Вы здесь

Коко

Рассказ
Файл: Файл 04_rezina_k.rtf (72.35 КБ)

Блистательная Коко не предполагала, что ее духи под номером пять станут у кого-то ассоциироваться с разбитым асфальтом неизвестного ей Подмосковья. Что девочки в китайских куртках с наспех подмазанными ресницами понесут на себе эту сложную приторность, присущую горделивой зрелости. Что парижское облако покроет замшелые кусты поблекшего, полураздетого октябрем сквера, и дворовая кошка, деловито облизывающая лапы, вдруг оглянется по сторонам и удивленно поведет носом…

 

Как же солнце похоже на человеческий зрачок. Особенно в виде белой точки, поблескивающей сквозь непроходимость туч. А может, это чудище такое огромное, все время смотрит на нас и ждет подходящего случая, чтобы сожрать? Настолько большое, что целое небо — только его серая радужка… Клава где-то слышала, что чудовище в ужастиках смотрится особенно ужасно, если показывать его частями: то пару зубов, то кусок морды. Что, мол, все чудовище целиком не так жутко выглядит, как бы ни изощрялись компьютерные графики. И впрямь. Если представить блеклый солнечный шарик всего лишь зрачком кого-то кровожадного, становится очень страшно. Страшен изысканный запах духов, смешанный с осенне-водочным духом забытой всяким божком окраины. Страшен, потому что бесполезен со всем своим лицемерным шиком здесь, где раздолбанные деревянные скамейки гноятся черными дождевыми каплями. Страшен, потому что напрасно обнадеживает, обещая навсегда отделить Клаву от неуютного мирка, прошитого потоками ветра, в котором она вынуждена вариться, шкворчать вместе с опавшей листвой на масле канцерогенных луж. С опавшими с сердца чувствами. Этот запах не отсюда, не из октября и не из взрослой жизни. Как и Клава. «А может быть, я уже отсюда, и сама не заметила, как стала частью подмосковной осени?» — думала она, и запах духов вдруг терялся в общей атмосфере сырости и гниения. И Клава неистово вдыхала ледяной воздух, ища в нем примесь потерянного аромата, который только что тянул ее за собой, королевским шлейфом утекая за горизонт, где раковые опухоли туч побеждены солнечным облучением. Где листья живы и веселы, прикрепленные к своим высоким родителям, к незыблемым стволам. Клава была когда-то такой же, как и они, так же цеплялась за мамину веточку, не желая думать о скорой и неминуемой осени взросления. Мама тоже пахла «Шанелью № 5», пахла детством.

Многие листья опочили на земле, потеряв надежду. Но некоторые до сих пор парят в небе, — Клава задрала голову, чтобы убедиться, что остались еще не упавшие листья: они парят, не разочаровавшись в мечте отыскать новое, вечное дерево, чтобы прикрепиться к нему навсегда.

Но вон сколько «похоронок» высыпали сегодня клены на непросохшие плитки маленькой площади, которую сейчас пересекает Клава по дороге из булочной. На ржавых листьях под ногами написано какое-то тревожное сообщение, иначе зачем бы им столь зазывно шевелиться, дрожать на земле от усиливающегося ветра.

Все ненастоящее и пугающее. И солнце, и листья, и пятая «шанель». И мама. Даже сама Клава. Клава Топор. Ну какой из нее Топор. Слабенькая, неуверенная в себе девочка. Топором стала после скоропалительного замужества. Бывшая Соломонова.

Соломонова казалось более настоящим, чем и Клавдия, и Топор. Монтировалось с Клавиным обликом. Ей бы желтую звезду на рукав, а то ковыляет домой, как в газовую камеру, едва сдерживая запоздалые рыдания. Раньше надо было рыдать, когда замуж выскакивала, лишь бы от непутевой матери куда-нибудь подальше смыться. Подальше не вышло. Вышло на соседнюю улочку.

Как ни удивительно, мама являлась единственным опытом любви у Клавы. В детстве, когда еще отец их не бросил, а потому мама не пила, а напротив, по-весеннему благоухала своими дорогими духами, она повторяла каждый раз, задвигая Клаву в школьную дверь: «Я тебя люблю. Мне пора». Эти два взаимоисключающих сигнала, «люблю» и «ухожу», навечно врезались в Клавину память как доказательство неправильности окружающего мира.

Мама опять ушла. И не до окончания школьных уроков, а насовсем. То, что слонялось теперь по их квартирке, опухшее и бормочущее бессвязности, воняющее не «шанелью», а горьким перегаром, было чем угодно, но не ее матерью, с которой они садились на ковер по вечерам и делились секретами под тихое потрескивание телевизора, который смотрел папа с сонной улыбкой раскормленного кота. Телевизор — как камин, папа — как плюшевая игрушка. Клава, в отличие от мамы, совершенно не переживала из-за его ухода. Ведь папа не являлся опытом любви и не оставлял в Клавином носу запах детства, которое никак не может пахнуть равнодушием и сигаретами. Когда мама в очередной раз с ним «разводилась» и уезжала на денек к бабушке, он клал перед Клавой на стол бумагу и цветные карандаши. А сам включал свой любимый телевизор. Позднее Клава много размышляла, какую именно игру вела с отцом ее капризная и самоуверенная мама. Помнится, она манерно втягивала верхнюю губу, а потом строго заявляла: «Все, я от тебя ухожу!» Первым делом запихивала импортную магнитолу в большую матерчатую сумку, потом размашистым жестом стряхивала туда же с тумбочки свои помады с шанелями, далее звучало что-нибудь злорадное, типа «Хоть посидишь с ребенком разочек!», а после грохала дверь, и папа, тяжело вздыхая, доставал карандаши и включал телевизор. А назавтра дверь опять открывалась, магнитола вынималась из сумки, духи и помады вставали на свои места, и мама обнимала и целовала Клаву в щеки, шею и в голову, словно после пяти лет разлуки.

Мама всегда говорила, что разведется с папой, и никто ей не верил. А папа сказал: «Я с тобой развожусь» — лишь однажды, и ему сразу поверили. Все, кроме мамы. Она до сих пор сомневалась, что он был способен так сказать и тем более сделать. Взаправду запаковать чемоданы и отчалить в свою, не мамину жизнь. Не на день, не на год, а навсегда.

Когда год прошел, Клавина мама догадалась про «навсегда». Принялась названивать, требовать алиментов «по факту», а не по официальной зарплате, умолять вернуться, предлагать провалиться сквозь землю и грозить прыжком с балкона. Но в один не прекрасный для мамы день она до него не дозвонилась. Ей ответили незнакомые люди и сообщили, что теперь они, а не он снимают эту квартиру. Папа сбежал и от алиментов, и от Клавиной мамы, и она его не нашла, как ни искала. Отчаявшись найти, начала ежевечерне, а потом ежеутренне и ежедневно пить водку. Клава же пошла работать кондуктором.

 

* * *

Нынешняя мама пугала Клаву. Рядом с ней она отчетливо понимала, что означает «бродить как привидение». Даже не как. Бродить — привидением. Какой-то далекий призрак уже несуществующего человека почему-то все же существовал, беспрестанно напоминая о тяжелой потере. Если бы мама уехала, бросила, умерла, Клава бы сумела ее забыть и рано или поздно перестала бы мучиться и душиться «шанелью». Но забыть привидение невозможно. Оно бродит и бродит поблизости, улыбаясь без радости и плача без грусти. Все ненастоящее — там, где добрые воспоминания смотрят зло и презрительно, как паразиты из съеденного ими сердца.

Поэтому Клава и решилась на свое скоропалительное замужество. Мужем, вкусными духами, новым домом, пусть несколько фальшивым, но уютом — перехитрить семь ветров непреходящего октября…

 

Клава слышит, как надменная Коко фыркает от отвращения, вынужденная делиться своим тонким ароматом со всей этой мерзостью. С тесной кухней Клавиного Подмосковья, где по ящикам гаражей забыты допотопные «чайники» побитых жигулей. Где по сальным столешницам ветхих крыш тараканами ползают кошки, и небесное окно прикрыто полинялыми, точно застиранными тучками-занавесками. Клаве хочется единым махом расшторить немытое небо и смело посмотреть в единственный глаз солнечному чудовищу. Потому что страшно. А смелость бывает только от страха.

 

* * *

На Клавином муже длиннющий махровый халат в крупную клетку, заношенный до вылезших ниток, но все еще сохранивший вид ценного рыночного приобретения. Из халата торчат поросшие темными волосками белые ноги глубокого старика. Старческие волосатые ноги в нелепых тапках-зайчиках. Клаве волоски кажутся маленькими высунувшимися из тела мужа червячками. Червячки будто показались из ног лишь затем, чтобы над Клавой поиздеваться.

Он стоит у плиты, и караулит неведомо зачем и без него преспокойно варившуюся картошку. Клава небрежно роняет пакет с хлебом на табуретку.

Есть будешь? — муж поворачивает поседевшую голову ей навстречу. Ему уже под пятьдесят. В таком возрасте на хорошую работу не берут, а на плохую он выходить не хочет. Они познакомились прямо на улице, на той самой маленькой площади с разбитыми плитками, которая прислала сегодня Клаве множество ржавых похоронок. Пять осеней тому назад.

Буду, — вздыхает Клава и садится к столу.

Есть совершенно не хочется. Но еще так долго до смены. В семнадцать ноль-ноль она поедет в автобусе обилечивать пассажиров. Она поедет в никуда, а пассажиры поедут по важным делам. С тех, кто едет в никуда, билетов не спрашивают, наоборот, платят небольшую зарплату.

Я сейчас с тобой поем и к матери пойду загляну, как она там, — с этими словами Клава достает хлеб и кладет его на стол.

Да, загляни, загляни, ты молодец, заботливая доченька, я всегда восхищался твоим мужеством.

Чисто Топор. Рубит, не мелочась, на щепки. Делает вид, что рубит. Он добрый. «Добрый топор — бесполезный топор», — зачем-то подумала Клава и встала. Не стала завтракать вареной картошкой.

 

* * *

«И чего я домой-то заходила?» — спросила себя Клава. Зашла, чтобы зайти. Ходила не за хлебом, а возвращалась не для того, чтобы его занести. Нужен какой-то предлог. Для всего в жизни нужен предлог. Даже для грусти. Но часто предлоги хранятся в таком необозримом прошлом, что их вроде бы и нет вовсе…

Улица все так же пахла ветром и «шанелью». Только теперь запах духов казался естественней, чем осень вокруг. Клава даже подняла к носу руку и как можно глубже вдохнула с нее французскую сладость. В аромате можно было спрятаться. И больше не искать никаких предлогов. Просто погрустить о том, что жизнь давно пахнет совсем иначе, и никого не перехитрить надушенным запястьем.

Клава открыла дверь своим ключом и сразу увидела лежащую посередине единственной комнаты мать. Отчего-то моментально поняла, что та не только пьяная, но уже и неживая.

Клава Топор села на пол рядом с ней и снова понюхала свое запястье. На пол, давно лишенный ковров, а значит, и секретов. Отца нет, телевизор сломан.

Клава прислушалась к запаху. Вдруг он разбудит в памяти что-нибудь давнишнее, радостное, летнее. Вдруг мама оживет и станет прежней. Но внутри у Клавы пела только тишина. А о чем пела — было не разобрать. Хаос разбросанных звуков, рождающих тишину.

Клава вынула из сумочки мобильный, нажала на привычную кнопку и сказала, даже не дождавшись приветствия:

Мне по телефону легче тебе сказать. Я встретила другого мужчину и ухожу от тебя. О разводе поговорим потом.

И нажала «отбой» до того, как муж ответил. Впервые в жизни сказала, как отрубила. Не буду менять фамилию. В Москву, в институт, в рай, к черту, продать квартиру, продать городок, продать осень и душу, допить мамину водку! — надрывалась сумбурная тишина и как будто бы даже хохотала.

Клава достала флакончик духов и щедро побрызгала ими мертвую маму.

 

100-летие «Сибирских огней»