Вы здесь

Черемисин ключ

Василий СТРАДЫМОВ
Василий СТРАДЫМОВ


ЧЕРЕМИСИН КЛЮЧ
Роман

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
1
Ларион любовался чародейством тайги. Тайга замерла, будто завороженная белым подношением зимы. Густая и непролазная, она казалась каким-то волшебным полусном. Снег был пушистым, легким, словно заячий мех. Тихие щекотливые снежинки дурашливо мельтешили перед глазами.
— Мягкий белый снег по-тунгусски называется «джульбо» — похвалился Иван знанием туземных слов. А Ларион живо вспомнил Иленгу: где, по каким горам она кочует? Не так давно, занимаясь архивом, он наткнулся на «Описную книгу», составленную в 1699-1700 годах илимским воеводой Федором Родионовичем Качановым после объезда селений воеводства. Касательно всей Верхне-Илимской волости Качанов записал:
«А выше тое деревни Кочергиной вверх по Илиму — до вершины реки пахотных земель нет... И кочуют по Илиму реке меж деревнями и по посторонным речкам и по хрептам, переходя с реки на реку и с хрепта на хребет, илимские ясашные тунгусы и кормятца рыбою и зверем». Читая это, Ларион думал об Иленге.
Сейчас ему казалось, что тунгуска тайком поглядывает на него из чащи.
Прорезывающая тайгу дорога становилась все круче. Сопревшие кони шли шагом, с большой натугой, и приходилось давать им передых. Во время одной из остановок Костя Шерстянников застрелил глухаря, сидевшего на молодой лиственнице. Принесенная им птица показалась Лариону диковинной, изумительно красивой. Шея сильно вытянутая, а хвост длинный, клинообразный. Окраска темная, лучше сказать — черно-бурая, в прозелень, со стальным струйчатым отливом. На хвосту и крыльях — крупные белые пятна, словно молоко пролито.

— А у нас на Исети глухари не такие, рыжеватые, что-ли… — удивлялся Ларион. — И нет белых пятен.
— Это каменный глухарь, — пояснил Иван. — Водится в горах к востоку от Енисея, — и похвалил Костю: — Доброе у тебя ружье, ежли глухаря сбил. Перья-то у него до ужасти жесткие.
— На ружье не жалуюсь, — степенно ответил Костя.
Когда повозки поднялись на редколесную каменистую вершину, Ларион увидел гряды гор, которые предстояло еще преодолеть. Это скопище гор-громад вызывало робость, человек чувствовал себя маленьким, наподобие муравья…
Наконец достигли речки Муки и, следуя по ней, недалеко от впадения ее в Купу, увидали несколько изб, опушенных снегом; на пригорке бросалась в глаза невысокая, но широкая, как зимняя бурятская юрта, часовня.
— Мукское плотбище, — пояснил Иван.
Порешили переночевать на постоялом дворе.
— Милости просим! — открыл ворота сутуловатый старик с расторопными глазами.
В ограде был длинный навес для отстойки лошадей; в задней части его стояла на возвышении лодка из недавно выструганных досок. Была она узкая, длинная, с изящным обводом, высокоподнятым носом.
Илья Афанасьевич Куделин (так звали хозяина) рассказал, что за «свою жизню» много повидал людей на Ленском волоку. Раньше здесь было плотбище от флота капитан-командора Беринга: делали дощаники, каюки и другие лодки, собирали плоты. До сих пор сохранились слеги, по которым тогда бревна в воду скатывали. И часовня была в то время поставлена.
— А лодку, что под навесом, вы делали? — интересуется Ларион.
— Мое рукомесло.
— Больно хороша...
— Делал так, как мера и красота скажут, — голос у старика распологающе-певучий. — Для покоса готовил. А может, кто купит для сплава на Лену.
Чернявая и шустрая хозяйка собрала на стол, поставив в центре пыхтящий, по-царски важный самовар. Разрезала рыбный пирог.
— Угощайтесь, — радушно улыбалась она. — Пейте чай, не вдавайтесь в печаль. Шибко не взыщите — рождественский пост.
— Чаем не обойдешься, — пошутил хозяин. — Подай нам что-нибудь посурьезней. Гости как-никак Березовый хребет перевалили. Хребет-то не шутка! Ни одна речка его не переламывает.
Подвыпивший хозяин, жестикулируя руками, стал растолковывать воеводе:
— Березовый — хребет всего уезда. От бурятских степей он тянется, а конец его — где-то у вершины Нижней Тунгуски. Шли к нему люди с Поморья, заселяли угожие места по обеим его сторонам, ставили деревни по рекам. Вот так. Знает ли их благородие, что по волоку когда-то проходил Ерофей Хабаров? Проведал места для варниц соляных и пашен в устье Куты. После перебрался на Лену, где теперь Киренский острог. Выше острога стоит деревня его имени
Хабарова1
Слушая Илью, Ларион думал о том, что поморы осваивали тайгу с природным упорством и трудолюбием…
Рано утром, пока запрягали лошадей, Ларион подивился на лиственничные слеги, оставшиеся от плотбища Беринга. Здесь, по велению царя Петра, проходила крупнейшая научная экспедиция… Поблизости легкий парок висел над прорубью. Возле кромки ее прыгала черно-коричневая птичка с белой манишкой и торчащим кверху хвостом, которым она беспрерывно подергивала. Птичка исчезла в проруби, а когда Ларион приблизился, она вынырнула из быстрины и отлетела в кусты. «Такую птичку видел в детстве на Исети, — подумал Ларион, — кажется, ее оляпкой зовут».
— На оляпку глядели? — спрашивает подошедший Илья Афанасьевич.
— Да. Удивляюсь, как она ныряет наперекор течению...
— Промежду прочим, плавать не может, — поясняет старик, — ей это не дано, нет на лапках перепонок. Но ныряет и по дну шныряет почем зря. Летом может по дну речку пересечь и не захлебнуться. Цепляется за камни острыми коготками, помогает себе крыльями, как веслами.
Ларион взглянул в прорубь. Струившаяся по разноцветным камням вода словно удостоверяла, что Ларион находится на ленской стороне.

2
Дорога шла под уклон, по берегу Куты, кони бежали резво, ямщику не надо было их подгонять. Ларион спросил Ивана:
— Есть ли еще дорога через хребет? Кроме Ленского волока?
— Да. От Ново-Удинской слободы через горы на речку Тыпту, приток Илги. Но дорога там — пропащее дело, горы еще выше, чем тут. Ехать можно только по нужде великой. Проложили этот путь мои земляки, слободские. Мне дед мой рассказывал, что было это в декабре 1734 года, во время второй Камчатской экспедиции. Тогда в Илимске находился капитан Шпанберх, правая рука Беринга. А в это время в Кежме, в низовье Илима, стояло двенадцать дощаников с енисейским хлебом для экспедиции. Шпанберх настоял, чтобы этот хлеб крестьяне по раскладке перевезли в Усть-Кут. И вот что умудрились мужики: чтобы не ездить за тридевять земель за хлебом казенным, не гробить лошадей, лучше отдать экспедиции свой хлеб и доставить его через хребет на Усть-Илимскую пристань. Намучились вдосталь, но свое слово сдержали. Так был открыт второй путь через Березовый…
Но даже Баев не знал, что существовал и третий путь.
В окружении невысоких холмов стояли Усть-Кутский острог и пристань. Завораживала просторная снежная гладь Лены, притихшей до весны. У другого берега торчали изо льда останки большой лодки.
Вместе с провиантмейстером Степаном Томшиным, высоким, крупноносым, по-хозяйски рассудительным, Ларион обследовал пристань. Три больших двухэтажных амбара с перилами стояли буквой П, образуя как бы незамкнутый двор. Стаи воробьев пересыпались с крыши на крышу. Посредине двора, будто великан раскинул руки, стояли громадные весы-коромысло, доски для груза были обиты железом; громоздился набор гирь — от трехпудовой до полуфунтовой. «Какая кутерьма бывает здесь весной, во время сплава», — подумал Ларион и представил себе караваны барок, карбазов, дощеников, каюков, плотов. Сейчас в амбарах хранились насыпи зерна, Ларион ощупывал деревянные палки, вытащенные из ворохов, проверял, насколько они согрелись.
— Все в порядке, — отметил он.
Эти слова были для Томшина самыми дорогими. Нелегкую ношу нес начальник пристани, назначенный с десяток лет назад илимской канцелярией. С него спрашивали и за сбор хлеба с окрестных волостей, и за поделку судов, и сплав хлеба в Якутск.
— Как везут провиант? — спрашивает воевода, опершись на перила амбара.
— Только начинают, — шмыгая видным носом, отвечает Томшин. — Шибко не торопятся.
— С будущего года провиант крестьяне сдавать не будут. Придется действовать через подрядчиков. Как вы думаете, справимся?
— Постараемся... Но вот за эту зиму я переживаю, Ларион Михайлович. Может не хватить хлеба для Якутска.
— Ну-ну, не горюй... Ежли потребуется, подбросим из запасов Илимска. Себе приплавим из Кочергиной. Там скопился ангарский хлеб.
— Отрадно слышать, Ларион Михайлович.
Воевода посетил и караульную избу, бараки, где весной живут «рабочие» для строительства судов, сборки плотов и сопровождения грузов, их выделяют по разнарядке волости.
— Как люди отбывают повинность?
— Вяловато... Да и плакатные расценки низкие... Коли по правде сказать, приходится казакам силой доставлять очередников. Многие из тех, кого гребцами назначаем, сбегают с полпути...
Ларион подумал, что разнарядка на сплавные работы — то же, что приписка крестьян к заводам Демидовых: низкие расценки, оторванность от своего хозяйства, произвол казаков. Жестко объявил:
— С будущего года я разнарядку отменю.
— Что ж, будем искать людей по найму. Лоцманов мы уже нанимаем, вон у меня один сейчас работает. Видели мужичка в кожухе, метущего снег у ворот? Это Аристарх Чекотеев — лучший лоцман на Лене; проводил суда еще при Беринге. А родом он из деревни Орленги, она стоит выше на Лене.
— Хотелось бы с живым лоцманом поговорить.
— Что вы? — Степан аж побледнел. — Он такое скажет...
— Ну, и послушаем, — не отступает воевода.
Когда обедали у Томшина, Степан пригласил лоцмана, предварительно отослав к родственникам жену и малолетнюю дочку.
Сняв в прихожей шубенку, в комнату вошел лоцман. Был он низок ростом, колченог, с упрямым и словно измятым лицом, из-под скулы у него выпячивался зоб.
— Это господин воевода, — представил начальника смутившийся Степан.
— А что, я не вижу? — голос у Аристарха громкий и хриплый, как у лесовика. — Ты во что мне наливаешь?
Здесь приведен лишь смысл его слов, так как были они неудобосказуемые, неприличные. Ларион замер с рюмкой в руке, насупился: «Что это за развязность такая?» Степан принес из закутка стакан, заполнил его доверху водкой. Лоцман выпил до дна, даже не крякнув.
— Ты про сплав расскажи, — попросил Степан, покручивая пуговку у воротника рубахи. — Как весной с Усть-Илги сюда хлеб доставил...
— А-а...
И Чикотеев стал изъясняться в таких непотребных выражениях, с такими безобразно-воодушевленными вывертами, что Ларион, к своему удивлению, не мог его понять, будто имел дело с иностранцем. Это была ругань ругательская, взрыв несусветной матерщины. Во всем лоцманском рассказе понятны были лишь несколько слов: «три четверти», «пол-аршина», «аршин», «якорь тебе в...», «прорва».
Видя, что воевода недоуменно хмурится, растерянный Степан перебил лоцмана:
— Хватит, Аристарх! Иди, подметай...
Выпив залпом еще стакан, лоцман пошел к дверям, неистово приговаривая на своем скверном жаргоне:
— Я все ничего-ничего, но если уж случится, то я покажу разэтакую мать!
Проводив Аристарха за дверь, Степан растерянно пояснил:
— Такой уж у него говор. Другого языка он не знает. Не замечает за собой похабщины, не стыдится ни баб, ни детей. Его уже не исправишь.
— Вот это лоцман! — на лице Лариона застыла удивленная гримаса. — Без толмача понять невозможно. Про какой-то аршин поминал?
— Тут дело такое. Проводил он плоты с мукой, а Лена шибко обмелела; на перекатах воды было не более трех четвертей аршина, а в иных местах и пол-аршина. И все-таки проскочил. Хотя плоту с грузом нужен аршин глубины. И прорву прошел... Ну, известное дело, накричал на гребцов...
В Усть-Кутском остроге Иван Баев сделал первую запись в походный журнал:
«1772 году, ноября 17 дня. Воевода разбирался с жалобой крестьян на хозяина солеваренного завода Ворошилова, который под разными предлогами завладел их сенокосами на Куте-реке. Заводчик сплавляет до Якутска по пять тысяч пудов соли.
Объяснения Ворошилова: «Сено потребно в больших количествах для нужд заводских лошадей».
Решение воеводы:

«Пусть Ворошилов изыскивает сенокосы подальше, а ближние, по Куте, вернет крестьянам».
Появилась в журнале и такая запись:
«Староста Василий Подымахин вручил воеводе Черемисинову Л.М. 15 рублев, собранных с общего крестьян согласия в благодарность за возвращение сенокосов. Весьма обрадовался, что Ларион Михайлович молча взял деньги, но воевода тут же сказал: «Вношу их в казну за общие ваши недоимки», и выписал квитанцию, а потом приказал старосте: «Пиши подписку, что ты, староста, а также соцкий и десятские впредь на подарки всякого чина людям поборов с крестьян чинить не будете». Василий Подымахин дал такую подписку».
В Усть-Иленге Баев снова достал из ящичка перо, чернильницу, песочницу. Записал:
«Декабрь. 4 дня. Было собрание крестьян. Воевода провел разбирательство на предмет злоупотреблений выборного Чесовитина, который брал с богатых и прожиточных крестьян деньги якобы на народские нужды и обещал освободить их сыновей от рекрутства. Но из этого вышел гольный обман. Воевода заставил Чесовитина вернуть деньги, и по его предложению тот был отрешен обществом от дел».
«Декабрь. 9 дня. В Илгинском остроге (Знаменке) крестьяне пожаловались воеводе, что священник Грозин усильно захватил лучшие общественные земли. Воевода Черемисинов объявил, что эти земли будут возвращены крестьянам в общий раздел».
Ларион едет дальше. Тайга в белой дохе. С деревьев сыпется
кухта2. «Хруп-хруп-хруп…» — однообразно топают лошади. Напротив берега, обрывистого, рудо-желтого, река утыкана палками во льду — это удочка на незадачливых налимов, и значит, скоро будет еще одна деревня.
Лариону вспомнилась Катя; он испытывает к ней привычное мужское влечение, но понимает, что это не любовь. И все-таки оттенок трогательности и беззащитности был на ее лице, когда он с ней прощался, и это бередило сердце. «Наверно, обо мне скучает», — думает он. Откуда было ему знать, что в Илимск прибыл Альфред Ренье, швейцарец, работавший учителем в губернском доме? Цель его приезда — в изучении быта и языка тунгусов, да и не только в этом...

* * *
В нерпичьей, с козырьком, шапке и заячьей шубе появился Ренье у ворот воеводского двора. Катя встретила его радушно, с веселым блеском в глазах, так встречают хорошего знакомого, а может быть, и друга.
— Очень рада, мсье. Будете у нас жить. Только мужа нет, он уехал на Лену.
— Шармант! Прекрасно! — воскликнул Ренье, имея в виду то ли проживание в воеводском доме, то ли отсутствие самого хозяина.
— Я счастлив повидать у вас, — и смачно поцеловал Катину руку.
Швейцарец поселился в просторной гостиной — зале, а Катя наказала Фекле:
— Прибери спальню.
«Чей-то она? — удивилась служанка. — Давно уж не разрешала убирать у себя, неряха чертова».
У Ренье возникли затруднения с изучением жизни лесных кочевников. В это время тунгусов поблизости от Илимска не было, до середины декабря у них белковье в хребтах по мелкому снегу. Но выход был найден: у канцелярского секретаря Сизова жил по найму крещеный тунгус Федька Иржаков и тот стал учителем барона Ренье. Альфред пригласил Федьку в воеводскую гостиную, угощал водкой, закусывали строганиной, сделанной тунгусом из сырого обледенелого тайменя.
— Как будет аркан? — спрашивает Альфред.
Федька озадаченно моргает глазами.
— Ну, петля... — Альфред крутит рукой вокруг своей шеи.
— Маут, маут, — радостно произносит тунгус, а Ренье, нацепив очки, делает запись в тетрадь.
— А как по-вашему месяц октябрь?
— Гобчон бега.
Для учебы не хватало живого оленя, постоянного спутника жизни тунгусов. Но Федька сходил на лыжах вверх по Илиму и через двое суток привел в воеводский двор учуга — верхового оленя. Обрадованный Ренье решил взять немедленно урок верховой езды. С помощью Федьки взгромоздился на учуга, качнулся в седле и схватился за ветвистые рога, но их хозяин крутанул головой и ударил всадника под глаз.
Альфред торкнулся в снег носом.
— Вам больно? — сдерживая улыбку, спрашивает Катя и подает Альфреду глянцевитую с желтизной шапку.
Швейцарец рукой махнул: не спрашивай!
— Худой дело, — беспокоится тунгус, вручая барону очки.
После этого случая Альфред часто рассматривал в зеркало синяк, начавший зеленеть. Такой исход познания тунгусов его очень огорчил, к черту этих дикарей, с него довольно!
И все внимание он переключил на Катю: надо уговорить ее, чтобы она уехала с ним в Иркутск, захватив побольше денег. Следует пообещать ей, что возьмет ее за границу после завершения 31 декабря контракта с Брилем. Но прежде всего надо овладеть ею...
Поздно вечером, когда Санжиб протопил печи и ушел в людскую, Альфред осторожно пересек теплые сени и в приоткрытую дверь спальни увидал стоящую боком Феклу, та расшнуровывала у хозяйки корсет. Поймал взглядом пухлый бюст Кати, нависший над корсетом, крупные покатые плечи... Черт побери эту служанку!
Ночью повторил заход... Катя, по-видимому, ждала его, так как не загасила свечу. Альфред издал какой-то странный звук, похожий на звериный рык, и упал на колени перед ней, лежащей в постели.
— Катрин! Я вас люблю! Вы сама красивый на весь бел свет... Вы изумруд... Я сбегу с ума..Ye vous en conjure! Умоляю!..
Женским чутьем Катя понимала, что Альфред говорит красивую ложь, но какая разница! Главное, что слова звучали искренне, и этого было достаточно. Всю жизнь она хотела от мужа таких слов...
Она утонула в объятиях Альфреда... Он осыпал ее поцелуями, музыкальные пальцы трогали набухшие соски. Грудь воеводши казалась ему дикой, не исследованной, как земля, куда не хаживал человек.
Возбуждение судорожно пробегало по Катиному телу. Она теряла голову от страстного желания...

* * *
Ларион удивил Баева своим решением — побывать в Христофоровой, самой отдаленной деревне Илимской волости. Эта деревня находилась в краю, где Березовый хребет наиболее высок, как считалось у местных жителей. Илгинский староста Дружинин объяснял воеводе: чтобы летом попасть в Христофорову, надо преодолеть верхом сорок бродов. Жителям захолустной деревни, окруженной таежными скалами, поверить в приезд воеводы было труднее, чем в пришествие Христа. Зачем пробираться в самую глушь уезда? — думал Баев. Что там может быть необычного?
Однако Черемисинов поехал туда с Баевым, а Шерстяннинову день назад разрешил погостить в родной слободе — Тутуре, стоящей у слияния одноименной реки с Леной.
В Христофоровой Ларион услышал историю, чем-то похожую на легенду.
Однажды бурятский торговец с речки Обусы, с ангарской стороны, перевалил хребет по дороге от Новой Уды и, двигаясь вдоль речки Тыпты, достиг Илгинского острога. Отсюда повернул по извилистой, со многими бродами дороге вверх по Илге, в дебри хребта Березового. Так он добрался до последней деревни Христофоровой и купил там крепкого пороза (молодого быка). Домой возвратился прежней дорогой, изгиб которой напоминал подкову.
А ночью случилась беда: бык сорвался с привязи и ушел от юрты. Утром хозяин поехал верхом искать быка, следы которого вели к вершине ручья Егеля, текущего с Березового хребта. Трудно было пробираться через горы, тайгу и болота, но и накладно было потерять быка. Всадник делал затесы на деревьях, чтобы не заблудиться. Вечером он увидел деревню, однако долго не мог поверить, что это деревня Христофорова, в которую недавно добирался кружным путем. Удостовериться помог бык, который лежал с коровами в ограде старого хозяина и сердито косил черные глаза.
Так буряты с речки Обусы и русские с верховья Илги открыли кратчайший путь в шестьдесят верст, пересекающий Березовый хребет (по-бурятски Хухан-зудан). Тропинка петляла вверх по хлесткому, как бич, ручью Егелю, устремившемуся к Обусе, а дальше по седловинам хребта к заломистому ручью Хартимею, притоку Илги. По ней на вешнего Миколу крестьяне Христофоровой верхом пробирались через хребет и брали овец, шерсть, отдавая взамен лошадей, куделю-горстку; к ним в свой черед ездили обусинские. Жители Христофоровой и ближайшей к ней Федотовой дружили с бурятами из Хандагая (Сохатиного) и Барахола (Серого куста). Семьи Новопашинские, Дроздовские, Кучевские хорошо знали семьи Хиндановские, Халмтовские, Тармаевские.
Посредниками меж ними, случалось, бывала тунгуска Еленка (Иленга), стойбище которой не один год располагалось у истока Илги. Хоть и с горем пополам, она разговаривала по-русски и по-бурятски и переводила с одного языка на другой. Спустится она в Христофорово, чтобы продать резные туески и битки, зайдет к лучшему медвежатнику Павлу Дроздову и, попыхивая трубкой, скажет:
— Мало-мало за урюкан (за гору) ходила. Доржи, однако, тебя ругат: Павла давно гости не был. Шибко беда плохо…
В Христофоровой Баев записал в журнале:
«Воевода провел собрание крестьян, решил спорчивые дела. Он узнал, что в деревне хлеб плохо родится, а посему посчитал, что ей надо срезать недоимку по провианту. Он и я выявили третий путь через хребет Березовой. Ларион Михайлович изволил выразиться: «Вот пример содружества разных народов».
С Христофоровой Ларион возвращался в Илимск. Миновал Илгинский острог, Тутурскую слободу, деревню Жигалову, Усть-Илгинскую пристань и задержался в Усть-Иленге, разбирая жалобу Федосьи Ознобихиной.

3
— Не уезжай! — призывала вся окрестная тайга.
— Повремени! — зазывно улыбалась церковь.
— Задержись! — твердил из-за Лены Чангакан.
Вот уж тройка подкатила к избе старосты. Отвезти воеводу подобран самый лихой ямщик Сенька Быстров. Он держит под уздцы лошадей, готовых бешено рвануться вскачь.
— Стоять, чтоб вас язвило!
Недовольно вздрагивают кони, отрывисто взвякают нетерпеливые колокольцы.
Иван и Елифер задержались во дворе, желая узнать у калмыка, что за письмо он привез.
— Баба от него удрал... Насопсем... Бумагу оставил...
«Вот те на! — удивились Иван и Елифер. — Какая уж тут охота?..»
Из соседних тесовых ворот вышла Аринка с невысокой подружкой. Искреннее удивление, пронизанное легкой улыбкой, застыло на ее лице. Она обрадовалась встрече с воеводой. Вспыхнувшее в ее глазах любопытство — веселое, доверительное, смелое — осияло сумрачную улицу.
— Уезжаете? — спрашивает она, зардевшись.
Ларион замялся, улавливая сожаление в заскучавших Аринкиных глазах.
— Нет... Остаюсь... — переламывает себя Ларион. — Завтра на охоту пойдем.
Ликующие светлячки вспыхнули в Аринкиных глазах.
— Ни пуха, ни пера, — прозвучал ее мягкий, мелодичный голос.
— Можете и нас взять, — смеется ее подружка.
— Что ж... Пойдемте. Ежели медведя не боитесь.
— О-о-о! Не... Нам с ним несподручно...
И девушки со смехом удалились.
К Лариону приблизился Елифер, чем-то сильно расстроенный.
— На охоту пойдем! — решительно объявил Ларион.
— На кой леший ты бабам об этом сказал? — удрученно заметил Елифер. — На охоту ходят тихо, по секрету, особливо от женского полу.
— Винюсь, Елифер, не знал о сем.
Ночью Ларион долго мучился в бессоннице. Мысли его кружились, завихрялись, как вода в омуте. Семейная жизнь его не удалась. В ней произошло то, чего вряд ли можно было избежать. Но обида на свою судьбу держалась в сердце.
Мысли о бывшей жене заслонялись образом Ариши.
— Милая Аринка... — тихо шептал он.
Его угнетало то, как отнесутся к нему люди после измены жены. Вот уж возрадуются его недоброжелатели! А если все разговоры о случившемся выбить, как говорится, клин клином — сосватать Аринку и привезти в Илимск?
Но свадьбу сыграть нельзя без утверждения развода епархиальным архиереем. На развод, при благоприятном исходе, уйдет месяца два-три. За это время здесь может появиться Алышай Юлдусев и выкрасть Аринку.
Увезти ее, не обвенчавшись? Но согласится ли Аринка? И что подумает народ? Что скажет ее мать?
— Милая Аринка...
В эту ночь плохо спала и Аринка. Душа ее тянулась к Лариону, бескорыстно помогшему ей в беде. В нем она восприняла что-то родственное, достойное ее красоты. А красоту Аринка не мыслила без правды и добра.
Солнечным зайчиком проскользнула мысль: вот за такого, как Ларион, она пошла бы, не раздумывая, замуж. И повела бы его летом по Иленге за ягодами, показала бы цветы лесной незабудки — небесно-голубые...
Эти мысли вызвали у нее тоскливую улыбку. Вишь, как замахнулась... У воеводы же есть жена, которую он, конечно, обожает и лелеет. И та, должно быть, очень довольна своей судьбой.
И хотя Аринка знала, что мечты ее беспочвенны, все-таки ревновала его к жене. Сердце дано человеку, чтоб любить. Но кто знает, по каким законам рождается в сердце любовь? Та самая — редкая, единственная, нераздельная, вечная? И все ли способны на такую любовь?..
Два сердца горят в эту ночь любовью. Невидимые, волшебные токи пробегают меж ними. Сердце сердцу весть подает.

* * *
Тайга недоуменно потрескивала. Суетливо летали зеленобокие синицы. Ягоды голубики проступали на белом снегу.
Впереди с ружьем и рогатиной шагал Елифер. Его узкая бородка и клоки бровей выцвели от изморози. За ним, придерживая ремень фузеи, висящей на плече, идет Ларион. Он устал, вспотел, с резким шумом выдыхает струи пара. Ловит глазами черную, с загривком собаку по кличке «Байкал»; та проворно скачет, взрыхляя снег. Где-то в стороне бегут еще две собаки.
Позади Лариона шел могутный Иван Баев, восторженно оглядывал тайгу, он тоже был с ружьем. За ним следовал подьячий Костя Шерстянников, несший ружье на плече; задрал на затылок шапку, обнажив мокрую лысину.
Шествие замыкал Санжиб, ведущий лошадь с небольшой поклажей.
— Затесы пошли, — сообщил Елифер.
Чем ближе берлога, тем сильнее замирает сердце Лариона — ведь впереди зверь, могучий и свирепый. Ему чудится, что из кустов выглядывает Аринка, следит за каждым его движением. «Смотри не подведи!» — улыбаются ее броские, расхорошие глаза.
«Милая Аринка», — шепчет про себя Ларион.
Собаки убежали вперед, вскоре разразились яростным лаем.
— Нашли, — сказал Елифер и сосредоточенно снял поняшку, достал из нее топор, отточенный до слюдяного блеска, вырубил заломы-колья.
Собаки залаяли еще грознее. Елифер сказал властно:
— Пошли, а то берлогу бросит... — и обернулся к Санжибу: — Лошадь подальше привяжи.
Вот и чело берлоги. На краю лесистого взлобка. Чело прикрыто снегом. Он здесь не такой, как везде, а крупчатый, ноздреватый.
— Ты покажи нам позицию, кто где будет стоять, — вполголоса обращается Ларион к Томшину.
— Мы с Иваном заломим устье, — с придыхом объясняет Елифер. — Надо стяги уметь держать, а то ими челюсти выбьет. Со зверем повязка плохая... В чело будет стрелять Константин. Говорят: стреляй в медведя, а целься, как в рябчика. А вы, — обратился к Лариону, — встаньте слева, наизготовку, на случай, ежли зверь выскочит.
— А меня где поставить? — сощурился Санжиб.
— Станешь поодаль. Будешь смотреть, — отрезал Ларион.
— Как «станешь»? Без ружья, без топор, без кинжал? Что я, гаркать буду на шайтан? Я лючше на сук полезу... — и по накляпшей березе забрался на крепкую сосновую ветку.
Теперь Санжибу все видно, как на ладони. Вот Костя оттаптывает снег, готовясь стрелять. То же самое делает бачка. Пробив мох, Елифер с Иваном заломили чело. Медведь сердито сфышкал. Байкал кинулся к отверстию, но отпрянул, как от горячей головешки.
— Стреляй! — кричит Елифер.
Две норки мелькнули в берлоге, и Костя выстрелил.
Медведь взревел так, что волосы поднимаются, по коже знобит, ноги трясутся.
И вдруг будто весь взлобок с грохотом взорвался. Комья глины и снега долетели до Санжиба. С немыслимым ревом медведь вырвался через небо — верхнюю часть берлоги — и сжался для прыжка...
— О, Микола-матушка! — Санжиб сорвался с ветки и плюхнулся в снег. Малахай отлетел в сторону.
Проскочив передних охранников, медведь ринулся к Санжибу. Тот обомлел, увидев разинутую клыкастую пасть. Но зверь был остановлен яростными всклоченными собаками, напавшими на него сзади.
Иван прицелился, спустил курок, но выстрела не последовало. Костя успел опустить в дуло порох и пытался зарядить пулю.
— Стреляй! Уйде-е-т!.. Чего телишься? — услышал Ларион крики Елифера, запутавшегося в чаще.
Медведь встал на дыбки в сторону Ивана... Ларион выстрелил под левую переднюю лапу, где была вытерта шерсть от ходьбы.
Зверь вздрогнул и тяжело осел, не в силах отбиваться от собак, и крупно, всем телом задергался... Снег возле его груди набух от крови...
Рядом недвижимо лежал Иван, плечо которого медведь успел зацепить лапой.
— Оглушил, черная немочь, — начал подниматься Иван, поправляя почти оторванный суконный рукав. — Стрелял я в него, а на полке только пычхнуло, а не выстрелило... Спасибо вам, Ларион Михайлович.
— Хорошо попал! — радуется Елифер. — Наша взяла... А не то бы...
Владыка тайги, гроза оленей и коз лежал бездыханно. От усталости Ларион опустился на колени и потрогал рукой звериную шерсть — жесткую, с проседью. В зеленоватых кругляшках звериных глаз не было ни злобы, ни ненависти, только тихий покой с лукавой искоркой зимнего солнца.
Выяснилось, что первым выстрелом Костя лишь слегка задел медвежью челюсть.
— Байкал мне мешал, — оправдывается Костя.
А Санжиб разглядывает в чаще просеку, проложенную черным шайтаном к нему, упавшему с дерева.
— Как солом ломал... — удивляется Санжиб сломанным деревцам.
Елифер набрал сушняку, постучал кресалом о кремень и разжег костер. Животворное пламя еще больше размягчило душу Лариона, настраивало на откровенный разговор с Елифером. С чего бы лучше начать?
Они вдвоем кипятят чай, поглядывая, как их товарищи свежуют тушу медведя, с особой осторожностью достают печень и желчь.
— Простите, Ларион Михайлович, — конфузится Елифер, — в горячке я на вас накричал...
— Не бери в голову. На охоте ты был командир.
Костер недовольно пыхтел и урчал: что же ты медлишь, Ларион?
— Просьба одна к тебе есть… — напрягся Ларион.
Котелок сердито забормотал на огне.
— Хочу сосватать Аринку, вашу крестницу.
Брови-клочки у Елифера прыгнули кверху.
— Шутить изволите? — и тут же подумал: если это не шутка, то и за сохранность племянницы не надо будет отвечать.
— Я всерьез, — ответил воевода, понурив голову.
Он вкратце рассказал о полученном письме от бывшей жены.
— Бабенки, известно, привередны. — сочувствует Елифер. — Где черт не сладит, туда бабу пошлет. А насчет Аринки... — Елифер пошурудил палки в костре. — Чего тут мороковать? Пособлю я вам, Ларион Михайлович.


4
Елифер с Ларионом шли к избе Ознобихиных. Выхрустывал под ногами морозный снег. «Не зря ли я иду? — переживает Ларион. — А вдруг она откажет? Не лучше ли оставить все по-прежнему?» Но Елифер уже открывает калитку. «Надо совладать с собой», — приосанивается Ларион.
Дома были мать и дочь, стелившие на стол белую скатерть. Под образами в лампадке горела свеча.
— Проходите, гости дорогие, — хозяйка приглашает гостей в красный угол.
Бросив на Лариона радушно-проницательный взгляд, Аринка прислонилась к печке.
Ларион сел напротив перегородки, отделяющей куть, — на ней были нарисованы (видимо, бродячим художником) две белобокие сороки на красной рябине.
Елифер ставит на стол узкогорлую бутылку, брови у него торжественно приподняты. Федосья зажгла в загнете лучину.
— Мы пришли на предмет сватанья Аринки... — начал Елифер.
— За кого еще? — горящая лучина затрещала в руке хозяйки. — Что вы надумали? — бросила лучинку в самоварную трубу.
Сама Аринка, тряхнув косой, прошла в горницу.
— Спихнуть хочете?.. — глаза у Федосьи усталые, неуютные. — Уж не от Гришки ли Бузикова пришли? Так он питущий, все это знают.
Федосья свирепо продувает самовар. Потом спрашивает:
— Так за кого же, братец дорогой?
— Вот, за Лариона Михайловича...
У хозяйки опускаются руки. Непонимающе глядит она на опущенную воеводскую голову, на сникшие светло-соломенные волосы.
— Как это? Ты что-то темнишь, браток? Он же начальник, дворянин, к тому же женатый...
— Неувязка у него с женой... Вчера Ларион Михайлович получил депешу из Илимска: жена его письменно отказалась от супружеских прав. Покажи, Ларион Михалыч, документ.
Не поднимая глаз, Ларион положил на стол письмо.
— Ариша, выйди. Прочти, что тут написано... Она грамотней меня. Одолела весь псалтырь, подаренный батюшкой.
Ларион взглянул на Аринку и задохнулся: она стояла, словно из сказки, восхитительно-красивая, в голубом платье, с белыми, елочкой, оборками на груди, до плеч, с уложенной на голове косой. Неторопливо взяла письмо, стала читать.
— Правда, мама... — в ее словах прозвучала скрытая радость и мольба. Она почувствовала, что краснеет, и от этого румянец на ее щечках стал еще гуще.
Взглянула на Лариона исступленно-доверительно и нежно-преданно, и ее рука оказалась в его руке.
— И все-таки я не верю, — с тревожной радостью смотрит Федосья на воеводу.
— Это правда, — с затуманенными глазами отвечает тот. — Больше жизни буду беречь Аришу.
Лицо у Федосьи стало бессильно-плачущим.
— Поклянитесь, Ларион Михайлович. Перед Божьей матерью...
Федосья сняла с божнички икону, Ларион перекрестился и поклонился, то же самое сделала Аринка.
— Ну, что ж, благословляю вас, — в глазах у Федосьи радостные слезы. — Жаль, что нет здесь ваших родителей.
— Отец у меня умер, а мать осталась на Исеть-реке, в Зауралье. Вот матушкина икона, которую я взял в дорогу, — он развернул принесенный с собой сверток. — Образ Софии премудрости Божией. Благословите нас и ею...
Неизбывной радостью веяло от светозарной иконы. Крылья Софии, пространство вокруг нее окрашено в пурпурный цвет — свет зари, предвещающей солнечное сияние, оно уже идет и возвеличивает Христа, Богородицу, Иоанна-Крестителя, ангелов на облаках.
Ларион и Аринка осенили себя крестным знамением, поклонились и снова взялись за руки. Он поцеловал ее в порозовевшую, с чудной ямочкой щечку...
— За это надо выпить! — брови у Елифера отчаянно взметнулись.
И будто несусветная тяжесть свалилась у всех с души. Сороки, нарисованные на перегородке, весело застрекотали.

* * *
К Ознобихиным собирались гости. Сам хозяин встречал их смятыми валенками, торчащими с печи, — он уже заранее нагрузился.
— Пусть дрыхнет, — махнула на него рукой Федосья.
В горницу натискалось много народу. Расселись за столы.
Все внимание было на парочку, сидевшую под образами. Ларион был в светло-зеленом кафтане, выглядел задумчиво-сосредоточенным. На Аринке белое платье, волосы повязаны красной лентой.
В таком большом застолье впервые оказался двенадцатилетний Терешка, брат Аринки. Он важно хмурит миловидные глаза.
— За суженых-ряженых, за их здоровье и счастье! — поднял рюмку Елифер.
— За Аринку, за Суламиту прекрасную! — выкрикнул поп Александр и запел:
— Се жених грядет во полунощи-и!..
— Вы уж, Ларион Михайлович, не забижайте ее, — просит Федосья.
— Что вы? — Ларион бережно обнимает Аринку и чувствует, что глаза у него становятся волглыми. «Могу заплакать, а ведь с самого детства не знал за собой такой слабости», — удивляется он.
Гости выпивали, рушили закуски, добавляли в разговор задору. Елифер шепчет Лукерье:
— Ты воеводе подливай, не жди, когда у него рюмка оголышится.
Но воевода почти не пил. Он хмелел от сидевшей рядом Аринки, угощал ее из ложечки брусникой.
Елифер встал и развел дурашливо руками:
— Веников много, а пару нет...
— Горько! Горько! — закричали гости.
Лепестковую свежесть Аринкиных губ ощутил Ларион. После поцелуя вроде бы всем стало легче. Разговор стал шумнее.
Свой разговор у белых, как луни, стариков — Клеонида и Ксенофонта. К ним прислушивается Иван Баев.
— Помнишь, как с тобой плоты гоняли в Якутск? — спрашивает Ксенофонта Клеонид.
— Чего же нет? Удачно доплыли. В Якутске, помню, подгуляли. А Спирька Грузных уснул на печке и вдруг как закричит: «Тону!». Разбудили его, а под ним мокро... Перекат Верхнее-Марковский приснился, говорит.
Кто-то затянул песню, и она, словно порывом ветра, была увлеченно подхвачена.
Во Сибири долго шлялся
Я, мальчишка удалой,
По пути я повстречался
Со чалдонкой молодой…
И поехал я с девчонкой,
И не будем мы тужить.
Сибирь-матушка богата,
Во Сибири можно жить.
Два чувства народных жили в песне — любовь и воля, и сердце Лариона откликалось на них.
Толпившиеся у порога парни затренькали на балалайке. Дуняшка по-разбитному выскочила из-за стола, взвизгнула, ввернула припевку:
Ох, ох, не дай бог,
С воеводой знаться, —
Усы колки, как иголки,
Как же целоваться?..
— Смотри, что вытворят. Толкушка ядреная!.. — весело закричал Елифер. — Гляди, на кого обзарилась. А вы пейте, Ларион Михалыч.
Девки вытянули из-за стола Аринку и, перейдя в другую комнату, начали хороводную, перешедшую в плясовую.
Заставили плясать и воеводу.
— Думаешь: начальник, так и приступу к тебе нет? — кричала подвыпившая Дуняшка.
Ларион ловил взгляды Аринки, доверительные и трогательные.
Завидовал пляшущим поп Александр, плохо слушавший Санжиба:
— Я вера крестил. Иордан макался...
Батюшка опорожнил чарку до дна.
— Плясать пойду... Грех соблазна попираю... Постригусь... — отдав крест серебряный Санжибу, ринулся в круг.
Калмык поругивал качающегося батюшку:
— Пьешь, как нехристь. Царство небесный сопсем не помнишь.
Вместе с дряхлыми старушками помог отцу Александру надеть тулуп, перевязал его чьей-то опояской, воткнул за нее крест с цепью. И проводил батюшку до церковной оградки…
Ларион провел остаток ночи в станционной избе, а его Аринка — дома. Она считала, что так будет приличнее: все-таки они еще не в законном браке.
Сладостные воспоминания кружили Лариону голову. Он чувствовал, как горят его щеки.
Простились с Аринкой на крыльце. Губы ее пахли цветущей черемухой.
— Потерпи, милый, — шептала она. — Скоро я буду твоя...
Звезды на небе сияли восторженно.

* * *
А по Лене слух пошел с вьюжной поспешностью: воевода женился на красавице-крестьянке из Усть-Иленги. В деревнях, где меняли лошадей, люди с любопытством разглядывали счастливую чету. Новые толки и пересуды захлестывали старые: о том, что от воеводы сбежала жена.
Илья Куделин, хозяин постоялого двора на Мукском плотбище, сказал Лариону о его подруге:
— Немало я прожил, но такую божественную красоту не доводилось видеть. Аж глаза ослепляет.
Увидев заснеженную, поднявшую три маковки часовню, Ларион сказал Аринке:
— Свечку надо поставить Николе-батюшке, покровителю путешественников.
Они вошли в часовню. Горящая лампада колыхала полумрак; спокойно и назидательно смотрела на вошедших Богородица с иконы, называвшаяся «Достойно Есть...» Лариону вдруг открылось, что она словно списана с Аринки: мягкое, с легким румянцем лицо, слегка склоненное, задумчивый взгляд, прямой нос. Но полное сходство возникло, когда Ларион отступил немного назад: на лице Богородицы неожиданно появилась удивленная земная улыбка.
— Богоматерь — словно твой портрет, — шепчет Ларион очарованно.
Тихое благословение исходило на двух людей, стоящих рука в руке.
Когда отъезжали с Мукского плотбища, Ларион увидал на небе три солнца.
— Что сие означает? — спросил у старика Куделина.
— Это солнце с проушинами. Непременно к морозу.
На лес опускались липкие сумерки. Сквозь деревья приветливо мелькнули огоньки.
— Илимск показался! — обрадованно сказал Ларион Аринке, и сердце подруги выжидательно встрепенулось — она въезжала в город, как в свою судьбу.
— Какие яркие огни! — удивилась она.
— Это острожные фонари. Дежурный казак заливает их на ночь конопляным маслом.
На спуске с угора Ларион заметил багряное пламя костра, возле него двигались черные неуклюжие силуэты, высвечивались сгрудившиеся повозки.
— Застава, что ли? — ямщик вытянулся на облучке.
Когда подъехали, Ларион спрыгнул к высокому человеку в белом тулупе, спрятавшему лицо в мохнатом воротнике. Перед ним был казак Бутаков; от него разило спиртовым запахом.
— По какому праву крестьян остановил? — слышит Аринка сердитый Ларионов голос.
— Мне-то что? — последовал обескураженный ответ. — Шестаков распорядился.
— Взятки брал?
Последовало молчание.
— Брал... Вот те крест, брал... — раздался голос, исполненный обиды. — Я Афанасий Мальцев, староста Нижне-Илимской слободы. С нашего обоза он взял шесть рублев. Чуть не силой отобрал. «Не пущу, — говорит, — в Усть-Кут». Сказал, что застава по приказу воеводы учреждена.
— Это ложь. Я не приказывал. А ты, Бутаков, отдай все, что взял.
Казак вытащил из рукавицы-лохмашки деньги, на пальце у него блеснуло кольцо.
— Поезжайте, свободно торгуйте, — напутствовал крестьян воевода.
— Благодарствуем. Век за вас будем Бога молить...
В сердце Аринки эти слова отозвались теплым чувством.
Ларион порывисто сел в повозку.
— Какая подлость! На меня ссылаются. Завтра разберусь.
Справа темнела нависшая скала с бахромой сосен наверху. Под ней был невидимый ключ. Впереди вырисовывались башни острога.
— К Никитову ручью подъезжаем, — говорит Ларион взволнованно, — сейчас будем дома.
«Будем дома...» — со стыдливой робостью повторила про себя Аринка.
А у Лариона замирает сердце: «Господи! Прости меня грешного! Пусть все понравится Аринке...»
У порога их встретила Фекла.
— Проходите, милости просим, — растаяла она и стала помогать Аринке снимать заиндевевшую шаль. — На Катьку я вся вызлилась... Сундук ирбитский она собрала. Вот только туфли замшевые от нее остались. Говорю: «Возьми, пригодятся...» Да куда там! «Теперь такие немодны!» Это ее мусьишко надоумил...
Ларион взглянул на туфли и вспомнил ненавистные, худые и красные, как морковь, ноги, которые их надевали.
— Убери причиндалы, — в сердцах приказал он.
Вскоре Санжиб доложил:
— Веник я запарил, будь здоров!..
В жаркой бане колыхался светильник. Пахло летом. Березовым духом. Аринка решительно села на лавку и стала снимать чулки, открыв пленительную, березово-белую округлость бедер. Бодрящие токи жизни прошли по всем телу Лариона. «Жена...» — подумал он, замирая от счастливого волнения.
А в это время пышная готовилась Феклой постель.
В спальне Ларион с Аринкой провели первую ночь...


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
1
Ранним утром, перед уходом на работу, Ларион намеревался выпить кофей.
— А ты лежи, отдыхай, — нежно поцеловал жену.
Ему вспомнилось, как на рассвете она испугалась барабанного боя; солдат-барабанщик с особым усердием отбивал зарю, горохом рассыпал дробь, зная, что приехал воевода.
— Я тебя провожу, — Аринка заглянула ему в глаза, поправила чуб.
Они пили в столовой кофей, принесенный Феклой, и вспомнилось Лариону, что Катька всегда дрыхла, когда поутру он уходил в присутствие. А сейчас он купается в нежной, упоительной улыбке Аринки, в ее проницательно-сердечном взгляде, и ему не верится, что вот это красивое, родное, преданное существо — рядом с ним, навсегда с ним.
Расстались у порога.
— Иди... — мягко произнесла Аринка и, утвердительно кивая, подмигнула с такой подкупающей ласковостью, с таким огневым задором, что этот любовный знак теплился в душе Лариона весь день, но его приходилось утаивать, так как текущие дела совсем не располагали к нежности…
Свинцовым взглядом придавил Ларион Шестакова:
— Для чего на Ленском волоке учреждали заставу? Так выполнили мой письменный наказ?
Шестаков хмуро кашлянул. По лицу пробежала усмешка. Было досадно, что прокараулили воеводу и не сняли заставу до его приезда. Тихо пробормотал, не глядя воеводе в глаза:
— Про заставу вы ничего не наказывали.
— А вы сами разве не знали? Внутренние таможни уже лет двадцать запрещены. Еще при государыне Елизавете.
— При чем здесь таможня? Я велел Бутакову проверить, имеются ли у мужиков свидетельства, что везут хлеб в счет окладного провианта. Хотел, чтоб хлеб не разбазаривали, с недоимками рассчитывались.
— Но я же дал команду: за хлебные недоимки уплачивать теперь и деньгами, и по малой цене. Вы что, глухие были? — голос у воеводы надрывный, с провизгом. — Вы сами их разоряете, взятки с них дерете!
— Я лично не брал, и на меня не кричите, — Шестаков сверкнул злым взглядом. — Я тоже офицер, и при взятии Очакова ранен.
— За участие в кампании военной — честь вам и хвала. Но не прикрывайтесь этим. Кто дал вам право чинить препятствия крестьянам в их делах хозяйственных? Ежели вы не уйметесь, не будете тянуть со мной одной тягой, я вынужден буду просить губернатора об отрешении вас от дел. Буду держать вас на прицеле.
Бледное лицо воеводы, искаженное гримасой гнева, было страшным. Лицо Шестакова тоже стало пепельно-серым; он понял, что переступил грань допустимого. «Придется подтянуться и сшить себе новый офицерский мундир», — подумал он. И глухо спросил:
— Можно идти?
— Ступайте...
А меж тем сменилась погода на Лене.
В Усть-Иленге сначала пошел лохматый снег, а потом подул ветер, взбалмошный, рвущийся то с одной, то с другой стороны. К вечеру пронзительно завыл ветер Сивер — с понизовья; не приведи бог остаться под таким ветром в пути, да еще хуже — ночью: запутает, собьет дороги, завалит сугробами, поминай как звали!
— Как с огня рвет, — говорил Елифер Лукерье. — Без сумленья к перемене погоды. За сеном ехать повременю... — и слушал, как дурит вьюга, выискивая каждую щель в углах избы.
А к утру хрястнул мороз. Мороз мглистый, ужасный, тот самый, который называют здесь «с дымком». Трещат от него деревья в лесу. Зайцы прыгают по задутым ветром тропкам, чтоб согреться.
Деревни — один на один со стужей. Султаны сизого дыма поднимаются над каждой избой. Не сидится дома лишь рыболову. Весь закуржавевший идет он по Лене проверить удочки. Вытянутый из проруби головастый налим сразу замерз на крючке.
К полудню неожиданно выкатилось солнце: кругло вырезанное, блестящее, словно серебряная монета, натертая жестким снегом. В застывшем лесу взглянула на него белка и вновь закрыла сухой травой вход в дупло: лучше полежать, свернувшись в клубок. Только медведь ничего не видит, над темной берлогой под выскорью — лишь проталинка в снегу.
Мороз перевалил через Березовый хребет. Добрался до Илимска.
— Вы с Лены привезли мороз, Ларион Михайлович, — усмехается Фекла, вошедшая в столовую с клубами пара.
— Я Аришу увез от стужи, — улыбается Ларион.
— У нас в Уть-Иленге морозы бывают почем зря, — подтверждает Аринка, поджимая ноги от волны холодного воздуха.
Вечером она сидела с Ларионом в гостиной. Стекла расписаны морозным узором, их серебрит скрюченный от мороза месяц. В муравленой печке дрова смоляные горят, как порох. От них идет тепло и красноватый, грустный полумрак.
Придвинувшись со стулом к печке, Аринка читает Лариону Евангелие, то место, где Иисус прощается с учениками на тайной вечере:
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя», — звучит из Аринкиных уст.
«...
Вы, друзья мои, если исполняете то, что заповедаю вам».
«...
Сие заповедь вам, да любите друг друга».
И сердце Лариона наполнилось любовью к Аринке, к Богу, к крестьянам, которым тяжко жить при такой стуже. «Надо повернуться лицом к крестьянам, к их мирским, общенародным нуждам», — такой порыв ощущал он. Этот порыв водил его пером, когда он сочинял письма в волости, завершая 1772 год.
В Нижне-Илимскую слободу был отправлен ордер о том, что воеводский товарищ Шестаков и казак Бутаков задерживали ангарских и нижнее-илимских крестьян, провозивших мимо Илимска хлеб на продажу.
«И как никакой в той заставе нужды не нахожу, — писал Черемисинов. — И отныне проезжающим мимо города крестьянем и прочим впредь, за отлучкою моею, с хлебом и другими припасами чинить свободный и безобидный пропуск без задержания, без бою и без взяток же. И давать крестьянем в продаже хлеба волю — где хотят оный продают». А ежели Шестаков в отсутствие воеводы будет притеснять крестьян, писал Черемисинов, то «я имею губернатору репортовать и приносить мою и народскую жалобу». Он отметил также, что казак Бутаков посажен на неделю в тюрьму. В заключение воевода предложил прочитать ордер крестьянам в Нижне-Илимской приказной избе.
Подобные же письма были посланы в Братскую, Барлукскую (находящуюся на Московском тракте) и Яндинскую волости.

* * *
В Яндинске Гошка Безродных принес теплой воды мухортому коню, купленному осенью. («Спасибо Ларче, помог деньжонками»). Конь долго и однообразно сосет воду, и видно, как она волнисто пробегает по горлу. «Много у нас будет работы весной, Мухортик, — говорит Гошка. — Ого-го сколько! Теперь землю и мне нарезали». Гошка улыбается от мысли, что зимой удастся поберечь коня — не придется ямщичить на участке Ленского волока, закрепленном за волостью. За это опять же надо благодарить Ларион Михайловича.
Перед Рождеством в Яндинск пришло такое письмо от воеводы:
«Яндинской и Hoво-Удинской слобод все общество крестьян, други мои, здравствуйте!» В письме сообщалось, что Илимская воеводская канцелярия распорядилась с 1 января 1773 года «поставить для развозу писем и почт лошадей». Для уравнения тягот воевода составил новое расписание ям и взял обязательство возить почту своими лошадьми на участке Ленского волока, закрепленном, с учетом равномерного распределения среди крестьян, за двумя указанными волостями.
«Я сделал это, — пишет воевода, — принося мою за ваше ко мне всегдашнее благодеяние услугу. И желаю продолжения вашей ко мне дружбы и любви. И ежель вам сие угодно и приятно покажетца, — я, сколь здесь пробуду, тое вам службу продолжать обещаю, понеже у меня люди и лошади по благости божьей еть и находятца здесь в городе праздны. Иларион Черемисинов».
С предложением Черемисинова крестьяне дружно согласились. Они знали, что за дальностью слишком накладно посылать на волок своих ямщиков, завозить на станок сено и хлеб. Оставалось только одно — нанимать в Илимске ямских подрядчиков. Однако вряд ли найдешь охотников возить почту за казенную плату: по одной копейке с лошади и версты летом и по деньге (половине копейки) зимой. Но теперь за эту цену будут ездить ямщики на служебных лошадях самого воеводы.
— Крепко помог Ларион Михайлович, — довольно улыбался Перфил Луковников, староста.
— Да и обратился так душевно, — Гошка еще раз посмотрел в текст ордера: «...
все общество крестьян, други мои...»
— Все у него на особинку, не то что прежня власть, — сказал, поправляя поясок на рубахе, пожилой, обычно немногословный, крестьянин Сереткин, — такого по всем землям и ордам не сыщешь.
— Человек нашенский, — сверкнул глазами Гошка.
Крестьяне Нижне-Илимкой слободы, посчитав за трудность направить в Илимск своего уполномоченного, написали воеводе просьбу, чтобы он
«за превосходную плату» нанял в ямщики людей. Староста Афанасий Мальцев, пугливо моргая, поставил под письмом свою подпись.
И вот 31 декабря, под самый Новый год, пришел пакет от воеводы. Староста собрал крестьян и, радостно сверкая глазами, стал читать:
«Выборному, старосте, соцкому, десятским и крестьянем, всем и каждому, моим любезным, здравия и всякого блага желаю...»
Воевода сообщал:
«По старанию своему я, дорогие мои, в сем деле, благодаря Бога, успел сделать вам усердное служение». Он склонил двух ямщиков согласиться на меньшую плату, чем была ранее, и заключил с ними от имени крестьян соглашение. «И угодно ль будет, прошу, при собрании крестьян, о всем предписанном объявить». Он просит прислать ответ «за руками всех крестьян», ведь, может быть, сыщется еще более дешевый подрядчик, и тогда соглашение потеряет силу.
За крестьян воевода внес по договору с подрядчиками деньги за январскую треть в размере 54 рублей и приложил копию расписки.
Под письмом стояла подпись:
«Охотный ваш слуга Иларион Черемисинов».
На душе у крестьян тепло, хотя на улице мороз калящий, и забот от него прибавилось. Долго не расходятся они, взволнованно судача о поступке воеводы.
— Не верил я, что нас он удовольствует, — блестит глазами Афанасий Мальцев.
— Подарочек бы ему сгоношить, — задумчиво поглаживает бороду старик Аникеев.
— Боже упаси это делать! — отмахивается руками Мальцев. — На всю жизнь он вразумил.
— Да, запамятовал я... И без того он помогает от души. А пишет нам так, будто маслом по сердцу. Прочти-ка еще раз вгул...
И крестьяне вновь слушают воеводское послание, словно внимают песне сердечной. Когда староста дошел до обращения
«дорогие мои», у старика Аникеева источилась слеза, однако он ее не замечал и смахнул лишь при словах: «Охотный ваш слуга Иларион Черемисинов».

2
В декабре у тунгусов бывает передышка после белковья по мелкому снегу. Да и со стужей приходится считаться: при перекочевьях можно поморозить детей, и белку трудно достать — она прячется в дупле.
В деревне Кочергиной у тунгусов прошел
суглан3, на котором обнаружилось, что шуленгаЖерондоев брал с сородичей пушнину сверх ясака, пускал за взятки гулящих людей в ясачные угодья. Обиженные шуленгой тунгусы, прослышав о справедливых делах воеводы, составили к нему, с помощью местного грамотея из русских, жалобу и поручили доставить ее в Илимск Божуку Саунчину. По этому случаю Божук поехал в город, взяв с собой Иленгу, к ним присоединилась еще семья, пожелавшая помолиться на «рожество» в церкви и передать «приклад» попу-батюшке.
Три лучших соболя Иленга везла «капитану-воеводе», подарившему ей порох в Яндинске. Такова уж натура у тунгусов: любят и ценят они подарки и обязательно отвечают на них отдарками.
Два остроконечных чума выросли в лесу, на пригорке, правее Ленского волока. Божук и Иленга двинулись к острогу на оленьих нартах, въехали в него через Введенскую проезжую башню.
Решили объехать церковь слева, чтобы увидеть над дверьми икону Спаса-Христа.
У воеводского двора повстречали двух женщин; те с любопытством уставились на жителей тайги, одетых в меха, разузоренные бисером.
— Баско наряжены, — умиляется Фекла.
— Очень... — с удивленной улыбкой откликается Аринка. — А олени-то какие рогастые!
Узнав служанку воеводы, Иленга крикнула:
— Эй, помнишь меня? Ты в Яндах порох приносил. Капитана-воевода мне порох дарил.
— Помню, — на щеках у Феклы выступил румянец.
— Я тоже подарка везу. Три хороший соболь, — и взглянула на молодую, с обаятельной улыбкой женщину в беличьей дошке. — А это что за баба?
— Жена Лариона Михайловича, — горделиво ответила Фекла.
— А зовут как?
— Аришей, — качнув головой, сказала воеводская жена.
— Красива, борони бог... — Иленга подтолкнула рукой Божука. — Гляди, самый раз
Солокчон5...
Татуированное лицо Саунчина улыбалось.
— Но я тоже ничего, скусная, — бросила Иленга и крикнула на оленей: — Э-хей! О-го, о-го-го!
— Приманчивая шельма, — прошептала ей вслед Фекла.
В канцелярии тунгусы отвлекли подьячих от работы, ловили на себе недоуменно-веселые взгляды.
— Капитана-воеводу надо, — сказала Иленга.
Тунгусы вошли в кабинет начальника.
— Здравствуй, бойе! — обрадовалась Иленга.
— Здравия желаю... — настороженно улыбнулся Ларион. — Садитесь... — показал на диван.
— Жалоба есть, — кивнула Иленга Саунчину, и тот подал воеводе бумагу.
Бегло пробежав челобитную, воевода бросил раздраженно:
— С Жерондоевым я разберусь. Не позволю ему разорять ясачных.
— Шибко хоросо, — радостно щурит глаза Саунчин.
— Направлю шуленге ордер, а потом сам съезжу в Кочергину.
— Постращай Жерондоева, бойе, шибко потряси шуленгу, — просит Иленга и достает из мешка желтоватого соболя. — Подарка тебе за это...
Воевода сердито сверкнул глазами:
— Ничего не надо, уберите.
А Иленга уже достает второго соболя, лучше прежнего.
— Ты порох давал в Яндах. Хороший порох, борони бог.
— Спрячьте! — гневно кричит Ларион.
А на столе лежит уже третий соболь — самый крупный, с черным отливом.
— За то, что обнимал жарко, целовал шибко...
Ларион сменился в лице.
— Ух-ходите! — выдохнул он. — Заберите все!
— Пошто сердишься, бойе? — голос у Иленги прозвучал умоляюще. — Возьми...
— Никаких подарков я не беру! — Ларион запихал соболей в тунгусский мешок. — Ух-ходите немедленно!
Тунгусы, пятясь, отступали к дверям.
— Холерный, окаянный! — успела выкрикнуть Иленга.
Тунгусы покинули острог. Радостно пела душа Божука (он выполнил поручение сородичей), но унылой, расстроенной была Иленга (воевода не взял подарка и тем самым шибко обидел ее).
За Никитовым ручьем показался казак Бутаков.
— Здорово, Божук! — осклабился Иван, в глазах его — льстивый огонек.
— Зравствуй, бойе.
— Заходи ко мне вечерком. Погутарим, выпьем.
— Ему водку кушать нельзя, — кинула строгий взгляд Иленга, а сама подумала: «Выпить бы с горя огненной воды...»
— А мы чаю попьем. Поторгуемся...
— Чай пить можно, — счастливо улыбается Божук. — Вечером жди. Приду.
Увидев в сумерках тунгуса, входившего в калитку, Иван бросился к кровати, на которой лежала хворая, с испитым лицом жена.
— Чего дрыхнешь? За водкой хлещи.
— Мне тяжело, Вань…
— Живо! Не рассусоливай!
Сперва торговля шла, как положено: казак платил за белок и горностаев деньги. За каждую сделку изрядно выпивали, но Бутаков, закусывающий сырыми яйцами, почти не пьянел. У Божука кружилась голова, как вода в омуте, жизнь казалась простой, легкой и счастливой. Он пытался напевать гортанную лесную песню. На последние меха купил к чему-то казачий палаш с витой ручкой.
Хотелось ему еще пить, но водки на столе не было. Божук потерял самообладание и стал возвращать хозяину деньги, вырученные по трезвому расчету. При этом просил только об одном: дать ему снова водки. Деньги были все пропиты.
Вернув хозяину и палаш, осунувшийся Божук попросил:
— Дай, бойе, что-нибудь… Как с пустыми руками бабе глаза казать буду? Начисто ничего нет…
— Неси еще мехов, — нагло щурил глаза Бутаков, — а чтоб баба не ругалась, возьми и для нее… — протянул штоф с водкой.
Саунчин вернулся с пьяной Иленгой и с тремя соболями, предназначенными воеводе. Когда пропил меха и парку, стал просить Бутакова:
— Давай, друг, какой есть лопоть! Как зверя промышлять буду, коли голый стал?
— А ты зачем пропивал? — бычился хозяин. — Кто тебя просил?
— Бойе, давай, — плакал Божук, — водка ум взяла, все взяла, давай что-нибудь!
— Ах ты, неумытый! — возмутился казак. — Вместо «спасибо» меня же винить стал? Я тебе покажу! — и выкинул раздетого гостя из дому.
— Пошто давал Божуку водку? — укоряет его Иленга. — За водку его капитана-воевода стращал.
— Божук сам просил, — ухмыляется Бутаков. — Давай с тобой на посошок…
— Давай! — тянется к нему с кружкой Иленга; ее гложет обида за то, что капитан-воевода не принял подарка…
Иленга вертляво выскочила на улицу. На небе льдисто сиял месяц. Раздетый муж сидел на корточках под елкой. Иленге показалось, что он улыбается.
— Ты еще смеешься, холерный, окаянный!
Но Божук Саунчин этого не слышал. Он был мертв.
Утром прапорщик Хабаров встретил воеводу на крыльце канцелярии. Рядом с ним пошатывалась Иленга, взгляд у нее был отрешенный.
— Происшествие, ваше благородие, — хмуро доложил прапорщик. — Тунгус Саунчин ночью замерз.
Ларион был ошеломлен.
— Где?
— Вот она расскажет, его жена… — Хабаров повернулся к тунгуске.
— О, капитана-воевода! — завопила трезвеющая Иленга. — У Бутакова ночью были, торг вели. Казак его шибко беда напоил. Без лопоть из дому выкинул.
Воевода скрипнул зубами.
— Арестуйте Бутакова и все тщательно расследуйте, — приказал Хабарову. — Меха конфискуйте. Запишем в счет ясака…
И, не глядя на Иленгу, прошел в канцелярию.
Гусиное перо замерло в руке Лариона. Затем оно разъяренно побежало по листу:
«Небезызвестно мне, что в Илимском граде живущий казак Иван Бутаков, тако и протчие жители в Илимске и волостях, ясашных тунгусов, вышедших со звериных промыслов, самовольно и сильно обирают деньгами и зверями кто как может, и бедные тунгусы, не имеющие никакого в здешних местах защищения, остаются в крайнем разорении, отчего и надлежащего платежа в казну государственную от них не доходит...»
Перо ломается и заменяется другим, более острым. Перо скрипит, набрасывая строчки — жесткие, карательные:
«Прапорщику Хабарову, выборным и старостам сим подтверждаю выходящих тунгусов от насильства и от обид охранять и никому отбирать у них зверей обманно не допущатъ, а ежели противные окажутся, то таковых мне объявить и поступлено будет с ними по всей строгости.
И шуленг накрепко предупредить, обирать тунгусов попущать не велеть, в противном случае яко за то послабление шуленга наказан будет и от должности отстранен.
За спаивание до смерти тунгуса Саунчина казак Бутаков будет нещадно наказан батогами.

Иларион Черемисинов. 1772 году. Декабрь 27 дня».
Когда тунгусы разбирали чумы, до них донеслись крики и вопль из острога: там на
козле6, в окружении толпы, наказывали батогами казака Бутакова.
— Не бу-у-ду! — рев казака отдавался эхом в илимской впадине.
3
Последний день старого года. По улице блуждали с гиканьем ряженые. Даже Санжиб не утерпел, облачился в шкуру медведя, убитого под деревней Усть-Иленгой, и под лай собак потешил жителей.
У отворота дороги на Городище, парни и девки вывели на «росстань» сворованную «белу кобылу», завязали ей глаза мешком. С превеликим трудом и громким смехом подсадили на нее Ленку Скуратову. Потом лошадь три раза покружили и отпустили на свободу: в какую сторону она пойдет, туда Ленка и замуж выйдет. «Бела кобыла» повернула в сторону острога, и Ленка закричала:
— Врет она. Воевода мне не показан: он с Лены девку привез; говорят, краля несусветная.
— Что верно, то верно, — смеется один из парней, побывавший в воеводском доме под видом ряженого. — Краси-и-вая, аж закачаешься. Ни в сказке сказать, ни пером описать. А тебе, Ленка, видать, век холостячкой жить...
Вечером в воеводский дом пожаловали с женами прапорщик Николай Хабаров и сотник Михаил Сенотрусов, державший в руках балалайку.
— Проходите, гости дорогие, — расцвела улыбкой Аринка, она в новом аквамариновом, городского покроя платье, сшитом по совету жены Хабарова — Прасковьи Андреевны.
— С наступающим вас Новым годом, Ларион Михайлович и Иринья Дмитриевна! — вытянувшись, как перед строем, отчеканил прапорщик.
В зале источала лесной дух елка, увешанная разноцветными лентами, под ней лежал тунгусский коврик — камалан. Напротив елки стоял стол, накрытый празднично.
— Прошу всех к столу! — распорядилась хозяйка.
Все расселись радостно-возбужденные. Хозяин взялся за чарку.
— Выпьем за старый год! — волнуясь начал он. — Был этот год для нас трудным... — воевода сломал брови. — Перво-наперво о делах скажу. Все крестьяне рассчитались с подушной податью, но остались недоимки за беглых, умерших, взятых в рекруты и неимущих. Нужно найти бездоимочный способ сбора подати, а долг в ближайшее время закрыть...
«Даже в праздник о делах трендит...» — подумала моложавая, с развеселыми глазами Прасковья Андреевна. Но дальнейшие слова воеводы она восприняла легче.
— ...Весь этот год прошел у меня в дороге. Начиная с Оренбургской губернии. Были всякие невзгоды... — он запнулся, нахмурился, вспоминая побег бывшей жены, но встрепенулся, с силой выдохнул из ноздрей воздух. — И все-таки он был для меня самым счастливым: я встретил Аришу и возродился, как птица Феникс из пепла. Где-то я читал, что была в Греции такая сказочная птица: ее сжигали, а она вылетала из пепла, обновляясь...
«Как он Аришу любит», — восхищалась в душе Прасковья Андреевна.
Ларион взглянул на елку, и вспомнил со смятением про Иленгу. То, что произошло у него с тунгуской в Знаменке, было неожиданно, бессознательно, в каком-то пьяном угаре. Больше такого с ним не случится, у него есть теперь настоящая жена, любимая и единственная...
— За уходящий год! — закончил он, виновато улыбнувшись Аринке, и выпил чарку до дна.
— Попробуем вино, не прокисло ли оно? — воскликнула Прасковья Андреевна.
— Кушайте, гости дорогие! — потчует Аринка. — Не стесняйтесь... Глухаря доставайте, вот груздочки, брусница ленская...
— Ложка узка, берет два куска... — шутит Прасковья Андреевна.
Вино оживило участников застолья. В женской компании, подвинувшейся вскоре к печке, верховодила, конечно, Прасковья Андреевна.
— Ежели что нужно, Иринья Дмитриевна, — обращайтесь ко мне. Посоветую, помогу, — тараторит она.
Жена Сенотрусова Пелагея Ниловна, тонкая, подбористая, сдержанная в движениях, голос у нее текучий, клейкий:
— Мой Сенька, ему семь лет, увидал вас, Арина Дмитриевна, и говорит: «Какая тетенька красивая». А потом знаете, что сообразил? «Пойду, говорит, к воеводе рожество славить, чтоб еще раз на нее взглянуть».
— За погляд деньги не берут, — смущенно улыбается Аринка.
— Из ранних Сенька будет, — посмеивается Прасковья Андреевна.
— Куда там! Читать не может научиться… Сама-то я безграмотна, а Михайло весь в делах.
— Я, кажется, сынишку вашего помню... — призадумалась Аринка. — Он такой худенький, голубоглазенький?
— Да, да...
— У него память хорошая. Все виноградье красно-зеленое наизусть знает.
— Он, он... — радостно и смущенно подтверждает Пелагея.
— Приходите с мальчиком в гости. Псалтирь с ним почитаем. Подучу его грамоте.
— Ой, спасибочки...
А потом начались разговоры и пересуды про обновы, слухи, засолы, стряпню…
У мужчин в разговоре другие материи, масштабом пошире. Слегка покраснев от вина, Николай рассказывает:
— Родова наша идет от Хабарова Ерофея Павловича. Был он крестьянином деревни Дмитриевки Устюжского уезда. А потом пошел новые земли проведать... Через Илимск прошел на Лену, на реку Киренгу. А потом прослышал про Амур, пробрался туда с охочими людьми по реке Олекме. Воевал с даурскими князцами и присоединил Амур, составил его чертеж. А после снова возвратился на Киренгу... А я вот сколький год на одном месте. И все прапорщиком...
— Да, с большим размахом был Ерофей Павлович, — мечтательно вздыхает Ларион.
— И я охотно пошел бы с ним, — трясет чубом Михаил, сжимает длиннопалую руку в кулак. — Казаки тоже народ не из последних... Да теперича, поди, все земли открыты. Так что нечего соваться.
— Видал ты его? — протестующе качает головой Николай. — «Все земли открыты...» А про купца Василия Шилова знаешь? Он тоже из устюжанских, как и Ерофей Павлович. Я читал в «Санкт-Петербургских ведомостях», что Шилов обследовал Алеутские острова, составил их карту и подарил ее государыне. Она к нему отнеслась поощрительно.
— В Иркутске я слышал, что на тех островах добывают лучшую пушнину, — откликнулся Ларион. — Но в атласе Кирилова, который я привез с Исети, они еще не отмечены. Восточнее Чукотки обозначены лишь два острова — Диомида и Лаврентия. Так что Шилов в самом деле стал открывателем.
— Завидую я Шилову, — признается Николай. — Громкое у него дело...
Ларион решил его урезонить.
— Я вот что скажу, господин прапорщик... Дело у нас, может быть, и не громкое. Но без хлеба из нашего уезда, особливо с верховий Лены, без наших крестьян ни одно открытие в море Восточном невозможно.
— Один сплав хлеба в Якутск чего стоит, — вставляет Михаил.
— Думаю, что Ерофей Павлович все это понимал, — задумался Ларион, — Недаром после Амура вновь стал хлебопашествовать на Лене.
— А что же женщины от нас отделились? — с напускным недоумением восклицает Михаил.
— Женщины! Шагом марш к столу! — кричит Ларион. — Сколько можно бабские разговоры вести? Как говорят, бабьи промыслы, неправые помыслы...
Ларион осекся, увидев проницательный, чуть прищуренный взгляд Аринки. В нем он прочел недоумение, упрек, насмешку, что-то похожее на снисходительность матери к проступку ребенка: ты поступил нехорошо, но я надеюсь, что этого больше не будет.
Этот взгляд запечатлел Ларион на всю жизнь.
Поправив пальцами длинные усы, Михаил взялся за балалайку. Первой вскочила к елке Прасковья Андреевна, взмахнула платочком:
Выгоняла я корову на росу,
Повстречала я ведьмедя во лесу.
Ты ведьмедь, ведьмедь, мой батюшка,
Ты не ешь мою коровушку!
Калинка, малинка моя...
С плясками, веселой кутерьмой пришел новый 1773-й год.
4
Начало года было насыщено у воеводы «под завязку». Он работал рьяно, без оглядки, взахлеб. Главная забота — собрать всю подать за минувший год. Оставался долг в 3079 рублей — за умерших, беглых, отданных в рекруты и неимущих. Как его закрыть? — ломал голову Ларион и решил переложить большую часть недоимок на богатых и прожиточныхкрестьян. Он нашел ключ, отмычку для преодоления денежной задолженности, и решил этим воспользоваться. Со своим решением он ознакомил канцеляристов и, в ответ на вкрадчивое замечание Шестакова: «Не по закону это будет: кто ленится — с тех меньше», сказал:
— Бедные крестьяне всего больше пострадали от подворного обложения и корыстолюбия выборных и старост. А сама государыня учит оберегать крестьян от всяких бед и оскудения. Губернатор, его превосходительство Бриль, поведал мне, что императрица, как ее ни уговаривали приближенные, первой осмелилась привить себе оспу, дабы дело полезное распространить среди народа. И разве не она печется о бедных поселянах? О том, чтобы они жили в довольстве?..
«На богатых попер, они это так не оставят», — думает Шестаков.
По приказу воеводы канцеляристы составили в январе формы для раскладки недоимок на «прожиточных» крестьян. Эти формы он приложил к ордеру, предписывающему собрать долги, и направил его во все волости. Сделал разъяснение, что задолженность по уезду составляет в среднем 40 копеек на душу. Но эту недоимку собрание крестьян должно делить не уравнительно по душам, а сообразно с доходами каждого крестьянского двора…
Вскоре до Черемисинова донеслось, что богатые крестьяне ропчут на его приказ, но пока тихо, так как надеются, что все останется по-старому. Иван Баев подсказал ему, что если ужесточить требования, то из волостей могут направить жалобу губернатору.
Чтобы не возникло недоразумений с Брилем, Ларион решил уведомить его о своем начинании, и 1 февраля 1773 года сел писать рапорт. Вспоминалась ему беседа в кабинете губернатора, когда пообещал Брилю найти легкий, без понудителей способ взыскания подушных платежей. Теперь пришло время выполнить обещание, раскрыть свой секрет.
Он обмакнул перо и почтительно написал:
«Его высокопревосходительству господину губернатору и кавалеру Адаму Ивановичу Брилю…»
А дальше сообщил:
«Я вызывался о бездоимочном платеже подушных денег лехкий крестьянству способ изыскать... И усчасливился как свое разведывание кончить, так и обещанный мною о бездоимочном платеже лехкий способ изыскать». Подразумевалось, что подушные можно собирать и без «понудителей».
Увлекшись письмом, Ларион будто и не заметил, как старый согбенный сторож-казак, шаркая валенками, растопил в кабинете изразцовую печку, зажег лучиной свечи на столе. «Молодой воевода, а уж седина прет, — подумал сторож. — У меня в его годы одни девки были в голове...»
В рапорте воевода отметил, что новый способ все крестьяне
«радостно и с удовольствием приемлют». «А паче самобедные, неимущие, выборными и старостами раззоренные крестьяне чувствуют себе отраду и от мучительных наказаниев избавление».
«Лехкий способ» сбора податей заключался в том, чтобы недоимки за умерших, беглых, отданных в рекруты разложить на состоятельных крестьян.
В конце рапорта воевода написал:
«Ежели вы, ваше высокопревосходительство, одобрите этот способ, то не соблаговолите ли дать мне об этом знать?»
Весть о том, что воевода написал рапорт-запрос губернатору, быстро разнеслась по уезду, чему способствовал Сизов, имевший копию этого документа. Распивая в заострожном кабаке с богатыми наемными ямщиками, он доставал из кармана бумагу, которую тут же читал сам или давал удостовериться грамотным. Ямщики кучились возле него, как пескари у наживки.
— Только чтоб шито-крыто, — оговаривался он, — я же должен государственный интерес блюсти.
— Помилуй Бог, Филипп Спиридонович, — вокруг Сизова удивленно вздымались бороды.— Только промеж нас будет, как камень в воду. — Мы уразумели теперича: он хочет выслужиться перед губернатором. За счет самых справных, усердных крестьян... — и угодливо подливали Сизову вино.
Спустя недели две они любопытствовали:
— Что пришло от генерала, Филипп Спиридонович?
— Не соизволили ответить, — шмыгал Сизов крючковатым носом.

* * *
К концу февраля ни одна волость не выполнила указ Черемисинова о раскладке недоимок на зажиточных крестьян. Деревни жили в настороженном ожидании: бедные крестьяне видели в воеводе заступника, который освободит их от непосильных тягот, а богатые стояли за старую систему взыскания — поровну на душу.
— Самобедные с раскладкой не справятся — и нам легче будет оправдаться, — внушал в Яндах писчику Маслакову богатый Евдоким Бревнов. — Ты, Яша, не юри, не поспешай заполнять ведомости, еще неясно, что напослед будет. Может, вообще все недоимки скостят. Есть начальство и повыше воеводы.
— Я и так ничего не отправил, — заверил Яшка. Он знал, что с Бревновыми шутить опасно, это они помогали казаку Бутакову бить батогами старосту Луковникова. Они могут и к Яшке свои кулаки применить; не поглядят на то, что он утвержден обществом.
Вскорости староста Луковников, выборный Куницын и писчик Маслаков были вызваны воеводой в Илимск. При строгом допросе выяснилось, что Маслаков всячески противился составлению ведомостей. «Подождем, пусть сперва другие волости отправят», — говаривал он.
— Отстраняю писчика от должности яко нерадивого! — объявил Черемисинов, пожирая Маслакова глазами, и обратился к Луковникову: — Подберите другого... И обсудите на собрании крестьян, кому сколько из прожиточных платить, и немедленно высылайте ведомости лично мне. Чтоб все было без осечки. А ежели от бедных крестьян поступят жалобы на тяжесть платежей, то вы, староста и выборный, и новый писчик, будете за то жестоко наказаны, отрешены от должностей, а несобранные деньги будут взысканы с вас.
Вернувшийся в Яндинск бывший писарь выговаривал, не стыдясь слез, Евдокиму Бревнову:
— Д-дурак был, что тебя послушал. Теперь с позором от должности отлучен, постоянного дохода лишился.
— У меня на чистке леса можешь поработать. Деньгу зашибешь.
— Пошел ты со своей чисткой! Здоровье мне не позволяет корчевкой заниматься.
— Да чего ты брылы распустил? Без тебя все равно не обойдутся. Ты же у нас первый грамотей.
— Ну да, не обойдутся!.. Уже Гошку Безродного подрядили.
— Неужто? Высоко, значит, Пенькадер попер. Этот мне может накрутить...
В Яндинске собрание шло бурно. Удивил всех приглашенный поп Амвросий, которого беднота уважала за доброту и отзывчивость. Впадая в горячность, он соскакивал со скамьи и неистово кричал:
— Гошке Безродных записать двадцать пять копеек, а Евдокиму Чичкову можно рубль пятьдесят — у дающего да не убудет.
— Верно, батюшка! — подхватила беднота. — Это по справедливости.
— По-божески будет, — пояснил священник. — Иисус Христос сказал юноше: «Если хочешь быть совершенным, пойди продай имение свое и раздай нищим, и приобретешь сокровище на небесах».
— Будто с ума спятил, — цедили сквозь зубы богатеи. Не по нутру им было платить не сорок копеек, как выходило в среднем, а в три раза дороже.
Где-то при третьих петухах, когда свечи сгорели чуть ли не до последу, крестьяне ставили в конце ведомости свои подписи. Бедняки обратились к священнику:
— Рукоприкладствуйте и вы, батюшка.
— Не могу, люди добрые, у меня духовный сан.
— Ну, и что же? — тянули его за широкий рукав. — Вы же нашенский. Скрепите своей рукой.
Амвросий поставил свою подпись.
Получив ведомость из Яндинска, Ларион устало улыбнулся: среди фамилий крестьян красовалась подпись священника Амвросия. И еще удивила одна роспись: «Писчик Безродных» — для Лариона это был Гошка Шергин, получивший мирскую должность.
Аринка заглянула в залу, которая была гостиной и кабинетом. Ларион в белой рубахе стоял за конторкой и что-то сосредоточенно писал, не замечая ее, увлеченное лицо его было мужественно-красивым.
Когда она заглянула во второй раз, Ларион спал на кожаном диване с какими-то папками под головой. Подошла к конторке, чтобы загасить свечу, и прочла бумагу, исписанную расторопным почерком мужа:
«Нижнеилимские выборный Николай Белоборов и подьячий Илья Петров не явились во Илимск. Ранее мною послан ордер, в коем велено ведомости сочинить. Только те ведомости и поныне в присылке не имеютца, из чего видно, что как выборный, так и подьячий, признаетца мне, в должности своей нерадивы, того ради тебе солдату ехать в Нижне-Илимскую слободу на почте, и по приезду в тое слободу взять оных выборного с пищиком и забить в деревянные колоды, привезти сюда и предъявить ко мне.
Иларион Черемисинов. 22 февраля 1773 году. г.
Илимск».
Мягкий свет падает на лицо спящего. Аринка видит твердую линию подбородка, изгиб рта и непокорные, тронутые изморозью седины светлосоломенные волосы. Две межбровные морщинки то сходятся, то расходятся — Лариону грезится что-то беспокойное. Да, жестким и упрямым может быть он, когда не выполняются его приказы. В такие моменты взгляд его сверкает остро, как бритва.
А разве может быть иначе? Ведь заступается он за бедных, среди которых, видимо, немало больных, увечных, сирых, нищих. Она сама страдает по страждущим и молит Бога, чтоб не оставил их.
Она понимает, что вверены ему дела большие. Государственные. Он сам говорил ей, что жизнь его одушевлена служением государыне, желанием общего блага. Она будет ему добрым товарищем во всех делах — и в печали, и в радости.
Аринке вспомнились слова Лариона: «Я не устаю любоваться тобой. Ты окрыляешь меня, будоражишь душу, горячишь сердце».
«Счастливица я в любви!» — думает она.

5
Со скорбным видом плелись из острога домой Шестаков и Сизов. Под ногами надоедливо скрипел снег. Во дворе казака Бутакова надрывно выл кобель. «Ванька где-то шляется, а собака не кормлена. Баба больная, пластом лежит…» — подумал сердитый Сизов. Но обуреваем он был другими мыслями:
— Как разошелся Черемисинов! — негодовал он. — Подарки и взятки запретил. Во всем воеводстве. Он или чересчур умный, — при этих словах секретарь поднял руку выше головы, — или с придурью, — выразительно повертел варежкой у лба.
— Скорее последнее, — хихикнул Шестаков. — Другой бы на его месте взятками не побрезговал. Подарки это что? Почтение к власти. Чтоб все было чинно-благородно... И в Петербурге подарки берут. За милую душу.
— Во-во! — подхватил Сизов. — А нас обложил, как волков — некуда сунуться.
— Захиреем при нем, — соглашается воеводский товарищ. — Но в Иркутске его причуды, я полагаю, не одобрят.
С детских лет впитал Ларион неприязнь к взяткам, считая их порочным, бесстыдным, безобразным делом, особливо со стороны тех, кто вероломно принуждал к подачке. По его мнению мздоимство противоречило законам божеским и человеческим, хотя давно вплелось, как плевелы, в жизнь народную. И он решил объявить войну этому лиху, часто скрытому, дать бой всем урывай-алтынникам, поборышкиным, как именовались в народе взяточники. С этой целью 1 марта 1773 года он направил
ордервсем волостям:
«Во время объезда волостей в декабре 1772 года и январе-феврале 1773 года по острогам и слободам и по всем селениям, — начинает он свой ордер, — мог я разведать и от крестьян многих, хотя и не формально, но словесно приносимые мне жалобы слышать, как во всех тех селениях крестьяне от выборных, старост, соцких и десятских непозволительными зборами на приносы и подарки обременялись».
Воевода установил,
«что действительно те поборы превосходили гораздо более платежи в государеву казну подушных денег. Выборные ж, старосты, соцкие те поборы больше сами, по одному своему произволу на крестьян налагали и взыскивали собою не без излишества ж». А это возможным стало потому, что илимская воеводская канцелярия не занималась проверкой волостных расходов, «а народские люди, крестьяне, к проверке и щетам оных поборов не сведущие и время на то не имеют». От всего этого крестьяне находятся в отчаянии и «совершенном раззорении». Поэтому всякие незаконные поборы в деревне отменяются.
Воевода приказал илимской воеводской канцелярии ежегодно высылать во все волости шнуровые книги за его подписью и печатью. Все мирские сборы и расходы должны утверждаться на собрании крестьян и удостоверяться их подписями. По окончании года шнуровые книги и
«народские приговоры» старосты должны представлять в илимскую воеводскую канцелярию «для щету и поверки и рассмотрению поборов, что те подлинно ль неминуемо были».
Он также предписывает «никаких подарков с крестьян в приносы в почеть и в подарки воеводе, товарищу, секретарю и приказным илимской канцелярии, хотя бы оные были от общего крестьян согласия и доброусердия, с крестьян не собирать и крестьянем оных не давать. И вам теми подарками илимской канцелярии всех штатных чинов, в коем числе и я, отнюдь не марать и не заражать. И будьте ж безсумнительны — в делах и нуждах и прозьбах ваших, всем и каждому всякое удовольствие (удовлетворение) и защищение, поколь я здесь продолжусь, получать будите, как я жизнь свою, с прибытия моего сюда, провождаю и моими делами, вам сколь известно, так и ее докончить хощу».
О своем новом ордере Черемисинов сообщил губернатору Брилю, но плохо верил, что тот откликнется на его начинания, одобрит их. Пусть в Сенате оценят их государственное значение. И он направил копию ордера в Правительствующий Сенат, добавив при этом: «...
дабы и протчие места в государстве воспользоваться тем могли».
В тайнике души хранил Ларион светлую надежду на одобрительный ответ из Петербурга.
Но это упование было зыбким, как пламя свечи на ветру.
Усть-Иленгская приказная изба 15 марта 1773 года сообщила в Илимск, что постановление Черемисинова
«при собрании крестьянства публиковано, и в слышании в приказной избе староста, соцкий и десятские обязаны подписками». Эти подписки прилагались: «...впредь на подарки всякого чина людям поборов с крестьян чинить не будем».
Была выслана также мирская смета с припиской:
«сие написали за руками по согласию» (следовали подписи крестьян с фамилиями, знакомыми Лариону: Томшин, Чиин, Басов, Коношанов, Грузных...) Против многих фамилий было написано: «по безграмотству (имярек) руку приложил Першуков Иннокентий».
Подобные отчеты стали поступать из других приказных изб. А из Усть-Иленги пришла жалоба от безграмотных крестьян, написанная по их просьбе: писчик Першуков вынуждает давать ему подарки, за кого ставит подпись под приговором общества. «Каков крючкотвор!» — возмутился Ларион и удалил писчика за взятки без права занимать впредь такую должность.
В илимской канцелярии было шумно. Подьячие толпились у лубочной картины, прикрепленной на стене возле штыря с нитками для сшивания бумаг. Она была вывешена по указанию воеводы.
На картине бросалась в глаза белая костлявая смерть с косой. Под рисунком кривились большие буквы пословицы: «Змея хоть и умирает, а зелье все хватает». А ниже пояснялось, что к подьячему (он тоже был нарисован) пришла смерть с косой и ждет его в дверях. Хотя приказной человек скончался «во облегчение народу», но был плут и выучился всегда просить за труд. Когда смерть велит мошеннику все негодные дела бросить и больше ничего не писать, подьячий руку с пером окунул в чернила, а другую протянул к смерти —
«и уже лишася сил, даже у смерти за труды просил».
— Разрисовали нашего брата.
— Поддели под самое ребро.
— Неужто такое взаправду? — вплетается в общий говор тонкий голосок мальчишки-«пищика».
— Раз напечатано, значит, правда, — кто-то ответил ему.

6
Санжиб ходил во дворе, как сонный; жаловался Фекле:
— Сопсем объелся блин. Пошто мяса не давал?
— В масляную неделю мяса не едят, — поучала его Фекла. — Яства только молочные, масляные, рыбные. А скоро вовсе Великопостье будет.
Церковный звон — блин-блин-блин! — гудит над острогом, ударяется в горы, расплескивается по реке.
В масляную неделю Ларион получил документ от духовной консистории, удостоверяющий его развод с Екатериной Чаплиной. Основание для церковного решения было одно — явная измена супруги.
Ларион и Арина венчались в Спасской церкви. В церковь и ее ограду втиснулось, наверное, пол-Илимска. Кое-кто заглядывал снаружи в окна.
Смуглая невеста стояла в белоснежном платье, белая вуаль прикрывала высокую прическу. В строгой припухлости губ слились воедино скромность, чистота помыслов, женская самоотверженность, мягкая повелительность, вера в людей и что-то таинственное, неподвластное человеческому разуму.
Седой протоирей Гермоген, неторопливый, вдумчивый, отменный оратор, взирал на невесту, и у него крепла мысль о том, что женская красота исцеляет мир, без нее бы люди вымерли, предавшись нечестивым делам и разврату, подобно содомлянам — женщинам и мужчинам. «И как они не заботились иметь Бога в разуме, — гласит писание, — то предал их Бог превратному уму — делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы...». И рассудил Бог: делающие такие дела достойны смерти.
Красота сегодняшней невесты — словно напоминание земное о Пресвятой Марии Богоматери, олицетворяющей скромность женскую и другие величайшие добродетели. Образ Богородицы, воссозданный в иконах, зовет к горнему полету, а не в пучину озверения, самодовольной сытости, способной на всякое зло, на продажу души и родины за тридцать сребреников. Божественная красота — источник поклонения и утешения, самооценки и бодрости.
Обручаемые обменялись кольцами. «Неужели это правда?» — думала Аринка, ощущая на себе любящий взгляд Лариона. Вслед за переменой колец она пыталась уловить молитву священника:
— Призри на раба твоего Илариона и на рабу твою Арину и утверди обручение их в вере, и единомыслии, и истине, и любви...
Когда новобрачные выходили из церкви, толпящиеся в ограде привалились к паперти.
— Истинно Богородка, — слышится шепоток.
Аринка одарила людей чарующей, счастливой улыбкой.
Заневестившейся девкой — несмело и с затаенной радостью — подступала весна. Чувствовалась она в просторной и осиянной синеве неба, в ярко позеленевшей тайге. Поутру еще крепчает мороз-ясница, но к полудню солнце пригревает увалы, множится искринками на жестком насте. С золотистой валежины-сосны потянется созревшая капля и, упав на холодный снег, замерзнет. Но скоро дойдет очередь и до этого снега, начнет смиренно таять, обнажая жухлую прошлогоднюю траву.
Согретые теплыми лучами каменные глухари бесшумно слетаются к своим токовищам, и на зорьке ясной играют призывную любовную песню. Глухарь самозабвенно щелкает, вытянув шею, веером раскинув хвост, распустив крылья. С заречных гор пение птиц доносится до Илимска.
Ожили краснобровые птицы, вечные, не улетающие обитатели тайги, лесные туземцы; горячится у них кровь.
Значит, взаправду идет весна.
Воевода объехал уже весь уезд, кроме одной волости — Верхне-Илимской. Центр этой волости находился в самом Илимске, а последней ее деревней в верховьях реки, в дебрях Березового хребта, была Кочергина.
Необходимость поездки в этот край диктовалась не просто ознакомительной целью. Воевода решил побывать в Кочергиной для проверки запасов хлеба, доставленного туда зимой с ангарской стороны — из Яндинского острога и Ново-Удинской слободы. С собой он решил взять казаков с урядником Саламатовым, чтобы они заготовили лес для плотов и по большой воде сплавили зерно в Илимск. Хлеб предназначался солдатам, казакам, посадским людям, его должны были доставить взамен илимского, отправленного воеводой на Усть-Кутскую пристань для сплава в Якутск.
Была еще одна причина поездки — жалоба на тунгусского князца Жерондоева, привезенная Саунчиком и Иленгой.
Ларион выехал в Кочергину, пообещав жене вернуться к Благовещенью.
* * *
Придерживаясь следов оленьих нарт, по Илиму ехали три подводы. Задористые звенели колокольчики. В кошеве сидели Черемисинов и Баев, одетые в собачьи дохи. На облучке горбатился балагур Саламатов, урядник. За ними двигались две повозки с казаками.
Когда подъехали к деревне Шестаковой, втихомолку пошел лохматистый снег, густо замельтешивший в тайге. От этого сумерки сгустились еще быстрее.
Ужинали у старосты. Поднимая чарку, Саламатов дурашливо брякнул:
— Здравствуй, рюмочка Христова. Ты откуда? — Из Ростова. — Паспорт есть? — Нема. — Ну, вот тебе и тюрьма.
И опрокинул чарку в рот.
Потом рассказывал веселые байки.
— Баба у меня привередливая, ругает меня громко, от ее крика чертям тошно. Раз пригласил я на обед двух енисейских казаков, сопровождавших ссыльных в Якутск. Предупредил их нарочно: жена у меня глухая, ежели будете с ней разговаривать, то кричите громче. Когда вошли в избу, они, глядя бабе в глаза, гаркнули: «Доброго здоровья, хозяюшка!» Она от этого опешила, молчит, а они думают, что она не слышит, и еще больше кричат... К примеру: «Щи у тебя, хозяйка, шибко наваристые!», «Спасибо за хлеб-соль!»
Давясь от смеха, Иван закрыл лицо рукой. В ложке Лариона прыгал пельмень.
За ночь, покуда путники отдыхали в деревне, снегу навалило чуть ли не в пол-аршина.
На восходе солнца выглянула из дупла белка, и черные бусинки глаз замерли, пораженные новизной тайги. Усики у нее дернулись, уловив запах свежевыпавшего снега. Сизой молнией проскользнула она вниз и плюхнулась в снег. И что тут началось! Белка купалась, разбрасывая пыль, ныряла, вертелась клубком, умывала запорошенную мордочку удлиненными лапками. Попался ей кусок старого обледенелого снега, и она вмиг его иззубрила и разбросала. Игриво распушенный, с подпалиной хвост просвечивался мартовским солнцем.
Потом зверька насторожили незнакомые звуки: не лесной однообразный звон и громкие неприятные выкрики. Звуки приближались, но белка к ним прислушивалась лишь какой-то миг, а потом снова увлеклась игрой с пушистым снегом.
Кругом громоздились горы. На увалах, как белые стражники, стеной стояли высокие березняки.
— Тунгусы, ваше благородие, — Саламатов показал плетью влево. На берегу виднелись два чума, из
нюковклубился дым. Поблизости белошалевые олени рыхлили снег. Из чумов вышли женщины и дети в ярких одеждах.
— Господа командиры, может, чайку попьем? — раздался голос с задних повозок.
К путникам поспешила одна из тунгусок. Ларион узнал Иленгу.
— О, бойе капитана! — восклицает она. Индо (заходи) чай с
сатураном10 пить.
— Спасибо. Но мы торопимся в Кочергу.
— Ну, смотри...
— А как ты живешь?
— Мужик заимела. Чиктыкан звать. Шибко беда хороший. Белку метко стреляет. У тебя тоже баба хороший. Глядела ее Илимске. Аришкой звать. Красива, борони бог. Но моя тоже ничего. Моя тоже жаркая...
— Поехали! — бросил Ларион, лениво улыбаясь, видя, как спина урядника сотрясается от смеха.
Когда немного отъехали, Иван показал рукой вправо:
— Устье Чары...
В деревне Кочергиной, спрятавшейся среди ельников, Черемисинов и Баев проверили сохранность хлеба в высоких амбарах. Разбирались также с ожиревшим шуленгой Жерондоевым, который жил, по примеру русских, в рубленой избе. Шуленга признался в своих злоупотреблениях и попросил не наказывать его, пообещав к следующему суглану (в декабре) рассчитаться с жалобщиками. И пусть тогда сородичи изберут другого шуленгу.
Переночевав у
целовальника11 Чемезова, воевода и повытчик попрощались с урядником и другими казаками.
— Плывите после ледохода со всяким поспешанием, — наставлял воевода. — И не вздумайте чинить обиды и разорения тунгусам. В противном случае будете наказаны без всякой поблажки. Вам ведомо, как я поступил с Бутаковым...
Ларион с Иваном возвращались на двух одноконных повозках, сами были за ямщиков. Пять лошадей оставили в Кочергиной для подтаскивания бревен к реке.
Ларион ехал первым, поторапливая коня вожжами. Теперь дорога была торнее и шла под уклон. Скоро удастся увидеть и обнять Аринку. Вот уж показалось устье Чары…
До Лариона донеся вой, от которого заныло сердце:
— У-о-о!
По правому пологому берегу бежало четыре волка. Видимо, они правили свой путь поближе к тунгусским оленям, но теперь остановились, принюхиваясь в сторону повозок. Возглавлял стаю большой горбатившийся волк, на морде и загривке его желтели подпалины. Звери отфыркиваются, лязгают зубами, скулят...
— Волки! — крикнул Ларион, и лошадь его, прижав уши, жахнулась в сторону, к наледи возле устья Чары. Впереди зубоскалила полоска воды, и Ларион натянул вожжи.
И вдруг... повозка рухнула в полынью. Ларион отпустил вожжи, видя, как карабкается конь передними ногами за кромку льда. Кошева ушла под воду из-под ног Лариона. И бешеный поток, захвативший ее в глубине, сорвал лошадь, голова ее скрылась под водой.
Ларион бултыхается в воде. Отяжелевшая доха и прочее одеяние тянут его вниз. Пробовал ухватиться за ледяную корку, но она сломалась. А быстрина хлещет, издевательски хохочет. Ледяная стынь охватывает тело. И страх цепенит душу. Краем глаза ухватил Ларион, что к промоине сворачивает Иван...
Иван соскочил с кошевы и хотел отцепить вожжи (может, придется кинуть утопающему), но в горячке лишь притужил их к оглобле. Когда подбежал к разлому, воеводы уже не было. Лишь шапка с бобровой опушкой была прижата течением к кромке льда. В разнообразных, безучастных завитках воды крутятся льдинки и клочки сена.
Ужас заграбастал Баева.
— У-о-о!
То ли это волки воют, то ли он сам…
* * *
Томимая тяжелым предчувствием, Аринка выходила за калитку, ведущую к проруби, и глядела, глядела в сторону Городища: не возвращается ли муж по Илиму? Не звенят ли колокольчики? Он обещал вернуться к Благовещенью, но вчера уже праздник прошел, а его все нет.
Запах сопревшего снега и обласканной солнцем хвои несет ветерок. Но весна не радует Аринку. Она с опаской поглядывает на обезображенный, в темных разводах лед и шепчет бескровными губами:
— Где ж ты, мой сокол ясный? Помоги ему Господи!
В гости к Аринке пришла Пелагея Ниловна Сенотрусова с сынишкой и как могла ее успокаивала:
— Не расстраивайся, Арина Дмитриевна. Ну, задержались малость, может, по делам или белок решили пострелять...
— Не знаю, что и думать, — брови у Аринки в печальном изгибе. — Дорога-то день ото дня портится.
— Мой говорит, что Ларион Михайлович мог и не ездить в Кочергину. Отправил бы туда Шестакова.
— Такой уж у Лариона характер, — устало улыбается Аринка. — В делах хочет сам до всего дойти. «Я лишь в Кочергиной не был», — говорил мне.
— Да, лютой он в работе.
— А Шестаков-то хлеб продает, по дорогой цене, — шепотом сообщает Ниловна.
— Неужели? Зимой он просил Лариона выписать казенный хлеб, ссылаясь на нехватку.
— Да хитростный он шибко. Не гляди, что на вид такой благостный.
— В другой раз Ларион ему не поверит, — отозвалась Аринка.
Потом она стала учить грамоте Семушку, белоголового, со стеснительной улыбкой мальчишку. Тот схватывал все на лету и занимался с удовольствием — больше всего из-за хозяйки: детское сердчишко тянулось к красоте.
— Аз, буки, веди, глаголь, добро, есть... — читает он букварь, улавливая одобрение в глазах наставницы.
— Мо-ло-дец! — слышит певучую похвалу.
— Давайте часослов почитаем, про Николая Чудотворца, заступника тех, кто по земле путешествует и по морю плавает.
Хозяйка развернула книгу в том месте, где была бумажка-закладка, и стала читать:
«Силою, данную ти свыше, слезу всяку отъял от лица люте страждущих: алчущим бо явился еси кормитель, в пучине морской сущим изрядный правитель, негодующим исцеление, и всем всяк помощник показался еси, вопиющим Богу: Алилуйе».
И смахнула рукой слезинку.
Ларион предстал перед Аринкой в изможденном виде. Лицо у него осунулось, щеки отливали желтизной. Всплеск радости в глазах с трудом пробивал усталость, в них чувствовалось смущение.
— Что с тобой? — испугалась Аринка.
— В дороге продуло...
— Полежать ему надо, — сказал Иван Денисович Баев, помогая Лариону снять доху.
Уходя, он без обиняков рассказал Аринке, что Ларион — о, ужас! — угодил в полынью и вместе с лошадью скрылся под водой. Случилось это напротив устья Чары.
— Показалось мне, что в одном месте шуга шевельнулась. Сунул туда руку и поймал Лариона Михайловича. Ну, и вытянул его. Силенка-то у меня, слава Богу,
есть...
Дополнительные подробности Аринка выведала у самого Лариона:
— Оперся я рукой о что-то твердое: или корягу, или оглоблю. А течение меня сносит... Увидал над собой светлое пятно, оттолкнулся... Иван схватил меня за руку.
— Как же тебе воздуху хватило? — ужас застыл в глазах Аринки.
— Нырять в детстве любил. На реке Исети. Это и спасло.
После тяжелого происшествия Ларион заболел. Его корежила лихорадка, от которой страдал еще мальчишкой в деревне Черемисской. До стука в зубах колотила она его, бросала то в жар, то в холод, расшатывая организм, ослабленный и нервным потрясением, и сильным переохлаждением. В забытье видел тунгусский чум, в который его, окоченевшего, домчал в смятении Баев. Вместе с тунгуской Иленгой он стал его разболакивать, но заледенелые унты не снимались, их разрезали ножом.
Когда снимали нательное белье, Ларион отмахнулся от Иленги — дескать, не гляди... Иван замешкался, а Иленга возмутилась:
— Ах ты, холерный, окаянный! Я что? Голый мужик, что ли, не видала? Тебя, что ли, не видала?
Иленга с Иваном натерли спиртом тело Лариона, кружку со спиртом опрокинули и в рот, с трудом ими разжатый. Потом запихали пострадавшего в широкий спальный мешок, сшитый из оленьих шкур, положили головой к костру, который подживлял, попыхивая трубкой, новый муж хозяйки — Чиктыкан. Одежду воеводы Иленга развесила на жерди, закрепленные невысоко, вблизи костра.
Каменным сном спал Ларион и пробудился лишь к полудню следующего дня. Вначале не понял, где находится. Вот икона маленькая, закопченная висит на жерди, а рядом с ней лохматый божок-хранитель. Тут же висит какая-то дощечка с дырочками; Чиктыкан переткнул палочку в другую дырочку, над которой был вырезан крестик, обозначавший праздник.
— Благовессенье, — весело щурит глаза.
— В этот день медведица с медвежатами из берлоги выходит, — напоминает Иван. — У малышей грудка бывает белой.
Ларион вспомнил, где находится. «Уже Благовещенье, — думает он, — обещал Аринке к этому дню вернуться, и теперь она горюет».
Ему вспомнилась родная деревня Черемисская. Перед Благовещеньем обмолачивали на гумне последние снопы хлеба. Мать приносила сюда горячие пирожки, оладьи, калачики. Закончивши молотьбу, «молотяги» залезали в овин и там съедали «еству», а часть оставляли как благодарственное приношение «суседу овинному» за благополучный исход работы.
Лариону кто-то ласково гладит волосы. «Мама», — думает он. Нет. Это тунгуска Иленга сидит рядом и приговаривает:
— Отгадай загадка, капитана: слаще сладкого, уж шибко сладко — кто?
— Мед?
— Нет.
— Сахар?
— Нет... — смеется Иленга. — Сон. Ты спал, борони бог, как долго. Жить будешь! Тебе Боллей-батюшка помог, лесной шайтан, звериный хозяин, — показала трубкой на божка-охранителя. — Выпей чай-сатуран, он силы прибавляет, — подала ему кружку.
И кто-то снова нежно касается рукой головы. «Иленга», — обрадовался Ларион.
— Ты спал, а приходил Иван Федосеевич, — слышится певучий голос Аринки.
— Ты его спрашивала: со всех ли волостей прислали старосты подписку, что не будут заниматься поборами?
— Да, уточнила. Все волости отправили.
— Это хорошо.
— И запальной
травы12 он принес. Говорит, от всех болезней помогает.
Аринка поправляет клинчеватое одеяло, которым прикрыт Ларион. На лице мужа она видит тень душевных страданий, вызванных не только болезнью, но и тем, что пришлось отложить начатые с большим размахом дела. Его глаза, обычно веселые и быстрые, стали задумчиво-строгими и удрученными: совсем недавно они видели смерть.
А он вспоминал о том, как беспокоился за Аринку, находясь в чуме. Сквозь нюк увидел ночью звездочку — она подмигивала ему, напоминала об Аринке. «Милая Аринка! — шептал он про себя. — Теперь всегда, когда увижу небо звездное, буду думать о тебе...»
Постепенно Ларион стал поправляться, чаще ходить по дому. Однажды он сидел с Аринкой в гостиной, а она читала ему «Лечебник»:
«Бани можно почитать за лучшее лекарство для простого народа», — звучал ее неторопливый, нежный голос. — А дальше тут написано, что плохие вещества выходят в бане испариною. Вот послушай: «Кто хочет быть о сем совершенно уверен, тот пусть дотронется ладонью до чистого зеркала; после чего увидит, что испарина самая из рук выходящая сядет на зеркало и сделает на нем пятно...»
Она взяла с комода настольное зеркало, от которого прыгнул по стене солнечный зайчик. Приложила ладонь мужа к стеклу:
— Вот видишь испарину?
Ларион кивнул и нахмурился, обнаружив в зеркале свое лицо: блеклое, желтое, как еловая доска, глаза впалые, большие, от носа к углам рта пролегли две резкие борозды, на верхней губе язвочки от лихорадки.
Потом сама Аринка посмотрела в зеркало.
— Что-то себя нe узнаю, — игриво говорит она. — Что же ты не купишь мне румяна и белила?
И глядит на Лариона с удивленной, неподражаемой улыбкой, чарующие ямочки на щеках стали отчетливей, две росинки играют в карих глазах.
На эту улыбку, дарственно-роскошную, Ларион непроизвольно отвечает своей — восхищенно-радостной.
— Ты и так бесконечно красива. Тебе краски без надобности.
Аринка прижалась к нему упругим и теплым телом, подмигнула сокровенно:
— Вот попарю тебя в баньке, и сразу поправишься, — изысканным жестом округлила руку вокруг мужниной шеи.
Тихая ласкательная радость охватила Лариона. Благодаря Аринке, этого необыкновенного, любящего существа, личная жизнь его стала возвышенно-красивой и, как ему казалось, непростительно счастливой, потому что в долгу перед Богом за такую жену.
В один из солнечных дней Аринка вывела Лариона на крыльцо, ведущее внутрь двора. Мир предстал перед ним девственно-ярким, ликующим. Ах, как хорошо вырваться из лап недуга, видеть рождение весны, улыбаться солнцу, которое звенит колокольчиком над покатой горой, за Илимом.
Завораживал своим пением скворец, сидевший на коньке крыши людской, где жили Санжиб с Феклой. Глянцевитая, словно искупавшаяся в черном лаке птица, казалось, водила невидимым смычком весны, она пела задиристо и самозабвенно, и в ее голосе слышались и свист загостившейся синички, и трель соловья в начале лета, и схожее со звучным поцелуем чмоканье.
— Красиво поет, черт! — восхитился Ларион.
— К Николе вешнему кукушка прилетит, — сказала Аринка.
Послышался гвалт за острожным тыном у реки.
— Илим раскололся, — взволнованно сказал Санжиб, вошедший в ограду через калитку возле краеугольной башни. — Айда глядеть, — он взял багор и снова скрылся за тыновой стеной.
Аринка и Ларион вышли за калитку. Их глазам предстал бушующий, грозный Илим, подступивший чуть не к башне.
Льды движутся грузно и натружено, шуршат и стеклянно позванивают. Плывет вырванная с корнем распустившаяся верба...
— Сегодня 25 апреля, — задумчиво говорит Ларион. — Исеть у Шадринска уже давно вскрылась. Там уж начали сеять, и скоро здесь выедут пахать, боронить.
— А 5 мая — Арина-рассадница, — замечает с улыбкой Аринка. — Мои именины. После этого дня мама всегда рассаду сеяла.
— Надо начинать передел земли, — хмурится Ларион. — Завтра пойду в присутствие.
— Не жалеешь себя, — укорчиво смотрит Аринка на его лицо, упрямо сосредоточенное, и вполне понимает, что решения своего он не изменит.

7
В Иркутске получен рапорт илимского воеводы, отправленный им еще до поездки в Кочергину. Лицо Бриля расплылось в довольной улыбке, когда он читал о том, что подушные за прошлый год в уезде собраны полностью. Об этом Адам Иванович с удовольствием доложит генерал-прокурору Сената князю Вяземскому!
Он вспомнил про два письма, полученных ранее от Черемисинова — они лежали под кипой деловых бумаг. Насупившись, достал их и вновь стал просматривать.
В первом письме воевода просит одобрить новый, более легкий (значит, без экзекуций и батогов) способ сбора недоимок. Суть его состоит в том, чтобы недоимки за умерших, беглых и прочих отсутствующих переложить на богатых и прожиточных крестьян. С одной стороны, это хорошо: сбор подати идет в уезде без недоимок (впервые за годы губернаторства его, Бриля); а с другой... Черемисинов просит одобрить, можно сказать, похвалить его за незаконные действия по перекладке недоимок на богатых и прожиточных крестьян, вместо того чтобы разделить задолженность поровну и ставить на правеж непослушных.
Адам Иванович взял перо и коряво вывел на письме:
«Просьбу илимского воеводы оставить без последствий». И поставил подпись: «Адам Бриль, иркутский генерал-губернатор».
Во втором рапорте Черемисинов просит одобрить его действия по предотвращению незаконных поборов с крестьян и запрещению всяких подарков начальству. С одной стороны, эти меры полезны, так как крестьяне сберегут деньги для подати, а с другой, зачем такая горячка с подарками? Неужели их все надо считать взятками? Что за идея фикс? А ежели подарки дают действительно из «доброусердия»? Тогда как? Обидеть дающих? Тоже нехорошо. Правильно Басалаев сказал: «Черемисинов — несносно честный и правдивый».
И генерал подписал на рапорте:
«Сдать в архив».
К губернатору зашел Басалаев и двумя пальцами подал пакет из Якутска — рапорт товарища воеводы поручика Иконникова, человека пожилого, оставшегося за главного начальника. Поручик сообщал, что ясак за этот год собран лишь наполовину. Взимающие ясак князцы, особливо Софрон Сыранов из Кангаласского улуса, не рассчитываются сполна с казной. На все требования Сыранов отвечает: я, дескать, здесь самый главный, что хочу, то и делаю, поскольку являюсь депутатом Уложенной комиссии.
«Ох, уж этот Сыранов!» — лицо Бриля стало бескровным. Из-за Сыранова можно попасть в немилость к государыне, уделяющей много внимания ясашным делам. Тем более что Якутску принадлежит первое место по добыче пушнины, за ним идут Новая Мангазея (Туруханск), Енисейск. В большом количестве пушнина продается в Западную Европу и Китай.
— Что будем делать, секретарь? — Бриль уныло взглянул на Басалаева. — Сенат пока не направил воеводу в Якутск. Князцы распоясались. Иконников с ними не справляется. Чтоб потребовать с Сыранова, там нужен воевода, утвержденный Сенатом. А сколько его можно ждать? Своего не хочу посылать, чтоб не оконфузиться, как с Ходыревским.
— Ежель не направим сами, будет еще хуже, — морщится Басалаев. — Не может же вакансия быть вечной... Тем более что есть достойный человек... — секретарь витиевато крутанул рукой.
— Кто это? — глаза у Бриля расширились.
— Коллежский асессор Афросимов... — Басалаев назвал подьячего с
приписью13, с которым проворачивал корыстные хитроумные делишки.
— Фу, не потянет, — Бриль собрал складки на лбу, думая об Афросимове, плотном, ловком в движениях, с веселыми, заискивающими глазами. — Он привык лишь с бумагами возиться.
— Позволю не согласиться, ваше превосходительство. Человек он дельный. Хорошую школу прошел в губернской канцелярии. Это человек наш... — секретарь по-лисьи улыбнулся. — Он не забудет, какую милость ему оказали. В Якутске, как известно, отменные соболя...
Адам Иванович понимающе насупился. «Хорошо бы сшить дочке Евочке соболью доху, — придавила его мысль. — Ведь скоро придется отдавать ее замуж». И он согласился направить временно якутским воеводой Афросимова.
— Но представлять его в Сенат пока не будем, — тяжело вздохнул Адам Иванович. — Посмотрим, как пойдет дело...
* * *
Черемисинов появился в канцелярии, поражая всех своей худобой.
— С выздоровленьицем вас, — поклонился Сизов, увидев изжелта-бледное воеводское лицо, глубоко запавшие, одичалые глаза. «Краше в гроб кладут, — подумал он. — Теперь утихомирится, не будет без удержу вводить всякие новшества».
Скупо кивнув на приветствия, начальник прошел в кабинет вяловатой, ощупывающей походкой. На столе лежал придавленный наполовину зерцалом засургученный пакет из губернской канцелярии. Ларион раскрыл его с живейшим интересом: может быть, губернатор одобрил его меры по искоренению лихоимства в уезде?
Но указ был о другом. Это был ответ на последнее обращение илимского воеводы, навеянное его поездкой на Лену, в ее низовье, в сторону Киренска и Чечуйска. Черемисинов предлагал отменить обязательность для крестьян
руги14, и сейчас с интересом воспринимал свои соображения, которые повторно перечислялись в указе.
Крестьяне Марковского
погоста15 письменно пожаловались воеводе, что священник Мефодий взял у них 32 десятины пашни, а также покосов на 500 копен, и, кроме того, брал руги «по три пуда зерна с венца» (то есть с мужа и жены) на весь их клир. Дань платилась даже в случае смерти одного из супругов. Пo мнению воеводы Черемисинова, церковники должны довольствоваться лишь платой за требы, установленной печатным указом Синода от 18 апреля 1765 года.
Губернская канцелярия согласилась с доводами илимского воеводы и подтвердила необязательность руги. Это был первый случай, когда губернатор Бриль напрямую поддержал предложение воеводы Черемисинова — оно имело целью сокращение хлебных расходов крестьян. Этому шагу Ларион не мог не обрадоваться, но на сердце пала горчинка: губернатор не откликнулся на его решительные меры по защите крестьян от лихоимства. Не получил оценки и факт захвата мирской земли священником Мефодием. В душе Лариона протест зреет против растаскивания крестьянских земель.
Поручив Сизову составить ведомость о землях некрестьянского населения, воевода написал указ в волости, первый после поездки в Кочергину. Он отметил, что
«за взятием одними возможными и прожиточными крестьянами» другим земли не досталось. Поэтому предлагает, по указу губернской канцелярии, провести с нынешней весны уравнительный раздел всей земли. Десятину следует, по его мнению, считать — «в длину 80, поперешнику 30 сажен», и будущие наделы исчислять этой величиной.
Если при нарезке земли по душам отдельные крестьянские дворы овладеть наделом будут не в состоянии, то для платежа подушных денег могут сами добровольно возможным и прожиточным оные земли и покосы в
кортом16 на время, до возможности (т.е. до хозяйственного укрепления) отдавать.
Просматривая ведомость, представленную Сизовым, Ларион установил, что служилые люди и духовенство имели 2219 десятин пашни да сенокосов на 17-18 тысяч копен.
— Ни черта себе отхапали. А что здесь написано? «По указу», «По указу», «По указу» — произнес с язвительной растяжкой, имея в виду слова-пояснения, стоящие против имен священнослужителей, имеющих землю.
Гусиное перо в его руке мелко вздрагивало. Стал зачеркивать злополучные слова, подписывая под ними: «Без указу», «Без указу», «Без указу»...
— Всю землю у них отберем, — на желтом лице возникло озлобление, губы посинели. — И ту, которую они могли скрыть.
А в глазах Сизова злорадный, хищный отсвет. Кто же из священников безропотно отдаст землю? Да они с костями съедят воеводу. Допрыгается наконец этот выскочка, опозорится в доску.
— У казаков тоже землю отберем, — сказал Ларион с раздражением.
— Но они же пользуются ею взамен хлебного жалованья, — таращит глаза Сизов. — Так что у них все по закону.
— Пусть берут угодья, годные к расчистке от леса. И те, которыми никто не владел, порозжие, — воевода зябко повел плечами, его сызнова мучила лихорадка.
— Воля ваша, — ухмыльнулся Сизов, думая о том, что казаки непременно в губернию пожалуются.
Угнетенный приступом болезни, Ларион вяло отложил ведомость; тень тупой усталости легла на лицо…
Церковники упирались, искали всякие уловки, чтобы не возвращать крестьянам земли и другие угодья, искали поддержки у выборных и старост, а те в свою очередь обращались за разъяснениями к воеводе. Особенно много таких обращений было в мае, когда начался весенний сев. По каждому такому случаю воевода слал распоряжения, типа:
«где священники с причетники владеют землями без указов и без платежа в казну оброков, велеть у них те земли отобрать и отдать крестьянем в общий роздел».
Негодовал, читая подобный указ, священник Тутурской слободы Шастин, владевший землей
«якобы за следующую им с крестьян ругу», а общество платило за землю эту провиант с «роскладкою».
— Скоро «распни!» закричат, как неверные на Христа! — вскрикивал он. — На владыку-то и собака не лает…
Но так как у священника указа на владение землей не было, она была отведена крестьянам на 11 душ.
А 4 июля 1773 года от воеводы исходит решительный, обобщающий указ: если при разделе земли крестьянам ее «не достанет», то
«имеющаяся во оных острогах за денежный и хлебные оброки и за жалованье ж у служащих илимских казаков, казачьих старшин и у сын боярских и у посацких и у церковнослужителей за хлебные оброки и без оброков же, пахотные земли и сенные покосы крестьянем к своему удовольствию взять и по себе разделить».
— И я за бортом оказался, — жаловался в канцелярии бургомистр ратуши Скуратов, теребил «пиратскую» бороду. — Сами знаете, с торговлишкой у нас сильно не развернешься. Землица выручала.
— Ничего не поделаешь. Назад ходу нет, — отвечали ему канцеляристы.

8
Гошка Безродных месит броднями грязь, отмахивая саженью десятины, записывает в книгу межевые знаки: сосну на угоре, высокий яр, еловый островок... Он делит землю по поручению яндинского крестьянского собрания. За ним ходят скудные (бедные) крестьяне, ставят колышки и сразу начинают пахать, понукая лошаденок.
Гошка остановился у своего надела, принадлежащего ранее Евдокиму Бревнову, поглядел окрест. Солнце купается в безжалостно-студеной Ангаре, на берегу — грязные, подтаявшие торосы — будто отдыхает стадо странных животных. Струится марево над разомлевшей пашней, звенят невидимые жаворонки.
Надавил на
косулю17 и понукая Мухортого, начал взрыхлять пашню. Н-но! Тяни, Мухортик, поддавайся, земля-кормилица! Сделав три загона, почувствовал, что косуля расхлябалась. Когда в сердцах подбивал клинья, подъехал верхом на Ветрогоне Евдоким Бревнов. Жеребец горделиво крутил головой, а наездник ухмылялся:
— Ишь ты, позарился... Кишка у тебя тонка, пропадет отрезок. Соху и то не мог настроить…
— Не осилю землю, так тебе в кортом сдам. Забыл указ,
что ли, — съязвил Гошка.
Бревнов молчал, сердито насупившись. Как ему забыть? На сходе зачитывали черемисиновский ордер, в котором говорилось о кортоме. Он поддал под бока Ветрогону и умчался, оставив на поле вмятины копыт.
Гошка упористо пахал, ощущая на спине мокрую рубаху. Рывком головы стряхивал с глаз прядь волос.
Отдыхая, взглянул на небо — синее, словно свежевыстиранное: стая белых лебедей величественно летела на север вдоль Ангары. «Раз лебеди летят — самое время пшеничку сеять, — думает Гошка и, провожая взглядом птиц, мысленно шлет пожелание: — Над Илимском полетите — привет Михалычу передайте...»
Для переверстки и межевания земель в Илгинский острог прибыли посланные воеводой урядник Саламатов с казаками и два землемера, закончившие иркутскую навигационную школу.
Земельные дела обсуждали на собрании крестьян. Оно проводилось на открытом воздухе, так как весеннее солнышко пригревало. Было слышно, как чуфыркают косачи на косогоре. Утихомиривали ребятишек бабы, которым разрешалось быть на сходе.
Священник Грозин, черный, зверовидный, умолял крестьян:
— Оставьте мне землю, Бога побойтесь...
Он объяснял, что часть земли досталась ему от покойного священника Антония, есть пашни и покосы, полученные в заклад, есть земли умерших, даренные на церковное поминание...
— А мы за эту землю по раскладке платим, — нажал на голос староста Дружинин, и шрам на его лбу дернулся. — А не забыл, как землю насильно отбирал?
— Да сам ты начал, а моих работников бес попутал. Ругу теперь можете не платить, но хоть землю оставьте...
— Пожалеть надо батюшку, — раздался просящий женский голос.
Саламатов потушил на лице улыбку.
— У меня приказ Черемисинова: землю священников разделить.
— Нет у воеводы благочестья, — злобно зыркнул Грозин, — на землю церкви покусился. Вельми скор в делах своих. Аз владыке пожалуюсь...
Крутой разговор шел весной на собрании усть-кутских крестьян, у которых захватил покосы и пашни владелец солеваренного завода Ворошилов.
— Нынче отберем покосы, как велел Ларион Михайлыч, — говорит с нажимом,
подражая воеводскому баритону, Василий Подымахин, староста. — Дадим траве подрасти и скосим ее.
Его поддержало все общество крестьян.
Дождались лета, стали убирать сено на прежнем своем лугу, отнятом Ворошиловым. Над Кутой скопился едкий дым. Где-то горела тайга, дым стлался на лугу, цеплялся за копны.
После обеда ребятишки, подвозившие верхом копны к реке, сгрудились на пологом берегу. А здесь сущие чудеса происходят. Со дна реки ползет на берег букара-стрекоза, одетая в скорлупу. Поднялась букара на жесткую травинку и замерла под ярким солнцем. Подсохла скорлупа, лопнула сверху, и показалась сгорбленная, глянцевая спина стрекозы. Вылезла стрекоза из своей оболочки, подсушила крылышки и завихляла по воздуху. И вот она летит с жужжаньем над рекой, согнув дужкой свое тельце, а за ее тенью зорко следит под перекатом ленок...
Ребятишки стали ловить стрекоз и «стегать» реку удочками.
— Оставьте
коромысла18 — прикрикнули на них мужики. — Подложите дров в костер.
И в этом крике проскользнула нотка тревоги — крестьяне в душе опасались: не сотворил бы какую пакость всесильный заводчик. Надо спешить...
Разделили пахучие копны по жребию и стали пилить сосны на плоты, застучали топорами. Над костром распаривали черемуховые прутья, из которых делали кольца для связывания бревен. Горьковато-резкий запах черемуховой коры бил в ноздри терпкой свежестью, подзадоривал в работе.
Связали уже два плота, когда к поляне подъехала ватага во главе с Добрынским, поверенным Ворошилова. Добрынский — высокий, рукастый, с лицом грубо-тусклым, словно помятым.
— По какому праву захватили сено? — заорал на Подымахина.
— По приказу Черемисинова. Потому что сено это наше.
— Ничего не знаю... Проваливайте отсюда!
— Не отдадим сено! — упорствовал Подымахин. — На всю смелость говорю.
В его руках мертвенно блеснула коса-горбуша. Выхватил ее Добрынский и бросил с берега, она неуклюже погрузилась в омут. Василий, побледнев, достал лицо Добрынского кулаком и хотел еще добавить с оттяжкой, но у самого зазвенело в голове — зазвездил поверенный в ухо. Две группы сошлись стенкой: бились, ругались, с треском рвали рубахи, обливались кровью. Истошно кричали бабы, разнимая дерущихся, испуганно визжали ребятишки.
Победа качнулась в сторону лихих людей заводчика. Добрынский с приспешниками заскочил на плоты и стал их разваливать.
— Черт с вами! — кричали сенокосчики. — Мы воеводе пожалуемся.
Однако Добрынский решил опередить крестьян и написал жалобу в губернскую канцелярию, но при этом допустил оплошности, которые не позволили ему закрепить сенокос за соляным заводом. Он заявил, что крестьяне захватили покос по указу илимской воеводской канцелярии. Они отказались возвратить накошенное ими сено, оказали на лугу сопротивление. Он, Добрынский, отобрал у них силой 90 копен сена, два плота и косу.
В жалобе также говорилось, что воевода Черемисинов приказал отдать крестьянам и пахотную землю, которой пользовался завод.
Губернатор Бриль по этому поводу решил так: если пахотные земли и покос отобраны воеводской канцелярией, то на это есть какие-то основания. И вообще, пахотных земель Ворошилову давать не следует, а сенокосов выделять только на действительное число лошадей, занятых на заводской работе. А в силу того, что Добрынский самоуправничал, затеял драку, владелец завода Ворошилов должен привлечь его к ответу.
Ворошилов сообщил в Илимск, что у него на заводе сто пятьдесят лошадей. Но Иван Баев, посланный воеводой для проверки, обнаружил только сорок три, и в соответствии с этим заводу был оставлен небольшой сенокос, который раньше не принадлежал крестьянам.
— Теперича наша взяла, — радовался Василий Подымахин.
— Спасибо Лариону Михайловичу, — удовлетворенно потирали руки крестьяне…
Летом завершился передел всей крестьянской земли.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
1
Сколько событий произошло в России за один и тот же день — 17 сентября 1773 года?
Санкт-Петербург. Екатерина Вторая жалует в этот день чины, деньги, ордена, тысячи крепостных душ, чтобы запечатлеть в памяти подданных церемонию бракосочетания наследника престола Павла Петровича (будущего Павла Первого) с гессенской принцессой Вильгельминой, переименованной в Наталью Алексеевну.
Воспитателю Павла Никите Ивановичу Панину было выделено сто тысяч рублей деньгами, а также 41512 душ в Смоленской губернии, 3900 — в Псковской.
Простой народ дорвался до вина и всякой снеди, раздаваемых бесплатно…
Оренбургская губерния. Началось восстание Пугачева. В этот день он обнародовал свой первый именной указ, обращенный к яицким казакам. По степям, дорогам, крепостям, уральским горам разлетаются листовки из грубой, неровно обрезанной по краям бумаги, с неграмотными, в духе народного красноречия словами:
«Самодержавного амператора, нашего великого государя Петра Федоровича всероссийского и прочая.
Во имянном моем указе изображено яицкому войску: как вы, други мои, прежним царям служили до капли своей до крови, деды и отцы ваши, так и вы послужите за свое отечество мне, великому государю амператору Петру Федоровичу...

Будите мною, великим государем, жалованы: казаки и калмыки и татары. И которые мне, государю амператорскому величеству винные были, и я, государь Петр Федорович, во всех винах прощаю и жаловаю я вас: рякою с вершин до устья и землею и травами, и денежным жалованьям, и свинцом, и порахом, и хлебным правиантом...»
Иркутск. В этот осенний день губернатор Бриль принял решение, имевшее большие последствия для жителей якутского края. Оно позволило согласовать интересы государства, казны с обережением простых людей от произвола со стороны тех, кто хотел наживаться грабительски и незаконно. А для этого поступка надо быть настоящим политиком, им Бриль не был, но страдал панической боязнью за свою должность и генеральскую карьеру.
Помог его величество случай. Семнадцатого сентября Черемисинов, прибывший в Иркутск с отчетом, доложил губернатору, что подать подушная за две трети года собрана досрочно, и началось преодоление почти тридцатилетней задолженности по хлебу. Сообщение илимского воеводы еще резче, контрастнее выделяло провал в Якутском уезде. Там за отчетное время ясак был собран лишь наполовину. «Боже мой!» — хватался за голову Бриль, не зная, что предпринять. Его тревога усугубилась тем, что из Якутска почта привезла две жалобы.
Товарищ воеводы поручик Иконников написал, что управитель Афросимов, направленный из Иркутска, потакает кангаласскому князцу Сыранову, захватившему покосы Тужикского наслега, отчего жители последнего отказываются платить ясак. И, как ни странно, пришла жалоба и от самого Сыранова на воеводу Афросимова, который якобы подговаривает людей в наслегах, чтобы платили ясак ему, торгует правом сбора ясака, предоставляя его тем, кто дает более крупную взятку (белях). В конце жалобы Сыранов заявил, что не будет подчиняться воеводе, потому что тот не утвержден Сенатом.
Боже мой! Майн готт! Все начальство в Якутске перецапалось. А Сыранов-то хорош! Заявил о неподчинении воеводе! Ох, уж этот Сыранов! Как депутат Уложенной комиссии, он может пожаловаться императрице напрямую, через голову генерал-губернатора. И государыня может спросить его, Бриля: что за катавасия у вас в Якутске? Куда вы смотрели, голубчик?
Сбор ясака явно идет к срыву. Адам Иванович вспомнил о предстоящей Якутской ярмарке, во время которой пушнина вообще может уплыть мимо казны. Тогда для губернатора наступит конец карьеры, придет, говоря по-немецки, капут. Посему Афросимова надобно отзывать срочно, черт дернул послушать секретаря Басалаева!
Сникший генерал сказал адъютанту:
— Объявишь посетителям, что я занедужил. Пойду домой. Поставлю компресс.
Возле слегшего в постель Адама Ивановича заботливо вздыхала Эмилия Давыдовна.
— Вижу, Адамчик, что-то тебя сильно мучает. Ходишь, как в воду опущенный. Наверное, Черемисинов еще какую-нибудь штучку выкинул? На него епископ Михаил жалуется: воевода, дескать, землю отъемлет у приходских священников. Коли бы я ведал, говорит, что такое случится, никогда бы Черемисинову развод не подписал...
Эмилия Давыдовна надула пухлые щеки, а сам Адам Иванович глядел в одну точку на потолке. Тяжело дышал.
— Черемисинофф, говоришь?.. — Адам Иванович сдернул со лба мокрое полотенце и стал подниматься с кровати.
— Чего же ты не лежишь? — забеспокоилась Эмилия Давыдовна.
— Пойду в присутствие. Поговорю с Черемисиновым.
— Правильно. Спроси с него хорошенько. Из-за его жены такого учителя потеряли! Баронство имел, государыне известен. Ева не может вспоминать Альфреда без слез...
— Это же прохвост! — вскрикнул Адам Иванович. — Назанимал кучу денег, прикрываясь моим именем. У купца Сибирякова Михаила — айн, у Лейнемана — цвай, у Юлдусева — драй... — Бриль сжимал пальцы в кулаке, да так сильно, что наружные косточки их побелели. — В морду надобно бы ему дать...
— В морду? — поразилась жена. — Бывают же грехи молодости...
— Хороши грехи! В самом грязном распутстве его подозревают. Слух идет, что в мужской компании содомскими грехами занимался... Ты бы тихонько разведала у Евы: не подступал ли он к ней?
— Ф-фу! Как ты можешь такое говорить, бесстыдник? Она лишь в спектаклях в любовь с ним играла. Так на сцене любовь неправдашная...
Генерал-губернатор, не мешкая, вызвал к себе Черемисинова. «Что-то стряслось?» — подумал Ларион, торопясь в канцелярию. Хмурый, пугающе удрученный вид Бриля не предвещал ничего хорошего. «Видно, в чем-то я проштрафился, — насторожился Ларион. — Наверно, поступил на меня короб жалоб и кляуз».
Бриль насуплено вздохнул.
— Не могли бы вы послужить в Якутске? — не глядя на Черемисинова, сказал он и придавил какую-то бумагу золочеными канделябрами.
Что-то перевернулось в душе Лариона, так взлетевший орел кувыркается в воздухе, когда натянется бечева, привязанная к его ноге. Он недоуменно пожал плечами.
Генерал взволнованно, с вздохами обрисовал ситуацию, сложившуюся в Якутске, и сказал, что если она не изменится, то хотел бы направить его туда воеводой временно, а про себя имел также в виду, что отлучка илимского воеводы сдержит поток поступающих на него жалоб.
На душе у Лариона полегчало: зря боялся, что губернатор распушит его в пух и прах, но покидать Илимск совсем не хотелось. И он сказал:
— Я всего лишь год в Илимске. Много начато дел... К тому же я назначен сюда Сенатом...
— Все понимаю. Токмо в силу необходимости надобно перебросить вас в Якутск. Месяца на два, — морщины на генеральском лбу прогнулись сожалеюще. — Надобно собрать ясак. Иначе беда... В Сенат я направлю ходатайство о вашем временном перемещении. Последнее слово будет за Сенатом и государыней. Одновременно попрошу ускорить присылку нового воеводы.
И чувство служебной необходимости, желание увидеть северные места подвигло Лариона сказать:
— Я готов поехать.
— Благодарю вас, господин капитан. Вам надо будет поспеть к ярмарке. Она откроется в Якутске 10 декабря.
Ларион заметил:
— Лена замерзнет в начале ноября. Думаю, что по зимнику успею к ярмарке.
— Хорошо, — на лице Бриля расцвела улыбка. — Ждите приказа, — Бриль загадочно поднял пухлый палец. — Наш разговор держите в секрете. А пока ознакомьтесь с делами ясачной комиссии...
Царица улыбнулась с портрета мило и поощрительно.

* * *
Для знакомства с документами Черемисинову выделили кабинет, который раньше принадлежал Афросимову, помощнику секретаря, служившему теперь правителем в Якутске. Приставленный к нему подьячий — прыткий, досиня выбритый, с бегающими глазами — принес из архива запыленные папки с надписью «Дела Якутской ясачной комиссии».
— Зачем вам эти дела? — вкрадчиво спросил воеводу.
Ларион увидел мерцающие любопытством глаза.
— Как зачем?.. У меня в уезде есть ясачные тунгусы... — нашелся он, что ответить.
На столе у него росла гора папок. «Эко сколько придется мне перелопатить», — тоскливо подумал он. Но материалы сразу его захватили, увлекли, лицо стало деловито-пытливым.
Ларион узнал, что в 1763 году сибирский губернатор Соймонов написал рапорт императрице, в котором сообщал о злоупотреблениях местных властей в отношении к ясачным народам. Соймонов обвинил во взяточничестве якутских служилых людей: они все без изъятия повинны
«в похищениях высочайшего ее императорского величества интереса». Жизнь якутов открылась Ф.И. Соймонову при огорчительных обстоятельствах. В 1740 году, во времена бироновщины, вице-адмирал Соймонов был отдан под суд за участие в русской дворянской группировке, выступавшей против немецкого засилья. После телесного наказания — разрывания ноздрей и битья кнутом, а также лишения всех чинов, Федор Иванович был сослан на каторжную работу в Охотский солеваренный завод. В пути ему довелось воочию увидеть жизнь якутов на Лене и Алдане, произвол местной администрации.
Насильственным путем познакомился этот человек с Сибирью, но стал (нет худа без добра) ее могучим преобразователем, достойным продолжателем грандиозных замыслов и начинаний Петра Первого. Был он человеком несгибаемой воли и неподкупной честности.
Докладная записка губернатора подтолкнула Екатерину Вторую к реформированию ясачного обложения в Сибири. Пушнина, продаваемая в Европу и Китай, могла изрядно пополнить пустую казну, оставшуюся от императрицы Елизаветы и Петра Третьего. Эти монархи забирали себе государственные деньги, и казна почти ничего никому не платила. Подьячие в воеводских канцеляриях годами не получали свой оклад и жили лихими поборами.
В феврале 1763 года императрица подписала указ Сенату о направлении в Сибирь ясачной комиссии во главе с лейб-гвардии секунд-майором Щербачевым. В инструкции Щербачеву императрица предлагала учреждать ярмарки, на которых ясачные могли бы торговать оставшейся от оплаты ясака пушниной. Если комиссары (приемщики) оценят пушнину низкой, то ясачный имеет право продавать ее. В остальное, кроме ярмарок, время купцам
«ни с какими товарами отнюдь не выезжать» и до сбора ясака «мены иноверцам на товары не дозволять».
С упоением читал Ларион строки монаршей инструкции, обязывающей, чтобы с ясачными на местах
«поступали по самой истинной правде, чтоб взятков и подарков никаких, ни под каким предлогом, брать с них не дерзали». Будут строго, вплоть до смертной казни, ссылки в Анадырский острог и на Камчатку, наказываться те, кто в канцеляриях несправедливо рассматривает жалобы ясачных «по кабалам, по векселям и другим обязательным письмам».
Лариону открылось, что его направляют в Якутск по делу огромной государственной важности; оказывается, сама государыня уже десять лет озабочена тем, чтобы уберечь якутов и другие ясачные народы от злоупотреблений местной власти. «Государыня узнает о моем перемещении, и я послужу ей верой и правдой», — липла к нему честолюбивая мысль.
В инструкции отмечалось, что не все в ней предусмотрено из-за отдаленности места, где проживают ясачные. И если окажется, что казна терпит убытки, надобно принять меры на месте с докладом об этом в Сенат. Это было желанным откровением для решительной натуры Лариона, потому что подтверждало, хотя и косвенно, допустимость самостоятельных действий, которые имели место с его стороны в Илимске и, возможно, будут в Якутске.
Он осознает, что допустил нарушение субординации, отослав в Сенат, не согласовав с губернатором, рапорт о своих мерах по защите крестьян от незаконных поборов, но надеется, что государыня простит его за излишнюю независимость и по достоинству оценит поступок, совершенный в интересах общенародных и государственных.
Ларион отметил про себя, насколько внимательно отнеслась Екатерина Вторая к докладной записке Соймонова, назначила его после этого сенатором. «А на мое письмо в Сенат — ни слуху, ни духу», — подосадовал он. Но сладкая надежда на ответ, согласованный с царицей, теплилась в его душе.
В 1764 году руководство ясачной комиссией было возложено на сибирского губернатора Дмитрия Ивановича Чичерина. Ответвлением этой комиссии стала Якутская ясачная комиссия, которую в 1766 году возглавил коллежский советник Мирон Мартынович Черкашинников, два года до этого служивший якутским воеводой.
Значение новой должности Черкашинникова определялось тем, что Якутский уезд раскинулся (без Охотского уезда, включавшего Камчатку) от устья Витима до мыса Дежнева, от верховий Олекмы до моря Лаптевых, и поставлял самое большое количество российской пушнины, или, по-другому, мягкой рухляди. Деятельность Черкашинникова приобрела особую самостоятельность в связи с тем, что в 1765 году иркутская провинция была преобразована в губернию, и с тех пор Сибирской ясачной комиссии, возглавляемой тобольским губернатором, не было большого резона вникать в дела якутского уезда. Руководитель Якутской комиссии имел право издавать указы, обязательные для исполнения в наслегах — ясачных деревнях.
Коллежский советник действовал в тех направлениях, какие начертала императрица, но многое у него получалось по-своему, по-черкашинниковски, поскольку действовал так, как требовали местные условия. Он отменил ясачных сборщиков, которые забирали лучших соболей лично себе, расхищали казну, пользуясь запутанностью с документами. Сбор ясака поручил тойонам (племенным князцам) и старшинам (волостным князцам), они стали получать два процента от сданного ясака. Лучшие сборщики поощрялись дорогими сукнами и черкасским табаком. Платить ясак Черкашинников разрешил не только соболями и лисицами, но, в случае «неулова», и неокладным зверем, то есть горностаями, белками, песцами, а также оленьей замшей и деньгами. Отменил аманатство (взятие заложников), частично сохранившееся в уезде…
Видя, что Черемисинов взахлеб читает материалы, подьячий приносил все новые и новые папки.
— Между прочим, Афросимов ничего этого не прочитал, когда поехал в Якутск, — сообщил он. — Там у него свой интерес... — и добавил полушепотом: — Говорят, соболью доху послал Брилю, для дочери Евы.
Ларион усмехнулся:
— М-да... Курьезные у вас дела.
Ларион читал о том, что Черкашинников объехал со своей комиссией все наслеги: проводил перепись населения, дотошно изучал образ жизни якутов, их благосостояние, сравнивал старые окладные книги с новыми. И выявился большой разнобой в оплате ясака, состоящего из двух соболей на душу. В отдельных местах 15 человек платили один соболиный ясак, а в других один человек принужден был сдавать по пять ясаков.
С учетом такой неразберихи Черкашинников издает указ: расположить (разверстать) ясак по достаткам, то есть с учетом прожиточности. В дальнейшем он провел переобложение, исходя из количества сенокосных и лесных угодий, приходящихся на человека. Было проведено межевание земель; Черкашинников отрезал участки, самовольно захваченные князцами, подтвердил общинные порядки. В общинных владениях находились пастбища и промысловые угодья, большая часть сенокосов.
На основе всех этих преобразований сбор ясака увеличился в два раза.
Ларион восхищался Черкашинниковым, ощущал духовное родство с ним, но легкая ревность шевелилась в его душе. Черкашинников, оказывается, раньше, чем он, неистово защищал простых людей теми способами, которые Ларион считал своей находкой.

2
Осенью жителей уезда насторожил слух, что Черемисинова переводят воеводой в Якутск. И как часто бывает со слухами, никто толком не знал, откуда он появился и насколько верен. Загоревали те крестьяне, для которых воевода был верным заступником; были и другие люди, которых услаждал появившийся слух — пусть проваливает начальник хоть в тартарары! Не всем по нутру неистовая горячность воеводы по искоренению злоупотреблений.
Разговоры-пересуды о предстоящем отъезде Черемисинова докатились и до деревни Усть-Иленги. «Что же Аринка ничего не сообщает об этом?» — недоумевала Федосья Ознобихина и еще раз прочитала от нее письмо, в котором самыми важными были строки:
«Любезная мама. Извещаю тебя, что я беременна, уже шесть месяцев. Ларюшко этому несказанно рад. Приезжай в гости по зимнику».
А в конце была приписка: «Посылаем поклон дяде Елиферу, тете Лукерье, батюшке Александру, Дуняшке Басовой. Передай Дуняшке, что я жду от нее привета».
Даже намека не было в письме на отъезд Лариона... Федосья стала думать о том, как приедет по зимнику в Илимск и скажет Лариону: «Все вы, мужики, недотепы, дорогой зятюшка. Как же ты согласился на Якутск, ежели жена в тягости?»
Но поездку пришлось отложить из-за печального события. О нем она сообщила в письме:
«Отец и еще несколько наших мужиков подрядились доставить товары купца Юлдусева в Киренск. Как водится, выпили «отвальную». У речки Большой Ботовки отец провалился с подводой в полынью и утопил товары и коня. Рассерженный Юлдусев отправил его домой в мокрой лопоти. На другой день отца нашли замерзшего на пустоплесье...»
Но Аринка и Ларион это письмо не получили.
В Илимск пришла из Иркутска депеша, подписанная генерал-губернатором Брилем:
«В силу моего предложения, данного иркутской губернской канцелярии, повелено господину капитану илимскому воеводе Черемисинову здать в Илимске воеводское правление, а вашему благородию отправиться 24 ноября 1773 года в город Якуцк воеводой же».
«Как долго раскачивался Бриль, — с возмущением подумал Ларион. — Теперь надо ехать сломя голову, чтоб успеть к ярмарке».
И круговерть, связанная с отъездом, захватила его.
Чувство народное, жившее в душе Лариона, теперь всколыхнулось, оно было пронизано печалью расставания. Весть о скором отъезде воеводы множество крестьян встретило с горечью и сокрушением. Острог полнился народом. Проводить Лариона Михайловича съезжались крестьяне или их представители из разных деревень. Они сливались в переживаниях с подгородными крестьянами и посадскими.
Василий Подымахин говорил растроганно Ивану Баеву:
— Плохо нам будет без Лариона Михайловича. Только при нем мы, можно сказать, и зажили. Помог нам землю и покосы отвоевать у Ворошилова. Да повинность сплавную отменил. Ныне купец Сибиряков платит нам за сплав по пятнадцать копеек в день — это втрое больше, чем прежде было. А как далее пойдет? Не отберет ли заводчик сенокосы?
— Трудно ручаться, — вздохнул Иван.
— То-то и оно... — Василий крякнул и вытер кулаком волглые глаза.
Со стороны Ленского волока подъехали к Илимску Иленга с Чиктыканом. Бросили хребты в самый разгар охоты. Остановили нарты возле Черемисинова ключа, жевали вяленую оленину, размышляли: «К жителям, борони бог, заходить нельзя. Узнает воевода-капитана — будет ругаться. А самого его повидать надо. Когда больше увидишь?» Попив ладошкой ключевой воды, Иленга решительно глянула на Чиктыкана:
— Поедем к церкви. Там словим Черемис-воеводу.
Ларион шел пешком домой. Толпа провожающих снимала перед ним шапки, кланялась:
— Премного благодарим вас, Ларион Михалыч!
— Не забудем вашу доброту!
— Скореича возвращайтесь!
Смущенный Ларион махал шапкой:
— И вам спасибо. За доверие ко мне. Рад был с вами работать.
Из толпы вынырнула Иленга. Румяно улыбалась.
— Здравствуй, капитана-воевода.
От ее громкого голоса и яркого разноцветного наряда повеяло царством тайги.
— Здравствуй, Иленга!
— Глухарь прилетал. Сказал: нюльгарить будет капитана в Якуцк. Шибко плохо. Кто будет стращать плохой мужик?
— Я вернусь, Иленга. А как ты живешь?
— Хоросо. Чиктыкан не пьет. Борони бог. Белку, соболя метко стреляет. Ребенка растет. Чарой звать.
— Ну и слава Богу! Желаю вам счастливой охоты.
— Спасибо, бойе…
Воеводу тревожила судьба его преобразований в деревне. Они представлялись ему в виде зеленого многолистного дерева, у которого были крупные ветки: отмена понудителей, перенос тяжести подушной подати на зажиточных крестьян, борение с взяточничеством, земельное переустройство. Но были и ветки поменьше: отмена сплавной повинности, справедливые судейские решения, весьма многочисленная помощь тунгусам… И все это за год и три месяца воеводской службы… Что станет с этим деревом после отъезда Черемисинова? Не засохнет ли оно без полива, не подгрызут ли его корни водяные крысы? Живое дерево может погибнуть и упасть под шквалом ветра…
Поздним вечером, затворив двери горницы-залы, Ларион набрасывал прощальное письмо, обращенное к жителям уезда. Часто задумывался, крутил в пальцах лебяжье перо, тяжело вздыхал.
Вначале отметил, что при его вступлении в должность было много нерешенных дел за время с 1730 года по 1772-й. Он занимался этими делами, начал упорядочение архива.
Вместе с тем признается, что
«по причине продолжающейся в минувшее время, мало не шесть месяцев, доныне моей болезни», он поручал многие дела своему товарищу Шестакову и канцеляристу Сизову, в присутствие ходил мало, «то за тем и совершенной исполнительной строгости и должного ж понуждения в исправлении означенных дел употребить был невозможен... За всем тем не отчаянным себя вовсе от здешнего места нахожю и не без должности ж признаю о упущенном».
Далее он указывает на важность «государственных и общенародных дел (то есть мирских)» и добавляет: «я себя совершенным примером представить не могу». Он пишет, что оставляет свои «черные» (то есть черновые) определения и представления и просит закончить начатые дела. «А ежель в присутствующих ныне в илимской канцелярии онаго искуства не найдется, то хотя бы определениев и распоряжениев, при мне учиненных, не нарушить».
Эта просьба заканчивается предупреждением:
«А ежель мало что поступлено будет теми (управителями), развратно моим распоряжениям и установлениям, то поселяне жалобу свою за моим ходатайством произвесть не оставят, которые, как вижю, меня недостойного, ныне с током слез своих и з жалением сердец в Якуцк препровождают. Разсудите ж по такому искреннему изъявлению их ко мне усердия, могу ль впредь в непопечении моем тех оставить».
Он предупредил илимских управителей, что поддержит
«сограждан и уездных жителей», если они будут жаловаться на своих начальников, нарушающих установления воеводы Черемисинова.
Ларион не хотел терять связей с народом, и наделся на поддержку его в своих начинаниях, прерванных в самом разгаре.
В Яндинске первым прочитал послание воеводы писчик Гошка Безродных, и грусть-тоска навалилась на него. Уехал в дальний край друг детства, тот, кто связывал его с рекой Исетью, родными местами, и помог стать свободным крестьянином. Утешало только то, что Ларион отлучился временно и сердечно простился с народом, а значит, и с ним, Гошкой Шергиным, по-теперешнему Безродных.
Придя домой, задал коню овса, тот стал сосредоточенно хрумкать.
— Осиротели мы, Мухортик... Уехал Ларчо...
И никто из людей не увидел, что к «току слез» поселян прибавилась еще одна, по-мужски скупая слезинка…
Досадливо сморщившись, Фекла обратилась к хозяину:
— Ларион Михайлович. Как же вы поедете в Якуцк с Ариной Дмитриевной, она же брюхатая. В дороге всяко может быть. Оставьте меня с ней в Илимске или отправьте ее к матери. Я уже ей говорила: «Оставайся, будешь не клятая и не мятая… Дорога-то шибко тяжелая…»
Ларион понуро кивал головой:
— Да, да. Я поговорю с Аринкой.
Он представил, что жена живет в родной Усть-Иленге, покорилась судьбе, горюет в избушке, занесенной снегом, видит в окно застывшую тайгу, пустынную Лену, седой Чанкаган. И сердце Лариона прониклось жалостью к жене. Лучше ей остаться в Илимске.
Вечером, когда готовились ко сну, сдержанно сказал жене:
— Ехать тебе рискованно. Останешься в Илимске с Феклой и Санжибом.
Распуская перед зеркалом прическу, Аринка молчит, болезненно сдвинув брови; опухшие губы ее — в строгом жемочке. «Что теперь поделаешь? Как решишь, так и будет», — казалось, говорило ее лицо. У них последняя ночь перед Ларионовым отъездом.
— Давай спать, — обнимает ее муж, намаявшийся за день.
Но Аринке не до сна. Чувство недоумения и растерянности от предстоящей разлуки с мужем не покидает ее. Вспоминает, как тосковала, поджидая мужа из поездки в Кочергину.
И вновь Ларион обрекает ее на разлуку. Но разве мог он отказаться от Якутска? Живя с ним, она осознала, что служит он ревностно обществу, не только малому крестьянскому обществу, знакомому ей по Усть-Иленге, не только жителям уезда, но и более высшему обществу, которое составляет народ российский и воплощено в имени государыни. Всегда думает о благе общем, стремится поступать по правде, оберегает обиженных.
А впереди ждут его дела якутские, неимоверно запутанные, и он отдастся им целиком, без всякой корысти и оглядки на здоровье, подорванное в ледяной купели. Может статься, что и ребенок родится без него.
Аринка слышит, как Ларион вздыхает — значит, тоже не спит. А тот думает, насколько длинна предстоящая дорога. Вспомнилась найденная в архиве справка илимской воеводской канцелярии, данная Витусу Берингу: расстояние от Илимска до Якутска 1900 верст 19 сажен. Сейчас считается, что этот путь насчитывает 2200 верст.
— Письма тебе буду посылать, — нежно говорит Ларион.
— Ждать их долго... Почта в Якутск лишь два раза в месяц ходит.
— Получишь сразу пачку. Буду каждый день тебе писать... — он коснулся губами ее ушка, ощущая волнующую щекотку пряди волос. — Спи, Ариша...
Ларион думает, все ли подготовлено к отъезду, кириловский атлас не забыть бы…
Перед глазами вставали снежные пространства, неясные, загадочные, примыкающие к Тихому океану.
Он чувствует, что Аринка не спит, издает звуки, похожие на стон. Уж не плачет ли она? Все может быть...
Утром Аринка взглянула на мужа пристально, испытывающе-укорчиво:
— Без тебя не останусь. Ни за что на свете! И ничего со мной не случится.
Во взгляде жены сквозила такая непреклонность, такая повелительность царицы, что муж, растерявшись, понял: разубедить ее никому не удастся.

3
Ветер когтистой лапой царапает кибитку. Аринку подташнивает.
— Приоткрой полог, — просит она Лариона.
Теперь видно, как по белой, уплотненной глади Лены несется, свиваясь, снежная пыль. Кругом — нагроможденье гор, заросших тайгой. С холодным равнодушием взирают с увалов сосны. У дороги кривится талинник, сохранивший жухлые листья.
Ветер усиливает чувство затерянности, загубленности человека в царстве тайги и снегов. Но человек и здесь должен жить; об этом напоминают Аринке упругие, судорожные толчки ребенка в ее утробе.
— Послушай, как бьется... — мягко говорит Аринка и берет мужа за руку.
Ларион прикоснулся рукой к животу жены и ощутил резкие, прерывистые толчки.
— Бьется... — с умилением произносит он. — Должно, сын. Такой же верченый, как его отец, — добавляет с веселым озорством.
Однообразно поскрипывают полозья кибитки. В унылой согласованности звенят колокольчики на дуге. Впечатления от илимской жизни не покидают Лариона в пути. Он беспокоится о том, что бросил на произвол судьбы дела, начатые круто, с огромным размахом, что крестьяне теперь не получат должного защищения от всяческого произвола.
А что ответит Сенат на его письмо, излагающее меры по преодолению незаконных поборов с крестьян? Прошло уже восемь месяцев после того, как обратился в высший правительственный орган, но ответа не поступило.
Кто теперь читает письмо? Возможно, оно лежит на столе генерал-прокурора Вяземского. Не исключено, что его читает сама императрица. Каким же будет высочайшее повеление?
Ларион видит улыбающееся лицо государыни. Ласковый свет заползает ему под набухшие от усталости веки. Скрип полозьев и звон колокольцев сливаются с обволакивающей дремой…
А в это время Черемисинова вспоминали в Илимске.
— Укатил фараон. Теперь можем роздых сделать, — надменно пучил глаза Сизов, сидевший в кабаке.
— Покуролесил он немало, — добавил с холодной усмешкой Шестаков.
К ним присоединился согбенный казак Бутаков. Изрядно пьяный, с шишкой на лбу.
— Т-ты, Семен, сообчи губернатору, — обратился к Шестакову, — что Черемисинов, черт рогатый, у меня пашню отнял незаконно. А до этого батогами бил... — казак сжал оловянную кружку, а слеза, смешливо задрожав на синеватом подглазном мешке, упала в вино.
— Дело он говорит, — вставил Сизов. — Только чтоб благодарность была.
— Уж не без этого! — Бутаков досадливо распростер руки, покачнулся. — Ты ж меня знаешь, Сизой.
— Заходи в присутствие, — Шестаков легонько постучал пальцами по столу. — Напишешь заявление.
Сизов шмыгнул крючковатым носом.
— Жалоб целый ворох наберется...
— В Иркутск поеду, к Басалаеву, — намекнул Шестаков…
Ларион спешил успеть к якутской ярмарке. Гнал ямщиков напропалую. На станках долго не задерживались. Спали в кибитках.
Много диковинного увидала Аринка в дороге. У деревни Большая Лука река Лена огибала скалистый кряж, делая многоверстовую петлю, поэтому ехали долго в обратном направлении.
В Усть-Киренске, стоящем на острове, образуемом двумя рукавами Киренги-реки, изумлял высокий, с тремя главами, Троицкий собор, срубленный из дерева. Скалой стоял он в ограде монастыря, расположенного в полуверсте от острога.
После Усть-Киренска пошли узкие проходы меж крутых берегов — щеки, как называют их ямщики. Выросший в степях Санжиб тоскливо смотрел на громадные, плохо заросшие лесом утесы; они разрыты, дики, угрожающи. Звон колокольцев отдавался в ущелье громким продолжительным эхом.
В одной из деревень бросились в глаза плетни, на кольях торчали крынки в снежных шапках. Деревня называлась Чугуевской, о ней Аринка слышала от отца — здесь жили потомки запорожских казаков. Здесь ее далекие родственные корни — по отцу.
Прибыли в Чечуйск. Почтовый писарь Голышев, сухопарый и улыбчивый, рассказал:
— У якутов есть слово «чечу», «чочу», по нашему выходит: «точило», «точильный камень». Поэтому и зовется деревня Чечуйском.
Со слов писаря, здешний острог возник лет полтораста назад, на конце пути по Чечуйскому волоку, соединившему с Леной вершину Нижней Тунгуски. А первым на Лену вышел Пенда, служилый человек из Мангазеи.
В Витимской слободе, относящейся уже к Якутскому уезду, угловатые русские избы соседствовали с закругленными деревянными юртами якутов, конские упряжки встречались вперемежку с оленьими.
Ларион поразился, увидев на задворках избы северные риги с дымящимися овинами — здешние крестьяне умудрялись сеять на промерзшей земле. У почтового писаря Тетерина полюбопытствовал, что здесь сеют.
— Всяко-разно... Ячмень, яровую рожь, немного озимую, пшеницу, овес, — Тетерин загнул пять пальцев на руке. — Пробовали растить кукурузу, табак, да не получилось — лето коротко.
От Тетерина Ларион узнал, что и местные якуты приобщаются к хлебопашеству.
— И почту гоняем вместе с ними по очереди, — сказал писарь. — Правда, они просят от нее освободить, да сразу это не сделаешь. На станции требуется содержать тридцать лошадей, а их пока половина. Хорошо, что выручают якуты с оленями. Но посельщиков стали на станки присылать. Дают им пашни и сенокосы в бесплатное пользование. Освобождают от всяких мирских служб. Так что они приживутся. И якутам выйдет большое облегчение.
— А почто якуты не хотят гонять почту?
— Она их шибко отвлекает: летом — от перекочевок, а зимой — от охоты. Да и оленей для нее надо больше содержать. К тому же у них есть еще одна повинность. Очень тяжелая. Вьючных лошадей летом поставляют — для перевозки грузов в Охотск и Анадырь…
И вспомнилось Лариону, что отмена повинности поставлять вьючных лошадей фигурировала в числе наказов, высказанных якутами в адрес комиссии по выработке проекта нового Уложения. Об этом он узнал из просмотренных дел Якутской ясачной комиссии, хранившихся в губернской канцелярии.
«А не заменить ли эту повинность договором по найму?» — мысль эта цепко засела в голову.
Путники переночевали в Витимске, а утром увидели, что выпал большой снег. Писарь Тетерин предложил ехать дальше «на олешках».
Аринка и Фекла разглядывали невысоких оленей, запряженных по четыре-пять в каждую нарту. Олени стояли, низко опустив голову, чуть не касаясь носом снега. Были среди них всякие: и с двумя рогами, и с одним рогом, и совсем без рогов, и темно-серые, и пятнистые, и даже совсем белые, только мокрый нос у них на морде чернеет.
— Довелось вам, Аринья Дмитриевна, на оленях прокатиться, — шутила Фекла, бережно подсаживая на нарты закутанную хозяйку. — Поведаете будущему ребеночку, как в Якутск добирались.
— Может, он и сам дорогу чувствует, — устало улыбнулась Аринка.
Ждали команды якуты-ямщики — коренастые, со смуглыми лицами и широко расставленными глазами.
— Поехали! — махнул рукой Ларион.
И олени сразу взяли бегом, шагом они не умеют.
После Олекминского острога снежная полоса Лены стала шире, доходила верст до двух. Дорога проходила у Столбов — крутых, хаотически нагроможденных скал. Они напоминали развалины замков, минареты, колонны, какие-то странные фигуры. Аринке думалось, что злой дух создал когда-то весь этот хаос.
Лариону хочется улучшить ее настроение.
— Смотри: на каменного глухаря походит, — показал рукой на скалу, напоминавшую птицу с длинной шеей. Казалось, что глухарь вот-вот взлетит.
А дальше Лена вывела на просторную, с островками леса, равнину. Ехали днями-коротышками и ночами, когда звезды рассыпались на небе алмазами. Расстояние между станками достигали иногда сто и больше верст.
Унылая дорога. Безлюдье. Мертвая стынь. Лишь ворон иногда пролетит, утробно покаркивая. Крик его еще крепче цепенит душу.
Олени натружено бегут. Над их головами клубится пар. Ларион задремал с вязкими мыслями о Якутске, о предстоящей работе.
Пригрезилось, что плывет с Аринкой на лодке по широкой Лене, а на взлобке прибрежном богатырь стоит, на реку поглядывает. Уж не Еруслан ли Лазаревич это? Силач, который никого зря не обижал, отбивался сам от ворогов да выручал других? Нет, это Черкашинников Мирон Мартынович, коллежский советник.
— Торопись на ярмарку! — зычно кричит он. — Да жену береги!
И вот Черемисиновы на ярмарке... Толкутся люди, перебрасывают на руках пушнину, весело торгуются.
— Купи у меня, — предлагает плотный и жирный якут, — я Софрон Сыранов...
«Посоветуюсь с Аринкой», — думает Ларион и оборачивается к жене, но та исчезла. Была только что рядом — и уже ее нет! Раздвигая людей, обогнул то место, где стоял с ней... Аринки нет! Еще больше заметался в толпе, заплакал от ужаса и... проснулся.
Аринка сидит рядом. Нарты быстро скользят по дороге. Облепленные снегом сосны тяжелым взором провожают едущих.
Чтобы спрямить дорогу, иногда приходилось ехать берегом, и нарты трясло на ухабах. В разрыхленном снегу Санжиб увидал почерневшую полынь, и сердце его встрепенулось.
— Полынь! Совсем правдашный! — воскликнул он пред Феклой и, чтобы убедить ее, порывисто спрыгнул с нарт.
Олени шарахнулись в сторону, то же произошло и с оленями первой нарты — от этого она перевернулась, Аринка кувыркнулась в снег.
Ларион бросился к ней.
— Ариша! Милая...
Она поднимается, поддерживая рукой живот. Слезы в ее ресницах сразу превратились в ледяные корочки.
— Ничего... — кротко и грустно улыбнулась.
Двинулись дальше. На второй повозке Фекла ругала мужа:
— И что тебя угораздило? Ты, Саня, прямо сущий ребенок.
Санжиб уныло выслушивал нагоняй. Вытирал нос рукавицей, горьковато пахнущей полынью.
* * *
Торопливо густеют сумерки. Вдали загомонили собаки, пучок искр вскинулся из трубы, сверкнул фонарь почтового писаря.
— Как станок называется? — спрашивает Ларион ямщика-якута.
— Саныяхтат.
— Мудреное название.
— Зачем мудреное? Саныяхтат, по-нашему, воротник шубы. Речка Саныяхтат крутой поворот делает, воротником изгибается.
Писарь Винокуров, высокий, усмехающийся, слегка под хмельком, провел заиндевевших путников в комнату для господ проезжающих. Здесь было жарко: на Севере сильно топят, чтобы с мороза быстрей отогреваться. Деревянные диваны, длинный стол, лубочная картина, изображающая разнаряженных кавалера и даму, создавали впечатление уюта.
Молодая, яркой красоты женщина с удовольствием освободилась от беличьей шубы. «Кажись, беременная? — удивился про себя писарь. — Как она в такой путь наладилась?»
Сложив на животе руки, женщина спросила:
— А далеко ли до Якутска?
— Четыреста двадцать верстов и три четверти, считают.
— Далеко еще... — припухлые губы у женщины горестно скривились.
— Дня за три доедете.
— Значит, к ярмарке успеем, — обрадовался Ларион. — Сегодня по-людски отоспимся, — и протянул писарю подорожную.
— Воевода, елки зелены... — смутился писарь. — А я сразу не догадался. Бегу за самоваром...
Но отоспаться путникам на этот раз не удалось. Ночью стали кусаться клопы, они не только вылезали из диванов и стульев, но, кажется, падали с потолка. Пришлось всю ночь жечь свечи, чтоб как-нибудь остановить кровожадных, отвратительно пахнущих насекомых.
— Ничем не можем их извести, — оправдывался писарь. — Диваны и на клящий мороз вытаскивали, и кипятком обливали, но этой твари все нипочем.
— Полынь бы положили, — посоветовала Фекла.
— Пробовали и полынь. Не пособляет.
Не давал спать и шум в ямщицкой — деревянной юрте, пристроенной к станции. Там шла гульба. Слышались выкрики и гортанные песни. Ha бревнышке грузно сидел купец в волчьем малахае. Рядом с ним покачивались пьяные якуты. Вошел молодой якут, державший под мышкой связку беличьих и горностаевых шкурок.
Когда галдеж в ямщицкой усилился, Ларион хмуро обратился к писарю:
— Что там происходит?
Писарь недоуменно поднял плечи и отвел глаза.
Ларион вместе с Санжибом устремился в сени, к дверям в юрту-прируб.
В юрте повеяло на них духотой и смрадом от пылающего камелька, настоянной на табаке водки и оленьих шкур. Отсветы пламени игриво отражались на льдине в окошке, высвечивали лисьи, собольи и другие меха, лежавшие грудой возле толстого человека с обветренным, набухшим лицом, по виду купца.
В этом человеке Ларион с трудом узнал Алышая Юлдусева. Обжег его свирепым взглядом.
— Ясачных спаиваешь?
— Не бойся, Юлдуска, — насторожился молодой якут.
Юлдусев опешил, увидев, как во сне, заросшее щетиной упрямое лицо илимского воеводы.
— А по какому праву вы изволите?.. — голос у купца хладнокровно-твердый, в руке отливает оловом кружка.
— Назначен якутским воеводой, — отрезал Ларион.
— Большой начальник, — с испугом произнес якут, лицо которого в частой нарезке морщин.
Юлдусев отставил кружку. Поднялся.
— Я человек, конечно, частный, партикулярный. Приехал за долгами. У меня есть рукоприкладство. Вот, поглядите, — он подал бумагу воеводе.
Ларион взял бумагу; на ней против фамилий якутов были нарисованы
знамена19 — начертанные шрихами фигуры, напоминавшие разных диковинных птиц.
Юлдусев поднял из-под ног огненно-желтую лисицу и с ухмылкой протянул ее воеводе.
— Подарок от меня, начальник...
Ларион отстранил руку купца и с треском разорвал бумагу, бросил обрывки в огонь. Якуты онемело глядели, как рваные листочки вспыхнули и, скручиваясь, чернели, превращались в пепел.
Алышай со стоном закачал головой:
— Ай-ай-ай! Это как же? В раз-зор меня, что ли? Это же не по человечеству! Это по злобе... Из-за девки усть-иленгской... Где правда?..
— Из-за девки? — скрежетнул зубами Ларион. — Известно ли вам, что сама государыня запрещает торговать в наслегах? И долговые обязательства за якутами я не признаю, считаю их наклепанными. Немедля уезжай, пока я тебя не арестовал, — повернулся к старику-якуту: — А вы ясак уплатили?
— Пока нет... На потом оставили... — моргал глазами старик.
— Не позволю торговать до уплаты ясака. И вообще торговать надо на ярмарке.
— Ярманка, ярманка... — понимающе кивали якуты.
— Сопсем все берите, — подсказал им Санжиб. — Вы, как маленьки ребенки. Ясак платите, а то бачка капитан тюрьма посадит.
— Тюрьма? Темнушка? — поразился молодой якут и, схватив связку своих мехов, шмыгнул из юрты.
И другие якуты суетливо потянулись за своими мехами. Скоро в юрте не осталось ни одного «должника».
Медленно пошел к дверям и Юлдусев. Оглянувшись, бросил с презрением:
— Уеду, но так этого не оставлю. Жаловаться буду губернатору. Я купецкого звания…
— Мошенник! Дармоед! — выругался Ларион, думая о том, что торговать куда легче и прибыльней, чем самому растить хлеб или добывать в тайге пушнину.
Утром почти все якуты уплатили ясак старшине. Засобирались в Якутск на ярмарку.
Весть о случившемся в Саныяхтате разнеслась по якутским наслегам. Пошли слухи, что новый улахан-тойон очень справедлив, послан к якутам бывшим начальником ясачной комиссии Мироном Черкашинниковым.

4
За два дня до ярмарки, 8 декабря 1775 года Черемисинов прибыл в Якутск.
Город раскинулся слева от Лены, на равнине, окруженной лесом. Высокие столбы дыма поднимались над строениями, напоминая невольно о том, что значит тепло при здешнем холодном климате.
В центре стоял острог с башнями, в нем было два каменных здания: соборная Троицкая церковь и воеводская канцелярия. Обывательские дома были построены на русский вкус, но часто встречались и деревянные юрты якутов. Подслеповато смотрел город на гостей: окошки в домах, за неимением стекол, кое-где слюдяные или пузырные, а также из больших льдин, прикрепляемых к косякам снегом, облитым водой, отчего они примерзают, да так жестко, что никакая теплота в покоях не в силах их оттопить.
Принимать острог Черемисинову пришлось у товарища воеводы Иконникова, так как Афросимов был отозван еще до ледостава и уехал в Иркутск с обозом и охраной. Взъерошенные брови и усы поручика Иконникова были пронизаны сединой, лицо выглядело бы служебно-строгим, если бы не глаза, подкупающие добротой.
— Что ж вы купцов не прижмете? — строго спросил его Ларион. — Они в наслегах разоряются, обманно у якутов пушнину отбирают. В Саныяхтате я сам был свидетелем.
Иконников деловито шмыгнул носом.
— Знаем об их проделках, ваше благородие. Только вот с какого бока к ним подойти? Купцы нам неподсудны, они подчиняются своим магистратам, считаются почтенным сословием...
— На это я не посмотрю. Шаромыжничать им не позволю.
Глаза у поручика стали придирчиво-строгими.
— Князцы тоже распоясались... Взять, к примеру, Кангаласский улус. Князец Сыранов захватил по-наглому покосы у своих сородичей, и теперь они величайшую нужду терпят в прокормлении скота. Больше того, этот князец передает весной телят жителям наслегов для бесплатного выращивания их до глубокой осени.
— Как помещик себя ведет, — зло усмехнулся Ларион.
— Афросимов ему в этих делах потворствовал. Ну, я и не выдержал, поругался с воеводой и написал письмо губернатору... — Иконников торопливо поправил усы. — Сообщил о том, что родичи Сыранова отказываются платить ему ясак. До тех пор, пока покосы не разделят по линии Черкашинникова.
— Значит, помнят якуты Мирона Мартыновича? — улыбнулся Ларион.
— Еще бы! Он до всего вникал. В простой одежде, будто рабочий-сплавщик, объехал весь уезд, в самых отдаленных заимках побывал. Все покосы и лесные угодья перемерил и по их размерам установил ясак на душу. Поступал всегда по правде.
— Разберемся и с купцами, и с Сырановым, — воевода удобнее уселся в кресле и взялся за перо, обмакнул его в чернильнице...
Ларион сочинял первый указ для якутского уезда. То и дело поднимал голову, отрешенно глядел на шершавое от мороза окно. Разъяренные мысли воплощались в торопливые, бегущие наискось строчки.
Он негодовал, что купцы, казаки и другие люди производят торги с ясачными иноверцами до того, как последними уплачивается ясак:
«мяхкую рухлядь выкупают и выменивают весьма знатным числом и за малую цену и за небольшие подарки, яко за табак и протчия мелочи. Ясачные чувствуют себе обиду и раззорение».
С 10 декабря 1773 года открывается в Якутске ярмарка, но купцы предпочитают ездить в ясачные волости. В связи с этим воевода предлагает купцам торговать с ясачными только на ярмарке, где складываются более высокие цены на пушнину, и запрещает ездить по волостям. Он пишет
«о необязании впредь купцам ясашных иноверцев, ибо последние не имеют никакой веры, а идолопоклонники. Грамоты ж и письма на их языке у них нет». Прикладывание же к долговым обязательствам ясачных людей знамен еще не является доказательством, «ибо во многих делах по разбирательствам открылось — от знамен и печатей княсъки и ясашные отпираются, да и в самом деле, к письмам знамен и печатей прикладывано не было, а от плутов и мошенников такие сочинены». А посему воевода приказал: купцов и казаков «ловить и со всем их имуществом, с товаром, мяхкой рухлядью за крепким караулом присылать в якуцкую канцелярию».
В конце сделал приписку:
«Прибить указ к воротам в Якуцке и объявить в острогах и зимовьях».
Завтра — открытие ярмарки. Она зашумит на площади, примыкающей к острогу. В Гостином ряду уже отапливают, обживают лавки купцы из разных городов российских. Воевода распорядился увеличить число дощатых лавок на площади, и теперь там стучат топоры, сбивают с мыслей воеводу, который пишет свой второй указ для уезда.
Слова возникают на бумаге, иногда погибают, заменяясь другими, складываются в строчки, словно в гору бегущие.
Подтвердив изложенное в первом указе, воевода негодует, что приезжающие в Якутск якуты становятся на квартиры к жителям,
«которые по давнему своему обыкновению у них, ясашных, как у лехкомысленных людей, мяхкую ясашную рухлядь, обольщая разнообразно, на деньги и товары скупают, по причине каких мошеннических скупов и сборов в заплату ясака якуты доставить не могут».
Черемисинов восстает против того, что такой
«захват и обор» якуты «терпеливо несут» и, обремененные долгами, никому не жалуются. Потому воевода запрещает жителям Якутска принимать якутов на квартиры и предлагает приехавшим спокойное пристанище — отапливаемый барак на берегу Лены, оставшийся еще от экспедиции Беринга.
К тексту, предназначенному для отправки в Иркутск, воевода дописал:
«Не соблаговолит ли здешняя канцелярия Правительствующему Сенату указ представить, дабы он был конфирмирован для всей Сибири».
Сладостная честолюбивая мечта, как жар-птица с красочными перьями, притаилась в душе Лариона. Может быть, губернатор Бриль обратит внимание Сената к государственным поступкам воеводы в отдаленном, затерявшемся в снегах Якутске, славящемся соболями и другой пушниной. Да и сама государыня, создавшая знаменитую ясачную комиссию, не будет равнодушной к его делам, нацеленным на соблюдение ее императорского величества интереса.
Она может конфирмировать (утвердить) указ Черемисинова, так как требовала в инструкции Щербачеву, чтобы с ясачными на местах
«поступали по самой истинной правде».
На воротах острожной башни — две бумаги с воеводскими указами. Их рассматривают двое: молодой казак в черной, но изрядно посеревшей от мороза папахе, и пожилой тунгус с взлохмаченными волосами, перехваченными легкой повязкой.
— Помнишь,
дагор20, как в прошлом годе с тобой чебурахнули? Дома у меня?
— Хоросо чебурахнули. Шибко хоросо.
— Теперича в гости не могу позвать. Ни-ни! Воевода Черемисинов запретил.
— Черемис-улахан-тойон — шибко хоросо, — кивает якут.
К этому разговору прислушивался Алышай Юлдусев. Когда казак и якут ушли, он стал читать бумагу, чуть не уткнувшись в нее лицом.
Читал долго. От злости растопырил руки, будто к схватке приготовился. Выходит, что купцов будут ловить в наслегах как шаромыжников и преступников. Какая уж тут коммерция? И товары потеряешь, и в тюрьме насидишься. Это же не по человечеству! Скорее надо жалобу настрочить губернатору. Чтоб была она от приезжих купцов и местной ратуши.
В наступивших сумерках сорвал с ворот бумагу, сжал ее в тяжелой пятерне.
— Шибко хоросо... — вырвалось у него.

* * *
От бумаг на столе воеводу оторвал хриплый голос:
— Депутат Сыранов...
Встрепенувшись, воевода пожал протянутую ему потную руку.
Перед ним стоял обрюзгший, с серыми шныряющими глазами якут. Золотая медаль с вензелем Екатерины Второй сверкала на пыжиковом нагруднике. Живот князца поддерживался разноцветным поясом, к которому был прикреплен морской кортик.
— Наслышан про вас, — напряженно улыбнулся Ларион. — Садитесь. Как поживаете?
— Хоросо, но можно лучше. Пошто я не дворян? — глазки у князца забегали, как хищные рыбки. — Пошто своя земля нет? Разве тойон хуже дворян?
— По-моему, вы, как князец, и так в почете. Вам доверено собирать ясак с соплеменников. Но по Кангаласскому улусу большие недоимки.
— Наслеги отказались мне платить.
— Знаю, из-за чего... — лицо воеводы исполнено начальственной строгости. — Вы захватили в наслегах лучшие покосы. А земля у вас, якутов, общественная. Заставляете соплеменников выращивать летом ваш скот. Посягаете на их свободу. По закону они являются свободными, как и сибирские крестьяне.
— Земля была моей раньше. До межевания Черкашинникова, — глаза-рыбки притаились.
— Значит, раньше вы владели землей незаконно. И я уже дал команду просчитать: сколько вы собрали копен с захваченных покосов, определить их цену, а деньги взыскать с вас в пользу ясачных плательщиков. В своей должности я должен оберегать ясачных.
— Пошто так круто, господин начальник? — глаза-рыбки испуганно метнулись. — Афросимов покосы за мной оставил.
— Афросимов освобожден от должности. Теперь я воевода.
Сыранов широко заулыбался.
— Однако, чуть не забыл... Я белях (подарок) принес, — и вытащил из-за пазухи шкуру чернобурой лисицы, снятую чулком. Мигом разложил ее во всю длину на столе — она мягко заискрилась. — Самый лючший, самый
буренский21, тебе не жалко. Такой государыне Катьке дарил шесть штук. Когда Москва ездил...
— У-бе-ри! — ледяным голосом произнес Ларион, с возмущением думая о том, что князец наклепал на государыню. Ей ли, королевской особе, нарушать то, что писала в инструкции Щербачеву, направленному в Сибирь:
«...чтоб никто, ни под каким предлогом, не дерзал брать взятки и подарки с ясашных»?
— Пошто так? — сник Сыранов. — Может, мало давал? Еще принесу...
— Ежели не уплатишь в две недели ясак, всыплю батогов и вышлю в острог Анадырский.
— Бить батогом нельзя, — усмехнулся Сыранов. — Мой неподсудный, — и показал рукой на золотую медаль.
— Тогда напишу государыне, чтоб лишила тебя звания.
— Ох, это не надо! — замахал руками Сыранов, глаза-рыбки замелькали, словно попали в сеть. — Ясак уплачу. После ярманки. За копна рассчитаюсь, — и выскочил из судейской.
Лисица осталась лежать на столе. «Хорош бы был воротник для Аринки», — подкралась к Лариону дьявольская мысль, но он ее резко отринул: это богатство ему не принадлежит. С мехом в руке выскочил в подьяческую, где князец что-то растолковывал Иконникову.
— Господин поручик! — резко прозвучал голос воеводы. — Оформите лисицу в счет ясака Кангаласского улуса.
Подьячие удивленно глядели на Черемисинова.

5
Ярмарка. Разноголосая толчея. Клубы пара от выдыхаемого воздуха. Улавливаются выкрики, летящие с торговых лавок:
— Ружья павловские!
— Сукна аглицкие!
— Шубы вятские!
— Шелк флорентийский!
— Крашенина суздальская!
— Чай китайский!
— Пряники московские!
Купцы прежде всего на пушнину зарятся. В ее мягких волнах их глаза купаются. Во всей пригожести якутские соболя. А рядом соболя камчатские (посветлее), гижигинские и удские. Тут же выдры, которым сносу не будет, их доставили с Колымы.
Шкуры морских котиков, гладкие, с переливами, и чернобурые меха лисиц встряхивает над прилавком устюжский промысловик Василий Шилов.
— Выбирайте на любок, — весело приглашает он. — Лучше не сыщите!
Этого голубоглазого, с пунцовыми щеками крепыша хорошо знают не только в Охотске и Якутске, но и в Иркутске, и Санкт-Петербурге. Он открыватель Алеутских островов, составил их карту и представил Екатерине Второй, которая закрепила за ним право промышлять на этих островах и обязала местные власти оказывать ему всяческое содействие. Но, по правде сказать, без подарка иркутские власти не больно откликаются на его просьбы. Например, чтоб заполучить разрешение на перевозку грузов из Якутска в Охотск вьючными лошадьми, надо вручить дорогие меха Басалаеву — секретарю губернской канцелярии. Да и другие чиновники стремятся нажиться за счет купца. Поэтому не любит Шилов без большой нужды бывать в Иркутске.
Увидев воеводу с канцелярскими чинами, весело заулыбался:
— Поглядите мой товар, ваше благородие. Вот лисица черная, настоящее чудо! — в его руках взметнулась, заискрилась черно-жгучая шкурка. — За тридцать рублев отдам.
— Пока не потяну... — в тон ему отвечает воевода. — Да и не за этим я пришел... Как идет торговля?
— Для начала — слава Богу.
— Кто будете?
— Василий Шилов, промышленник.
— С Алеутских островов товар?
— Оттуда.
— О ваших подвигах наслышан. Желаю удачи.
— Спасибо. Только делишко у меня к вам есть.
— Заходите вечером в канцелярию. Я к вашим услугам.
У холстов московских, ивановских и вологодских топчется высокий чернобровый парень — Григорий Шелехов, советуется с продавцами.
— Тебе, Гришка, холст нужен для каких нужд?
— Мне на парусину, — разъясняет парень. — Чтоб
стаксель22 любой ураган выдержал.
— Вологодский проверь.
С хлопаньем дергает Гришка холст — пробует на разрыв.
— Годится...
Аршин-мерка запрыгал в руках продавца.
Для Аринки Ларион купил платок — золотистый, бухарский. Он походил на оперенье жар-птицы. Принес его домой к концу дня. Жена лежала на кровати под атласным одеялом. Тень застоялой усталости лежала на ее лице, губы незнакомо припухли.
Ларион развернул перед ней платок: сверкнули яркие южные узоры. В Аришкиных глазах, обведенных черными кругами, вспыхнули радостные светлячки, но быстро погасли. Ларион взял ее тонкую прохладную руку.
— Держись. Ты не первая и не последняя...
Аринка прикусила губу, чтобы не заплакать, но слезы у нее источились.
— Маму вспомнила, — виновато сказала она и постаралась улыбнуться.
— Летом побываем в Усть-Иленге, — пообещал Ларион. — У меня дела идут... Ясак поступает...
— Я рада за тебя.
— Все будет хорошо, — ободрил он ее, уже думая о том, что в канцелярию придет мореход Василий Шилов, и заторопился в присутствие.
Шилов пришел не один, а вместе с молодым другом Григорием Шелеховым. Представились как промышленники и купцы. Шилов сообщил, что его друг побывал на Курильских островах.
— Садитесь, гости заморские, — радостно, с долей шутки встретил их Черемисинов. — Чем могу служить?
— Нуждишка у нас есть... — в голубых глазах Шилова строгая собранность, руки мнут котиковую шапку.
— Погодите... — прервал его Ларион. — Это не о вас в «Санкт-Петербургских ведомостях» писали?
— Было дело, — засмущался Шилов. — После того, как подарил государыне карту Алеутских островов.
— А где же эти острова? — Ларион развернул на столе широкий атлас Кирилова, взглянул на северо-восток империи. — Есть остров Диомида, остров Лаврентия... и все. Алеутских островов нет.
— Кириловский атлас устарел, — усмехнулся Шилов. — Острова находятся южнее Берингова моря. Вот тут... — показал пальцем в пустоту моря. — Дугой идут к южной кромке Аляски. Первым на пути Умнак, а затем Аналашка и Унимак.
— Аляска — неосвоенная земля, — с одушевлением добавил Шелехов. — Ежель мы прозеваем, захватят ее испанцы или англичане из Ост-Индийской компании. Их суда шныряют возле этой земли.
— Надо их опередить, — загорячился Черемисинов.
— И я так думаю, — шумно вздохнул Шилов. — Вот и советую Григорию направить корабль к Аляске. Парусину он на ярмарке купил, хватит от бом-кливера до контр-бизани.
Ларион с любопытством взглянул на Шелехова, подтянутого, с упрямым изгибом бровей, пытливыми глазами. «Лет на десять меня моложе», — с грустной завистью подумал он. От его пристального взгляда на щеках Григория выступили пятна румянца.
— В детстве видели море? — спросил его Ларион.
— Нет, я из города Рыльска.
— Я тоже моря не видел. А мой дед Северьян происходил из поморов. На Печоре жил... Ежели б не служба, попросился бы я к тебе в путешествие... — и сладко задумался, не ведая, что беседует с человеком, которому суждено стать исполином Тихого океана, «русским Колумбом», который откроет первое поселение на острове Кадак и на побережье Аляски, создаст промышленно-торговую Русско-Американскую компанию.
— Ну, а что у вас за «нуждишка»? — Ларион воспрянул от задумчивости.
— Для морского вояжа хлеб потребуется, — озабоченно сказал Шилов. — Купили мы на ярмарке муку ржаную. Нового урожая. Из Усть-Киренска приплавлена. Да снаряжение разное приобрели. А хранить все это негде. Не отыщется ли место в остроге? Хочется, чтоб надежно было.
Задумчиво потеребил воевода край тонкого уса. Постучал косточками пальцев по столу.
— Есть. Когда острог принимал, обнаружил два пустых амбара. Один можете занять. Все у вас будет в сохранности.
— Вот хорошо! — воскликнул Шелехов.
А Шилов достал из-за пазухи черную, с играющим мехом шкуру лисицы. Ларион поразился черной красоте хищницы, она обольщала, завораживала. Он лишь понаслышке знал, что встречаются такие лисицы, но исключительно редко, и ценятся весьма дорого. Ему представилась Аринка, поправляющая изысканный воротник, поражающий черной пышностью.
— Примите подарочек... — услышал он. — С Алеутских островов...
И взгляд его стал свинцово-тяжел.
— Никаких подарков я не беру, — встал из-за стола. — Спрячьте, или амбар не получите. Вы совсем меня не знаете.
Промышленники переглянулись; Шилов конфузливо потерзал шкурку пальцами и смущенно упрятал за пазуху.
— Простите, ваше благородие, — прохрипел он.
Когда мореходы ушли, черная, мерцающая лисица, как непрошенная гостья возникла перед взором воеводы. Казалось, что она ожила и, вытянув острую морду, впилась в Лариона зверючими, глубоко посаженными глазами. «Пошто ты отказался от меня, ведь о приносе не узнал бы никто? — вопрошала она. — А для твоей жены был бы подарок отменный. Разве она его не заслужила?» — лисица презрительно гавкнула.
«Ты меня не проведешь, прохвостка, — мысленно отвечает ей Ларион. — Хочешь, чтобы я потерял совесть и глядел на людей глазами бесстыжими?»
Ему раскрылось, что даже честному человеку можно легко поддаться соблазну и переступить черту, отделяющую добро от зла. Стоило бы ему лишь промолчать, и роскошная лисья шкурка стала бы его собственностью. Но тогда попал бы он в число людей низких, ничтожных духом, всех тех, кто наживается за счет службы государевой. И в народе пошел бы слух, что воевода Черемисинов не брезгует приносами...

6
Адама Ивановича Бриля всколыхнула радостная новость: Черемисинов сообщил из Якутска, что весь ясак, причитавшийся с якутов за минувший 1773 год, уже собран. От этого известия генерал прямо-таки помолодел, стал улыбчивым. Это заметили не только губернские канцеляристы, но и жена Эмилия Давыдовна. Дома он со смаком ел жареную оленину, запивая ее пивом из высокой стеклянной кружки. Раздувая щеки, сдувал пену, вздымавшуюся через край.
Теперь ему есть что доложить генерал-прокурору князю Вяземскому!
Указ Черемисинова о защите ясачных от поборов купцов и служилых является своевременным и полезным, но представлять его Сенату Адам Иванович не будет — не превысил ли воевода закон, не слишком ли обидел почтенных купцов? На него уже жалоба пришла из якутской ратуши. А еще — от купца Юлдусева. Такой указ государыня может и не конфирмировать «для всей Сибири», как надеется Черемисинов.
Ларион принес для Аринки новость: пришел указ из губернской канцелярии с сообщением, что в Якутск отбывает на воеводскую службу секунд-майор Шатилов, назначенный Сенатом.
— Это тот Шатилов, с которым я знаком по Оренбургу, — добавил с удовольствием. — Он собирался на статскую службу.
— Значит, скоро домой... — устало произнесла Аринка. — По приказу губернатора ты должен выехать 24 января. В день Аксиньи-полузимницы, — печально уточнила Аринка, — и вскинула напуганный взгляд на мужа: — А ежели я к этому дню не рожу?..
— Задержимся. Не горюй. Причина уважительная.
В приказной избе Ларион разговаривал с Тенгеном Ванчуковым — старым якутом со спокойно-мудрым, в сети морщин лицом. Тенген хорошо говорил и писал по-русски, может быть, потому что был когда-то толмачем в экспедиции Беринга, пробивавшейся из Якутска в Охотск. Он приехал с челобитной от своих соплеменников.
Наслышавшись о добродетелях Черемис-улахан-тойона, которого, конечно, направил Черкашинников, якуты нескольких пригородных наслегов попросили Ванчукова написать ему челобитную с изложенной ими просьбой.
Ларион читал бумагу:
«...Перевозка грузов в Охотск, на Анадырь и в верховья Колымы — несносно тяжелая для нас повинность. Туда ни летом на телегах, ни зимой на санях ездить не можно. Вьючим лошадей переметными сумами и перевозим всякий товар и скарб. Выезжаем в начале лета, чтоб лошадей не угробить от недостатка корма...»
Он представил, как на низкорослых, неприхотливых лошадях якуты перевозят вьючную кладь к берегам океана. Безропотные кони то вязнут в болотах, то карабкаются в гору, а поводыри покрикивают на них с жалостью в глазах. Благодаря якутам-проводникам, осваивается Чукотка, Камчатка, русская Америка, Аляска и ряд островов.
— Маемся-маемся, а получаем всего по три рубля 15 копеек с лошади, — жалуется Тенген, — а колымская кладь вообще задарма перевозится.
Ларион узнал, что плакатная цена за перевозку грузов в Охотск была введена десять лет назад Федором Ивановичем Соймоновым, сибирским губернатором, и труд якутов-погонщиков оплачивался достаточно, но с тех пор деньги значительно подешевели. Мне надо подумать, — сказал он.— Зайдешь ко мне завтра.
Оставшись один, Ларион достал тетрадь с записями наказов якутов депутату Сыранову, с которыми ознакомился в Иркутске, изучая дела ясачной комиссии. В наказах были выжимки тех невзгод, которые тяготели над северным народом. В свою тетрадь Ларион переписал тогда главные нужды, в том числе удовлетворенные, а всего их было пять:
Первая. При беспромыслице принимать ясак деньгами или другим зверем вместо соболей и лисиц. («Сие Черкашинников решил» — приписал тогда сбоку Ларион).
Вторая. Не посылать нарочных в ясачные волости и зимовья. Сбор ясака поручить князцам. (Сия просьба удовлетворена Черкашинниковым).
Третья. Решение мелких судебных дел оставить за князцами. (Введено Черкашинниковым).
Но были и такие нужды, которые ясачная комиссия не могла решить без санкции властей и их помощи. Они были перечислены Ларионом в таком порядке:
Четвертая. Освободить якутов от ежегодной повинности перевозить казенные грузы на вьючных лошадях в Охотск и Анадырь («Сия просьба осталась без внимания» — приписал Ларион).
Пятая. Освободить якутов от содержания почтовых станций по Иркутскому и Охотскому трактам («Направляются ямщики-поселыщики» — была рядом заметка).
С насмешливой улыбкой вспомнил Ларион пугливость губернатора. Уже тогда, когда Черкашинников удовлетворил три первых якутских наказа, осторожный и медлительный Бриль направил 26 апреля 1769 года письмо в Сенат, в
котором просил разрешения: во-первых, не посылать в уезды нарочных за сбором ясака по причине «немалых обид и притеснений и взяток», которые они чинят ясачным, а в каждом улусе сбор ясака возложить на князцов, нарочных посылать только тогда, когда князцы сбор ясака будут «медленно чинить», а во-вторых, в Якутске судить якутов только по большим «криминальным делам, как то: воровство, драки, ссоры и тому подобное, и позволить разбирательства чинить в каждом улусе князцами их».
На это Вяземский, генерал-прокурор Сената, не без иронии ответил, что прошение иркутского генерал-губернатора Сенат
«нашел склонным к справедливости», и передает выдвинутые вопросы на рассмотрение иркутского генерал-губернатора с тем, чтобы генерал-губернатор, сообразуясь с местными условиями и «пользой казенною», разрешил эти вопросы.
Очень боялся Бриль рискованных шагов и неприятностей от власти верховной.
Подняв канцелярские документы, Черемисинов вник в дело перевозки тяжестей и людей. В 1773 году в их доставке участвовал 1071 якут-проводник, от улусов было выделено 6963 лошади. Было перемещено 50-60 тысяч пудов самого различного груза, не считая многочисленных чиновников, офицеров, солдат, священнослужителей, ссыльных и т. д. Лошадь и проводник поставлялись из расчета пять с половиной пудов груза на одно животное. А в дороге было много невзгод: летом гнус, бурные реки, тонкие болота, а зимой морозы и отсутствие корма для лошадей, полное бездорожье, дикие, непроходимые перевалы Верхоянского, Джугджурского и других хребтов. В походах происходила массовая потеря лошадей, а иногда гибли и люди…
И Черемисинов решил освободить якутов от тяжелейшей повинности — самолично, явочным порядком, так же, как отменил сплавную повинность илимских крестьян.

* * *
Аринка корчилась в родах, стонала, грызла подушку. За ней ухаживала Фекла. Принесла и поставила на стул икону Казанской Божьей матери.
— Все идет хорошо, Аринья Дмитриевна... — приговаривала она. — Старайся помочь ему...
На миг выскочила из спальни, скомандовала Санжибу:
— Ворота большие распахни, чтоб легче было дитя рожать. Живей, елеха-воха!..
В приказную ворвался Санжиб и, не снимая малахая, ринулся в судейскую. Подьячие в замешательстве замерли: «Видно, что-то стряслось...»
— Бачка! Твоя парнишонка родился.
— Неужели? — в глазах Лариона застыло недоумение.
— Сын, говорю. Сопсем вышел...
Воевода выглядел растерянно и глуповато. Канцеляристы понимающе улыбались.
Ларион заспешил домой. «Парнишонка родился!» — гудело у него в ушах.
На другой день он встретился с Тенгеном Ванчуковым.
— С сего года освобождаю вас, якутов, от повинности по перевозке грузов, — рубанул он рукой, — и доложу об этом генерал-губернатору. Будете возить грузы добровольно, по договорной цене.
— Даже плохо верится... — Телген непроизвольно потянулся за трубкой, но вспомнил, что при зерцале не курят, быстро убрал в карман.
— Завтра же напишу указ для волостей, — строго взглянул воевода.
— Вот здорово. Шибко наши обрадуются. Осуохай, наш древний хоровод, затанцуют...
Губернатора Бриля чуть удар не хватил. Майн готт! Боже мой! Воевода Черемисинов явочным порядком отменил повинность якутов на перевозку грузов, в том числе казенных, к Тихому океану. Что скажет на это государыня?
От навалившейся беды Адам Иванович на неделю слег в постель. Мысли его крутились, как жернов ветряной мельницы в сильную бурю. Следовало срочно аннулировать указ воеводы, но это может привести к волнению среди ясачных. С этим шутить нельзя. Идут указы государыни о беглом казаке Емельке Пугачеве, поднявшем опустошительный бунт.
Хотя Черемисинов и обосновал свой поступок (сослался на наказы якутов в Уложенную комиссию, на их нынешнее бедственное положение), но поступил не по чину, поставил под угрозу карьеру губернатора.
Но, может, все и обойдется. Ведь отменил же Черемисинов сплавную повинность в Илимском уезде, а хлеб доставили в Якутск через подрядчиков. И в нужном количестве. Придется и теперь искать подрядчиков для вьючной перевозки клади от Якутска к морю. Не согласится ли в подрядчики купец Михаил Сибиряков? Или кто другой в магистрате?
Когда Адам Иванович появился в присутствии, зло на Черемисинова у него, конечно, не прошло, как и головная боль. А тут Басалаев подбросил жалобы на илимского воеводу, который, не испросив губернаторского позволения, отобрал и передал крестьянам земли, принадлежащие ранее казакам, священникам и посадским.
Взяв жалобу от казаков братьев Наяновых, из Нижне-Илимской волости, губернатор начертал на ней: «Земли вернуть просителям».
Дело об отмене повинности по перевозке грузов на вьючных лошадях впоследствии улеглось: они стали доставляться через подрядчиков-купцов. Купцы Федор Кисилев, Михаил Сибиряков стали платить якутам за каждую лошадь в три-четыре раза дороже, чем они получали прежде. Добрым словом вспоминали якуты Черемис-улахан-тойана (большого начальника Черемисинова).
Двадцатого января 1774 года в Якутск прибыл Федор Шатилов, назначенный воеводой, представился в судейской Черемисинову. В тучном, подвижном, со смешливыми глазами секунд-майоре Ларион узнал старого приятеля, бывшего капитана, с которым встречался в Оренбурге, покупал книги, беседовал об ученом Рычкове.
— Как там Иван Андреевич Рейнсдорп? — не без легкой шутливости спрашивает Ларион.
— По-прежнему генерал-губернатором. Только поседел еще больше. Кисло ему приходится.
— Из-за чего?
— В позапрошлом году взбунтовались яицкие казаки. Потому что жалованье им пять лет не платили. За их счет старшины наживались. Для усмирения казаков Рейнсдорп направил генерала Траутенберга, военного коменданта. А тот пересолил... Казаки шли в канцелярию на переговоры. Хотели кончить дело миром. Шли с семьями, с образами в руках. А Траутенберг приказал стрелять в них из пушек. Картечью. Человек сто было убито. Ну, казаки и ожесточились. Зарубили не только генерала, но и атамана Тамбовцева, многих старшин.
— А потом что было? — хмуро вопрошает Ларион.
— Властвовали казаки недолго. Подавили их военной силой. Одних наказали смертной казнью, других направили в солдаты. Часть сослали в Сибирь.
— Да, неспокойно в Оренбургской губернии, — Ларион побарабанил пальцами по столу.
— Еще как! — Федор сделал тяжелый передых, понизил голос: — Ты про Емельку Пугачева слышал?
— Пока нет... Кто он?
— Донской казак. Вновь подбил яицких казаков к восстанию. Прельщал их землей и волей. Соблазнил крестьян и многих инородцев. Раскольники к нему прильнули. В общем, собрал большое войско.
— Чего он добивается?
— Во всех бедах винит дворян, истребляет их безжалостно. Разошелся так, что и черт ему не брат. Офицеров вешает, ежели они не переходят на его сторону. Считает, что дворяне незаконно посадили на престол Екатерину, его жену. Объявил себя Петром Третьим, казацким и мужицким царем.
— Откуда вред, туда и нелюбовь, — задумчиво произнес Ларион, вспоминая Федора Каменщикова, убедившего приписных крестьян в селе Охлупьевском, что Петр Третий жив...
— Не от добра пожар разгорелся, — поддержал Лариона Федор. — В Тобольске я услышал, что пугачевцы осадили Оренбург, а Рейнсдорп предложил ловить их капканами.
— Капканами? Какой-то новый способ? — усмехнулся Ларион.
— Чудачество. Хорошо, что я раньше с семьей выехал.
— А сейчас она где?
— В Иркутске оставил. До лета.
— Сие правильно. А я ехал сюда с беременной женой.
— Рисковый ты человек, Ларион Михайлович.
Ларион угрюмо промолчал.
Аринка в изнеможении лежала на кровати. Русые волосы разметались по белой наволочке. Щеки рдели нездоровым румянцем, глаза блестели. Возле нее — Ларион, гарнизонный лекарь, пожилой, маленький, сутуловатый, и Фекла. Ждали священника.
Ларион наклонился к Аринке.
— Поправишься, и домой поедем.
— Я уж, видно, не смогу... — и мольба, и прощение, и надежда, и отчаяние — все это было в глазах Аринки.
— Чего это ты не сможешь? — нарочито взбодрился Ларион. — Дело к теплу идет. Летом в Усть-Иленгу съездим...
— Дайте мне воды... — страдальчески попросила она. — И снимите с меня одеяло.
Желание ее выполнили.
Ларион наедине переговорил с лекарем.
— Это опасно?.. Сделайте все, что можно... Я отблагодарю... — взгляд у Лариона был умоляющим.
— Видите ли... — лекарь протер платком очки. — Ее организм ослаблен тяжелой дорогой. Роды прошли тяжело. Большая потеря крови. Сейчас у нее горячка. Ручаться не могу...
Ларион гладил ее горячую руку.
— Прости меня, — прошептала она, глядя с усталой нежностью.
— Ты прости, Ариша... — Ларион заплакал, кусая губы, закрыв лицо рукой. Чувство жгучей вины пронзило его душу: надо было во чтобы то ни стало отговорить ее от поездки сюда, в Якутск...
— Успокойся, Ларюшко... Береги мальчика, найди ему кормилицу... Доктор, дайте мне морфию, все, прощайте... — и она стала бредить: — Где моя тень? Не вижу моей тени! — и царапала исхудавшими пальцами холстяные обои на стене. — Мама! Мамочка! — выкрикивала в агонии и не слышала священника, творящего прощальную молитву, не видела, как заливается слезами Фекла.
Священник, молодой, с чуть пробившейся бородкой, прискорбно читал молитву отхождения «от лица человека, с душою разлучающегося и не могущего глаголити»:
— Молимся и мили ся Ти даем душу рабы твоей Арины от всякие узы разреши и от всякие клятвы свободи, остави прегрешение ее…
«Какое прегрешение? — негодует про себя Ларион. — Это я грешен перед ней: мчался, сломя голову, в Якутск, не берег свою жену…»
Беспощадная смерть ворвалась под утро в дом Лариона — Аринка скончалась. В пугливой тишине вглядывался он в мертвенно-застывшее, но по-прежнему красивое лицо жены. Безгранично-умиротворенное и чуть удивленное выражение прописалось на ее холодных губах. Закрытые глаза спрятали, казалось, небесную, с того света тайну. Их покой стерегли русые, вразлет брови.
Ощущение пустоты, сиротливости, неумолимости рока охватило душу Лариона. Слезы застилали глаза.
Пошатываясь, вышел на крыльцо, забыв про клящий мороз. Глубоко, с надрывом вздохнул, и воздух, выдохнутый им, предостерегающе, таинственно зашуршал. Шуршание снежных кристаллов послышалось со всех сторон, и вспомнил Ларион, что якуты называют это «шепотом звезд». Поднял голову. В небе, непроницаемом от черноты, засветился месяц… Господи! Иже еси на небесах... За что такая кара?
Бледный месяц задрожал, заметался, закружил, как заяц, всполошившийся на лесной поляне...
Хоронили Аринку в разящий мороз. Положили в вечно стылую землю. Поставили крест, увитый кедровыми ветками. На нем была выжжена надпись: «Господи, прими дух сей с миром. Арина Дмитриевна Черемисинова. 1755-1774 годы».
И, может быть, дрогнет сердце историка, когда в кипе административных документов увидит он справку, взятую Ларионом в Якутской воеводской канцелярии:
«Черемисинов задержался по притчине своей нужды, а имянно: первое — супруга ево была беременна и ожидал разрешение, второе — по разрешении ж ево той супруги, в скором времени оная скончалась».
Ларион переживал за судьбу младенца-сына, которого записали в церкви Михаилом в честь его деда, как было обговорено с Аринкой. Для мальчика купили отопляемую кибитку, утеплили ее шкурами. Подобрали небольшую колыбель. Целый мешок был загружен кругами замерзшего козьего молока.
Теперь все зависело от заботливости Феклы.
Три повозки двигались на юг, навстречу пригревающему солнцу.
Длинная дорога. Свист полозьев да чавкающий перебор конских копыт. Рядом с колеей нередко зияли промоины, в них напористо и дерзко билась вода. Прибрежная тайга сбрасывала с себя снежные лохмы.
В Олекме маленького Мишку помыли в шайке возле печки-голландки. Фекла доверила Лариону подержать сынишку.
— Подрос Черемыш! — восхищался он, чувствуя бульканье в маленьком животике. Потом открылся краник, и тонкая струйка смочила кафтан отца.
— Вот шельмец! — засмеялась Фекла. — Пусть знает батюшка, какие мы...
Жена почтового писаря Захарова, полнотелая якутка, воскликнула:
— Иди ко мне, чачагым огото (пичужечка моя)!
Она накормила Мишку грудью, и он блаженно уснул.


ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
1
Дробно простучал барабан — торопил яндинских жителей на собрание. Гошка Безродных, которому, как писарю, предстояло прочесть привезенный солдатом Манифест, увещевал по-доброму Агафью:
— Собирайся. Не разводи канитель.
— В воскресенье, и то спокою нет... — Агафья кривила сухощавое, с резкими чертами лицо. — Без баб, что ли, не обойдутся?
— Всенародное собрание велено провесть. Чуешь: «всенародное»? Ведь это не шутка — манифест царицы. Ее собственноручное предписание.
— На черта мне сдался этот манифест! — выпалила Агафья. — Ребетенки убегли на собрание — и ладно. Пущай сопли поморозят. А мне зачем там тереться?
— Но ты же жена писаря, тебе сам Бог велел... — настаивал Гошка.
— Вот, вот... — злорадная улыбка искривила лицо Агафьи. — А в чем я туда заявлюсь? Юбку-то грезетовую ты мне купил? Как стал писарем, так деньги у тебя зазуделись. Зачем мужикам угощение ставил?
— Вспомнила! Полтора года назад это было.
— Ну и что? Черемисиновские деньги спустил...
Гошка вздернул ус в злой усмешке.
— А коня-то я на что купил? А избу новую построил? Забыла?
— А ты забыл, кем до меня был? Никто. Собачье едал да поросячье подбирал. А теперь, вишь, в люди выбился...
— Ехидна! — бросил сквозь зубы Гошка и хлопнул дверью.
У церкви, с крыши которой свисали сосульки, грудился народ. Гошка стоял на паперти вместе с солдатом-барабанщиком, старостой Луковниковым, выборным Куницыным, соцким Кувалдиным.
Нахлобучив на глаза треуголку, солдат громко пробарабанил и стал тереть рукой замерзшее ухо.
«Божией милостью мы Екатерина Вторая Императрица, и Самодержица Всероссийская, и прочая, и прочая, — читал Гошка, не узнавая свой голос, дрогнувший от волнения. — Объявляем через сие нашим подданным. К крайнему оскорблению и сожалению нашему уведомились мы, что по реке Иргисе в Оренбургской губернии, пред недавнем временем некто беглый с Дону и в Польше скитавшийся казак Емельян Пугачев, набрав толпу подобных себе бродяг, делает в тамошнем крае ужасные разбои, бесчеловечно отъемля с жизнью имение тамошних жителей...
Подрагивая одутловатыми щеками, Солка щелкала семечки, но на нее шикнули:
— Не мешай, опять про Пугача...
«Отправили туда нашего генерал-аншефа лейбгвардии майора и кавалера Александра Бибикова», — доносилось со схода.
«Манифест издан для неукоснительного во всем исполнения и чтоб вы никаким злоумышленникам и обманчивым разглашениям не верили. Печатано в Санкт-Петербурге при Сенате. Декабря 21 дня 1773 году».
Солдат куце пробарабанил, что означало конец сходу.
— Пугачев имения отъемлет, — дохнул водкой Евдоким Бревнов. — А у меня, между прочим, тоже землю отняли... Черемисинов с Емелькой одним лыком шит. И к нам заявился с оренбургских краев.
— Тс-с... — одергивали его дружки. — Накличешь беду на свою голову.
А к церкви спешит Агафья. С ней чуть не столкнулась старуха Скрябиха.
— Чо объявили-то, милая! — причмокивает старуха беззубым ртом. — Емелька Пугач к нам движется. Баб сильничать начнет. У девок невинность отъемлет. Сама матушка-царица предупреждает...
— Да ну? — поразилась Агафья, злясь на себя, что опоздала на собрание.
— Вот те крест, — Скрябиха осенила себя знамением. Агафья чуть не бросила ей в лицо: « Тебе-то, страхолюдье, чего опасаться?»
Гошка задержался у церкви с мужиками. Обсуждали, понятное дело, царский манифест.
— Видать, Пугачев крепко припек царицу.
— Не зазря объявляют...
— Про генерала Кара уже не поминают...
— Может, Пугач его растрепал?
Гошка увидал принарядившуюся жену: на ней зеленая, крытая сукном шубка, юбка оборчатая, голова цветастым платком повязана. Он подумал о том, что она недурна собой и даже красива.
— Ты чего здесь прохлаждаешься? — крикнула она, натянуто улыбаясь.
— У нас свой интерес, — буркнул Гошка. — Скоро приду.
— Знаю я ваш интерес. Лишь бы глотку залить вином. Марш домой! А то я при всех тебя раздолбаю. Ишь, деньги у него зазуделись. Аспид проклятый!..
Мужики смотрели на Гошку понимающе-насмешливо, даже с оттенком сожаления, а он сгорал от стыда. «Так опозорить меня, волостного писаря!», — возмущение схватило его за глотку, да лучше ему сдержаться. Тупо улыбнувшись, он поплелся домой, а сзади неслось:
— Чтоб тебе и на том свете без пристани приставать!
— Чтоб тебя лихая болесть взяла! Трястись бы тебе лихоманкой...
— Перкосило бы тебя с угла на угол, да с уха на ухо...
«Не выдержу такое угнетенье, — дыбилась в Гошке злость. — Брошу проклятую бабу... Убегу, куда глаза глядят...»

* * *
Пятнадцатого февраля 1774 года — в это время Черемисинов ехал из Якутска по Лене — Правительствующий Сенат принял указ по его письму, посланному год назад из Илимска.
Полученное письмо взбодрило Вяземского, он услышал в нем отзвук на сенатский указ о сборе всех недоимок в Иркутской губернии — там принимались меры против незаконных поборов с крестьян. Достойно ведет себя Черемисинов, подобранный Сенатом, а точнее, им самим, Вяземским, на должность воеводы в Илимск. Мероприятия его обличают в нем человека с государственным раскладом ума. Они заслуживают внимания Сената —
«дабы и протчие места в государстве воспользоваться тем могли», как написал воевода.
Генерал-прокурор внес письмо илимского воеводы в первую очередь прохождения дел.
Обер-секретарь Сената Храповицкий, с перекошенным от ночного запоя лицом, поручил протоколисту Радищеву подготовить экстракт по письму Черемисинова для доклада сенаторам.
— В бумагах скоро утону, они даже дома из головы не выходят, — посетовал он. — Стишки писать некогда...
Радищев читал приложенный к письму воеводский ордер, и брови его удивленно взметнулись: Черемисинов запретил в уезде брать и давать взятки, в том числе и за ширмой «подарков». «Мой друг, мой сочувственник...» — подумал он. Сам Радищев считал взятки наихудшим проявлением корыстолюбия, гнуснейшим воплощением лихоимства.
А каким языком — живым и свежим, исполненным искренности и доброты к крестьянам, — написан воеводский ордер!
«И вами теми подарками илимской канцелярии всех штатных чинов, в коем числе и я, отнюдь не марать и не заражать. И будьте ж безсумнительны: в делах и нуждах и в прозьбах ваших, всем и каждому всякое удовольствие и защищение, поколь я здесь продолжусь, получать будите. Как я жизнь свою, с прибытия моего сюда, провождаю (о делах моих вам известно), так ее и закончить хощу».
Как отличался этот слог от тяжеловесных, с длинными периодами рассуждений в сенатских указах!
Радищев написал экстракт и проект указа, в котором одобрялась деятельность Черемисинова по искоренению взяток, заведению в волостях шнуровых книг, удостоверяющих законность денежных сборов, и ставилась в пример для всех губерний…
Императрица вальяжно сидела за столиком, старалась отогнать веером сонливость. Вяземский утомил ее докладами о сенатских указах, на которых она ставила роспись: «Быть по сему».
Последним был указ о примерных действиях илимского воеводы Черемисинова; губерниям и уездам рекомендовалось воспользоваться ими.
— Это новый воевода, — пояснил Вяземский. — Направлен вместо прежнего, отличавшегося шумством, — он виновато улыбнулся.
— Я помню, князь, — заметила императрица и попросила воеводский ордер, стала с ним знакомиться. Чем дольше она читала, тем сильнее опускались уголки ее губ.
Черемисинов печется о крестьянах и просит одобрить свои действия. Это показалось странным царице, привыкшей читать челобитные родовитых дворян, просивших для блага своих или жениных родственников. Тут совсем другое...
Становилось как-то неловко оттого, что воевода запретил в уезде всякие подарки. В этом Екатерина чувствовала укор собственной персоне: выступив в начале царствования против язвы лихоимства, она сама не чуралась подарков, и даже перед заседанием Уложенной комиссии приняла шесть буренных лисиц от якутского князца Софрона Сыранова.
Еще больше ее покоробило обращение воеводы к крестьянам, этим ревизским душам, а не людям, в полном смысле слова. Отправь такого капитана против Пугачева, и он, не задумываясь, перейдет к мятежникам.
Через ордер Черемисинова она услышала крестьянские жалобы, от которых отгородила себя указом 1765 года, запрещающим простым людям (под угрозой наказания плетьми и ссылки в Нерчинск) подавать челобитные в руки ее императорского величества. Почему императрица должна нянчиться и миловаться с простолюдьем? Управление государством держится на иерархии, на подчинении каждого своему начальнику, кроме самой царицы, над которой главенствует Бог и закон.
Из сего следует, что дела илимского воеводы должны быть в ведении генерал-губернатора, а не Правительствующего Сената и царицы.
— А есть ли представление губернатора Бриля? — укоризненно взглянула Екатерина на Вяземского.
— Нет, ваше величество, — Вяземский сменился в лице, — но губернатор отмечал его старание в сборе недоимок...
— Действия Черемисинова могут быть весьма полезны, но нельзя обходить генерал-губернатора.
— Слушаюсь, ваше величество.

* * *
Прослышав о том, что Черемисинов возвращается, Шестаков приказал казаку Бутакову сбросить снег с крыши приказной избы.
Казак взобрался на крышу и стал орудовать деревянной лопатой; шу-ух-ух! — проносился снег мимо окон. По этому случаю подьячие вышли на свежий воздух, перебрасывались шутками.
— Эй, Иван! Шмякнешься — баба с горя умрет! — кричат казаку, прилепившемуся к крыше. — Без мужика-то как ей жить?
— Наш Иван — не нам, не вам, ему на козлах все хозяйство отшибли...
— Ха-ха-ха!
— На мой век хватит, — казак угрюмо корежит снег.
Тринадцатого марта 1774 года Черемисинов прибыл в Илимск. Каждая мелочь в доме напоминала об Аринке. Ларион видел ее фигуру, походку, манеру поправлять волосы, слышал ее напевный голос. Здесь она ухаживала за ним, когда он болел, а вот ее уберечь не удалось.
С утомленными, ввалившимися глазами появился он в канцелярии. Поразился беспорядку в комнате для подьячих: пол завален рваными бумагами, залит сургучом и тушью. Проверяя дела, обнаружил, что Шестаков и Сизов, заручившись поддержкой губернской канцелярии, вернули землю многим казакам, священникам и посадским.
— Вопреки мне все учинили, — выговаривал Ларион Шестакову, с ненавистью глядя на его крупнолобую, будто вырубленную топором голову.
— По приказу губернатора сделано, — смутно улыбался подпоручик.
— Губернатору я объясню свою позицию. А ваши распоряжения, господин подпоручик, отменяю своей властью.
Шестаков смолчал. Злобные искорки сверкнули в его глазах.
В судейскую зашел пожилой крестьянин Архип Наянов из деревни Оглоблиной, относящейся к Нижне-Илимской волости. С нарочитой аккуратностью придерживал в руках валяную шапку. Хотел казаться спокойным, но его колени, обтянутые штанинами из смурого сукна, знобно дрожали.
— Тут такая заковыка, Ларион Михайлович. Общество вырешило мне с сыновьями землю, отнятую по вашему приказу у моих братьев-казаков. Двадцать две с половиной десятины. А как вы отбыли в Якутск, они подали заявленье Шестакову. Ну, и тот их удовольствовал. Якобы по распоряжению Бриля. И теперь братья собираются сеять, а у меня земли осталось с гулькин нос. Насчет этого я вам челобитную сотворил, может, только не дюже форменную... — достал из шапки бумагу и передал воеводе.
Суть прошения отразилась в таких словах:
«братья-казаки землю усильно отняли и тем обидели».
— Не печалься, земля останется за тобой, — уверенно пообещал воевода. — Сейчас я по твоему заявлению напишу ордер, а ты его отвезешь попутно в Нижне-Илимскую слободу, передашь старосте.
Он тут же набросал ордер, в котором подтвердил, что указанная земля принадлежит Архипу Наянову, ему ее вернуть, а братьям-казакам посоветовал
«не вступатца», иначе они будут наказаны.
— Спаси вас Бог, Ларион Михалыч. — Архип бережно положил ордер в шапку. Когда прощался с Черемисиновым, заметил, что лицо у того стало суровым. Он понимал, что воевода снова, как и в случае с понудителями, выступает против губернатора, а это грозит ему неприятностями. «Недаром он стал такой смуротный», — подумал Архип.

2
К новому обсуждению указа по письму Черемисинова Сенат вернулся почти через два месяца — 13 апреля 1774 года. В доработанном указе было записано:
«Хотя старание илимского воеводы об отвращении чинимых тамошним крестьянем от их старост и выборных обид и налогов весьма похвально и учиненные к тому распоряжения кажутся быть достаточными, но как при всем том должно бы ему представить об оном сперва к господину иркутскому губернатору». Поэтому пусть последний даст заключение о целесообразности мер, предложенных Черемисиновым.
Протоколист Радищев был возмущен в душе канцелярски-черствым указом Сената по письму Черемисинова, илимского воеводы. В нем укрепилась мысль покинуть правительствующее учреждение и перейти на военную службу обер-аудитором (военным прокурором).
23 
Ответ Черемисинову, конфирмированный царицей, был направлен через иркутского генерал-губернатора.
Во время пребывания Лариона в Якутском краю произошла и еще не выветрилась в Илимске злополучная история: Ленка Скуратова вышла замуж за молодого купца Барышникова, а когда тот был в отлучке, принимала у себя прежнего своего дружка. Узнав об измене, Барышников по пьянке покончил с собой.
Теперь Ленка считала, что нет никаких помех для того, чтобы соединить жизнь с Черемисиновым. А ее отец, бургомистр ратуши, внушал ей, потирая короткую, но окладистую бороду.
— Не упусти Черемисинова. Деньжата у него есть. Будешь, как сыр в масле кататься.
Ленка стала чаще попадаться Лариону на глаза. Как-то встретила его у паперти, он шел домой.
— Скучаете, Ларион Михайлович? — спрашивает с доверчивой беспорочностью. Но глаза ее желтые вдруг заиграли: маслянисто, обволакивающе — они что-то обещают, намекают, зовут...
— За делами некогда, — сухо отвечает Ларион и проходит мимо.
Ларион получил конверт из Шадринска, подписанный на обратном адресе: «Черемисиновой Екатерине». Чего ей надо? — рассерженно насторожился он.
Бывшая жена сообщала: она мало надеется, что письмо дойдет, так как восставшие крестьяне во многих местах перерезали дорогу от Шадринска до Тобольска. На дороге сделаны засеки, и это письмо может дойти, ежели почту будет сопровождать воинская команда.
Сожалела, что Ренье ее обманул, не взял за границу, он оказался лжец и проходимец. В Тобольске его арестовали за то, что не рассчитался с долгами в Иркутске. Ей пришлось заплатить за Ренье, чтобы вызволить того из долговой тюрьмы. Отдала за него деньги, продав чудское ожерелье.
В Шадринске ей сейчас не скучно, потому что здесь много военных и гражданских чинов. Сюда прибыл начальник войск сибирской линии генерал-поручик де Колонг Иван Александрович. Он чудом вырвался из Челябинской крепости, окруженной пугачевским полковником Иваном Грязновым. Крепость была взята восставшими.
В Шадринск переехала и провинциальная канцелярия, и ратуша во главе с бургомистром Боровицким.
Она разговаривала с Ефимом Портнягиным, шадринским управителем, который сменил ее отца, умершего перед Покровом. Он рассказал, что мятежники ворвались на Кыштымский завод, осадили Далматовский монастырь, а Барневскую слободу захватил отряд бунтовщиков под командованием крестьянского сотника Ивана Брюханова (из деревни Ешевой). В руках повстанцев оказался и Масленский острог.
В числе главных бунтовщиков, совращавших крестьян к принятию присяги Пугачеву, были пономарь Барневской слободы, два священника и два дьякона Масленского острога.
«Как сказал мне Портнягин, — писала Екатерина, — повстанцы намереваются сделать Барневку опорным пунктом для атаки на Шадринск. Боюсь за себя и маму».
«Слава Богу, что мне не довелось воевать с крестьянами», — подумал Ларион.
Дальше Катя поинтересовалась, как ему живется-любится, на ком он женился. Просила выслать ей разводное письмо.
А в самом низу приписка:
«Отправляю письмо с провинциальной канцелярией, которая под охраной выезжает в Исетск.24 Февраля 20 дня 1774 году».
Ларион ответил ей кратко. Написал, что у него родился сын, но о жене и о том, что случилось с ней, не сказал ни слова.
В конверт было вложено и разводное письмо.
* * *
Лето 1774 года принесло большое разочарование Лариону. Что-то живое оборвалось в его душе, когда он читал указ губернской канцелярии по поводу обращения воеводы в Сенат с предложениями по защите крестьян от поборов, «дабы и протчие места в государстве воспользоваться тем могли».
Указ был принят 16 июля 1774 года в связи с решением Сената от 15 февраля и 13 апреля этого же года по письму Черемисинова. В нем сенатский указ был приведен целиком.
Непостижимо равнодушно и оскорбительно отнесся Сенат к его предложениям, не посчитал их ценными для всей России. Слова одобрения в адрес воеводы перечеркивались формальной придиркой: пусть вначале генерал-губернатор оценит его деятельность. Но как быть, если Бриль совсем не откликается на решительные нововведения воеводы, замалчивает их? В результате получается замкнутый круг.
Но самое обидное заключается в следующем: губернский указ заканчивался предупреждением Черемисинову,
«чтоб он таких представлений мимо господина губернатора не чинил под штрафом».
Ларион чувствовал себя, как мальчишка, которому дали два подзатыльника — не забегай вперед старших, не суйся, куда не надо. От этого было стыдно и горько.
Но не падай духом, Ларион! Главное, что ты оберегаешь поселян, тех самых, которые подобно артерии питают государство, как выразился Петр Первый. Отвращать крестьян от бед, нести им благоденствие, свободную жизнь — что может быть выше этого?
Ларион понимал, что в пугачевском восстании выплеснулась ярость обездоленного народа, особенно крепостных крестьян, притесняемых помещиками и местной властью. Все дело в этом, а не в «бродяге» и «разбойнике» Емельке. Но Ларион не знал, что был в России наделенной властью человек, который придерживался такого же мнения.
8 сентября 1774 года Пугачев был схвачен казаками-заговорщиками и доставлен в Яицкий городок. Допросами занимался начальник отделения следственной комиссии гвардии капитан С.И. Маврин. Этот человек один, вразрез с мнением комиссии, возглавляемой П.С. Потемкиным, племянником фаворита Екатерины Второй, послал царице донесение, в котором отмечал, что крестьянская война вызвана не
«буйственным своеволием черни, а невыносимыми условиями жизни народа».
Генерал-прокурор Вяземский выполнял главную роль в подготовке и проведении судебного процесса. Суд вынес приговор: «Емельку Пугачева четвертовать, голову воткнуть на кол; части тела разнести по четырем частям города и положить на колеса, а после на тех местах сжечь».
10 января 1775 года Е.И. Пугачев был казнен в Москве.

3
Во время пугачевского восстания Екатерина Вторая приблизила к себе Григория Потемкина, тяготевшего к государственным преобразованиям, вместо камергера Васильчикова, безучастного к политике. До этого он был известен как боевой, отважный, талантливый генерал. Императрица вызвала его письмом в Москву в декабре 1773 года, когда пугачевский бунт охватил уже центральные губернии России. Она надеялась получить в нем надежную опору, и не ошиблась.
Красивый, исполинского роста Потемкин прибыл в столицу 6 января 1774 года и через два-три месяца стал могущественным человеком. На нового счастливца обрушился целый поток необычайных милостей. Уже 1 марта 1774 года царица сообщила о назначении Григория Потемкина генерал-адъютантом. Через несколько месяцев он стал генерал-аншефом, вице-президентом военной коллегии и кавалером Св. Андрея Первозванного.
Свою любовную связь Екатерина Вторая, которой было 45 лет, и Григорий Потемкин (был моложе ее на десять лет) скрепили брачными узами. Тайное венчание провел личный священник императрицы.
Начиная с апреля 1774 года, Григорий Александрович занимался всеми делами по борьбе с мятежниками и прекращению кровопролития. Он направил против Пугачева генерал-аншефа Петра Ивановича Панина и генерал-поручика Суворова, донских казаков.
Совместная супружеская жизнь Екатерины Второй и Потемкина продолжалась с 1774 по 1776 год. За это время почти ни одно решение государыни не обходится без совета с Потемкиным, многое делается по его инициативе. Он прошел школу государственного управления и из боевого генерала превратился в государственного деятеля широкого масштаба, в администратора и дипломата.
Одну из причин пугачевского восстания Потемкин увидел в том, что оренбургская администрация, во главе с генералом Рейнсдорпом, не сумела ни предупредить, ни пресечь вовремя пугачевский бунт. С его участием в 1774 году началась реформа управления, завершившаяся изданием 7 ноября 1775 года «Учреждения для управления губерниями», которое сопровождал царский манифест. В основание административного деления было принято исключительно количество населения. В губернии численность населения должна была составлять 300-400 тысяч жителей, а в уезде — 20-30 тысяч.
Новые награды сыпались на Потемкина. В 1775 году, во время празднования Кучук-Кайнаджирского мира, он был возведен в графское достоинство, получил золотую шпагу, осыпанную алмазами, и украшенный бриллиантами портрет императрицы для ношения на груди. Был удостоен также андреевской ленты и ордена Св. Георгия.
В марте 1776 года, по усердной просьбе своей покровительницы, Потемкин был пожалован в княжеское достоинство Священной Римской империи с титулом «светлейший князь».
За два года супружеской жизни Григорий получил от Екатерины 37 тысяч душ крестьян и девять миллионов рублей деньгами. Записки с требуемой суммой он посылал обычно на клочках бумаги, даже не подписывая иногда своей фамилии.
Как-то раз генерал-прокурор Вяземский, считавшийся государственным казначеем, получил такую бумажку с требованием 10 тысяч рублей и, возмущенный наглостью Потемкина, рассказал об этом случае императрице. К его удивлению, та сказала с недовольством: «Значит, нужно! И можно было отпустить, не спрашивая у меня».
Потемкин сорил деньгами. На его прихоти тратились громадные суммы. Курьеры метались по всей России, чтобы доставить необходимое «светлейшему» по его первому требованию. Икру привозили с Урала, рыбу — из Астрахани, в Нижний посылали за огурцами, а в Калугу — за тестом.
Таковы были манеры человека, немало сделавшего для пользы Отечества.
Адам Иванович Бриль отставал с проведением реформы управления в губернии. Схема административного деления подведомственной ему территории представлялась генерал-губернатору вполне устоявшейся, выверенной временем, пригодной и в будущем.
Пытливые историки могут документально подтвердить, что из всех губернаторов России Адам Иванович был самым равнодушным, индифферентным к реформе, проводившейся сверху. В 1774 году Сенат представил императрице проект штатов всех губерний России, за исключением Иркутской. Это вызвало неудовольствие императрицы Брилем. Сенат потребовал от Бриля срочно отправить проект разделения губернии и штатного расписания. После этого в Иркутск был вызван илимский воевода Черемисинов. Удрученный Бриль сообщил ему, что по совету Басалаева посчитал необходимым учредить провинции в Якутске и
Удинске25, создать несколько комиссарств. Добавил, что по Илимскому уезду изменений не предвидится, за исключением одного:
— Мы решили передать Витимск Илимскому уезду, — сказал Бриль.
— Это резонно, — согласился Ларион, — там хлеб научились выращивать. Об этом я узнал, когда ездил в Якутск. А центр уезда разумнее перенести.
— Это куда же? — глаза у Бриля недоуменно застыли.
— На Лену...
— Но там же нет ни одного города? В Усть-Кутский острог, что ли?
— Нет, в Усть-Киренский... Я давно об этом думал.
— Вы с ума сдурель... Это же очень далеко. Сколько туда верст от Илимска?
— Свыше четырехсот.
— Боже мой! Майн готт! — Бриль сцепил пухлые пальцы. — Вы понимайт, господин капитан, какой это будет канитель? — генерал никак не мог понять, чего этому человеку надобно. Вместо того чтобы жить тихо и спокойно, он ищет трудностей и напастей на свою голову. — Извольте обосновать свое предложение.
— Прежде всего, ваше превосходительство, на севере будет дан толчок хлебопашеству и торговле. Получат большую поддержку Якутск, Охотск. Легче будет осваивать Америку...
— Америка... — Бриль язвительно усмехнулся. — Терра инкогнита...
26 А где вы разместите канцелярию и все службы? На голом месте?
Но задорный огонек в глазах воеводы не гаснет.
— Там пустует много строений монастырских. И самим к зиме можно кое-что построить. Там может город разрастись, место позволяет...
Потерянная и вместе с тем загадочная возникла на лице Бриля улыбка. Он подумал, что за такой проект его, генерал-губернатора, может даже государыня похвалить — она увидит, как печется он о государственном интересе, вплоть до Тихого моря.
— Я тоже об Усть-Киренске думал, господин капитан, — морщинки на лбу Бриля сдвинулись. — Вы подкрепили мои мысли... Я внесу в Сенат проект о переводе уездной канцелярии в Усть-Киренск.
Двадцать третьего мая 1775 года в Илимск пришел указ из губернской канцелярии, в котором сообщалось, что Сенат согласился с предложением Бриля о разделении Иркутской губернии, а Екатерина Вторая утвердила представление Сената.
В отношении Илимского уезда было сказано:
«Из Илимска, за неудобностью там места и по отдаленности принадлежащих к оному жилищ, воеводское правление перевесть в Усть-Киренский острог и переименовать, а в Илимске оставить комиссарство».
Комиссар назначался
«для удобнейшего сбора податей и к разбирательству между жителями споров и маловажных дел».
К Илимскому комиссарству, подчиненному Усть-Киренской воеводской канцелярии, относились слободы и остроги по Ангаре и Илиму, а все ленские волости переходили в непосредственное ведение Усть-Киренска.
Весть о переменах потрясла илимских жителей. Старейший копеист Анциферов щерил редкие зубы:
— Что творится на белом свете?.. Илимск же старее Иркутска и Киренска, воеводство здесь уже сто двадцать шесть лет — и на тебе! — Усть-Киренску честь воздали. От злости у меня аж голову расщипало...
Он нехотя брал очередную бумагу и, плохо видя ее отсыревшими глазами, старательно выводил титулы царицы, но они получались плохо. Он начинал писать титулы на другом листе, и, как всегда при этом, сморщенные уши шевелились у него вверх-вниз.
К воеводе зашел Иван Баев. Был он явно взволнован, не знал, куда девать крупные руки, обычно спокойные в движениях, уверенные в своей силе. «Этими руками он вытащил меня из полыньи», — тоскливо подумал Ларион.
— Пришел просить, Ларион Михайлович, чтоб тут остаться.
— Почто так? — заерзал на стуле Ларион. — С чего это ты надумал? Столько дорог с тобой проехали... Ты же возглавишь повытье, большая работа в Усть-Киренске предстоит...
— Все это верно, — склонив голову, отвечает Иван. — И с вами работать нравится, и жалованье потеряю, но... — Иван поднял обнаженно-печальные глаза, — года уж поджимают... Да и пообвык я тут, обстроился, сыновья покосы по Илиму расчистили... Овощ тут всякий растет, заморозков не бывает...
— В Усть-Киренске тоже места чудные, — Ларион постучал пальцами по столу, — и овощ всякий родится отменно, например, огурцы...
— Оно, конечно, так... И в Киренске места добрые. Но я к этим прирос. Ежели оставите в комиссарстве — благодарен буду, а ежели нет — то все одно не обижусь, хочу крестьянствовать, быть к тайге ближе. Силенка-то пока есть.
Ларион медленно подошел к Ивану. Они стояли лицом к лицу, два человека, ставшие друзьями.
— Ладно, — Ларион положил руку на плечо Ивана. — Оставайся в комиссарстве. Дельные люди и здесь нужны.
— Спасибо.
Они обнялись.
— Ступай... Ежели какая беда случится, давай знать... — Ларион отошел к окну.
И долго стоял неподвижно.

4
Подписав 3 июня последний указ в Илимске, Ларион занялся перевозкой казенного имущества в Усть-Киренск. Перебросить нужно было все, вплоть до последней кочерги, числящейся по описи. По Ленскому волоку в сторону Усть-Кута потянулись подводы с мебелью, всевозможным инвентарем. Черемисинов позаботился и об отправке туда архива. Часть бумаг он взял с собой, поручив Шестакову, ставшему илимским комиссаром, сохранение и отправку в Киренск оставшегося архива.
Все лето мотался воевода, как челнок, между Илимском и Усть-Киренском. Близко познакомился с девятнадцатью ленскими перекатами, в том числе с такими опасными, как Верхне-Марковский, Тирский, Ульканский, Заборский, Чертовской... Голубые глаза, светловатые усы и брови отчетливей выделялись на темном, заострившемся лице. Губы зачерствели. На ладонях твердели мозоли, не раз приходилось самому браться за весла. Голос стал охрипшим, обветренным.
На Мукском плотбище хозяин постоялого двора Савва Куделин возглавлял артель по строительству больших лодок. Попыхивая короткой трубкой, он проверял, как работают пильщики, рассекающие бревна вдоль, придирчиво осматривал еловые кокоры, к которым будут пришиваться борта лодок, ощупывал каждый шкант.
— Делайте все чисто, чтоб комар носу не подточил, — внушал он артельщикам. — Не то стыдно будет перед Ларионом Михайловичем.
От Усть-Кута вел караваны судов лоцман Аристарх Чекотеев. Вот Верхне-Марковский перекат, посредине его лежит черный камень, ниже речки Марковки. К этому перекату надо подходить из-под правого берега, а камень обойти с левой стороны, проплыть между отмелью и опечком. Все ближе седой рокот. Аристарх крутит головой на зобастой шее, кричит благим матом:
— Не спите! Берите влево! Бейте вправо!
И все это на своем лоцманском, сплошь из матерных колен языке.
Суда прошли перекат благополучно.
На Мукском плотбище Ларион зашел в часовню. Сердце его замерло, когда увидел Богородицу «Достойно Есть...» — ее наклоненное, с пухлыми, зарумянившимися щеками лицо до тонкости напоминало лицо Аринки. Издали Аринка удивленно улыбалась, а вблизи была задумчиво-строгой, умиротворенно-спокойной.
— Ты один? — послышался за спиной женский голос.
Ларион увидал Ленку Скуратову, она была на плотбище проездом, вместе с отцом, бургомистром ратуши, которому предстояло теперь работать в Усть-Киренске.
Ларион почувствовал ее теплую руку. За окном тихо стучал дождь.
Ленка прильнула к нему... Влажные губы ее искали поцелуя, глаза искрились по-грешному.
— Давай тут... — прошептала она с обезоруживающим бесстыдством.
Ларион не шелохнулся. Сквозь Ленкины ресницы пробивался колкий, балованный, с издевкой взгляд.
— Не можешь?
Ларион насуплено молчал.
— И не поцелуешь?
Ларион тяжело вздохнул. Память об Аринке неизбывно жила в его душе.
— У тебя же есть дружок... В Илимске... — тихо сказал он.
Она отстранилась.
— И это было, да сплыло, а что не сплыло, то быльем поросло...
Выходя из часовни, Ларион обернулся на икону: Аринка улыбалась со снисходительной грустью.
* * *
Нарядная пришла на хребты осень. Позолотила хороводы берез, шуршала сухолистьем. Черный дятел в красной шапочке, пролетая, выкрикивал с тревожной пронзительностью. Бывали дни с докучливыми дождями. Они усиливали у Лариона предчувствие зимы, первой зимы, которую предстояло пережить в Усть-Киренске. Одолевали суетные, тягостные заботы.
Двадцать пятого сентября 1775 года Ларион Черемисинов вступил в Усть-Киренске в воеводское правление. С переездом сюда уездной канцелярии заурядный острог был переименован в город и получил герб, который изображал реку Лену и втекающую в нее справа двумя рукавами Киренгу. Новый город должен был разрастись на широком острове и за его пределами.
Канцелярия разместилась в Киренском монастыре с его треглавым Троицким собором. От захудалых стен острога до святой обители, обнесенной широкой оградой, всего 250 сажен.
Подьячие работали в трапезной, пропахшей квасом, отделенной от церкви аркой, а сам воевода — в большой побеленной келье. Были заняты и другие пустовавшие помещения: кельи, хлебная поварня, амбары. Десять лет назад монастырь потерял многочисленные вотчины — заимки по Лене и Киренге, сильно захирел. Оставшаяся в нем кучка иноков, оставив земледелие, промышляла торговлишкой. Но как прежде брызгали звоном соборные колокола.
Воевода начал строить канцелярию, воеводский дом и много других служебных и бытовых помещений. Хряский перестук топоров, утробный шум маховых пил, плюющих опилками, похожими на желтоватый снег, надрывное понуканье лошадей, подвозивших на передках телег бревна — весь этот гомон разносился по острову.
Для строительства города требовались ремесленники разного «художества», особенно плотники, кирпичники, столяра, чирошники. Но они жили главным образом в Илимске, а те, что находились в острогах и слободах, больше занимались земледелием.
Органом самоуправления посадских, то есть ремесленников и купцов, была уездная ратуша. По манифесту Екатерины от 17 марта 1775 года, посадские, имевшие капитал более 500 рублей, должны были называться купцами, записываться в гильдии и платить в казну один процент капитала, остальных посадских велено было «переименовать мещанами».
Потирая рукой «пиратскую» бороду, бургомистр Скуратов объяснял дочери:
— У нас в уезде ни один посадский не тянет на купца. Тебе надо к воеводе как следует подъехать, у него есть деньжищи.
— Да ему никого не надо, — отмахнулась Ленка. — Он уже старый...
— Не дури... Ты через его ребенчишка действуй, — отец задорно подмигнул. — Сладостями угости мальца. То да се — глядишь, воевода и клюнет.
По просьбе Черемисинова Скуратов обратился к мещанам Илимска: ежели кто хочет подзаработать, может приехать в Усть-Киренск, здесь весьма нужны мастеровые руки. Но за дальностью уездного центра туда никто из мещан не прибыл.
А зима уже подступала. Земля то сковывалась морозом, то грязно оттаивала. Нужно было обеспечить всех служилых теплыми помещениями, в том числе для жилья. Новую тюрьму и то без печки не оставишь.
Воевода направил ордер по ленским волостям, в котором предлагал цеховым ремесленникам, жившим в деревнях, приехать в новый город, обещая оплату дорожных расходов и деньги для обзаведения. Для увещевания цеховых направил в волости прапорщика Хабарова. Тот доставил из деревень несколько семей ремесленников.
— Не убегут обратно? — спрашивает воевода прапорщика.
— Нет, нечего думать... — отвечает бравый Хабаров. — Я им отходной путь отрезал.
— То есть как?
— Разломал в их домах печи и потолки.
Бешеный взгляд придавил прапорщика.
— До свирепства дошел? — голос у воеводы резкий, в зазубринах. — Что о нас в деревнях будут говорить?
— Хотел, как лучше... — вымолвил Хабаров, разглядывая носки своих сапог.
— Ну, вот что... Помоги каждой семье устроиться. В городе или поблизости. Отвечаешь за это головой.
— Слушаюсь...
Хабаров понуро вышел из канцелярии. Жесткий ветер со снегом ударил ему в лицо.

5
Екатерина Вторая искала подходящую замену Адаму Ивановичу Брилю, проработавшему иркутским генерал-губернатором более десяти лет. По этому делу она решила посоветоваться с сибирским губернатором Денисом Ивановичем Чичериным, заслуги которого в разгроме пугачевского «бунта» она высоко ценила.
Пожар восстания обжег часть Сибири и мог далеко по ней распространиться. В городах и деревнях было немало сочувствующих самозваному царю. Тогда насторожил Чичерина такой случай. Десять казаков Тюменского ведомства были командированы в Екатеринбург для защиты заводов, но перешли к мятежникам на Кыштымском заводе Никиты Демидова. При этом связали своих командиров — майора Чубарова и поручика Кологривого, отвели к пугачевскому полковнику Ивану Никифоровичу Грязнову. Казаки попросили Грязнова повесить их командиров, и по его приказу офицеры были казнены. После этого казаки вступили в команду этого атамана, ходили с ним под Челябу и сражались с войсками де Колонга.
С оставлением де Колонгом Челябинска в феврале 1774 года началось продвижение пугачевцев на Тюмень, а из Исетской провинции их отряды вступили в Ялуторовский и Краснослободский дистрикты Сибирской губернии. А в дальнейшем следствие выяснило, что восставших поддержали почти все крестьянские старосты и старшины, и, как выразился Чичерин,
«пьяные наши попы» тоже участвовали в «возмущении». В «бунтовщичьих» селениях вся власть переходила к крестьянскому самоуправлению, получившему сильную казацкую окраску — там появились «круги», «есаулы», «атаманы».
Проворный и честолюбивый Чичерин оказывал генерал-поручику де Колонгу постоянную помощь (подкреплениями, вооружением, продовольствием). По его указу казна Исетской провинциальной канцелярии, доставленная из Шадринска в Исетск (Сибирской губернии) была отправлена в Тобольск под охраной конвоя, наряженного от войск и обывателей.
В конце зимы в снегах Уксяцкой слободы (под Шадринском) войска де Колонга нанесли сильное поражение мятежникам, действовавшим в Зауралье. Погибло около тысячи пугачевцев, стала добычей вся их артиллерия: 27 пушек и мортир с большим количеством снаряжения. Мятежники были преданы
«суждению Шадринской управительской канцелярии», определение которой было конфирмировано 18 марта 1774 года генералом де Колонгом. К смертной казни через повешение были приговорены 26 человек, среди них десять упомянутых казаков из Тюменского ведомства, 44 человека были наказаны плетьми, четыре человека биты батогами.
В формировании войск против восставших, искоренении мятежного духа среди населения, в том числе в самом Тобольске, правой рукой Чичерина был военный комендант бригадир Федор Немцов. Они знали, что призывы Пугачева и действия повстанцев вызывают «похвальные» слова у сибирских крестьян. Это пугало губернатора Чичерина, и он жестоко расправлялся со всеми «разглашателями», а Немцов даже запретил сибирским солдатам писать домой о победах пугачевцев.
Однажды комендант дознался, что «бунтовщичьи» слухи, в том числе призывы к поддержке Петра Третьего, распространяют в Тобольске
«преступник и злодей, бежавший из Нерчинска с каторги, бывший разбойничий атаман» Григорий Рябов, «расстрига» Никифор Григорьев, донские казаки Степан Певцов, Иван Серединин, беглый линейный казак Василий Голенко. Чичерин и Немцов решили расправиться с ними демонстративно жестоко — приговорили их «...начав у острога, по всем переулкам сечь кнутом и, вырвав обе ноздри, сослать в Нерчинск, вечно в ссылку, с таковым при том повелением, чтобы во всяком от Тобольска городе чинить им наказания и кнутом же». Но бригадир Немцов перестарался: «изменники» были забиты до смерти еще в Тобольске.
Денис Иванович Чичерин, награжденный в 1775 году орденом Св. Александра Невского за заслуги в подавлении пугачевского «бунта», предложил императрице направить губернатором в Иркутск бригадира Федора Глебовича Немцова. И Екатерина Вторая с его мнением согласилась, вместо вялого постаревшего Бриля будет волевой, решительный губернатор, отличившийся в разгроме Пугачева. Такой человек, знающий сибирские условия, наведет порядок в самой восточной губернии. Он вполне соответствует новому политическому градусу.
По существовавшему тогда порядку вещей кандидат в губернаторы приглашался в Петербург для представления императрице. Прибыв в столицу, Немцов поинтересовался у статс-секретаря императрицы Безбородко, как вести себя при встрече с государыней.
Важно пожевав губы, Безбородко сказал:
— Ее величество заботится о повсеместном распространении цивилизации. А посему во время аудиенции надобно пообещать ей ввести культурные новшества в губернии, которой предстоит управлять.
Бригадир в испуге сморщил лоб.
— Не знаю, право, чем ей угодить...
— Поинтересуйтесь делами графа Потемкина в Белоруссии. Он вводит там много аглицких новшеств, в том числе по хозяйству сельскому. Государыня высокого мнения о его преобразованиях. Можете кое-что у него позаимствовать...
После первого раздела Польши к России отошли белорусские земли с городами Полоцком, Витебском и Могилевым. Возвысившийся при царском дворе Потемкин получил в 1774 году тысячи крестьянских душ в Могилевской губернии, примыкавшей в губернии Смоленской, где он родился в мелкопоместной семье. Центром своих новых владений удачливый царедворец сделал местечко Кричев Мстиславского уезда. В 1774 году он возжелал, выражаясь его словами,
«пересадить британскую культуру en masse» в Белоруссию, а в Кричеве решил создать, причем в кратчайшие сроки, оазис западной цивилизации в России.
Для осуществления своей цели он привлек англичанина Самуила Бентама, прибывшего в Россию искателя приключений. Лет тому было не больше двадцати пяти. Семья его относилась к средним слоям английского зажиточного общества, дед и отец занимались адвокатской практикой. Отец также вел удачные спекуляции с покупкой земель и домов.
Известно, что Самуил закончил привилегированную школу, недурно писал греческие стихи. Решил поехать в Россию на заработки, заручившись тьмою рекомендательных писем. Он загодя изменил свой образ жизни, спал на полу, предполагая, что в неведомой для него стране понятия не имеют о комфорте, даже о кроватях.
Потемкина он заинтересовал своей разносторонностью, выдавая себя за инженера и изобретателя, а в Кричеве был принят на службу в качестве корабельного строителя, парусных дел мастера, винокура, пивовара, мастера стекольного производства, кожевника, горшечника, канатного мастера, кузнеца и медика. Самуил привлек внимание Потемкина и тем, что его старший брат Иеремил Бентам был уже известен в Европе как правовед и моралист. Старший Бентам выдвигал теорию, суть которой состояла в том, что основой общественной жизни и высшим принципом морали является
«принцип полезности», или утилитаризм (от лат. — польза). В определении пользы Иеремия Бентам исходил из частного интереса человека: добродетельным является поступок того, кто увеличивает свое наслаждение и предупреждает страдания, каждый должен заботиться только о себе, а от этого сама собой придет общая польза. Но младший Бентам не во всем разделял эту «теорию».
От осведомленных людей будущий губернатор Немцов узнал, что в Кричеве все дышало новизной. Самуил Бентам составил проект громадной фабрично-ремесленной фаланстеры, предназначенной для выделки сукна и помещения в ней двух тысяч человек на началах центрального надзора. В числе его намерений было создание неизменной температуры для хронометра — прибора, предназначенного определять точное время. Построил он какой-то новый тип судна, которое испытывалось на Днепре, правда, не совсем успешно.
Самому Потемкину было некогда заниматься насаждением культуры в Кричеве, он был занят то военными делами, то пугачевским восстанием, то административной реформой, и поэтому поставил сэра Бентама во главе всех работ по переустройству местной жизни, произвел его в генералы и представил большие права. Кричевское имение должно было превратиться в образцовое поместье, которое не уступало бы лучшим владениям западноевропейских магнатов, в том числе польских ясновельможных панов. Началось строительство громадного дворца с портиком, стали разбивать обширную английскую парковую зону. Заставили крестьян строить изящные кирпичные домики с отдельными садиками, чистые, раскрашенные, с широкими итальянскими окнами.
Немцова особо заинтересовал земледельческий прожект Самуила Бентама — создавать «экономические поля», то есть выделять поля, на которых крестьяне должны совместно выращивать хлеб про запас, для общего хранения — на случай неурожайного года. В этом прожекте предполагались коллективистские начала в ведении земледелия, но не это привлекло внимание Немцова, а лишь сама новизна в подходе к делу.
Во время аудиенции с Екатериной Второй он пообещал внедрить в Иркутской губернии экономические поля по примеру города Кричева. Влюбленная в Потемкина, императрица закрывала глаза на то, что дело в Кричевском «культурном центре» шло плохо. Выписанные из-за границы строители часто не понимали друг друга: один говорил по-итальянски, другие — по-английски, третьи — по-немецки. Они трудно уживались между собой. Закрепощенный сельский люд неохотно исполнял египетские приказания своего начальника, генерала Бентама. Самуил не учитывал нравы и образ мыслей местных жителей.
Екатерине понравился бригадир Немцов — высокий, стройный, с волевым, правда, несколько свирепым лицом. Она поддержала его желание внедрить экономические поля в Сибири, что должно было облагодетельствовать тамошних крестьян, и утвердила губернатором.

6
В феврале 1776 года до Усть-Киренска донесся слух, что генерал-губернатор Бриль будет освобожден от должности. В конце марта Адама Ивановича Бриля сменил бригадир Немцов, прибывший из Тобольска. В мае Бриль отбыл из Иркутска с определением на службу президентом Московской мануфактур-коллегии. Новое место было почетным, но менее хлопотным, так как предусматривало деятельность в узких рамках: ведать суконным, чулочным и шляпным производством…
Возле Усть-Киренска течет Лена мощным потоком. Куделятся, свиваются речные струи, и не только на виду, в глубине прядет их с песком красная рыба-осетр, ленок под перекатом мелькнет в воде черной молнией... С весомой основательностью плывут по реке барки, карбаза, паузки — все суда загружены хлебом. Вот паузок с парусами и веслами, посредине шалаш, рядом стол, стулья, столы, на носу очаг для приготовления еды. Рулевой правит к берегу...
Постанывая бревнами, движутся плоты. Рабочие, выпятив зады, пружинисто бьют по воде длинными еловыми гребями.
— И-их! — скрипят греби на деревянных подушках.
Суда и плоты начинают причаливаться, волны ворчливо накатываются на берег. Остро и будоражливо пахнет мокрой корой.
В келье духота. Воевода приказал сторожу выставить окно. Громче доносится перестук топоров. Достраиваются канцелярия, воеводский дом, соляной магазин, поднимаются другие помещения. В дело идет и новый лес, доставленный крестьянами, и старый — из монастырских строений, не проданных раньше с торгов.
Хорошо бы сейчас побывать у плотников, постучать в охотку топором, да бумаги не пускают. Под руками письмо священника Киренской Спасской церкви Григория Яковлева, который просит воеводскую канцелярию возвратить ему покосы в деревне Балахонской, поступившие в раздел крестьянам.
Воевода набрасывает по этому поводу такое решение:
«по просьбе означенного священника отказать и быть довольну получаемыми с крестьян указными доходами».
Попутно сообщает, что направит обращение священникам уезда через киренское заказное духовное правление, чтобы они
«о подобных сему делах в здешней канцелярии никаких прозьб не приносили и тем бы напрасно затруднения и в делах помешательства не наводили, а довольствовались бы от своих доходов, как выше значит, непременно».
Решил подытожить передел земли по волостям. Стал сбивать пальцами костяшки счетов. Получил цифру 3459 десятины — это отрезки некрестьянских землепользователей. Но пока был в Якутске, часть этой земли растащили прежние владельцы. Подыграли им в этом Шестаков и Сизов. Но он, воевода, введет дело в прежнюю борозду...
Ларион услышал, что кто-то скребется у открытого окошка. Мелькнула зеленая ветка, и вынырнуло любопытствующее чумазое лицо сынишки. Рядом с ним показалось лицо Ленки, в глазах ее — обольстительная, дразнящая усмешка.
— Попросился Мишутка к тебе, и Санжиб разрешил его проводить, — послышался ее мягкий голос.
— А мы с тетей Леной дощаники смотрели. Большие-пребольшие, — мальчик выкатил забавно глаза, темно-карие, как созревающие смородинки. — Они с парусом. А дяденька мне во че дал! — потряс веткой зимолостника.
— Ну, иди ко мне, — Ларион снял с окна сынишку, сел с ним в кресло.
— Это, пап, че? — пухленькая ручонка потянулась к двуглавому орлу на трехгранном стояле.
— Зерцало.
— А че такое зерцало?
— Зеркало... Волшебное... Велит все по правде делать... — Ларион обернулся к Ленке, облокотившейся на подоконник. Пухлые груди ее полнее открылись в кружевном вырезе. И словно хмель ударил в кровь Лариона.
— Подожди, — сказал он глухо, почти прошептал.
И вот они втроем в ограде монастыря. Ленка рада, что на них посматривают веселые канцеляристы и угрюмый монах. Глаза у Лариона блестят, как свежая наледь в апрельский ясный утренник.
Они идут по пустынному берегу. По небу кучно плывут облака, словно большущие рыбы, подгоняемые неводом-ветром. Внизу, под берегом, причмокивает река.
Несет Лена песню о тайге, по-настоящему проснувшейся. Веет от нее загадочной свежестью, и в душе Лариона зреет чувство близости к природе, почти языческое. Легко и свободно дышится над крутизной берега, рождаются чистые, дерзновенные помыслы, но почему-то грусть, светлая и ласковая, подкрадывается к сердцу.
Подошли к строящемуся воеводскому дому. Здесь звучно стучат топоры. Ложится десятый венец.
Наверху оперся на топор кудлатый, с тонкими руками Матвей Карелин, крестьянин из деревни Хабаровой. Голос у него тонкий, женский, с «леншким выговором»:
— Лесу нет, ваше благородие. Не из чего боевое бревно выбрать... Мы в нашей деревне Хабаровой миром порешили: отдаем вам лес, припасенный для постройки приказной избы. Нам-то не к спеху, Ларион Михайлович, а вам безотлагательно требуется. Хочем вам помочь от чистого сердца. Завтра в обыденку привезем.
— Ну, спасибо, братцы... — оторопело произнес Ларион. — Только у меня сейчас нет денег с вами рассчитаться. Могу расписку дать...
— Никаких распишек не надо. Мы вам на слово верим...
— Спа-си-бо! — выкрикнул Мишка, хлопая витыми стружками, похожими на раздутые паруса.
— Ленский мужичок, — смеется Ленка.
Плотники весело оживились. Топоры застучали дружно и ладно. Ларион попросил у Матвея топор.
— Дай-ка я попробую...
С задором начал рубить паз в бревне. Мишка увидел, что топорище в его руках скачет, как белка…
Ларион направился в Иркутск по вызову нового губернатора. С собой взял только казака Воинова — стройного, молодцевато-красивого, но с оттенком нахальства во взоре.
Вверх по Лене можно было добираться или водным путем, или верхом на лошадях — колесной дороги по берегу не было. Ларион с казаком ехал берегом в сопровождении ямщика. Лошадь под ним была резвая, то и дело норовила бежать рысью. Зато в узких местах, под скалами, осторожно преодолевала каменные россыпи, находила тропку, часто ныряющую в реку, и не разу не споткнулась.
Ларион старался придерживать лошадь, когда она рвалась бежать — сидячее место у него было отбито; он переваливал тело в седле то в одну, то в другую сторону.
День выдался жаркий. Только от сумрачных скал, нависших над тропкой, веет сырым и прелым холодком.
А слева река. Вся в объятьях солнца. Непричесанно-красивая. В прибрежных зарослях поют переливчато пестрые, с зарумянившейся грудкой зяблики. На той стороне реки, на горных рудожелтых выступах по-строевому стоят сосны, похохатывают над кустарником, карабкающимся снизу.
Ларион смотрит на зеленую карусель в реке и вспоминает, как купался с Аринкой в Илиме. Все ее движения становились особенно изящными, когда она, восхитительно улыбаясь, заходила в реку, пугливо-ликующе вскрикивала от бодрящей свежести воды, поправляла оттопыренные груди с прелестной, незабываемой ложбинкой, с пупырышками на атласной коже.
Он брал грациозно поданную руку, отдающую стеклянным холодком, и, преодолевая течение, вел Аринку вглубь, чтоб полюбоваться, как легко и по-мужски размашисто она плывет...
Вот показалась серая, обнаженная грудь скалы — да ведь это Чангакан! Цепким взглядом увидал Ларион зеленое облачко березки, чудом державшейся на кромке вершины.
Выглянула церковь-теремок, стоящая над крутизной берега. Наискось от нее, через дорогу — почтовая станция с широким крыльцом, обнесенным перилами. На крыльце стоял с посошком белоголовый старик Чиин, прозванный Студентом.
— Вот ястри тебя! — вскрикнул он, почесывая оттопыренное ухо. — Сам Ларион Михалыч, значитца, пожаловал... Сколько уж лет прошло, как ты Аринку увез! Говорят, что она померла...
Увидев, что Ларион горестно кивнул, добавил:
— Царство ей небесное! Такая была баская да приветная. Сказку любила слушать про Еруслана Лазаревича... — старик засуетился. — Лошадей подавать, али как?
— Не торопись, дедушка. Мне надо Ознобихиных повидать, да и к Елиферу Томшину разговор есть.
— Все ноне на Русалочьем лугу. Опричь дежурных ямщиков. Косят сено, убирают. Я и сам страсть любил косить, когда здоровье в моготе было. Но меня седни за писаря оставили. А кого вам надо, я могу позвать.
— Не стоит, дедушка. Не будем людей с луга сдергивать. Как мне туда пройти?
— Да я сам провожу, — дед поправил штаны, выбившиеся из-за голенищ. — За себя ямщика очередного оставлю. — Эй, Макарка! — обратился к молодому, глазастому ямщику. — Довези нас на телеге до прорвы.
— Поедешь с нами? — спросил Ларион казака Воинова.
— Дозвольте остаться, ваше благородие, — казак скривил рот в улыбку. — На сон шибко клонит...
Берегом подъехали к поперечной речке, она клокотала, изгибалась, гнала гривастые волны.
— Это Иленга, — сказал Чиин.
«Бойкущая, как тунгусочка», — подумал Ларион, вспомнив Еленку-Иленгу. Он впитывал глазами чистоструйную речку, текущую с хребта Березового.
— А внизу почто так шумит? — спросил у Чиина.
— Там круто в Лену впадает. На много рукавов разбилась...
Переехали Иленгу и приблизились к прорве. С бешеным натиском неслась здесь вода, свивалась в жгуты, хлестала лодку, привязанную под крутым берегом.
На другой стороне — заросли. А вдали, примерно в версте, за широким лугом виднелась полоска воды под обрывистыми горами.
— Допрешь Лена там текла, — показал дед посохом в ту сторону. — А тут ручеек махонький протекал, и то лишь в большую воду. Курица могла его перескочить. Но в одну весну, лет полсотни назад, матерая вода пошла в этом месте...
«Вот так и жизнь человеческая: повернет нежданно-негаданно по другому пути», — подумал Ларион и увидел справа, на дальней прилуке, черные бревна, торчащие из берега.
— Там стояла деревня Томшина, — пояснил Чиин. — Ее подмыло, только бревна от овинов торчат. Жители разъехались. Теперь Томшиных можно по всей Лене встретить, вплоть до Якутска.
Отвязывая лодку, старик поведал приглушенно:
— Года два назад тут русалка объявилась... Многие ее видели. Вон и Макарка тоже... — Чиин кивнул на ямщика. — Красавица невозможная. Вроде Охнобихиной Аринки... то бишь супружницы вашей...
Услышав разговор, Макарка запальчиво рассказал:
— Был я на острове, пошел жердь вырубить… Гляжу: русалка сидит, вон на той ветле большой, — показал на другой берег. — Качается, хохочет и к себе меня зовет. Волосы у нее русые, длинные, а сама полненькая, словно ленок. Остановился я и вовремя крест на себя наложил. После этого русалка смеяться перестала, начала плакать и куда-то исчезла... — хмуро закончил Макарка.
— Чудеса в решете... — небрежно бросил Ларион.
Он сел в лодку, взялся за весла. Резко загребая воду, поплыл к острову. С дикой неудержимостью прорва подхватила лодку...
А вот и берег. Выемка среди талинника. А за ним, чуть возвышаясь, просторный, с буйной травой луг.
Вдали копошились мужики и бабы: кто косил, кто сгребал, а кто уже начал стоговать. Доносились звонкие голоса ребятишек-копновозов, всхрапывали кони.
Красота земная! На луг простодушно взирают с неба роскошные облака. В траве возвышаются прямостойкие стебли кипрея, по кистевидному синерозовому соцветию неуклюже ползет толстый, лохматый, как медведь, шмель. Ларион сорвал лабазник и поднес к носу пенно-белую, томительно-душистую метелку, протер в руках листья, и запахло свежими огурцами. Зазолотились крупные зонтики володушки и кучно собранные цветки зверобоя. Вездесущий василек ярко синел одиночной корзинкой цветков...
Захлебисто поет — «тсии, тсии, тсии!» — длиннохвостая серая птичка конек, прицепившаяся коготками со шпорами за оголенную ветку сосны.
«Митю видел?» «Видел, видел» — доносится голос черемушника.
«Чем рубль пропить, лучше рубль отдать!» — заливается неизвестная Лариону птичка.
Он почувствовал, осознал, что этот ясный день, дарованный Богом, воспринимался бы ярче и радостнее, ежели б рядом была Аринка. Без сердечного общения с ней он не может в полную силу воспринимать красоту природы.
Возникла даже мысль, поразившая Лариона: Аринка значила не меньше, чем весь этот сияющий, цветущий рядом мир.
— Ну, как там мой внучек? — улыбчиво спрашивает Лариона Федосья. — Ему уже два с половиной годика.
— Бегает вовсю. Просился со мной в Иркутск.
— Надо бы взять... — смеется Федосья.
Ларион разговаривает с крестьянами возле односкатного шалаша, рядом висит котел на перекладине, из-под него поднимается сизая струйка дыма. Здесь пристанище Томшиных, Ознобихиных и Басовых — они ведут сенокос сообща. К шалашу собрались, узнав о воеводе, все работающие на лугу.
На Лариона глядели удивленно, почтительно и радушно. В отношении крестьян к нему он чувствовал и оттенок свойственности: женившись на Аринке, он словно породнился со всей деревней.
— Не поженились вновь? — добродушно смеется краснощекая Дуняшка, в девках Басова.
— Пока нет... — смущенно улыбнулся Ларион.
Стрельнув на Дуняшку сердитым взглядом, Елифер спросил у воеводы:
— Верно, что губернатор сменился?
— Да. Теперь другой — бригадир Немцов. С ним я еще не встречался. Вот, еду в Иркутск по его вызову.
Благодушие внезапно испарилось с лица Лариона.
— Вы не полностью рассчитались с податью за первую треть?
— Да, малость задолжали, — брови-коротышки у Елифера опустились. — Но в этом месяце недоимки покроем.
Дуняшка смеется:
— Ох, уж эти долги, они, как болесть, прилипчивые.
— Чтоб не было долгов, время надо беречь, — усмехнулся Ларион, — особливо на сенокосе.
— Да, бурундук клохчет. Набыть дождь будет, — Елифер поглядел на небо.
Дуняшка игриво сощурилась:
— А что, Ларион Михайлович? Не покосите ли со мной в вольготку? С Аринкой мы вместе учились косу держать...
— Попробую, — кивнул Ларион.
— Точно? Без фальшивости?
— Без...
Вмешался Елифер:
— Ну что ты к их благородию пристала? Вишь, они в мундире, при служебных обязанностях...
— Ничего, Елифер, попробую... — Ларион повесил на сук двуугольную шляпу, снял с себя офицерский кафтан, камзол, подтянул высокие, с раструбами сапоги.
— Смотри-ка, налаживацца косить, — послышался удивленный голос.
Вот и место косьбы. Запашистое сено воскрешает в душе чувства ласковые, заветные. Где-то в небе птица
«барашек»27 ринулась вниз с отчаянным свитом, похожим не то на улюлюканье, не то на жужжанье.
Муж Дуняшки Кузьма, ростом маленький, но проворный, подал Лариону большую косу.
— Хорошо берет, с демидовских заводов...
И пошел передом, как бы играя косой: «Вжиг! Вжиг! Вжиг!»; подрезанная ложилась рядком трава.
За ним двинулся воевода, смущенный обращенными на него взглядами и окриком Дуняшки, идущей сзади:
— Смотри, не отставай, на пятки наступлю...
Вначале у Лариона не все получалось, высоко щетинилась полоска от скошенных стеблей.
— На пятку косу нажимай! — кричала Дуняшка.
Потом Ларион разошелся, но шагов через семьдесят почувствовал, что махает из последних сил. У него намокла на спине рубашка, пот струился по лицу. Хотел уже признаться, что дальше так идти не может, но Кузьма остановился, закончив ряд.
Возвращались каждый по своему прокосу; Ларион то и дело поправлял свой валок, показавшийся ему кое-где неряшливым.
— Молодец, Ларион Михайлович, — похвалила Дуняшка. — А я думала, взад-пятки пойдешь.
Он сделал еще несколько прокосов, постепенно втягиваясь в работу. Пришлось ему и пометать сено.
— Ну-ка! — с глухим покряхтыванием поднимал навильник.
— Бери боле, кидай дале, — подзадоривал со стога Елифер.
Ларион работал с наслаждением, сенная труха щекотала шею, черствело во рту. Часто прикладывался к туесу с квасом. Тяжело дыша, сказал:
— У нас на Исети говаривали: в копнах не сено, в кладях — не хлеб, в долгах — не деньги.
— И у нас так говорят, — закивали мужики.
За рекой, с западной стороны грудились над горами черные грозовые тучи. Над бугристым берегом, похожим на женские бедра спереди, нависла полоса дождя, сиганули к земле молнии. Поглядывая на тучи, Елифер завершал стог, просил подавать ему маленькие навильники. Крикнул мальчишкам-копновозам:
— Дождик будет! Бегите к шалашу! Раз...
И вдруг так оглушительно хрястнуло над рекой, что Елифер присел, не успев договорить. Повеяло неожиданным холодком, запузырилась река. Грозу пережидали в шалаше, сгрудились тесно. Кузьма рассказывал:
— Косу перед дождем точил, так прямо искра по лезвию проскочила...
В шалаше прохладно, духовито и сухо. Ларион блаженно лежал на пахучем сене. Молча покусывал былинку, ощущая физическую усталость, освеженную сырым запахом вымытой дождем тайги. В душе теплилась сокровенная радость оттого, что в этот день жил одним сердцем с народом, хоть малость помог крестьянам своими руками.
— Спасибо, Ларион Михайлович, что прибыли сюда на повиданье, — сказал Елифер.
А Терешка Ознобихин, подросший, с лицом, похожим на Аринкино, спросил:
— Что легче, Ларион Михайлович, косить или управлять уездом?
Ларион закашлял, замешкался с ответом:
— И то, и другое непросто...
Дождь лил уже в стороне. Офицерским шарфом раскинулась по небу радуга. Ларион заметил серую курочку под мокрой черемухой, в трех саженях от шалаша, она что-то клевала.
— Откуда здесь курица? — поразился он.
— А это рябок. Каждый день прилетает. В том месте коня овсом кормили, — сказал Елифер.
— Ой! — взвизгнула Дуняшка, всполошив всех.
— Что стряслось?
— С крыши капнуло на шею, я дернулась и кружку с чаем пролила... Прямо на причинное место.
Раздался смех, и кто-то из мужиков приперчил:
— Одно горе — гола, друго горе — волос нет...
В вечерних сумерках Ларион с Воиновым и ямщиком Макаркой, который должен был вернуться с лошадьми, выехали верхом из Усть-Иленги. Прямо из реки нехотя рождался туман.
Кони перебрели гремучую Иленгу, и Ларион бросил белесый взгляд на Русалочий остров, на стог сена у черемухи, к которому приложил руки, на шалаш... В зарослях возникло виденье — показались очертания девушки, сидящей с распущенной косой на дереве. Виденье было похоже на Аринку... Вдруг рядом, по правую сторону, что-то сильно зашумело, будто лес закачался под ветром, но никакого ветра не было. Значит, нечистая сила прошумела в лесу — колючесть холодка ощутил Ларион на спине.
— Ты слышал? — опасливо спросил Макарку.
— Это Брызгун, ваше благородие.
— Какой Брызгун?
— Да водопад. Как дождь большой пройдет, так он и зашумит.
Вскоре его увидели. С крутой многосаженной скалы падала с тяжелым грохотом вода, рассыпалась, ударившись о каменные ступени.
Когда отъехали, Брызгун еще долго шумел тягуче и тревожно.


ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
1
Воскресным днем прибыл Ларион в Иркутск. Его потянуло на главную улицу, что прямиком вела к Ангаре; она называлась Першпективной. Он прошел от острога по дощатому тротуару, пересек торговую Тихвинскую площадь, замыкавшуюся большой каменной церковью, построенной мореходом Бичевиным. Торговый шум напомнил ему якутскую ярмарку.
На главной улице сновали пролетки, покрикивали кучера, по обочинам шумели горожане, было много разодетых парочек. Дамы кокетливо чихали от летящего тополиного пуха, напоминавшего лебяжий.
Ангара освежала город прохладой, манила к себе людей. Полюбовавшись ее простором, изумительной синью, превосходящей синь неба, Ларион зашел в харчевню, стоящую на берегу. Здесь гомонили подгулявшие посетители, миловались парочки.
Горячие пельмени уже ел воевода, когда к его столу подсела пышная наряженная дама. Драгоценное ожерелье ниспадало на ее крупный полуоткрытый бюст. Суетливо и сердито положила на край стола зонтик и сумочку. Было видно, что она взволнована.
— Вы не узнаете меня, господин капитан? — попыталась улыбнуться, припудривая перед зеркальцем выразительно горбатый нос.
— Вспомнил. Вы госпожа Лейнеман. Видел вас на балу...
— Вы памятливы. Жаль, что в городе нет ни Бриля Адама Ивановича, ни барона Альфреда Ренье. Без них скучно.
Комендантша поджала руки и сморщилась.
— Я ужасно голодна.
Выпив мадеры и отправляя колдуны в маленький рот, сообщила:
— С пикника я. Только что. Там произошла жуткая история. Как в приключенческом французском романе.
Ларион узнал сюжет этой истории.
Пикник проходил на ангарском Вороньем острове, ниже Иркутска. На нем было под сто человек, в их числе именитые купцы, крупные гражданские и военные чины, знатные дамы.
— А мой-то артисток пригласил, — грудь у комендантши поднималась волнами. — Ради них завез гарнизонный оркестр. Увязался за одной певичкой и меня бросил. Я ему за это покажу оперу... Я ему устрою репетицию…
Отдыхающие плавали на лодках, лазали по крутой правобережной горе, любовались играющим под солнцем могучим потоком. Веселый смех и говор раздавались со всех сторон.
Изрядно проголодавшись, господа скучились на островной поляне, слуги вытаскивали на берег сумки, баулы с изысканными кушаньями, бутылки и бочонки с вином. На поляне заиграл — дерзко и призывно — духовой оркестр. Но он не смог заглушить шумную разноголосицу...
Бригадир фон Лейнеман выразил сожаление, что господин губернатор не может присутствовать из-за срочных дел, и поднял тост в честь государыни.
В этот момент из густого черемушника с гиканьем выскочила вооруженная до зубов, разношерстно одетая ватага разбойников. Вожак был высок ростом, с выпуклым животом и свирепыми, в мутной наволочи глазами. В одной руке у него пистолет, в другой — длинный нож.
— Гондюхин! Гондюхин! — раздались испуганные выкрики. Ужас наводило имя преступника, недавно сбежавшего из тюрьмы.
Двое офицеров выставили пистолеты, но их остановил окрик Гондюхина:
— Бросай оружие! Ежли пальнете, всех порешим!..
Суматоха. Женские вопли. Обмороки.
— Без паники! — кричит Лейнеман, убегая впереди всех к лодкам.
Женщины падают, путаясь в длинных платьях. Одна лодка у берега перевернулась, и несколько человек познали студеность Ангары.
Ошалело переплыв протоку, беглецы садились на ожидавшие их тройки и спешили в город. Все угощение на острове досталось разбойникам.
— Вот это история! — качал Ларион головой. — И смех, и грех... И почему не изловлен Гондюхин?
Комендантша махнула рукой — дескать, не спрашивай — и стала ворковать:
— Хочу закончить пикник с вами, — глаза у собеседницы играли зазывно. — Поедемте в лес. Я приглашу своих знакомых...
— Я не могу, — Ларион отрицательно покрутил головой. — У меня встреча с губернатором.
Комендантша склонилась к нему, коснулась волосами, источавшими французские духи. Вкрадчиво прошептала:
— Говорят, что Немцов, губернатор, в сговоре с Гондюхиным. Все захваченное поделят...
Ее слова обожгли Лариона крапивой.

* * *
Черемисинов в губернаторской приемной. Жарко и душно от летнего солнца. На немые вопросы воеводы дежурный поручик отвечал с вежливым недовольством:
— Господин губернатор беседуют с секретарем Докучаевым.
Ларион уже знал, что Немцов привез из Тобольска на должность секретаря своего фаворита Докучаева.
— Ежели бы Черемисинов собрал все долги, — говорил Докучаев, — мы могли бы перекрыть ими текущие губернские недоимки, — глаза секретаря заискивающе сверкнули. — Вам ведь, Федор Глебович, генеральский чин надобен. Хочется скорее называть вас «ваше превосходительство», хотя по существу сей титул у вас уже есть — должность-то как звучит: генерал-губернатор.
Ухмыльнувшись, Немцов поднялся из-за стола и, сказав Докучаеву «Пусть зайдет», подошел к окну. Он представил себя генерал-майором — в зеленом кафтане, борта которого, а также красный воротник и красные обшлага рукавов расшиты лавровыми листьями в две гирлянды, а у него сейчас одна гирлянда на неярком мундире.
Огромная власть над обширным, от Енисея до Тихого моря, краем разжигала в нем самолюбие, и ему хотелось отличиться перед государыней, показать свое усердие и умение в управлении губернией. Вот сейчас он спросит по всей строгости с воеводы Черемисинова. Интересно, что сказал о воеводе Докучаев: «Чудак он большой. С взятками воюет. Дон-Кишот объявился. От такого подарка не дождешься...» Ну, это еще посмотрим! Не с таких пар выпускали.
Когда Ларион вошел, губернатор стоял у окна — высокий, прямой, будто аршин проглотил, у него крепкая, по-мужски красивая шея. За столом, приткнутым к губернаторскому, сидел Докучаев — у того большие, вывернутые губы, черные выпученные глаза, синеватые от бритья щеки.
Было слышно, как тикали, словно удары сердца, часы в стоячем футляре.
— Федор Глебович, киренский воевода... — нерешительно прервал паузу Докучаев.
Немцов повернулся, встал в торжественно-картинную позу. У него тяжелое, мускулистое лицо, опущенный к губам, слегка приплюснутый нос, нависшие брови.
— А-а, Черемискин... Ларион Михайлов... — в голосе Немцова оттенок злорадной насмешливости. — Садись, — показал на стул у стены. — Почему не закрываешь недоимки по провианту?
— Задолженность велика, ваше... высокородие, — с пытливо-вежливой улыбкой отвечал Ларион. — Очень обременительна для крестьян, приходится делать отсрочку.
— Никаких отсрочек! — гневно отрезал Немцов, губы у него сползли влево. — Я уже отрепортовал государыне, что все недоимки соберем в этом году безостаточно.
— Крестьяне совсем оскудеют, — устало произнес Ларион.
— Ерунда! — негодующе оборвал его Немцов. — Я знаю мужиков. Это плуты отъявленные. Хлеб у них есть. Прошлый год был урожайным. Но вместо уплаты недоимок эти канальи будут горло драть в кабаках. Деньги пропьют по своей подлости.
— Крестьяне тоже люди, — с видимым усилием произнес Ларион, слова застревали в горле.
— Что? Ты дерзаешь возражать? — загремел Немцов. — Защищаешь сиволапых? Да их надо в страхе держать... — оскалился он. — Этому пугачевщина научила.
— Не кричите на меня, — на побледневшем лице воеводы ярче виден брызг веснушек.
— Что-о? — губы Немцова искривились в презрении. — Как смеешь мне перечить? Я тебя отстраню!
— Не посмеете. Меня назначил Сенат.
— Ах, вон как! — Немцов ожег воеводу свирепым, с кровяным оттенком взглядом. — Это мы посмотрим.
Демонстративно-твердым шагом Немцов прошел к столу и, резко отодвинув кресло, сел.
— Что скажешь, Докучаев?
Надменная улыбка выдавилась на губах секретаря.
— Как он недоимки будет собирать, ежели сам казне должен?
— Вы говорите бездоказательно, — голос у Лариона дал трещину.
— Вот, неугодно ли? — Докучаев тяжелой рукой постучал по бумагам. — Оренбургский губернатор Рейнсдорп просит взыскать с вас деньги...
— Какие деньги?
— Вы сами должны знать... Три рубля восемь копеек с четвертью. Эти деньги вы излишне издержали на канцелярские расходы. В 1768 году. В Мехонске. В бытность воеводским товарищем.
— Первый раз об этом слышу, — изогнул бровь Ларион, удивляясь посланию Рейнсдорпа: «Ох, уж эта немецкая экономия!» — Да и сумма не больно велика...
— Дело не в сумме, а в честности, — отчеканил Немцов.
— Видать, мехонские канцеляристы насчитали после моего отъезда. Но я рассчитаюсь сегодня же. Признаю свое упущение.
— В таких делах надо быть чистоплотнее, — самодовольно заметил Немцов. — Два губернатора вынуждены заниматься вашим долгом, — а про себя подумал: «Ну и голова, этот Докучаев. Всегда вовремя меня поддержит».
— Это еще не все, Федор Глебович, — голос секретаря пронизан ноткой злорадства. — Оренбургский губернатор просит взыскать с Черемисинова подушные деньги.
Докучаев стал читать бумагу:
«За дворовых его людей и крестьян, а именно: по ревизии за 16, за написанных после ревизии — четыре, а всего двадцать душ, проживающих в деревне Кумляцкой».
Ларион тяжело задышал.
— Это ошибка! — воскликнул он, болезненно сморщившись. — Все крестьяне и дворовые, кроме одного дворового, находящегося и ныне при мне, отпущены мной... Вечно на волю. Теперь они сами должны платить подушные.
— На вечную волю, говоришь?.. — мускулы крепкого лица бригадира передернулись. — Это Пугачев обещал волю бунтовщикам... Я твои писульки читал. Витийствуешь много:
«Крестьяне, други мои...» Запанибрата с ними? Не умеешь чин держать?.. Тебе бы не воеводой быть, а прелестные письма сочинять для Емельки.
Воевода понурил голову, на скулах двигались желваки.
А Докучаев подсолил:
— Целая гора жалоб на него. У священников и казаков незаконно землю отобрал. Прожиточных крестьян обижает. Всякие подарки, презенты запретил. Понятно, что не должно быть
акциденций28, но если от добросердечия человек дает? Зачем его по рукам бить? Это просто неприлично.
Ларион поднял голову и увидел злобную улыбку на лице Немцова. Тот сказал:
— Я принужден удивляться твоим предприятиям и чудным поступкам. Видя такие странные дела, я могу просить Правительствующий Сенат об учинении следствия о твоем поведении. Могу все подать в купности...
Глаза Лариона вспыхнули порохом.
— Я не заслужил этого! — выпалил он, чувствуя, что голос стал искаженным, звенящим, чужим. — Я верой и правдой служу государыне, собрал половину провиантской задолженности. А накопилась она, как вы знаете, еще до меня, почти за тридцать лет.
Под отвисло-приплюснутым носом Немцова проклюнулась улыбка.
— Сможешь закрыть всю задолженность в этом году? И по провианту, и по душевой подати, и по ясачным платежам?
Нудная повисла в кабинете тишина. «Начальство надобно уважать», — как бы говорила укорчиво императрица с золоченого портрета.
— Попробую... — выдавил Ларион, проклиная свою участь.
— Ну, а я, может быть, наведаюсь в Усть-Киренск.
— Там осетры отменные, — вставил Докучаев, по-идиотски открыв рот.
— Водятся... — глухо ответил Ларион.
Когда он вышел из кабинета, дежурный поручик увидел его взгляд: неподвижный, упорный, ужасный...

2
Высшие силы управляют человеком; это закон неизбежности, среда, влияние прошлого, которые древними объединялись под именем судьбы. Есть утверждения философов, что судьбу эту можно проклинать, но избежать ее невозможно. Так ли это? Неужели нельзя вырваться из когтистых лап рока? Как согласовать провидение со свободной волей человека?
Может быть, ни одному другу крестьян судьба не ставила таких ловушек, как Лариону Черемисинову. Его предшественники-воеводы, взяточники и насильники, как бы завещали ему собрать запущенные ими в недоимку платежи.
И не только провиантской задолженностью пришлось ему заниматься. После встречи с губернатором он стал уделять ей меньше внимания, надеясь, что на крестьян будет действовать развитая им сила давления. Были и другие долги.
Получилось так, что к недоимкам, которые числились раньше, добавились новые, от этого задолженность почти удвоилась. Губернская канцелярия, взяв в ведение крестьян Илгинского острога, запустила подушные платежи, оставив долги в наследство Черемисинову. В ведение Усть-Киренской воеводской канцелярии передали Витимскую слободу с грузом недоимок, взыскать которые надлежало тому же Черемисинову.
В начале 1772 года был роздан в трехгодичную ссуду хлеб, и случилось, что собирать его с крестьян пала участь на усть-киренского воеводу. Взимать с ясачных старые платежи, запутанные и расстроенные с 1742 по 1767 год также стало его уделом.
Вся задолженность, которая легла на плечи Черемисинова, составила
«24 тысячи рублей деньгами и 18600 пудов хлеба по ссуде». Если вычесть наполовину собранный провиант — в денежном выражении это семь тысяч рублей, то остается еще 17 тысяч. Без хлеба, отданного в ссуду.
Губернатор Немцов приказал собрать это все в текущем году. Такой жребий выпал на долю Лариона Черемисинова…
Воевода возвращался домой по Лене, плыл с Воиновым на почтовой лодке, поглядывая на водную гладь, в которой куролесили зеленые отражения. Медноствольные сосны на обрывах протягивали к небу ветки, пытались удержать плывущие облака. Утки с утятами шевелили воду в заводях.
Но красоты природы мало трогали Лариона, чувства его как будто одеревенели. Из души не выветривались подробности встречи с губернатором.
Ночью приснился ему сон: на него нацелена трехфунтовая пушка, а возле нее бригадир Немцов, одетый почему-то в генеральскую форму. «Не узнаешь?» — ухмыляется губернатор и приказывает солдатам зарядить пушку картечью.
«Узнаю, Федор Глебович...» — отвечает Ларион.
«Соберешь все недоимки? — кричит Немцов. — Я уже отрепортовал государыне!..»
Воевода боится ответить, а губернатор поджигает фитиль, направляет его к казеннику...
Проснулся Ларион от страха, в холодном поту...
Вернувшись в Усть-Киренск, воевода работал с ожесточением и неумолимостью. Крепкий, упрямый подбородок его заострился, виски стали изморознее. Зеленый кафтан висел на плечах так, будто стал большего размера.
Не остановился воевода и перед крайней мерой: направил в волости понудителей из числа солдат и казаков.
Гошка Безродных читал новый приказ из Илимска. Воевода пишет, что сбор задолженности идет плохо, так как крестьяне отговариваются недостатком денег. Он бросает крестьянам грубый упрек:
«Усть-Киренская воеводская канцелярия ни малейшего недостатка их не признает, но сущий во всем достаток и изобилъство видит, ибо хлебу сего года и прошлого был урожай изрядной, работы ж здесь все дорогие... Многие крестьяне приобвыкли находитца в праздности и лености и обращаютца ж более в роскошествах, а не в работах, и щеголяют же платьем без меры, а не по званию своему. Большая ж тех часть носят платья немецкое и черкасское, из добрых и дорогих сукон, а жены ж их и дочери платьев у себя имеют множество чрезвычайное: душегрейки и юбки грезетовые, голевые29. На головах же носят платы барсовые и протчие, ценою от 5-и до 10 рублев, шубы и кунтуши30 голевые и грезетовые, на мехах лисьих и беличьих, а не овчинных... А доимки ж означенной токмо что из одного упрямства, а не из недостатка не платят». Черемисинов теряет меру в выражениях, что помогало зажиточным вовлекать против него всех крестьян.
Когда дома Гошка заговорил об этом приказе, его Агафья, согнув тонкий стан, сердито застучала в печи ухватом, с сердцем выкрикнула:
— Дурак форменный твой воевода. Я тоже купила юбку грезетовую, а теперича и поносить нельзя?.. Я, может быть, о ней всю жизнь мечтала. А черт рыжий толкает ее продать. В глаза бы глянуть таракану бешеному...
— Болтай боле... — сердито одернул ее Гошка.
— Голодырой, что ли, я должна ходить?
Вечером Агафья вовсе вышла из себя, узнав, что муж пропил в кабаке алтын, оставшийся после покупки коровы.
— Я сразу учухала, что ты в кабак потянешься, — кричала она с провизгом. — Волчья сыть ты, мешок травяной... Чтоб тебя громом-молнией трахнуло!
Обидно стало Гошке, поправившему мужской рукой расшатанное вдовье хозяйство, слышать такое. Хотел стать свободным крестьянином, а превратился в раба придирчивой, злой и горластой бабы. Вечно попрекаемого, испачканного ругательскими словами, его не станут уважать даже дети. Терпеть нападки жены нет больше мочи.
— Брошу я тебя... — выдавил из себя Гошка.
— По-жа-луй-ста! Испугал? Ой-еченьки! Умру со смеху! Хоть счас уматывайся. Толку-то от тебя! Ты, злодей супостатый, лишний раз пилой не ширкнешь... Аспид проклятый! Чтоб тебе брюхо разорвало на сорок частей!
Глаза Агафьи горели исступленно…
В Янидинск нагрянул молодой, поджарый, с русым начесом из-под шапки казак Иван Воинов и взял под стражу старосту Перфила Луковникова, писаря Гошку Безродных, а также братьев Бревновых и еще несколько богатых крестьян. Они были доставлены в усть-киренскую тюрьму.
Вызывали в судейскую. Разговор у воеводы был короткий:
— Разбейтесь в лепешку, а в три недели соберите просроченные платежи. Достаньте хоть из-под земли. В противном случае будете наказаны плетьми. Публично, с барабанным боем, яко сущие обманщики и плуты.
И скучает теперь Гошка «со товарищи» в сыром амбаре, слушает, как пилит дерево жук-короед. Разве ожидал он, что от Лариона Михайловича, бывшего однодеревенца, близкого дружка, можно плетей схватить? Агафья, пожалуй, будет рада, коль ее мужа высекут, а что скажут дети — Лукашка с Дуняшкой? Придется Агафье продавать грезетовую юбку…
К Гошке придвинулся вор по кличке Баклуша. Он грубовато скроен, глаза занозистые. На правой руке наколка: «Не забуду мать родную». Рубаха — из голубого атласа.
— Ты чо киснешь? — ухмыльнулся он. — Давай в карты сбросимся.
— Не хочу.
— Зря. Святым прикидываешься? А знаешь, что карты — это то же самое, что и библия.
— Ну, уж загнул больно.
— А вот глянь. Карта с одним пятном — это значит, что бог единственный.
Двойка — в мире есть два существа: Человечество и Божество.
Тройка — это то, что Бог был в трех лицах: Бог-отец, Бог-сын, Бог-дух святой.
Четверка напоминает четырех евангелистов: Матвея, Марка, Иоанна, Луку.
Пятерка — у каждого человека есть пять чувств.
Шестерка говорит о сотворении мира: бог творил видимо и невидимо шесть дней.
Семерка — это семь тайн: Крещение, Причащение, Покаяние и другие.
Восьмерка идет от всемирного потопа, в ковчеге было восемь человек: Ной с женой, и его сыновья Сим, Хам, Шафет с женами.
Девятка означает девять святых: Николай-чудотворец, Пантелеймоний, Софроний, Иннокентий и другие.
Десятка — это десять заповедей, Моисеем написанных.
Валет — само собой офицер.
Дама напоминает мне соломоновы премудрости.
Когда вижу короля — тут уж вы сами знаете: на небе есть Бог, а на земле есть царь. У него и корона есть.
— Богохульник ты! — возмутился Перфил. — Никакого чура не знаешь.
— А я не боюсь ни бога, ни черта, — отрезал Баклуша и замурлыкал песнь тюремную.
Послышался цокот копыт по стылой земле, скрип телег. Возле канцелярии раздалась команда: «На караул!»
Гошка выглянул в волоковое окошко и, откашлявшись, сказал:
— Подвод десять стоит с бочками. Что-то затевают.
— Дай взглянуть, — к окошку шарящей походкой придвинулся Перфил Луковников. — Это ж деньги медные будут увозить. О-го-го! С тыщу рублев войдет... Вот где крестьянские труды.
— Отчаянные деньги, — вздохнул Баклуша. — Жаль, что Пашки Гондюхина нет...
— Гондюхин? А кто он такой? — спросил Гошка.
— Разве не слыхал? — Баклуша понизил голос. — Мой водила, атаман. Многих он попотрошил в Иркутске…
К окошку приткнулись, как караси к горловине морды-ловушки, оба Бревновых и Луковников. Слушали нагловатые удары мешков, падающих в бочки. Баклуша и Гошка сидели на нарах в сторонке. Гошка полюбопытствовал:
— А как ты в Киренске оказался?
— На родные места потянуло. Аж спасу нет. На свою улицу решил позырить. Да и Пашка Гондюхин велел кое-что расчухать. Киренск стал городом богатым, таких поискать. Он Илимск переплюнул.
— Меня тоже родина манит, — Гошка тяжело вздохнул. — На Исеть-реке давно ждет матушка.
— А я мать свою Дарью совсем не помню. Потерял ее, когда мне был год от роду. Ужасную смерть приняла. Жила она в Киренске с гулящим наемным работником, Семеном Евдокимовым. В мае 1741-го года он исчез. Стали доискиваться, что произошло. Допросили мать, и она созналась, что мужа ее зарезал Федор Комлев, крестьянский сын, а помогал ему разночинец, судовый плотник Яков Петухов. Мать и Комлева увезли в Илимск, а Петухов скрылся. При дознании в Илимске мать сообщила, что по сговору с убийцами впустила их ночью в избу, где мужу была нанесена Комлевым рана. Муж выбежал на улицу, но там его, по словам Федора, дорезал до смерти Петухов. Мать пытали, дав ей двадцать ударов батогом, и она призналась, что жила с Комлевым. На другой день пытали Комлева и дали также двадцать ударов. Он заявил, что убили Евдокимова вдвоем, тело его повезли в лодке по Лене и против деревни Хабаровой опустили в воду с навязанным камнем. После этого их еще дважды пытали, нанесли по 25 и 30 ударов батогами. Обвиняемые подтвердили, что сказали прежь.
— А что же дальше? — Гошка глядел ошарашено.
— Все сделали по приказу. Приказчик Антипин и подьячий Мишарин учинили казнь против избы убитого, то бишь Евдокимова. Проходила она при собрании здешних крестьян. Они лишь ахали да охали. Комлева повесили, а мать мою, Дарью, окопали под ним в землю.
Баклуша грузно опустил голову, скрипнул зубами. Сжав кулаки, выкрикнул:
— И знаешь, когда это суки сделали? В феврале, в лютую стужу. Не забыли еще раз спросить о вине Петухова. Мать стояла на своем. Показания осужденных и казнь их были заверены игуменом Троицкого монастыря Пахомием. Недавно показали мне копию записи:
«И оная женка Дарья, быв в той земле с седьмого до 11 февраля сего 743 году, помре, и оное мертвое ее тело выкопано и отдано для похранения сродственникам ее с роспискою».
— Жуткая история, — качал головой Гошка.
— А каково мне об этом знать? — Баклуша комкал на груди атласную рубаху. — Старухи рассказали: мать, замерзая, все время спрашивала: «Накормлен ли ребенчишка?» С мыслью обо мне умерла.
Гошка торопливо перекрестился, а Баклуша продолжил:
— Рос я неприкаянным. Злость на людей копил. Работать не хотел, заразился картами…
Он так передернул колоду карт, что они, соприкасаясь одна к другой, взлетели кривой длинной дорожкой, а затем вновь сомкнулись в левой ладони.
— Хотели отдать меня в рекруты, но я дал деру. И жизнь моя пошла наперекосяк… А недавно, знамо по чьей-то наводке, арестовал меня Черемисинов, казенная душа. Но я все одно сбегу…
Многое притягивало Гошку в Баклуше: и атласная рубаха, и наколка на руке: «Не забуду мать родную», и ловкость рук, перебирающих карты, и необыкновенно вольная жизнь.
— Пенькадер так и льнет к ухарю, — бормотал Никодим Евдокиму.
— Вижу, что спелись, — отвечал тот.
А Баклуша шептал Гошке:
— Ты вот что... Коли хошь деньжат, рванем отсюда вместе.
Крамольные мысли лезли в голову Гошке: «А не податься ли в разбойники? Разжиться денег и вернуться на Исеть. Освободиться от Агафьи, зловредной бабы, которая поносит почем зря. Ссохлась от злости, будто червяк в ней сидит, как в будыли чернобыла...»
— Эх, кабы в харчевку сейчас, — причмокнул губами Евдоким.
— Платить нам надо без греха, — сказал Перфил.
— Что вы, как неживые, — раздался голос Черемисинова, обращенный к казакам. — Грузите быстрее.
Удары мешков стали доноситься чаще.
К началу 1777 года сбор денег в Усть-Киренском уезде двинулся очень сильно, поступило почти пять тысяч рублей недоимки. Но теперь крестьяне стали платить долги хуже, ссылаясь на безденежье, бедность, разорение. Словно атака захлебнулась.
На воеводском столе лежит прошлогоднее письмо из Орленгской слободы, которое, казалось, обжигало руки. Крестьяне писали:
«Сею скаскою объявляем по самой христианской правде, без всякой лжи, что в нашей Орлингской слободе хлеба позябли и потоплены водою. Многие крестьяне от глада разбрелись в другие слободы. Летом умер крестьянин с двумя детьми, который питание имел, за неимением хлеба, травою. Тринадцать человек, в том числе две крестьянски жены, мужъя которых ушли для вырабатывания хлеба, скитаютца меж двор христовым именем. Поэтому заплатить доимочного провианта вскоре неупователъно».
Вот она, нищая, нагая явь! В голь перекатную превратились крестьяне Орленги. Где выход? Что делать?
Ларион закрыл глаза, приложил ладони к больному, пронизанному ломотой лбу и сокрушенно замотал головой.
— Э-эх! — резко выдохнул он.
Понимая, что разорение крестьян может подорвать весенний сев, воевода рассрочил взнос платежей по нескольким волостям. И как ни странно, губернская канцелярия дала на это согласие. «Не прибегает ли губернатор к излишней строгости, чтобы затем сделать послабление и получить взятку?» — такая мысль не раз посещала Лариона.
Но, рассрочив платежи, воевода очень строго следил за выполнением крестьянами взносов в назначенное им время.

3
Больше года прошло с тех пор, как Немцов стал губернатором, но генеральского чина пока не получил. Нынешний его ранг — от армии бригадир — просто оскорбителен для губернаторской должности.
Он, хотя и не собрал за один год все прежние недоимки, но добился уже многого в преодолении задолженности. Вместе с тем ему понятно, что на взимании недоимок быстрой славы не заработаешь. Нужно что-то другое.
Словно читая его мысли, секретарь Докучаев предложил:
— Хорошо бы подарочек государыне послать.
— На предмет подарка ты загнул, — насмешливая улыбка скривила губы Немцова. — Государыня может истолковать сие не в мою пользу...
— А мы, Федор Глебович, сделаем тонко: будто купцы поручили вам вручить ей всеподданнейше дорогие подарки. В вашем попечении Охотский порт. Там много именитых купцов. Например, устюжский купец Василий Шилов. Он плавает к Алеутским островам, где лучшая пушнина. Там водятся черные и чернобурые лисицы.
— Но Шилов лично знаком государыне, — нахмурился губернатор. — Он подарил ей свою карту Алеутских островов. Она всемилостивейше пожаловала ему право промышлять там зверя.
— Так это превосходно. Пусть Шилов отблагодарит государыню за это благодеяние. Но только через вас. Вы сопроводите подарки своим письмом.
Немцов угрюмо задумался, а потом под носом его раздвинулась улыбка.
— Ну и голова же ты, Докучаев! Направлю в Охотск чиновника для особых поручений. Асессора Курдюмова. Готовьте для него документ.
— И еще позволю заметить, Федор Глебович. Когда Курдюмов будет проезжать Усть-Киренск, пусть подскажет Черемисинову, чтоб прислал что-нибудь в вашу честь. По Киренге ведь две ясачных волости находятся, меха у тунгусишек есть.
— Дело говоришь... Сам-то он недогадлив.
Поездка Курдюмова в Охотск была успешной, он привез отменных лисиц для отправки в подарок императрице.
Губернатор Немцов собственноручно написал письмо на высочайшее имя. В нем он не сильно придерживался правил грамматики, отчего слог получился хоть и напыщенным, но очень тяжелым, трудно читаемым.
«Всемилостливейшая государыня! Всевысочайшим Вашего Императорского Величества благословлением в 1771 году удостоенные отменными от прочих всеподданейших Вашего Величества пожалованными знаками и на высокую ступень счастия вознесенные, обращающиеся в Северо-Восточном море по общественной компании купцы устюжский Шилов, соликамский Лапин и тульский оружейник Орехов просили меня отправить при всеподданейшем моем участии Вашему Императорскому Величеству в Петербург, и подать случай из плодов новейшего прилежания и поднести Вашему Императорскому Величеству лучшей доброты островных черных и чернобурых триста лисиц... Всеподданейший раб Федор Немцов. 1776 году, 24 августа. Иркутск»31.
Самодовольная улыбка застряла на лице бригадира, он представил себя в генеральском мундире с двурядьем гирлянд на красном фоне воротника и обшлагов.
Однако воевода Черемисинов ему ничем не помог. Вспомнилось, что рассказывал асессор Курдюмов о своей встрече с воеводой в Усть-Киренске: «Напомнил я ему о гостинцах господину губернатору, а он молчит, будто в рот воды набрал. Ничего от него не добился».
Погоди, Черемисинов, ты у меня заговоришь, злобно щурит глаза губернатор.

* * *
Отправленный подарок царице — 300 чернобурых лисиц — казался Немцову недостаточным, чтобы привлечь к себе высочайшее внимание. Надобно показать себя деятельным губернатором, и он давно «отрепортовал» в Петербург, что добьется бездоимочного сбора подушной подати с крестьян. Но и этого ему казалось мало, чтобы получить чин генерала, подобные обещания дают многие начальники губерний. Надобно сделать что-то похлеще. Пора выполнить обещание, данное государыне — внедрить культурное новшество в земледелии, позаимствованное у Потемкина, ввести в губернии экономические поля. Потемкин давно в интиме с государыней и теперь стал «светлейшим князем». От него многое зависит...
В начале 1778 года в Усть-Киренск пришел указ иркутского губернатора:
«По примеру города Кричева Могилевской губернии создавать в селениях Иркутской губернии экономические поля: засевать в каждом селении мирскими силами большие участки, с которых зерно пойдет в хлебные запасные магазины». Дальше Немцов распорядился: в каждом селении отмежевать экономические поля и засеять их на первый случай мирским хлебом. Эти поля должны быть большими, чтобы собрать в запасной магазин по шестнадцать пудов на мужа и жену. Поля эти должны быть за общественным присмотром...
Ларион был в замешательстве. Барабанил пальцами по столу, кусал губы. Он, воевода, понимает пользу общественных запасных магазинов, в которых крестьянин при нужде может взять хлеб: или в долг, или по сносной цене. Но где отмежевать экономические поля? Кругом — горы таежные, мало мест, пригодных к расчистке. При переделе земель воеводская канцелярия исходила из расчета: по восемь десятин пашни, сенокоса, выгона и усадьбы на душу мужского пола. Однако (даже после всех прирезок) баланс не сошелся: по волостям недостает 8 тысяч десятин земли.
Черемисинов ответил губернатору, что в Киренском уезде экономических полей пока заводить нельзя, так как пашни расположены на низких местах по берегам рек, и, следовательно, нарезать большие участки невозможно. Окружающие горы, трезво вразумлял он губернатора,
«густыми и усильными к расчистке жителями многотрудными лесами поросли». Предложил сделать опытный посев в двух-трех местах и не торопиться заводить экономические поля во всех селениях уезда.
В ответ получил от недовольного Немцова строгое письмо, датированное 17-м апреля 1778 года. Губернатор гневно писал, что отсрочки дать не может, так как о введении экономических полей уже «отрепортовал» царице и Сенату.
Он писал: если крестьяне будут противиться, то ослушников
«заковав в кандалы, выслать для публичного наказания ко мне». Губернатор был полон решимости внедрить новшество насилием. Известно было, что за проступки он жестоко сек и вешал простых людей.
Возражая Черемисинову по поводу того, что из-за леса нельзя нарезать «экономические поля», Немцов выдвинул новый прожект:
«А сверх того, что жители Керенского (так в тексте) уезда запашки свои ведут по берегу Лены реки на местах, заливаемых водою, оставляя удобные хлебопашеству места для сохранения своего звериного промысла, то приказываю сыскать полезные для поселения их новые места и даю им планы, по которым строиться предписываю».
Слова «приказываю», «предписываю» резали Лариону глаза: речь шла о насильственном переселении деревень, сложившихся более чем за сто лет. Их строили крестьяне, сообразуясь с местностью, хозяйственными нуждами и влечением к красоте, хоть и не всегда броской. Зачастую люди поселялись в местах единственно возможных для проживания в глухой тайге. А теперь они должны перебираться на другие места, словно после пожара страшного, который уничтожил враз все селения. Их заставляют построить деревни по кем-то составленному плану, хотя речная прилука диктует свою линию. До какого же сумасбродства дошел губернатор!
Но ежели будешь перечить самодуру Немцову, то накличешь новую беду. Не отвечая бригадиру, Черемисинов разослал по волостям его приказ.
У секретаря Сизова от губернаторского приказа расширились глаза: «Эх, если бы не дурак Черемисинов, можно было б погреть руки на этом...»
Подождав, когда закончится яровой сев, в июле 1778 года воевода составляет решение усть-киренской воеводской канцелярии: так как за год завести экономические поля и построить новые селения
«для поселян будет отяготительно», то пока можно было бы построить хлебные магазины, «а посев экономического хлеба оставить до предбудущей осени». Но для постройки домов и хлебных магазинов планов не прислано, поэтому построить как образец один дом в г. Усть-Киренске.
Черемисинов хотел выиграть время.
Немцов перестал напоминать об экономических полях, но Черемисинов не сомневался, что тот затаил на него злобу. Видимо, губернатор надеялся, что илимский воевода, непреклонный в своих начинаниях, первым отрапортует о заведении экономических полей. Может быть, губернатор уже направил в Сенат документы, шельмующие меня, усть-киренского воеводу, думал Ларион. Чувство неизвестности было мучительным.

4
Осенью 1778 года в Усть-Киренск прибыл секретарь губернской канцелярии Докучаев. Он был улыбчив до приторности, но глаза его смотрели холодно и проницательно.
— Удивляюсь, что Киренга петлей охватывает город, — умильно улыбался он. — И Лена здесь широка, осетры в ней, надо полагать, крупные...
— Всякие есть, — неопределенно ответил Ларион.
— Я направлен Федором Глебовичем: проверить, как идут дела с экономическими полями. Если быть откровенным, — толстые губы секретаря расплылись в улыбке, — то многое зависит от вас, насколько уважительны вы к губернатору… — воеводу жалили выпученные, бесстыдно-дерзкие глаза.
Насупившись, Ларион опустил голову, крепко сжал зубы.
Об откровенных намеках Докучаева он рассказал Ленке Скуратовой, жившей теперь с ним, пока внебрачно. Разговор шел на кухне.
— Ну, и отправь с ним подарки, — посоветовала Ленка, игриво улыбаясь.
— Совестно...
— Твоя совесть, как болесть.
— Где совесть — там и стыд.
— Стыд не дым, глаза не выест. На твоем месте другой бы не церемонился.
Фекла привела на кухню Мишку, бегавшего во дворе.
— Садись кушать, — сказала она ему, сердито взглянув на Ленку.
— Тетя Лена, когда ты в гости ходила, то чаще со мной гуляла, — мальчик обиженно надул губы.
— Завтра еще погуляем, — засмеялась Ленка рассыпчато.
— Теперь зови мамой, — назидательно сказал отец.
Мальчик помешивал ложкой в тарелке.
— Грибочки купаются, — тихо сказал он.
«До чего притворный малец-от», — подумала Фекла.
Ларион проснулся ночью. Оставив в постели густо храпящую Ленку, накинул на себя Санжибов армяк, висевший в сенях, вышел на берег Лены. Хотелось собраться с мыслями, почувствовать вечную божественность ночи.
Город устало спал. Текучая вода лепетала что-то сокровенное. Месяц согнулся в небе, как ленок, попавший в сеть. Дорожка с золотистыми блестками прочертила воду. У причала чернели лодки, большие и маленькие. Смолистый задиристый запах шел от плотов с торчащими кверху гребями.
Ларион взглянул на север. Три шпиля Троицкого собора указывали на небо, отсвечивая голубыми крестами. Из Большого ковша выпала полярная звезда, зовущая на север, в Якутскую сторону. «Аринка, милая Аринка», — услышал Ларион свой голос и свой тяжелый вздох.
Ему казалось, что он оскорбит память Аринки, если согласится на взятку губернатору, сам он шесть лет боролся с лихоимством: и в Илимске, и в Якутске, и в Усть-Киренске, не покусился ни разу на подарки, предлагавшиеся ему многими крестьянами, заводчиком Ворошиловым, купцом Юлдусевым, князцом Сырановым, промышленниками Шиловым и Шелеховым.
А самому дать взятку, чтоб потрафить высокому начальству, представлялось не менее унизительным. Чудилось Лариону, что даже мать из родного далека укоризненно смотрит на него: «Не переступай черту, сынок. Не такие люди Черемисиновы».
Разве можно унизить свою честь? Уж лучше дать руку на отсечение...
Но приходили в голову и другие мысли, весьма услужливые. «Спасайте угнетенного» — сказано в Писании. Следует во что бы то ни стало ослабить давление Немцова на крестьян, иначе деревни разорятся. Главное сейчас — отклонить абсурдную затею губернатора об устроении экономических полей и переносе деревень на новое место. Постараться вернуть те земли, кои вновь захватили служилые и церковники.
В приезде Докучаева кроется угроза и ему, Черемисинову. Коли сегодня не ублажить губернатора, то компрометирующие воеводу бумаги будут вскорости отправлены в Петербург. И придет конец тому, чем Ларион жил, дышал — его ревностной службе государственной и заботам о защищении крестьянства. Как говорится, не солома гнет ветер...
Главное сейчас — выиграть время: может быть, одумается Немцов и отменит свои насильнические проекты, или его поправит Сенат. И выход тут один — подготовить подарки губернатору...
От этих мыслей Лариону стало очень зябко, он потуже стянул на груди армяк.
Сорвалась звезда, прочертив на миг ночное небо.
Ларион повернулся лицом к востоку, перекрестился.
— Боже праведный! Избавь меня от дурных мыслей. Прости мне мои прегрешения... Помоги сделать правильный выбор...
Он чувствовал, что на глаза навертываются слезы. «Слаб я стал после смерти Аринки», — подумалось ему.
Из-за кромки земли летели красные гигантские птицы. Цвет их крыльев становился все более огненным.
Ежась от утренней сырости, Ларион взглянул на еще сумрачный, но ставший уже более отчетливым речной поток. Клубы пара стлались над водой. Длинноногий черный аист топорщился на опечке...
Бледный, осунувшийся, появился воевода в канцелярии утром. Сказал Докучаеву уверенно:
— Подарки губернатору отправлю.
В ответ улыбка — торжествующая и ласкающая.
Над усть-кутским острогом сгущались сумерки. Набросился резкий, с зябким дождем ветер. Скрипит ставня на почтовой станции. В ямщицкой жарко, возле каменной печки сушится одежда. Ямщики сварили уху и, нахлебавшись ею, играли картишками в простого дурака. Иногда доискивались с веселым гомоном, кто пустил злой дух.
— Леший кого-то несет, — сказал, прислушиваясь, Василий Подымахин. Ямщики повернули головы в сторону низовья реки.
Теперь уже отчетливо слышалось бульканье лошадей.
— В такую погоду поп собаку из церкви не выгонит, — нахмурился Василий.
— Копейку зашибешь, — с веселой укорчивостью заметил другой ямщик.
— Не рад будешь и деньгам. Здоровье дороже.
Выяснилось, что из Усть-Киренска прибыл губернский секретарь Докучаев, шишка не маленькая. У крыльца станции его встретил писарь Тирский с зажженным фонарем. В полосе света мелькнуло мокрое, смятое пьяной улыбкой лицо господина.
— Все хорошо... — бормотал он. — Федор Глебович будет доволен. Осетр живой…
Не вытерев сапоги, Докучаев втиснулся в дверь, открытую перед ним писарем.
Выяснилось, что он везет в пяти паузках подарки Черемисинова губернатору Немцову. Две лодки
врезные32 с живой рыбой.
Солдаты-охранники, зашедшие в ямщицкую погреться, рассказывали:
— Там — чего душа желает. Винца доброго купил воевода, живых осетров.
— Одна рыбища — пуда на три.
— Пушнина отменная — от киренских шуленг.
— Короба черники и голубицы. Прислали из деревень: Хабаровой, Чугуевской, Безруковской...
Василий Подымахин слушал солдат с недоумением: «Что-то не похоже это на Ларион Михайловича...»
Поинтересовался у ямщиков, доставивших паузки со станции Туруцкой:
— На чай не пофартило? Важную птицу привезли.
— Держи карман шире, — по-злому усмехались туруцкие. — Все задаром вышло.
— Не может быть. Шуткуете...
— Истинный Христос. У него бумага от воеводы Черемисинова, груз надлежит перевезти бесплатно.
Вчаливая в постромки лошадей, усть-кутские ямщики ворчали:
— Вот так обожглись...
— Не ожидали от Ларион Михайловича.
— Ворон ворону глаз не выклюет.
Ночь черная, как деготь. Путь сверяется по горным вершинам, тускло просматривающимся на небосклоне. Умные лошади осторожно нащупывают каменистое дно, стремятся по прямой пройти заводи. На перекатах бичева натягивается струной, неумолимо стучит вода о борт паузка. Лошади упираются, бредут надсадно, и то ли от медленности движения, то ли от быстрой воды их вовсе бросает в дрожь.
На рассвете, когда туман цеплятся за перекаты, холод еще зубастее. Не спасает и чарка водки, через каких-то полчаса коченеешь еще хуже...
Вернувшись с поездки, Василий Подымахин, изнеможденный, с красными глазами, хрипло возмущался:
— Чуть не околели. И шиш ядреный получили. Воевода какой-то другой стал. Вроде как слинял. Чтоб ему утонуть на мелком месте...
— Ты, Василий, того... — одернул его Тирский. — Мелешь чего зря, едрит твою в кочерыжку.
— Да зло берет... Учил нас не давать взяток, а сам...
— Видать, в угол его приперли. Спросили за экономические поля, за переноску деревень.
— Пойду в баньке похвощусь, — уже миролюбиво сказал Василий.

5
В Усть-Киренске погода какая-то взлохмаченная. Ветер порывистый, ошалелый, срывающий листья с упругих грив деревьев, косой хлесткий дождь со снежной крупой, чернопепельные тучи, громоздящиеся на небе, и яркое солнце, вдруг выстреливающее из них.
В унылом настроении сидит Ларион в судейской. Во многом это оттого, что ночью плохо спал, просыпался от внутреннего беспокойства и от надсадного храпа лежащей рядом Ленки. Неотступно болит лоб, будто клещами сжат. Все кругом неустойчиво, стены ходуном ходят. Подташнивает...
Но еще хуже тошнота нравственная. Зачем согласился на подарки губернатору? Аж пять паузков направил ему: пушнину, рыбу, ягоды, вино... Теперь уж Немцов все это получил и, конечно, торжествует.
Вспомнилась вчерашняя беседа с иеромонахом Иосафом, старым, светлоликим, похожим на угодника. Сидели с ним на скамейке у входа в монастырь, возле надвратной церкви «во имя Алексея человека Божия». Закатное солнце, намаявшееся за день, успокоенно пересекало ближнее низовье Лены.
Беседа длилась долго. А почему Бог не управляет поступками людей, не отводит их от греха (спросил Ларион). Бог дал человеку свободную волю и не хочет лишать его этого дара (объясняет Иосаф). Тяжко человеку избежать греха, выбрать верный путь (сожалел Ларион). Свобода открывает путь к добру нравственному, то бишь добродетели, и к этому надо стремиться (поучает Иосаф). А ежели человек ошибся, что ему делать?.. Блудной сын совершил грех против неба и отца, да раскаялся и был прощен (успокаивает Иосаф).
Ларион спросил иеромонаха о евангелических словах «Не противься злу насилием», которые мучили его давно своей непонятностью.
— Вопрос зело трудный, — ответил Иосаф. — Много веков лица духовные бьются над разгадкой этих слов. Аз так разумею: глаголены они в противовес кровной мести с ее правилом «Око за око и зуб за зуб». В сем случае они уместны и праведны, ибо оберегают от пагубного беззакония, гибели невинных, от умножения зла. Также слова сии разумею как противоречие, подвигающее нас, грешных, к размышлению. О добре, о любви к людям, нас окружающим. «Люби ближнего своего, как самого себя», — учит Господь. А всякое зло противно божескому порядку, и его побеждают правдой. «Блаженны алчущие и жаждущие правды», — завещано в Писании. Оно зовет нас на вечную, неутомимую битву с силами зла и тьмы. Человек дорог Богу не как страдальческое существо, а как добрый союзник его всемирного дела...
Рассуждения иеромонаха усилили смятение в душе Лариона. И вот сейчас его мучает совесть, от своего сердца получает он весть о недавнем грехе, оно отвергает его прежнее оправдание — послать подарки пришлось вынужденно, чтоб уберечь крестьян от разорения.
Ему стыдно. «А не испугался ли я за свою шкуру? — досадовал и насмешничал над собой Ларион. — Не побоялся ли должность воеводскую потерять? Вместо того чтобы открыто противостоять Немцову, этому воплощению зла, я поощрил его и попытался оправдать свою слабость благоразумием».
* * *
В Киренске остановился ехавший в Иркутск промышленник Василий Шилов. Зашел в канцелярию к воеводе Черемисинову. Они встретились в судейской как добрые знакомые. Разговаривали о своих бедах, о коварстве губернатора Немцова. Что их подтолкнуло к этому? Или зерцало, стоящее на столе, или ветер, поющий за окном?
У Шилова лицо — кирпичного цвета, каленое. Трогая поредевшую бороду, он возмущался:
— Два года назад Немцов послал в Охотск своего поверенного Курдюмова, и тот выбил у меня и моих компаньонов триста чернобурых лисиц. Якобы в подарок императрице. Знал бы он, как нам эти лисицы достались! Я в шторм чуть не утонул на «Святом Павле». Тот не маливался, кто в море не бывал...
Ларион почувствовал, что краснеет от жгучего стыда. Он рассказал, что Докучаев, секретарь канцелярии губернской, вынудил его отправить Немцову пять паузков, груженых вином, живой рыбой, пушниной и ягодами.
— Не могу себе этого простить, — качал он головой. — Пакостно получилось. Теперь кошки на душе скребут.
Шилов неожиданно предложил:
— Давайте отправим жалобы в Сенат? А?.. Сколь нам терпеть вероломство Немцова?
Ларион удивленно замер. Подумал: «Такие жалобы в Сенат имели бы большую силу, потому что Шилов знаком с государыней».
— Пожалуй, это дело... — чертенок пробежал в глазах воеводы. — Лихое лихом поминают.
— А доброе добрым, — подхватил Шилов. — Можем челобитные в один конверт запечатать и завтра же отправить почтой.
На том и порешили.
Ларион остался один. В ужасном волнении, как преступник перед казнью, заходил он взад-вперед, лицо стало известково бледным. Мстительные чувства вспыхнули в его душе. Надо искупить свой грех перед Богом, перед людьми и перед самим собой, почувствовать себя человеком и гражданином.
Покряхтев, он сел за стол и придвинул к себе папку со всеми документами, относящимися к заведению «экономических полей», резко обмакнул перо и вывел первые строчки:
«Его превосходительству господину генерал-прокурору Правительствующего Сената, генерал-квартирмейстеру и кавалеру Александру Алексеевичу Вяземскому...»
Он писал долго, губы его резко вздрагивали. Привел всю переписку с Немцовым по поводу «экономических полей» и переселения таежных деревень и высказал свое несогласие с губернаторскими прожектами. Просил Сенат воздействовать на чересчур ретивого губернатора, готового ради своих амбиций разорить Усть-Киренский уезд.
Тяжело вздохнув, откинулся Ларион на спинку кресла. Вспомнились ему дед Северьян, предавшийся самосожжению за «истинную веру», писарь-отец, составлявший жалобу на Демидова царице Елизавете. «Видать, у всех у нас черемисиновская упрямка», — подумалось ему.
А вот о паузках с подарками сообщать не стал — сам виноват в этом, сам взял грех на душу. Прости Господи за этот грех — Ларион перекрестился.

* * *
В декабре в Усть-Киренске побывал Иван Федосеевич Баев, доставивший документы из Илимского комиссарства. Пожимая его крепкую руку, Ларион вспоминал многое из своей воеводской жизни: первую поездку на Лену, встречу с Аринкой, охоту на медведя, дорогу по Илиму, проживание в тунгусском чуме, где ухаживала за ним Иленга...
Иван стеснительно подергивал сутулыми плечами, голубые глаза излучали доброту. Смерил глазами высокие, обитые холстом стены судейской.
— Канцелярия больше илимской, — заметил он.
— Да, просторней... — с гордостью ответил Ларион. — О шести покоях, шестнадцать окон косящатых... Зима теперь не страшна, хоть и началась с морозов.
— Холодно, да не оводно, — шутливо улыбается Иван. — Такую зиму я и предполагал. В октябре птица дружно в отлет пошла...
— Ну, а предбудущий год каким видится? По урожаю?
— Недородным будет. Березовый лист падал осенью лицом кверху.
— А я-то надеялся... Недоимки рассрочил... — нахмурился Ларион. — Ну, а что про меня в илимской стороне толкуют?
— Разное... — Иван скрипнул пальцами рук. — Два года назад, когда вы взыскивали всю недоимку, народ шибко ворошился. Житьишко у крестьян, знамо дело, стало тогда хуже. Слух пополз, будто правительство простило крестьянам недоимки, а вы скрываете царский указ. Касаемо этого, я всегда говорил: «Брехня!..» А нынче немцовские «поля» мужиков напугали, да еще указ о переселении деревень. Бабы верещат, как стая свиристелей: не хотим-де переезжать... А как вы насчет этого полагаете?
— Просил губернатора повременить... — угрюмо ответил Ларион.
— На том и держитесь, Ларион Михайлович... А сынишка-то как растет?
— Бегает вовсю... — глаза у Лариона засияли. — В феврале ему уже пять лет будет.
— Я ему подарок привез, — Иван достал из котомки деревянного, сверкающего белизной коня, стоящего на доске с колесиками.
— Ой, спасибо. Вот Мишутка обрадуется...
— Да... — Иван замялся. — Ходят слухи, что вы поженились на Ленке Скуратовой.
— Живу с ней. Но пока не обвенчались.
— Бедовой девкой была... Ну, да вам виднее...

6
Челобитные, написанные Шиловым и Черемисиновым, дошли до Сената. Очень удивило Вяземского, что посланы они в одном конверте. Генерал-прокурор решил ознакомить царицу с жалобами на иркутского губернатора Немцова незамедлительно.
Государыню смутило письмо промышленника и купца Василия Шилова. Тот написал, что промышленники мореходной компании — купцы устюжский Шилов, соликамский Лапин, а также тульский оружейник Орехов — сильно пострадали от иркутского губернатора Немцова. Поверенный губернатора Курдюмов
«в Охотском Вашего Императорского Величества порту принудил их, угрожая арестом, подобрать триста черных и бурых лисиц якобы для отправки Вашему императорскому Величеству. И означенные лисицы бесплатно отданы, а что с ними сталось, они, купцы, ничего не ведают».
— Какой пассаж! — воскликнула императрица, и щеки ее чуть зарумянились. — Бригадир Немцов большой шутник. Прислал мне триста добротных лис, написав, что ими от доброусердия пожелали осчастливить меня упомянутые купцы... С Василием Шиловым я, как ведомо вам, лично встречалась, дала ему право промышлять на Алеутских островах. Разве не могла я после этого поверить губернатору?
Обомлевший Вяземский согласно кивал головой, нижняя челюсть у него тоскливо отвисла, он совсем не предполагал, что государыня получила меха, что изобличает ее тоже.
— Отпишите Немцову: пусть уведомит купцов, что меха отправлены по назначению и с благодарностью приняты. И пусть больше не допускает таких шуточек.
— Слушаюсь, ваше величество.
— А что там еще за жалобы? — императрица зевнула.
— Письмо усть-киренского воеводы Черемисинова по поводу экономических полей.
— Позвольте ознакомиться.
Надев очки, императрица сосредоточенно стала читать, подкрашенные губы ее сжимались все более сердито.
— Доводы воеводы Черемисинова считаю обоснованными, — сказала она. — Ускоренно заводить экономические поля в северном уезде — это ложное понятие. Губернатор Немцов большой шарлатан. Отрепортовал мне, что экономические поля уже заведены по всей губернии. И я успела рассказать об этом Потемкину. Светлейший посоветовал мне досрочно присвоить Немцову генеральский чин. И я тоже к этому склонялась... Надобно, князь, лучше присмотреться к Немцову. Заставляет переносить все деревни на новые места? Сие есть глупейший проект.
— Есть на него еще одна жалоба, — Вяземский прошелестел рукой в папке, достал бумагу. — Это от иркутских обывателей.
— Изложите суть.
— Глухая (ночная) команда разъезжает по городу дозором и, вместо охраны, совершает разные буйства и грабежи. Губернатор этому попустительствует и, как здесь написано, хочет держать в страхе обывателей, дабы его больше почитали.
— Довольно, князь... Хорош гусь этот Немцов! — в светло-серых глазах императрицы — острый, стеклянистый блеск. — От губернатора иркутского можно ожидать и злодейские поступки. И это в наш просвещенный век! В то время, когда я тщусь установить такие законы, которые были бы незыблемы и для монарха. Предлагаю, князь, освободить Немцова от должности и завести на него следственное дело.
Немцов был вызван к суду 6-го Сената департамента. В феврале 1779 года он отбыл из Иркутска, а его отъезд летописец назвал
«побегом», разумея под этим, видимо, то, что не было проводин общественников бывшему губернатору.


ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Екатерина Вторая решила направить в Иркутск более просвещенного и благоразумного начальника. Таким был по ее мнению генерал-майор Кличка, новгородский губернатор, человек, что называется, в годах, образованный, кавалер двух орденов: великомученика и победоносца Георгия третьего класса и святой Анны.
Кличка был вызван в Санкт-Петербург на аудиенцию с императрицей. Он представил государыне свое мнение об учреждении в Иркутске публичной библиотеки, или, по-другому, книгохранительницы. Государыня, как и надо была ожидать, одобрила намерение будущего губернатора и повелела Академии Наук отпустить три тысячи рублей, чтобы приобрести для библиотеки, открывающейся в Иркутске, полезные книги на русском, немецком и французском языках. Следует заметить, что деньги были выделены по тем временам немалые, а в том, что не были указаны книги на английском языке, видимо, сказалась политическая настороженность императрицы к Англии, совершившей буржуазную революцию.
В Иркутске новый губернатор произвел хорошее впечатление на горожан; звали его в обиходе Франсом Николаевичем, хотя официально он именовался Франциской Ксаверьевичем Кличкой. Был он высокого роста, отличался спокойствием, выдержкой, располагал к себе людей доброжелательной улыбкой.
Открытие публичной библиотеки, первой в Сибири, Кличка считал делом своей жизни. Он сам писал:
«По прибытии моем 1779 года февраля 1 дня в Иркутск, восстанове нужный порядок по правительству (то есть в управлении) главнейшим моим предметом быть почел, подумать о основании нужного Публичного общественного училища (библиотеки, несущей знания) для всенародной здешней пользы, толико согласной с желанием премудрейшей Императрицы…»
О своих заботах он рассказал при встрече английскому путешественнику Самуилу Бентаму. Иностранец был молод, но довольно полноват, выглядел несколько чопорно: в темно-синем, тонкого сукна кафтане, оттенявшем на шее пышное, белоснежное жабо, шевелюра с закрученными по краям волосами (это дело рук его слуги Тришки), рука в белой перчатке поддерживает трость. В черных выпуклых глазах — сама важность, если не сказать надменность.
Франс Николаевич взволнованно рассказывал ему о своих заботах:
— Горы книг привезены. Не только на русском языке. Куплены все издания на немецком и французском языках — из тех, что находятся в России.
«Англию обошли», — обиделся про себя Бентам.
— Но нет особливого помещения, где можно разместить литературу — дар монархини. Я полагаю, что здание должно быть трехэтажным. Но где взять деньги на строительство? И я обратился к жителям:
«Не угодно ли кому из сограждан быть толико щастливым и участвовать в сооружении здания, в коем бы вечно сей Монарший дар храним был?» Сам первый внес на это дело деньги и книги. Меня поддержали епископ Михаил и многие чиновные и простые граждане — деньгами или материалами…
Самуила захватила новизна предприятия. «Иеремии бы это послушать, — подумал он. — Здешние люди стремятся к общей пользе…»
— Проехал я много сибирских городов, — включился он в разговор, — но там и понятия не имеют о библиотеках публичных.
— А у нас, я полагаю, книги будут получать бесплатно и пригородные уезды и селения. Сейчас работаю над правилами пользования библиотекой. Создадим при ней и музеум. Будут в нем экспонаты здешнего края, всякие чучелы. Выставим модели народных земледельческих орудий, судов, которые употребляются в Охотском море и озере Байкал…
Бентам открыл заветную цель своего приезда: познакомиться с тем, как был осуществлен его проект заведения экономических полей. Князь Потемкин сообщил ему, что губернатор Немцов внедрил экономические поля по всей губернии.
— Сомневаюсь, — конфузливо улыбнулся губернатор. — Все бумаги по этому делу Немцов увез с собой. Слышал я, что этими полями занимался Черемисинов, усть-киренский воевода.
— Что мне теперь делайт? — Бентам выпятил крупные губы.
— Поезжайте в Усть-Киренск, к Черемисинову. Там на месте все проверите.
Бентам задумался. Предполагая коммерческий склад его натуры, Кличка добавил:
— Там можете купить соболей. По низкой цене.
И англичанин отправился на Север.

2
Бентам ехал по Лене, стиснутой таежными горами. Вспомнилось ему, как упросил Потемкина освободить его от обязанностей начальника в Кричеве, сославшись на то, что устал от напряженной работы и хочет попутешествовать по России. Однако главной причиной нежелания внедрять «культуру» стало его растущее понимание, что нельзя привить то, что не подходит к местным условиям. Закупали, к примеру, семена английского овса, французской пшеницы, заводили в имении немецкий или голландский скот, строили молочную ферму на швейцарский лад, с сыроварней, но на белорусской почве с летними затяжными дождями-сеногноями, а так же из-за крепостных порядков поля вымокали, а если не вымокали, то вымерзали, скоту не хватало корма. Заставили крестьян строить изящные кирпичные домики с отдельными садиками, чистенькие, раскрашенные, с широкими итальянскими окнами, но домики оказались холодными, жить в них было невозможно. Хлевы для крестьянского скота, отнесенные от домиков на многие десятки метров, чтоб вида не портили, приводили баб в отчаяние.
И экономические поля не нашли применения в Белоруссии.
В Усть-Киренск он приехал в огромной, неизвестного меха шапке. Представившись воеводе Черемисинову, добавил для важности:
— В городе Кричеве, в Белоруссии, я строил «культурный центр» по приказу князя Потемкина.
Слово «Кричев» резануло Лариона по живому. Он нахмурился, а Бентам объяснил, для чего он приехал.
— Я придумал «экономические поля» — очшень лучший способ в земледелии. Мне сказали, что вы ими занимались.
— Не прижились они у нас, — уклончиво ответил Ларион и, чтобы долго не распространяться, познакомил гостя со служебной перепиской, которая велась с губернатором Немцовым на предмет введения экономических полей.
Прочитав документы, в которых были и возражения Черемисинова губернатору, Бентам озлился:
— Значит, Немцов делал блеф. Выходит, я зря сюда ехал, — он постучал о пол тростью, с помощью которой не раз заставлял жетелей Кричева внедрять новшества. — Тогда хоть помогите купить соболей.
— Сведу вас с купцами.
Ларион пригласил иностранца поужинать, на этом настояла Ленка. Она нарядилась в платье с вырезом на высокой груди, довольно глубоким, выглядела румяной и красивой, играла легкой и простодушной улыбкой. На столе оказались вина из французских и немецких погребов, но не было английского виски. Видя, что хозяин огорчился, Самуил махнул рукой:
— Я привык к очшень русский водка.
Фекла приготовила много всяких кушаний, в том числе пирог с осетром. Шуганула Мишку, превратившего трость гостя в коня. А на кухне уже выпивали Санжиб с Тришкой. Они признавали друг в друге иностранца, употребляли слова «сэр» и «бачка», пока крепко не заругались по-русски и не обнялись.
Ларион с Ленкой угощали гостя, а тот несколько раз поднимал тост: «За очшень лучший русский красавица»; в ответ Ленка убеждала его пить за это до дна.
Потом у мужчин завязался разговор, совершенно непонятный Ленке и, по ее мнению, скучный, как на поминках.
Самуил:
— Я не понимайт. Вы недооценили экономические поля. Скажу тебье, они бы помогли крестьянам в случае неурожая. Это верно, как дважды два.
Ларион:
— Ежели у крестьян плохо с хлебом, то казна дает ссуду.
Самуил:
— Казне трудно дойти до каждой деревни, особенно отдаленной. Крестьяне быстрее получат помощь, если рядом будет экономическое поле и хлебный магазин. Им придется лишь заплатить небольшой процент, рассчитываясь с урожая нового.
Ларион:
— Ладно. Запасной магазин — дело полезное. Но почему крестьянам не сдавать хлеб со своих участков, без экономического поля?
В этот разговор встряла Ленка, желая его прекратить.
— Вы кушайте, кушайте, — предлагала она «Самойлику», еще больше расцветая. — Вот губы сохатиные, разварные…
Но Самуил махал пальцем возле лица Лариона:
— В этом случае хлеб был бы разного качества. Многим пришлось бы подвозить его к магазину на большое расстояние.
Ларион:
— Чтобы растить хлеб на экономическом поле, сжать его и обмолотить — значит, ввести повинность для крестьян. А кто будет гнать их на работу? Сколько нужно надсмотрщиков? Учтите, господин Бентам: в Сибири ведь нет помещиков. Присовокупите и другое. В моем уезде поля разбросаны по берегам рек, даже по горам таежным. Пахотной земли не хватает. Деревне негде нарезать экономическое поле.
Самуил:
— Да, я видел ваши поля, хоть и под снег. Я все понимайт. А бригадир Немцов — мошенник. Он сделал ставка на беспардонный блеф…
Ларион:
— Кто накрошил, тот и выхлебал.
Скучный разговор, кажется, закруглялся. Ленка подтолкнула руками чашки грудей.
— Кушайте, кушайте! Давайте выпьем!
— О, это как закон, — Самуил мотал шевелюрой.
А потом он снова обратился к Лариону:
— Мой старший брат Иеремия — большой философ; он считает, что главное в жизни — получать пользу и наслаждение. Каждый должен заботиться только о себе, исключительно, а отсюда произойдет общая польза. Как тебье это?
Ларион призадумался, а потом ответил:
— Мудрено все это. А я так скажу: один мужик вытащит жерди из поскотины для личных нужд, а пострадает от потравы все сельское общество.
— Вы за то, чтоб трудиться на других?
— Нет. Работать на себя, и со всеми, и для всех.
— Это тоже мудрено.
Ленка поднялась из-за стола. Лицо умильно-ласковое.
— Пойдемте плясать, — потянула рукой Самуила, еще больше обнажая свою грудь.
Возвращаясь в Иркутск, Бентам часто думал о словах Черемисинова: «Работать на себя, и со всеми, и для всех». Какая притягательная формула!
Он встретился вновь с губернатором Кличкой и неожиданно вошел в число тех, кто участвовал иждивением в сооружении иркутской библиотеки. Его вклад, судя по всему, был немалый: из длинного списка — более ста вкладчиков — его фамилия значится десятой:
«Самойло Бентам, англинский путешественник».
Старший брат Самуила, Иеремия Бентам, приехал на деньги Потемкина в Россию и поселился в селе Задобра, близ Кричева, где в 1787 году написал известное сочинение «Защита лихвы», в котором высказался за отмену всех законодательных ограничений, устанавливающих ставку процентов за деньги, данные взаймы. Его теорию утилитаризма, основанную на голом эгоизме и давно обветшалую, стали превозносить наши ультра-либералы. То в журнале прочитаешь о значении пользы для себя, которое приведет к пользе общей, то профессор, с надоевшим скомканным лицом, восхваляет по телевизору идеи Бентама.
Убийственную критику бентаизму дал большой умница, современник А.С. Пушкина Н.Ф. Одоевский. Он показал жизнь, основанную на идеях английского моралиста, проповедующего:
«Польза и одна польза да будет высшим и первым и последним законом». Общество, отрицающее церковь и театр, философию и искусство, как не приносящие выгоду, превратилось в «банковский феодализм». Вот жизнь этого общества: «Обман, подлоги, умышленное банкротство, полное презрение к достоинству человека, боготворение злата, угождение самым грубым требованиям плоти — стали делом явным, позволенным, необходимым». Далеко смотрел философ и критик Н.Ф. Одоевский…

3
Приезд Самуила Бентама в Усть-Киренск всколыхнул у Лариона воспоминания о немцовском проекте и других его вероломствах. На душе у него пусто и уныло, как в лесу, где прошел большой пожар, и черными скелетами лежат деревья. Ощущается тяжелая усталость, болезненная вялость в мышцах. «Седьмой год живу, как на качелях, только держись! — думал Ларион. — Если оберегаешь крестьян, хлопочешь за них, возмущается высокое начальство, ежели исполняешь приказы сверху — недовольны деревни. От всего этого голова идет кругом».
Сбор многолетней задолженности привел к острому недовольству крестьян, и теперь Ларион ловил в деревнях косые сердитые взгляды, они пронизывали сквозняком.
Однажды в воскресенье Мишутка прибежал домой с сосулькой в руке. На него напустилась Фекла:
— Ты что, хочешь простудить горло? Сейчас же брось сосульку в лохань, а то батюшке скажу...
Покорно бросив сосульку, мальчик на цыпочках прошел в залу. Отец что-то сосредоточенно писал.
— Папа! — Мишкины глаза, будто нарисованные тушью, азартно блестели. — Мы сейчас Проньку дразнили, потрясучего, у него еще коленки вместе. Он сказал: твой отец анчихрист, он деньги за коней не платит, с губернатором якшается...
— Незачем убогого дразнить, — строго сказал отец. — Нехорошо это. Он и так обижен судьбой.
Мальчик потупился.
— Пойдем чай пить, — крикнула ему из дверей Фекла.
Ларион долго сидел понурившись. Положил перед собой чистый лист бумаги, обмакнул перо и неторопливо вывел:
«Его превосходительству иркутскому генерал-губернатору генерал-майору Францу Николаевичу Кличке.
Прошу уволить меня с воеводской должности по причине расстроенного здоровья.
Усть-Киренский воевода Иларион Черемисинов.

Апреля 3 дня, 1779 года».
Кочующей белкой, стремглав перепрыгивающей с ветки на ветку, разнеслась по таежным селениям весть: воевода просит освободить его от должности. Противники Черемисинова поняли, что настало время их действий. Зашевелились богатые крестьяне, давно и придирчиво следившие за действиями воеводы, они вспомнили все его ошибки и незаконные действия. В иркутскую губернскую канцелярию потянулись челобитчики с просьбой отстранить Черемисинова «от воеводства».

* * *
У Алышая Юлдусева, усть-киренского купца, скопище гостей. Он знакомил их с новым двухэтажным домом, купленным у купца Сибирякова.
Здесь толстые бородатые купцы и бритый большеголовый Шестаков, беседующий с сухопарым и кудлатым Матвеем Карелиным, старостой из деревни Хабаровой. Степенно расхаживает в черной рясе священник Спасской церкви Григорий Яковлев. Секретарь воеводской канцелярии Сизов, вытаращив глаза, о чем-то шушукается с краснощекими крестьянами.
Угощались в просторной, с видом на Лену горнице. Хозяин посадил с собой рядом неизвестного другим мужчину — с орлиным носом, щеголеватого, с икрящимися бриллиантами на пальцах.
Юлдусев грузно поднялся с бокалом, маленькие глаза сверкали дерзостью и лукавством.
— Уважаемые гости! — забасил он, растопырив руки. — Сегодня вы осмотрели мой дом, отнявший у меня много денег и сил.
— Это чисто дворец! — воскликнул один из купцов, успевший «уговорить» несколько рюмок.
— Горничных, правда, нет хороших… Была у меня на примете одна барышня, простого, правда, звания, да Черемисинов встал против и сам на ней женился. Ну, да аллах все равно ему счастья не дал... И в торговых делах ставил воевода рогатки. С тунгусов и якутов долги собирать запрещал. Разве это по человечеству?
— Многим он насолил, — зашумели купцы. — С ним в барыше не будешь!
— Славы себе хотел заработать! — выкрикнул Сизов. — Хватит ему комедь разыгрывать!
— Нечестный он, — послышался тонкий голос Карелина. — Лес у нас в Хабаровой взял задарма для постройки своего дома. А мы из этого леса хотели приказную избу строить. По крайности мог расписку дать.
Ан нет, не соизволил...
Юлдусев удовлетворенно качал головой. Потом заключил:
— Так вот, почтенные мои! Черемисинов нам никакого пардона не давал... Но теперь ему — фигу с маслом! Соберем все улики и направим челобитчиков в губернскую канцелярию. Хорошенько попросим расследовать все его преступления. А к этому присовокупим еще одну просьбу: назначить усть-киренским воеводой моего дорогого гостя Станислава Викентьевича Ланского. Вот он рядом.
— Кто такой? — оборачивались друг к другу присутствующие.
— Он направлен комиссаром в Олекму, — продолжал Юлдусев. — Примем во внимание ранг Станислава Викентьевича — он коллежский асессор. Прибыл из Санкт-Петербурга.
— Пойдет! — раздались голоса.
— Без всяких-яких.
— На сто процентов.
Юлдусев поднял выше рюмку.
— Прошу выпить за дорогого гостя!
— Благодарствую, господа! — Ланской живо поднялся и чокнулся с Юлдусевым.

* * *
Решением губернской канцелярии от 27 апреля 1779 года Илларион Черемисинов был отрешен от воеводской должности, на него было заведено следственное дело. Воеводой был назначен асессор Ланской. Ощущение беспомощности и бесполезности часто овладевало Ларионом. Неужели старая жизнь придет в уезд? Тогда снова, без страха и стыда, будут браться взятки, чиниться всякие пристрастия и отступления от законов.
Ларион готовил отчет о проделанной работе за семь лет. На черновике у него много цифр — они расползаются по бумаге, как мураши на полянке. Он сбивает их в числа, колонки, подчеркивает, обводит кругами растущую сумму, брякает на счетах.
Всей денежной задолженности — по сборам подушных, окладному провианту, ясачным платежам за 1744-1772 годы накопилось 23936 рублей. Кроме этого, нужно было собрать 18598 пудов хлеба, розданного в ссуду в начале 1772 года.
Из этой громадной по уездным меркам задолженности он, воевода Черемисинов, собрал 19054 рубля, то есть свыше восьмидесяти процентов всех денежных недоимок. При этом полностью была собрана переведенная на деньги тридцатилетняя, оставшаяся с Камчатской экспедиции, задолженность по окладному хлебу. Не в полной мере были лишь возвращены недоимки по подушному сбору за 1745-1776 годы (главным образом по Илгинской и Витимской волостям, не всегда входившим в уезд), а также по ясачным платежам. Весь — до пуда — был собран хлеб, отданный в ссуду до приезда Черемисинова в Илимск.
Сейчас Ларион со всей остротой понимал, какую ужасную работу он провел. По приказу казны были собраны колоссальные мертвые долги, давно забытые крестьянами, они разорили деревни. Он должен был поставить на карту свой авторитет, он его поставил, и он его потерял. Крестьяне могли считать Черемисинова своим врагом, причем опаснейшим врагом, сумевшим добиться их доверия для беспощадного обирательства.
Какую же ловушку поставила ему судьба!

4
Унылая жизнь наступила для Лариона. В дымчатых его глазах полынная горечь. Он ждал заключения из Иркутска по следственному делу, заведенному на него. Наконец оно пришло и состояло аж из четырнадцати пунктов. Читал-перечитывал их с захолонувшим сердцем, а в голове рождались лихорадочно защитные, оправдательные доводы.
Вот один из пунктов. Собирались подарки с приленских крестьян и ясачных для иркутского губернатора Немцова. Крестьяне доставили в Иркутск без оплаты за лошадей пять паузков с живой красной рыбой, пушниной, ягодами,
«разными напитками и протчими презентами».
А ведь сделал это Ларион для того, чтобы защитить крестьян и ясачных от немцовского произвола. Да что теперь об этом говорить! Иск придется удовлетворить. За исключением того, что было куплено Ларионом за свой счет.
В одном из пунктов говорится: при взыскании недоимок Черемисинов не принимал жалоб крестьян, садил должников в холодные бани и амбары, определял к сбору недоимок казака Ивана Воинова, который получил с крестьян 50 рублей, 14 овчин, одну корову и бил неплательщиков. Да, при Немцове посылал воевода понудителей, но совсем не знал, что Воинов наживается за счет крестьян.
Еще один важный пункт. По приказу Черемисинова крестьяне строили канцелярию, воеводский дом, хозяйственные постройки, и за все это просят уплатить 636 рублей 35 копеек. Расходы на строительство канцелярии могут быть отнесены в счет будущих податей крестьян. А как быть с домом, который Ларион строил лично для себя, намереваясь навсегда поселиться в Усть-Киренске? Ларион иногда не давал расписок за проделанную работу и предоставленный лес, потому что крестьяне верили ему на слово. Сейчас они просят уплатить за дом и хозяйственные постройки в воеводском дворе 138 рублей 50 копеек, но этих денег у него не наберется... «Передам дом в казну», — решает он.
Остальные пункты были уже не такими значительными. В городе на копке колодца бесплатно работали 110 человек. За расчистку
«городовой горы и с нее чащи» не заплачено крестьянам 23 рубля 40 копеек. За счет их строился ямской дом в Киренске. Воевода отрезал от подгородных крестьян 15 десятин покоса и передал эту землю городу...
Дома к Лариону бросился Мишутка.
— Папа пришел!
Ларион поднял его на руки.
— Ты к нам чаще в гости приходи, а то мама Лена скучает, — выпалил Мишка и не сразу понял, отчего взрослые дружно засмеялись. «Наверное, потому что сказал «мама», — подумал он, насупившись.
— Видать, я заработался, раз дома гостем стал, — вытирал отец повеселевшие глаза.
Ларион рассказал Ленке про следственное дело, про деньги, которые придется потратить, старался ее успокоить:
— Думаю, что все обойдется... Кончу с этой канителью, и в Оренбург покатим...
Ларион хотел чмокнуть Ленку в сочные губы, но она отклонилась.
— А повенчаемся когда? — лукавые глаза щупали Лариона.
— Немного подождем... Сейчас, как видишь, не до этого.
Ленка спросила про венчание, желая проверить обязательность Лариона. На самом деле ей уже не хотелось вступать в законный брак с Ларионом. «И что я с ним поеду? — прикинула она. — Стану законной женой подследственного? Брошу родителей, а его могут в тюрьму упечь? Нет уж, фигушки... Раньше, дорогой, надо было венчаться. И вообще, жизнь пресная мне надоела...»
Маленькое треугольное письмо пришло Лариону по почте. «Кто-то из крестьян написал», — подумал он.
Вместо обратного адреса стояла неуклюжая подпись: «Черемисинова». И екнуло сердце Лариона. Дрожащими руками раскрыл конверт...
«Милостливый государь, сынок Ларион Михайлович... — Ларион с трудом разбирал строчки, написанные матерью. — Когда вы уезжали из Мехонска, я тайком, под видом странницы, проводила вас. Не хотела вмешиваться в вашу с Катериной жизнь. А сейчас до меня слух дошел, что Катерина вернулась домой, в Шадринск. Что-то вам помешало вместе жить. Ну, да Бог вам судья...
Я жила в скиту на Иртыше, а потом перебралась в скит на Чулым-реку, поближе к Илимску. Хотела побывать у вас, но томский купец Осип Копылов вручил мне «Адрес-календарь российский на лето от рождества Христова 1778, показывающий о всех чинах и присутственных местах в государстве, кто при начале сего года в каком звании или в какой должности состоит». Про вас я печатно прочитала: «Усть-Киренский воевода Ларион
Черемисинов».
(Теперь уж я никто, с горькой стыдливостью подумал Ларион, подследственным стал твой сын; хорошо, что об этом не знаешь, не ведаешь).
«Большой человек твой сын», — сказал мне Осип. Так я узнала, что вы переведены в город Усть-Киренск, вот туда я и решила написать.
Я никакой нужды себе не имею. Того ради, сыночек, обо мне напрасно не печальтесь и не сокрушайтесь. Я молю Бога, чтоб сподобил нам с вами свидеться в благополучии.
Если у вас на Исеть путь будет, то спросите про меня в Томске у купца Осипа Копылова, человека хорошего и старой веры. А ежли письмо напишете, то направьте его в Томск, купцу Осипу Копылову, и мне передадут.

Молюсь за вас, сыночек. Храни вас Господь».
«На «вы» меня называет», — поразился Ларион.
И страшная вспыхнула в нем тоска, ноющей болью отозвалась в сердце. «Кабы крылья имел, улетел сейчас к матери», — кричала его душа.
Что-то прояснилось в душе, раздвинулись какие-то забытые туманы, приблизились картины детства. Вот бугор за речкой Барневкой, зеленые сосны, улыбающиеся солнцу. Первые проголызины, веселое томленье прошлогодней травы. Неунывающий Гошка Шергин — яростный игрок в бабки...
Где сейчас Гошка? Три года назад, бросив яндинских однодеревенцев, он сбежал из киренской тюрьмы вместе с прожженным грабителем Баклушей. И с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Может, он уже на Исеть вернулся?
Ларион вышел на берег Лены. От реки веет вечной суровой простотой. Широкий поток без устали стремится на север.
Журавлиный клик, звонкий и горько-волнующий, разнесся над Леной, затерялся где-то на дальних отмелях. Ларион увидел стаю больших птиц, неистово махающих крыльями. «Низко летят — к холодам», — подумалось ему.
Журавли закружились на одном месте, видимо, потеряли нужный путь и не могли выстроиться в правильный треугольник.

5
Из губернской канцелярии пришло письмо на имя Черемисинова. Ларион удивился, потому что с весны письма шли на имя нового воеводы Ланского. Почувствовав в теле мелкую дрожь, осторожно раскрыл конверт.
Губернская канцелярия сообщала, что Правительствующий Сенат, приняв во внимание успешный сбор недоимок, 13 июня 1779 года приказал:
«Города Усть-Киренска воеводе капитану Лариону Черемисинову за добропорядочную его службу и исправление порученных ему должностей... дать чин коллежского асессора».
Горделивая, ликующая радость всколыхнула душу Лариона. Глаза его неистово горели. Он возбужденно рассказал Ленке о сюрпризе, который преподнес Сенат.
— Понимаешь, это не просто очередной ранг. Коллежский асессор — чин восьмой, дающий право на потомственное дворянство.
Но Ленка слушала вяловато. Ларион прижал к себе ее безвольно-податливое тело.
— Гостей пригласим? — спросила она.
Ларион сдержанно усмехнулся.
— Не стоит. Я же подследственный. И деньги надо беречь...
— А мне скучно бывает, — упавшим голосом сказал Ленка. — Я люблю веселиться, бывать в компаниях…
Только Санжиб компанейски «отметил» в кабаке новый хозяйский чин.
— Мой бачка теперь — колесный рессор, высокоблагородье, — хвастался он собутыльникам. — Такой воевод, как он, надо долго поискать. Сопсем не найдешь.
К Ленке зашла Зинка Спирина, востроглазая подружка, купецкая дочь. Они о чем-то пощебетали, и Ленка, прихорошившись, сказала:
— Попроведую родителей, на часок схожу.
Наступил вечер, а ее все не было. Тоскливое чувство недовольства и ревности овладело Ларионом. Он не находил себе места.
С зажженой свечой прошел в детскую. Мишка спал крепко — тем безмятежным, каменным сном, каким обычно спят дети. На смуглом пухлом лице его явно проступали красивые черты матери, и только рисунок уха был, пожалуй, отцовским. У кроватки стоял деревянный конь, подаренный Иваном Баевым.
Ларион поднес свечу к иконе «Софии премудрости Божией», сторожившей сон мальчика. Ему вспомнилась мать, подарившая эту икону, писанную в Невьянске; намедни отправил ей в Томск письмо, в котором сообщил, что растет сын, названный в честь деда, и выразил надежду, что скоро удастся увидеться.
Расстался с матерью из-за лживой и несуразной Катьки Чаплиной, думает Ларион, ощущая свою вину. Найти добрую, верную, красивую жену — это, может быть, самое трудное в жизни. Такой женой была Аринка. Ларион тихонько вышел из детской. «Где же Ленка? — буравила мысль. — Скажу Санжибу, чтоб заложил лошадей, съезжу к Скуратовым. Может, она там застряла?..»
Вышел на крыльцо. Навис тяжелый сумрак. Луна, повязанная тучками, выглядит траурно.
За воротами цокот копыт, бренчанье повозки.
— Вот я и доехала, — послышался веселый Ленкин голос. — Не надо... До свидания!
— До встречи, дорогая... — голос мужской, хриплый, показавшийся Лариону знакомым. Пока Ленка открывала щеколду, повозка умчалась.
Ленка поднималась по ступенькам, покачиваясь, от нее пахло вином.
— Где ты была?
— А что? Ты мне не указ... Гуляла! — с вызовом ответила Ленка.
Не владея собой, Ларион дал ей пощечину. И сразу пожалел, что опустился до этого. Ленка отшатнулась к перилам.
— Поплатишься за это, — злобно, словно шипя, произнесла она и заплакала. — Да, гуляла! И буду гулять! И не узнаешь, с кем...
— Шлюха! Завтра же убирайся!

* * *
Шестого ноября 1779 года Усть-Киренская воеводская канцелярия отправила в Иркутск следственные материалы и ответы Черемисинова на 14 пунктов. В этот же день вместе с сыном и слугами выехал на двух лошадях в Иркутск и сам Ларион. На третьей сидели сопровождающие — старый капрал и молодые солдаты. Бывшего воеводу почти никто не провожал.
Дорога шла по льду. Перед глазами — бурое таежное крутогорье. Скопище серых туч двигалось понуро, как отступающее войско. Навязчивые колокольцы звучат скучно и болезненно.
Думы о будущем гнетут Лариона. Что ждет бывшего воеводу в Иркутске? Его могут крепко, вплоть до разжалования в чине и помещения в тюрьму, наказать за взятку губернатору Немцову. Если даже этого не случится, то могут направить в какой-нибудь уезд или комиссарство понудителем. Не исключен перевод на военную службу с понижением, как водится, на один чин, то есть капитаном. Тогда не увидишь ни Исеть, ни Оренбург, не повстречаешься с матерью.
Когда подъезжали к станции Криволукской, самочувствие Лариона совсем испортилось.
— Дорогу! Берегись! Стопчу! — зычно кричали сзади.
Поравнялась тройка лошадей, в повозке восседал, нагловато улыбаясь, Алышай Юлдусев, а с ним...
— Тетя Лена едет! Папа, смотри!.. — крикнул Мишка, сидящий с отцом.
— Вижу, — тихо, с затаенной болью произнес отец.
К Алышаю прижалась, улыбаясь, Ленка Скуратова, взглянула на Лариона с тягучей насмешливостью.
— А куда они едут? — удивлялся Мишка.
— В Иркутск, наверное... — голос у отца был безучастным, смирившимся.
Это равнодушие удивило мальчика, задело в его сердчишке какую-то непонятную, обидную струну.
В такие минуты дети быстро взрослеют.

6
Таежный косогор. Зимовье, вросшее в землю, припорошенное снегом. Возле него трещит костер. Залихватское пламя облизывает черные бока котла. Пахнет мясом, схваченным кипятком, пахнет спиртом.
У костра собрались люди лихие, беспаспортные, битые не единожды, варнаки. На чурке восседает главарь шайки Гондюхин, толстопузый детина со шрамом на щеке, глаза у него холодные, мутные, как у залежалой рыбы.
— Не забыли, кто я? — бычится вожак. — Я с самим губернатором Немцовым дело имел. Теперь его нет, и можно карты раскрыть. Сговор у нас с ним был, по гроб жизни не забуду. Было это два с лишним года назад. Решили тогда попировать на острове именитые купцы и всякая знать. Пикником это у них называется. Немцов мне дал знать, что охраны не будет, коли добычу пополам... Я ломаться не стал, подобрал подельников. Ох, и умора была, болони надорвешь. Переполох, крики, обмороки... Бабы к лодке бросились, опрокинули ее. Как есть, все нам досталось. Вина только бочонков тридцать было. Все с губернатором поделили. Я с корешами две недели не просыхал, — Гондюхин взялся за кружку, выпил из нее одним дыхом. Стал обгладывать кость.
Приподнял измазанное жиром лицо.
— Слышал, что Кличка, новый губернатор, пообещал меня словить. Но кишка у него тонка...
Повернулся к Баклуше:
— Жахнем еще за фарт! Завтра будем Черемисинова потрошить. Он уже в Омолое.
— Этот при деньгах! — воскликнул Баклуша и повернулся к Гошке: — Сколько лет он воеводой был?
— Больше семи... — ответил Гошка и добавил по-злому: — Но таким живодером, как Немцов, он никогда не был. Я теперь понял: многое он делал под нажимом, не по своей воле. А вот на Немцова у меня рука не дрогнула бы...
Гондюхин метнул на него страшный взгляд.
— Ты чего глотку расстегнул? Ты откуда взялся?
— Вольному воля, ходячему путь, — ответил Гошка с простецкой улыбкой.
Гондюхин отвел в сторону Баклушу, уперся в него животом, в глазах — мертвая безжалостная наволочь.
— Ты какую падлу привел? — прошипел он. — Где он упирался?
— Волостным писарем в Яндинске был.
— Ах, вон оно что! Чернильная душа! Ходячий протокол. Он на нас телегу накатает или дело сорвет, кончай его!
— Я Пенькадера знаю, — трезвея, отвечал Баклуша. — Вместе в Киренской тюрьме сидели.
— Ну, гляди! А не то… — злобная, ужасная муть скопилась в глазах Гондюхина.
В студеных утренних сумерках разбойники спускались по заснеженному кочковатому косогору. За рекой, над просыпающимися таежными горами — голубая сталь рассветного неба.
Внизу лежал остров, прибившийся к берегу, заросший елками. За ним тянулся зимник — ледовый тракт.
Гондюхин разговаривал с Баклушей:
— Черемисинов, наверно, уже с Омолая отчалил. Надо быть начеку. Ты со своими пропустишь повозку, а потом ударишь сзади. Не мешкая, кончай солдат. А первую повозку накрою я с братвой.
С низовья послышался звон колокольцев. Он все громче расплескивался над снежной гладью реки. За прибрежным кустарником мелькнула дуга, показались в порыве бега лошади.
Остров молчал. Гошка сжался под деревом, как зверь, приготовившийся к прыжку. Перед глазами колыхалась хвойная лапа.
Выбрав миг, он ринулся навстречу тройке. Затрещал хворост, посыпалась снежная пыль.
— Куда, сука? — завопил Баклуша и, подняв руку с ножом, побежал за Гошкой.
Bcлед бросился, сжимая кистень-гвоздырь, Гондюхин, казалось, что по дороге катится его живот.
— Мразь! Приказной крючок! — рявкал он. — Кончай падлу...
Сблизившись с лошадьми, Гошка успел крикнуть:
— Тут Гондюхин! Берегись, Ларион Мих...
И нож Баклуши убийственно впился ему в спину. Шапка слетела с головы...
Ямщик услышал слова «Гондюхин», увидел замешкавшихся людей, испуганно обернулся к Черемисинову:
— Кажись, разбойники... Гондюхин...
— Стойте! — скомандовал Ларион и выскочил из кибитки со шпагой и пистолетом. — Санжиб! Солдаты! За мной!
— Ой, что будет? — вскрикнула Фекла, прижимая спящего Мишу. — Спаси, Господи, и сохрани…
Гондюхина Ларион сразу узнал — по шраму на злом одутловатом лице. Выученным приемом кольнул шпагой в его грудь — главарь шайки упал, будто споткнувшись.
— Получай, собака...
Санжиб громыхнул из пистолета в бандита, бежавшего с дубиной к Лариону, и хоть промахнулся, но отогнал нападавшего. Солдаты выставили ружья с примкнутыми штыками.
Бандиты отстреливались, но, видя, что Гондюхин сражен, побежали к косогору, беспорядочно паля из ружей. Они скользили по склону, упирались прикладами и палками, обернулся Баклуша и погрозил кулаком...
Солдаты суетливо стреляли вслед убегавшим, пока те не исчезли в гуще леса.
Путь был свободен. Капрал осматривал тушу Гондюхина, из растегнутого полушубка выпячивался живот. С левой стороны камзола виднелась маленькая дырка...
— Подох, сатана, — заключил капрал. — С первого раза, ваше благородие, вы его положили.
Но Ларион не слышал похвалу. Стоя на коленях, снял с Гошкиного плеча шубейку, зажал рану на спине рукой.
— Скорее полотенце! — крикнул надрывно.
— Егор... дорогой... Сейчас перевяжем и отвезем в Боярскую. Там отлежишься...
Раненый хрипло дышал. Из горла пошла пенящаяся кровь, смачивала окладистую бороду. Вздрагивала верхняя, чуть вздернутая губа...
— Лар... Мих... Конец...
В последний миг привиделся Гошке божественный свет, и прошлое встало пред ним манящей прелестью: серебристая речка Исеть в зелено-кудрых берегах, новая косоворотка, сшитая ему молодой матерью, босоногое хождение с Ларькой по утренней росе на рыбалку. А вот задорно щурится Агафья, поправляет на себе грезетовую юбку, Лукашка с Дуняшкой, совсем маленькие, резвятся на прибрежном лугу...
А потом хлынула другая картина: с небес спускается человек в белом одеянии, с огненным мечом в руке... «Это Херувим, один из чинов архангельских», — догадывается Гошка.
— Ты поддался бесовскому искушению, — слышит он, — не думал о спасении.
— Это все из-за Баклуши, — поясняет Гошка.
— Сам ты виноват, за неправедным богатством погнался, — и Херувим поднял карающий огненный меч...
Дрожащими, негнущимися руками Ларион снял шапку...
Проснувшийся от выстрелов Мишка моргал глазами, ничего не понимая.

7
Путники прибыли в Усть-Иленгу. Остановились у почтовой станции.
— Внучек дорогой! Якутенок мой! Как же ты вырос! А глазыньки-то какие? Словно камушки на быстрине... — взволнованно говорила Федосья, пугаясь мысли, что больше никогда не увидит Мишутку. И упрашивала Лариона: — Может, к нам зайдете? Маленько погостите?
— Нет. Спешим в Иркутск, — удрученно отвечал Ларион.
Подошел Елифер, он сильно похудел, щеки вдавились, взлохмаченные брови-коротышки были удивленно приподняты. Протянул Лариону отрезок доски, на котором был вырезан женский портрет.
— Поглядите.
Ларион взглянул на изображение и узнал радостно-победные глаза Аринки.
— Боже мой! Ариша!
— Она и есть. Вырезал в зимовье жених ее предбывший — Федор Стрелов. Его медведь погубил. А доску мне Стреловы отдали. Дарю ее вам.
— Спасибо, Елифер... И от меня возьми на память, — он достал из кибитки павловское ружье и вручил Томшину.
— Благодарствую... — растерянно сказал Елифер.
Верхом на оленях подъехали трое тунгусов, разнаряженных в меха: женщина, мужчина и маленькая, лет шести, девочка.
С оленя слезла взрослая тунгуска, поправила висюльки на шее.
— О, бойе капитана! — воскликнула она. — Здравствуй. Сколько лет-зим не видала. Ты шибко седой стал... Холерный, окаянный...
— Откуда ты взялась? — Ларион не верил своим глазам.
— Провожать приехала, — сообщила Иленга.
— Но откуда ты узнала, что я еду?
— Глухарь (хороки) передал. На крыльях принес. По хребтам летал... Высоко...
Тунгус Чиктыкан, муж Иленги, протянул увесистый мешок.
— Бери, бойе... Горный баран... Самый скусный мяса...
— Благодарю, — кивнул Ларион и крикнул слуге: — Санжиб, принеси тулку!
Санжиб замялся... «Сдурел бачка, — подумал он. — Колесный рессор чин получил, а ума сопсем мало — готов все раздать».
Видя, что слуга колеблется, хозяин сверкнул глазами:
— Они мне жизнь спасли... На Илиме... Когда в полынью попал...
Понукаемый резким взглядом, Санжиб принес тульское ружье.
— Тебе, — Ларион вручил ружье тунгусу.
Чиктыкан с оторопелой улыбкой принял подарок. Вскинул ружье, прицелился в воздух...
— Спасибо, бойе...
— А ты, Фекла, достань платки оренбургские, — распорядился Ларион.
Платки он вручил Иленге и теще.
Улыбающаяся тунгуска сняла шапку, обнажив две косички.
Федосья помогла завязать ей белый воздушный платок, и она преобразилась в темнолицую красавицу.
— Хоросо? — трогательно спрашивала у мужа.
— Борони бог, хоросо...
— Пойду гляделке покажусь, — Иленга побежала на станцию посмотреться в зеркало.
— А Терешка где? — спросил Ларион тещу.
— Охотничает... Жениться собирается...
Ларион достал из кошелька деньги, вручил Федосье.
— Терешке на обзаведенье...
Иленга спустилась с крыльца.
— Пошто красные глаза у глухаря? Знаешь? — спрашивает Лариона. — Это он плакал, когда птицы улетали на юг. Чтобы он не полетел за ними, лебеди дали ему белые перья. Поэтому он и остался. Всегда живет в одном месте, и зимой, и летом. Я тоже, как глухарь, плачу, — она вытерла рукой глаза. — Мы
Сибир33  остаемся...
А в это время Мишутка пытался разговаривать с девочкой-тунгуской, но она его плохо понимала. Поглаживая ручонкой морду оленя, заглядывал ему в глаза — очень красивые, большие и грустные, карего цвета.
— Олешка, — ласково приговаривал он.
— Учуг, — поправляла его девочка.
Показав на нее рукой, Иленга сказала:
— Балирик (беленькая)...
Светлоликая, с пухленьким лицом девочка улыбалась, и от этого глаза ее стали совсем узкими, но Ларион уловил в них веселый огонек любопытства... Он замер, прикидывая в уме, в каком году встречался с Иленгой в Илгинском остроге...
Видя, как глядит Ларион на девочку, Иленга сказала:
— Чарой звать...
Лариону стало зябко от мысли, что родное ему существо будет всю жизнь кочевать в тайге…
Простившись с провожающими, Ларион подъехал к речке Иленге, не успевшей на перекате до конца замерзнуть. Кучеряво вьется здесь студеное течение.
— Че-ре-ми-си-нов!.. — шумно звучит прозрачная, озабоченная своим бегом речка, родившаяся где-то на хребте Березовом.— За-чем у-ез-жа-ешь?
«Судьба моя такая, — мысленно отвечает ей Ларион, охваченный грустью. — Но ты не забудь меня. Расскажи о Черемисинове всем, кто когда-нибудь придет к тебе...»
Переехали Иленгу по льду, Ларион велел ямщику остановиться и вылез из кибитки. Посмотрел в сторону деревни: провожающие стояли за околицей, махали руками. Взметнулась ручонка и маленькой тунгуски Чары...
Теперь ничем, ровным счетом ничем не поможет он людям, ставшим близкими его сердцу. Живите без нужды и печали, мысленно пожелал он. Простите за грехи, вольные и невольные. И помахал рукой...
Тоскливое чувство, похожее на сиротское, заполнило его душу. Слезы подступили к глазам, но он силился их сдержать...
Гора Чангакан глядела на него угрюмо и задумчиво.

* * *
Иван Федосеевич Баев достал с божнички потертую тетрадь-дневник, взял гусиное перо, казавшееся в его руке игрушечным, и внес запись:
«25 ноября 1779 года.
Прижучил крепкий мороз. На ветках нахохлились снегири. Ночью небо осияли сполохи.
Зима нонче необычайно ранняя. Илим стал в Покров день. Но Черемисин ключ не замерз.
Касаемо самого Черемисинова. Сегодня возвратился из Иркутска комиссар Крюков, ездивший по служебным делам. Он сообщил, что Черемисинов передал свой дом в казну, внес для удовлетворения истцов 178 рублей.

Многие обвинения, предъявленные ему, губернатор Кличка признал лжесоставленными вымыслами. Дело на Черемисинова Ларион Михайловича прекращено, и он уехал в Оренбург».
Прочитав написанное, Иван бережно закрыл тетрадь.
100-летие «Сибирских огней»