь ему двадцать пять. И красив он, и силен, и девчонки тайком оборачиваются, чтоб увидеть, как идет он по селу.

Филька и к дому шел гордо. Правда, с огорода, чтоб к гаражу удобнее. Упал, пока реку вброд переходил, но гордо шел, гордо. Вот вам всем… Вот… Верный Тарзанка и не тявкнул, собаки — они вернее людей. Но загнал его в будку от греха. Ворота гаража не скрипнули, видно, Лёнька следил или Герка; и бочка с солярой, где стояла, там и стоит. Жаль, бензина нет, с пилы только если слить. Загрохотал пустой канистрой, но в доме все спали как убитые. Филька хмыкнул: спите, спите, недолго осталось-то… И щедро плеснул на стену. Подумал еще, залил и крыльцо. Вымокшие спички крошились, не загорались. Дошел до бани, отыскал зажигалку.

И занялось разом, дружно… Что ж не заняться… Дом за двадцать лет, что стоит, высох весь.

Как завороженный, замерев, смотрел он на огонь. И ждал, ждал, ждал…

Первой Ангелина проснулась и заметалась, поднимая детей. Он видел, как загорелся свет, и удивился, что вот надо же, огонь-огонь, а электричество-то есть! Ему это показалось странным и даже удивительным, и, еще не спеша, Филька накинул на дверь замок и отцепил собаку. Тарзан вырвался из будки и завыл.

Иди, дурак, спасайся, — пнул его Филипп, но пес истошно лаял и метался так же отчаянно, как женская фигура в окне.

Ну, все вроде бы.

Филька отер руки и поплелся на берег, в шалаш. Обернулся у брода. Зарево уже поднималось. Огонь лизал кругляши ладно подогнанных бревен, хватался за паклю. Но едва ступил в холодную воду, тяжко охнул, повернулся и неловко кинулся к дому. Аришка же… Аришка. Доченька его… Его доченька. Ариадна.

Крыльцо и сенки уже полыхали, обдавая жаром, но оттуда, из дома, отчаянно долбились, кричали. Филька рванул треклятущий замок, завыл, заорал от боли.

Ты? Ты-ы!!! — в лицо ударил Гелин вопль. — Деревню буди, деревню!

В гараже затарахтел трактор, Филька успел увидеть в кабине искаженное Геркино лицо… Метнулись мимо Ангелина и Лёнька куда-то к стайкам, открывая тяжелые ворота, выгоняя корову, вышвыривая вон отчаянно квохчущих кур. Пронеслась легкой ласточкой Аришка.

К дяде Ване! К дяде Ване! — крикнула отцу. — Я в школу…

«В какую школу?» — удивился Филипп. Но тут же вспомнил: телефон только в школе… Ивана — да, Ивана надо.

Воду качай! — рявкнул Лёнька и толкнул отца к бане. Филипп вдруг обрадовался, что в этой сумятице и ему нашлось дело.

Сейчас! Сейчас! — забормотал, затрусил в предбанник. Колонка скрипнула раз, другой. Вода ударила в ведро, и его, еще полупустое, подхватил Лёнька, вылил на себя и рванул в полыхающий дом.

Куда? — услышал он Гелин голос.

Но тотчас зазвенело стекло.

Герка, принимай!

И что-то ударилось, загрохотало.

«Вещи, вещи выносят», — стукнула мысль. Ворота надсадно ухнули, и чужие голоса заполонили, загомонили.

От сена отбивай, от сена! — кричал кто-то.

На березе зарод! Я оттащу! — Герка.

И тут же опять затарахтел трактор.

Документы, Лёнька! — раздалось басовито.

«Иван пришел», — облегченно вздохнул Филька и яростнее налег на ручку. Ведра рвали из-под струи, не давая наполниться, и Филька качал, качал, качал…

Полнился криками двор.

Пожарку! Пожарку!

Вызвали! Пока доедет!

Не лезь, не лезь! Герка!

Филипп все отчаянней жал на металл, не замечая боли в обожженных руках.

Уходи, Лёня! Уходи! — кричала мать.

Уходи! — крикнул из бани Филипп, понимая, что вот сейчас там, в дыму, задыхаясь, его Лёнька.

Уходи!

Его оттолкнули прочь. Мишка Рябинин сноровисто разматывал шланг.

Какого черта? — заорал он. — Насос же есть! Насос!

В огород все, на улицу, — рыкнул, вырастая, Иван. — Горит, горит! Не отстоять, уходите! На соседей бы не пошло!

И Мишка, и Филипп замерли:

Как?

Так! Уходите. Ангелину уводи! — скомандовал он почему-то Мишке.

И разом ограда опустела, огонь жаркий и жадный уже не давал пространства никому, кроме себя, выталкивал за ворота людей, гнал на дорогу, за дорогу.

Рядом с соседским забором ширилась растерянная толпа. Филька искал в этой толпе детей, жену. Не находил и спрашивал, спрашивал, спрашивал:

Мои, мои где? Где?..

Его толкнули к забору. Тут сыновей Филипп и увидел. Лёнька оперся плечом на шершавые доски, и в сполохе огня его лицо казалось странно черным. Герка как заведенный лил на протянутые руки брата воду. Руки, еще мальчишеские, не успевшие набрать силу и мощь, дрожали.

Больно? Да? Больно? — спрашивал Герка.

А Лёнька молчал…

Мать где?

Сын кивнул почти под ноги. И только тут Филька разглядел сидевшую на земле Ангелину. Она качалась из стороны в сторону, прижимая к себе Аришку.

Геля… — он хотел сказать, а что — сам не знал. Просто выдохнул это «Геля». И она вскинула показавшиеся огромными глаза.

Ты? — прошипела как кошка. — Ты? Сотню тебе? Похмелиться… За деньгами…

И осеклась… Лицо окаменело вдруг, как схваченное морозом. И прежде чем он успел что-то понять, вскочила, отталкивая дочь:

Деньги! Деньги!!!

Кинулась к дому.

Куда? — ахнули разом несколько голосов.

Стой! Стой!

Сгоришь, дура! — басом раскатился Иван.

Но она уже мчалась к дому. Взлетела на вовсю полыхавшее крыльцо, рванула дверь.

Стой! — раздалось над ухом. Обернулся. На плечах у Лёньки разом повисли Мишка и Иван.

Мама! Ма-а-ама-а! — перекрывая все, метнулся девичий крик.И полыхнуло из окон, разом вынося еще остававшиеся стекла.

А-а-ах! — по толпе.

Газ! Газ! — забился в руках мужиков Лёнька.

Филька скакнул отчаянно следом. К огню, к дому… Но жаром шарахнуло так, что попятился. И вдруг увидел, как, согнувшись, мчится к дому Иван.

«Ванька, Ванька-то… Он спасет, спасет… Он молодец, Ванька...» — застучало в виски.

И тут же ударил вой пожарной сирены.

* * *

Мать хоронили от дяди Вани… Аришка все сидела у закрытого гроба и вспоминала маму живой. Так тетя Люда велела, дяди-Ванина жена. И она вспоминала. Хотелось гроб открыть хоть на минуточку, увидеть. Но его еще в морге заколотили.

Надо на девять дней маму позвать. Души же ходят, — шепнула она Герке. Тот шарахнулся от нее.

Вот Лёня бы понял… Но Лёня у гроба почти не сидел. Только ночью, один… И Аришка замолчала, вспоминая опять. Отчего-то вспоминалось не то и не так: огород, что картошку не докопали. И как она пряталась под мостом. А мама кричала. И вот теперь было стыдно, теперь... Но плакать тоже было стыдно, и Аришка сидела закрыв глаза. Иногда подходила тетя Катя, фельдшер, что-то протягивала ей, Аришка покорно пила и опять закрывала глаза. Герка тоже не плакал… и Лёнька.

Аришке подумалось, что и мама никогда не плакала, никогда. Даже когда дядя Ваня ее из огня вытащил, говорят, не плакала, только Аришку к ней не пустили. Лёню она позвала, только Лёню… Почему?

Заревела она только на кладбище, когда сказали землю кинуть. Она подошла к могиле. А пальцы разжать не смогла. И заревела, заревела… Герка, кажется, кинул, и Лёня… А она так и держала эту глинистую сырую землю в руке. Кто-то потом вынул ее… Землю вынул. Но до сих пор кажется, что пальцы склеивает холодная, осенняя глинистая земля.

Надо жить, дочка, — твердит дядя Ваня.

Он стал ее вдруг дочкой звать. Может, потому что она теперь у них будет жить? И Герка у них…

А дом… Дом… Ничего не осталось, только стайки и баня.

Надо Лёньку спросить, что ему мама сказала.

* * *

Октябрь пришел в Верх-Ключи стылый и ветреный. Необычно рано лег снег. Лег да так и не растаял… Нахохлившиеся дома курились дымками. Снег милосердно спрятал пожарище, только часть стен да печка торчали черным обелиском. Но к концу месяца и от них ничего не осталось. С утра Лёнька загонял себя в работу: растаскивал и сгребал оставшийся пепел и головешки, разбирал огарки стен, долбил слежавшийся за годы печной кирпич. И тетя Люда все удивлялась: как так можно работать как заведенному? Иван... Как-то легко они вдруг перешли на «ты». Всю жизнь звал его дядей Ваней, а за одну ночь точно рухнули все возрасты и рамки. Так вот Иван только хмурился. Не вынес он после сорока дней. Когда женщины уже убрали со стола, оставив лишь кутью да стопку, прикрытую блином, Иван вдруг сказал:

Садись, — и поставил на стол бутылку. — Помянем Гелю…

Лёнька молча принял стопку и опрокинул в себя.

Что, строиться будешь? Уже до фундамента все выскоблил.

Буду. Если обменяют в банке.

Обменяют. Не сильно обгорели. Геля их собой закрыла. Так и горела…

И опять протянул стопку.

Я ее тащу, а она мне: деньги, деньги возьми… Вот так, Лёня. Заживо горела.

Сколько Лёнька жить будет, столько и будет помнить страшное, жуткое… голое тело матери, черно-багровое, не белое, нет.

Будь они, деньги эти… Будь они… — начал он.

Но Иван опустил тяжелый кулак на стол, дрогнула поминальная стопка.

Молчи, пацан! Не в деньгах дело. Надеялась она, понимаешь?

Не в деньгах? — взвился Лёнька. — Надеялась? Из-за семидесяти штук, из-за семидесяти! Вот, вот жизнь, да? Семьдесят мама моя, мама, понимаешь, стоит? Я себе простить не могу, денег этих простить… Зачем? Заработал зачем? Время, Иван, понимаешь, какое же страшное время, поганое, что из-за бумажек этих мама, мама моя!..

Иван подтолкнул к Лёньке стопку:

Не ори! Завтра в институт едешь. Ты можешь тут руками в колодину вцепиться, я оторву. Гелька, царствие ей небесное, не за деньги, она за вас троих горела. Ты вылезешь и их вытащишь, у тебя выхода нет… Время… Вот нам такие достались времена… Поганые. Батя твой мне лет эдак пятнадцать назад так же говорил: времена, мол, жизнь ни черта не стоит, бабки — все стоят. Вот и ты, значит… времена-а-а... Что не пьешь-то? Пей, заливай горе…

Не хочу, — процедил Лёнька.

Вот и правильно. Филька за вас троих выпил.

Иван убрал бутылку и швырнул на стол тугую пачку новеньких банкнот.

Я обменял. А это вот, — Иван залез в карман и вытащил обгорелую тысячную купюру, — тебе на память. Как вспомнишь про времена, так и доставай. Билет твой, считай, в другие времена. Мать купила. — И добавил без переходов: — Отца твоего до суда выпустили. Привез сегодня. В бане живет.

Пусть… живет, — выдохнул Лёнька. — Пусть.

 

100-летие «Сибирских огней»