Вы здесь

«...блажен, кто пал, как юноша-Ахилл»

Александр ВЕРГЕЛИС
Александр ВЕРГЕЛИС




«…БЛАЖЕН, КТО ПАЛ,
КАК ЮНОША-АХИЛЛ»




* * *
По городу шел вечер смуглолицый,
Особых не имеющий примет,
Когда я чуть не стал самоубийцей
В шестнадцать лет.

Бывают ведь дурные совпаденья!
Всё было сразу: сон, письмо, звонок,
Зубная боль и двойка — в этот день я
Был как никто на свете одинок.

К шестнадцати-нерадостному-летью,
Я помню, преизрядно ошалел:
Заигрывая с собственною смертью,
Тайком надел отцовскую шинель,

В петлицу сунул розу и на крышу
Забрался, романтический герой…
Я ничего не вижу и не слышу.
С раздавленной планетой головой

Я до сих пор лежу, и двор как ящик,
Накрытый небом… Я лежу сто лет
Средь мелом нарисованных ромашек
И бабочек. Меня на свете нет.

А тот, другой, что отроком безусым
Уже стоял одной ногой в раю,
Любитель роз, что оказался трусом,
Остался плакать бездны на краю.


* * *
Всё подстроено так, чтоб сказать: «Что за вечер в окне,
что сегодня за тишь, что за вирши напишутся за ночь!
Тут, из гроба взойдя, прослезясь, позавидует мне
сам Гаврила Романыч!»
О, Псишея моя, Царь-девица, синичка моя!
Я б «Желанье зимы» написал, да зима миновала.
Улетай хоть в Стамбул, хоть в загробные брызни края —
всё покажется мало!
То незваная жизнь — затрапезный, но царственный вид —
то, беременна мною, шатаясь в веселом ознобе,
возвратилась весна, и сосед Храповицкий храпит,
спит Мещерский во гробе…


* * *
Кто жизни не жалел и битвы жар любил,
Тот в памяти людей навек остаться вправе.
Блажен, блажен, кто пал, как юноша-Ахилл.
О подвигах его, о доблестях, о славе

Поговорим, хотя и нежность, и печаль
Он знал получше нас. Как мстил он за Патрокла!
…Но Гектора, пойми, мне все же больше жаль,
И детская душа моя насквозь промокла

От слез, когда читал… О, как я горевал,
И тело рисовал пронзенное в тетрадке,
И каждый раз другой придумывал финал
Там, у троянских стен, произошедшей схватки.

И вот, читаю вновь — как будто в первый раз,
В надежде, что в живых остался сын Приама…
Пусть смерть к нему придет — простая, без прикрас,
Без бранных погремух, без ужаса и срама,

Без подвигов чужих, когда-нибудь потом,
И внуки чтоб вокруг его одра стояли,
Прося, чтоб рассказал (в который раз!) о том,
Как с греками дрались. Как Трою отстояли.


* * *
В последний день над Прагой был туман,
и весь тяжеловато-желтоватый
трехзвездный муравейник «Оцеан»,
пока мы спали, был обложен ватой.

Отель — не храм. Пустяк, стекляшка. Но
всё велено беречь. И вот повсюду,
завернутые в белое сукно,
укладывали (как в сундук посуду,

пускаясь в долгий путь) дома, мосты.
Трамваи тоже пухом облепили.
Глядишь — с пятиэтажной высоты
едва видны готические шпили

и телебашня, что в ручную кладь
с собою брать желанья нет, но все же…
Пора нам тоже вещи собирать,
пора и нам пропасть в тумане тоже,

чтоб где-то там, среди иных громад,
в иных туманах не было забыто
то место, где, укутанные, спят
Пороховая башня, княжий град,
волшебный мост и дом святого Витта.


* * *
Парикмахерши-ударницы
обслужили целый взвод.
И курсантик улыбается,
как ребенок: Новый год.

Он для всех, как неизбежная
радость, молодость и грусть.
У комендатуры нежные
мысли лезут… Ну и пусть

прут себе гурьбой нахрапистой —
не в строю, не на плацу.
Видно, в этой парикмахерской
как гражданскому лицу

мне не светит стрижка с кантиком.
Как не светит никогда
обернуться лейтенантиком,
под шумок пролезть туда,

в Новый год, и в медучилище
на весьма полезный бал —
чтобы барышне в ночи еще
в ушко что-нибудь шептал,

чтобы, жизнью не обиженный,
шел в казарму поутру,
чтобы мой затылок стриженый
холодило на ветру.


* * *
Чтобы быть счастливым, достаточно посмотреть
из окна на листву, растраченную на треть
забулдыгой-ветром, но только не надо тут
надоевших сравнений с жизнью, пускай бегут
эти мысли мимо… Главное — просто так
посмотреть на сквер, облачающийся во мрак,
потому что вечер пришел, опоздав на час,
но пришел внезапно и — всё, что он припас,
в нетерпении сразу набрасывает на клен,
и почти уже не видать тополиных крон
над коньками крыш… Погляди, погляди, вот-вот
он насквозь прожжет почерневший небесный свод,
как окурком штору тот, что к окну приник,
оглушенный счастьем на бесконечный миг.


* * *
Пройдет еще сто лет, и всё покроют воды,
И вместо тополей тут волны зашумят,
И питерский чудак, сей пасынок природы
Моллюскам и рачкам уступит Летний сад.

Вообрази себе: морская гладь сплошная,
Лишь газовый колосс торчит из синевы…
Что ж, надо привыкать… И ракушка ушная,
В которую шепчу, и хмурый плеск Невы

Смиряют разум мой с победой Посейдона,
О коей все вокруг оракулы твердят.
И если не вода — нас времени бездонный
Накроет океан. Закончится парад

Особняков твоих, оград и обелисков.
Ни отзвука шагов, ни тени, ни следа.
И что теперь гадать, насколько это близко…
Не спрашивай когда, не спрашивай когда.

А лучше — оглянись: ты видишь — Исаакий
В безбрежности небес, невозмутим, плывет.
Как шлем его блестит! Таинственные знаки
Как будто в тишине нам кто-то подает...


* * *
Бывает, ничего тебе не надо,
лишь, углубившись в ночь, глядеть из сада
на дом, любуясь яркою верандой,
что на фонарик праздничный нарядный
похожа, на игрушечный, бумажный,
где виденный — не вспомнить. И не важно.

Он где-то в детстве, средь иных материй,
в такой же шелестящей тьме затерян,
где именно — не вспомнить, и не надо,
ведь в темноте плывущая веранда
важней всего. В ней чай полночный пьется
и разговор вполголоса ведется,
и я сейчас вернусь туда, немного
повременив, помедлив у порога.


* * *
Наконец-то вернулся... И что же? Стоит, как стоял
о пяти головах Исаакий на каменной гати,
Эрмитаж бесконечность миров бесконечностью зал
повторяет, как прежде. И так же над крышами ал
прошлогодний закат... Воротился, поплакал, и — хватит.

Не вздыхай, без тебя никаких не случилось чудес,
не ищи никаких превращений в оставленном мире.
Ты опять — лишь одна из теней, проживающих здесь
с постоянной пропиской в большой коммунальной квартире.

Разве этого ждал ты от дня возвращенья домой,
и такого ли видел себя на классическом фоне?
Но ведь рад, напевая про «город над вольной Невой»,
хлебный мякиш бросая двуглавым орлам и одной
на ограду присевшей и вроде знакомой вороне.


* * *
— Не унывай… До самого трамвая
зачем-то проводила и сказала:
«Не унывай». И я, не унывая,
доехал до Московского вокзала,
где без унынья взял билет на скорый,
и застучали весело колеса…

Не унывал попутчик мой, который
на мой ответ не находил вопроса —
как будто знал, что цель моей поездки
в какой не помню город неизвестна
была мне самому. Никто повестки
мне в ночь не слал, мог ехать, если честно,
я в сторону другую с тем же самым
успехом, и с попутчиком похожим
в бескостном трепе, в пьянстве неустанном,
и тоже без уныния, положим…

Поскольку для унынья не осталось
тогда ни закутка, ни закоулка.
Лишь ночь в окне чернильная болталась
и дробь в мозгу отстукивала гулко.
А мысли, шевелясь в коньячной тине,
захлестывало ужасом… Чего там,
я знал, что мертв, что нет меня в помине…
И хохотал над глупым анекдотом.


* * *
Ну, хватит пьянствовать! Слипаются глаза.
Стихи, стихи, стихи — мешаешь, как мальчишка.
За Фетом — Пастернак, за ним — Апухтин, за
Полонским Бродский вдруг… Уж это, право, слишком!

Кто так читает? Все налить в один бокал
и дуть без удержу весь вечер у печурки —
не потому ль, что Ковш на небе засверкал
и жаром обдают березовые чурки

разгоряченный лоб и горло, что хрипит
от этих полуночных декламаций?
И вот — опять, опять читается навзрыд,
без толку Клейст, не к месту Еврипид,
Шекспир, Гораций…

100-летие «Сибирских огней»