Вы здесь

Лирические миниатюры из цикла «ВЕШКИ»

Владимир БАЛАЧАН
Владимир БАЛАЧАН


Лирические миниатюры из цикла «ВЕШКИ»


ПИСЬМА ПУШКИНА
В двенадцать лет я заболел скарлатиной, да так сильно, что мама с перепугу сшила мне смертную рубашку из белой байки — теплее лежать будет. А хворал я на полатях. Батя, когда ездил в город, никогда ни у кого не спрашивал, что тебе купить — что купил, то и носи на здоровье. Помнится, видимо, кризис болезни прошел, батя заглядывает на полати и спрашивает:
— Володька, в город еду, что тебе купить?
У меня от радости «в зобу дыханье сперло», я и говорю:
— Батя, купи мне книгу.
Не знаю, чем руководствовался отец, но догадываюсь, что вовнутрь книги он не заглядывал: это были письма А.С. Пушкина, отпечатанные мелким-мелким шрифтом (видимо, нонпарелью), но зато в седьмом переплете (это — картон, обтянутый коленкором). Батя, должно, исходил не из содержания, а из надежности книги.
Валентина Трофимовна Шарапова вела у нас русский язык и литературу. Она же — директор школы. Начинаем изучать А.С. Пушкина. Валентина Трофимовна рассказывает:
— Александр Сергеевич Пушкин родился в бедной дворянской семье...
Слово «дворянской» у меня как-то мимо ушей пролетело, а вот «бедной» — застряло. Я поднимаю руку.
— Что у тебя, Володя?
Говорю:
— Как в бедной? Он занимал в долг по 10 тысяч рублей, когда корова стоила три рубля. Это сколько коров-то купить можно!
Валентина Трофимовна бросила на меня сердитый взгляд:
— Выйди из класса.
Я вышел.
На следующем, а может, через несколько уроков, Валентина Трофимовна рассказывает:
— Когда у Пушкина получались хорошие стихи, он восклицал: «Ай да Пушкин, ай да молодец!»
Я поднимаю руку.
— Что у тебя там? — спрашивает Валентина Трофимовна.
Говорю:
— А 7 ноября 1825 года в письме к Петру Андреевичу Вяземскому Пушкин написал: «Бориса Годунова закончил. Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»
— Выйди вон! — отреагировала Валентина Трофимовна.
Я вышел.
Дошли до лирики Пушкина. Валентина Трофимовна была опытным педагогом и габаритной женщиной. Уроки всегда вела без конспекта, расхаживая перед классом и жестикулируя правой рукой.
Вдохновенно, почти патетически она рассказывает:
— Наталья Николаевна была единственной женщиной, которую Александр Сергеевич любил, которую боготворил, которой посвящал стихи: «Моя мадонна, чистейшей прелести чистейший образец».
Я поднимаю руку.
Валентину Трофимовну как-то всю передернуло:
— Ну, что еще у тебя там?
Говорю:
— А в письме к Вере Федоровне Вяземской Александр Сергеевич говорил, что Наталья Николаевна сто тринадцатая любовь.
— Вон из класса! — истошно закричала Валентина Трофимовна. — Завтра без отца не приходи! — и выразительно топнула ногой.
Я вышел из класса, взял в раздевалке фуфайку и пошел домой. Иду и думаю: «Что бы соврать бате? Ведь не кто-нибудь, а директор школы вызывает».
Не заходя домой, направился в кузницу. Прямо с порога и говорю:
— Батя, а тебя директор школы вызывает...
— Зачем?
Надо сказать, отца мы все в доме побаивались. Шутка ли, три куля пшеницы (это примерно 210 килограммов) за один раз поднимал он на мельницу. По сегодняшнему сравнению — примерно на третий этаж панельного дома.
Мельница в Старо-Ярово была высокой и красивой. Позднее ее разобрали и увезли в Новосибирск, в музей под открытым небом. К своему стыду, я ни разу в том музее не был...
С пятого на десятое, как говорится, я рассказал отцу про книгу, которую он мне когда-то купил, и про мои вопросы на уроках литературы.
Батя нахмурился, помолчал немного и выдал:
— С бабами Пушкина я разбираться не буду!
Мне ничего не оставалось делать, как взять эту книгу и принести в школу.
На другой день я, подавая книгу Валентине Трофимовне, сказал:
— Вот. А отец не придет никогда.
Валентина Трофимовна разорвала эту книгу и бросила в печь.
Сегодня, обдумывая поступок директора школы, я полагаю: «Время было, видимо, такое — что тебе положено знать, то написано в учебнике, а чего нет в учебнике... Словом, никакой самодеятельности».
…Когда мой сын учился не то в девятом, не то в десятом классе, я как-то спросил его:
— Кого изучаете по литературе?
— Пушкина.
— Дай-ка мне учебник.
Читаю (цитирую по памяти): «Татьяна Ларина воспитывалась на русской культуре, на русской литературе...» Говорю сыну:
— Не верь этому.
— ?
— Верь Пушкину: «Она по-русски плохо знала, журналов наших не читала, и выражалася с трудом на языке своем родном...»

ДРУГ СЕРДЕЧНЫЙ
Начало 70-х годов. Подряд у меня вышло три книжечки стихов. Прошло и несколько публикаций в столичных газетах и журналах. Как говорится, имя было на виду и на слуху. А «принять на грудь» в те годы я мог достаточно много, чтобы выглядеть в пределах нормы. Видимо, сказывалась деревенская закалка. Когда я купил гармонь и выучился играть на ней, меня часто приглашали на деревенские гулянки. Чаще всего, старшего брата Ефима, как ведущего гармониста, а меня — на подхват. А порядки, или уже сложившиеся традиции, были такие: ты играешь без остановки. Не беспокойся, тебе поднесут и выпить, и закусить. А подносят стаканами. Только опрокинешь, закусишь огурчиком или грибочком с вилки, глядишь — тебе еще несут.
— Да я только что выпил! — отнекиваюсь.
— А я не видела.
— Мне тетя Тася или тетя Клава поднесла.
— От тети Клавы можешь выпить, а от меня нет? — тут же высказывается обида.
Делать нечего — приходится выпить. Словом, приняв на грудь с новосибирскими друзьями, возвращаюсь в Куйбышев, домой. Захожу в купейный вагон. Нахожу свое место. Как говорится, кто празднику рад — тот накануне...
Поезд еще не тронулся, а три моих соседа — уже за столиком. Разливают коньяк, ведут разговоры. Я поздоровался, извинился и, отказавшись от приглашения, взгромоздился на верхнюю полку, дескать, продолжайте, я вам не помешаю…
Разговор заходит о литературе в общем, а потом о поэзии. Один из них читает мои стихи:
Привяжу у плетня
Молодого коня
И ушанку сорву у порога.
— Хватит, Любка, —
Скажу, —
Выходи за меня,
Жизнь — не жизнь без тебя,
А морока.
«Любку» он дочитал до конца — ни разу не сбился, не переврал слова. Мне это понравилось. Я почему-то и не задумывался о том, что кто-то может заучить мои (именно мои) стихи и вот так вот в застолье рассказать их на память. Приятно, что и говорить. По душе как Христос босиком прошелся. Приподнял голову, оглядел компанию — нет, никого из этих людей не знаю. А поезд мчался уже «с лязганьем и свистом». Потом этот мужичок прочитал еще одно мое стихотворение.
— Чьи это стихи? — спрашивают его соконьячники.
— Моего друга сердечного, поэта Владимира Балачана. Вернее, сердечным другом он сам меня называет...
Я еще раз посмотрел на говорящего: нет, не знаком, впервые вижу... Однако разыгравшийся интерес — что же дальше будет? — не дает мне уснуть. Слушаю.
— Не трепись! Будет поэт с тобой, охламоном, дружить?
— Тогда откуда же я знаю эти стихи?
— Из книги, наверное.
— Из книги, — передразнил соседа мой «сердечный друг». — Если хотите знать, он по каждому стихотворению советуется со мной — я ведь деревенский. А ему откуда знать деревенскую тему?
— Пушкин тоже писал о деревне, а дворянином был, в Питере жил. Кстати, он не советовался с тобой по деревенским вопросам?
Второй сосед застолья хохотнул. А первый заинтересованно расспрашивает:
— Ну, и как он живет? Ты у него дома был?
— Был! Он часто приглашает меня за шампанским посидеть. Все про деревню расспрашивает: как и что там готовят к столу. А больше всего — про сенокос и страду.
— А живет-то он как?
— Как, как? Хорошо он живет — не чета нам — в четырехкомнатной квартире. Вдвоем с женой.
Справедливости ради, к тому времени мы с женой, дочерью и сыном жили в однокомнатной квартире. И когда в Куйбышев приехал председатель правления Новосибирской писательской организации Леонид Васильевич Решетников, ему к выступлению надо было погладить рубашку. В гостинице был ремонт, и днем отключали электричество. Я предложил погладить рубашку у меня дома.
— Неудобно как-то. У вас маленький ребенок...
— Леонид Васильевич, извините, неудобно штаны через голову надевать, — говорю ему, — а погладить рубашку... Мы ребенка не разбудим: утюг не кричит!
Когда погладили рубашку и пошли вместе на выступление, Леонид Васильевич спросил:
— Володя, а где работаешь, то есть пишешь?
Отвечаю:
— Когда жена на кухне — пишу в туалете, когда жена в туалете — пишу на кухне.
Леонид Васильевич улыбнулся, покачал головой и сказал:
— Постараюсь помочь...
Вскоре нам дали двухкомнатную квартиру.
А тогда, в поезде... Я бы, наверное, промолчал, но следующее, о чем сказал мой «сердечный друг», было уже настолько вопиющим враньем, что я спустился с верхней полки.
— У Балачана две машины — «Жигули» и «Волга». «Жигули» — машина повседневная, а «Волга» — выездная. Помните, как было раньше у богатых? Обязательно был выездной жеребец.
— Извините, но я вас впервые вижу! — сказал я на повышенном тоне.
— И я вас вижу впервые, — ответил «сердечный друг поэта Балачана».
— Дело в том, что сейчас вы читали мои стихи.
— Как твои? — опешил «сердечный друг».
Достаю книжку с портретом — не то «Теплынь», не то «Добрую погоду» (сейчас уже не помню), паспорт (тогда я еще не был членом Союза писателей) и говорю:
— Вот эта рожа, — показываю на свое лицо, — похожа на портрет в этой книжке?
— Похожа! — почти хором ответили мои соседи по купе.
— А вот мой паспорт! Тоже, кстати, с портретом... Так что тот Балачан, о котором вы говорите, и тот, который сидит перед вами, как говорится, близнецы-братья, то есть одно и то же лицо. Но живу я в однокомнатной квартире, и велосипеда, к слову будет сказано, и того нет.
До сих пор не могу понять, что двигало этим человеком? Имени громкого у меня не было. Не было еще и песни «Хлеб — всему голова», которую в восьмидесятых годах по два-три раза на дню исполняли. Однажды алтайский поэт Владимир Башунов за каким-то застольем сказал: «Не поверите? Включаю утром утюг и слышу: «Ты запомни, сынок, золотые слова: хлеб — всему голова...»
Видимо, очень уж хотелось этому человеку выглядеть неординарно. Дело в том, что когда он, как говорится, был пойман с поличным, мой «сердечный друг» вышел и до утра в нашем купе не появлялся. Утром я распрощался с оставшимися двумя соседями и сошел на станции Барабинск.

«ЛЮБОВНИЦА» ПОЭТА БАЛАЧАНА
Ну, ладно, вышерассказанный случай не несет автору какого-то морального или нравственного ущерба. Я бы на его месте извинился перед Балачаном — и дело с концом. Не пошел бы где-то прятаться. За рюмкой, мол, чего только в голову не придет...
Случай же, который произошел со мной в поезде «Москва — Томск», на мой и тот, и теперешний взгляд — из ряда вон. Не надо забывать, что это было в конце семидесятых годов, когда ни сегодняшней распущенности, ни вольности поведения и в помине не было. Нравственность блюли в те времена! Особенно в общественных местах. А пассажирский вагон — ни что иное, как общественное место.
Словом, еду я в Томск на дни литературы. Уже членом Союза был и учился на высших литературных курсах. В Томске я познакомился с Робертом Александровичем Штильмарком, автором широко известного романа «Наследник из Калькутты».
А в дороге моей соседкой была красивая светловолосая молодая женщина по имени Светлана. Еще выдал ей комплимент:
— Ваше имя соответствует вашей внешности, — и представился: — Николай Федорович Угрюмов.
— Спасибо! А вы стихи любите?
— Читать или слушать?
— Слушать, именно слушать. Многие не понимают стихов — почему? — моя попутчица сделала многозначительный акцент на «почему» и вдохновенно отвечала: — Потому что не умеют читать.
— А вы умеете?
— Да, я умею передавать мысли и чувства поэта. Хотите послушать?
— Попробую.
Читала она великолепно! Как говорится, с чувством, с толком, с расстановкой. Читала она от классиков до современников. Даже прочитала одно мое стихотворение — «Борони, борона». Прочитала великолепно! Я на своих выступлениях, как ни стараюсь передать слушателям душевное состояние многодетной матери в годы Великой Отечественной войны, вынужденной на собственной корове боронить колхозную пашню, не могу. Светлане, на мой взгляд, это удалось.
Я тут же спросил:
— Светлана, как вам удается передавать мысли и чувства поэта?
Молодая женщина заволновалась или сделала вид, что заволновалась, во всяком случае в актерских данных ей не откажешь.
— Вы знаете, это вопрос интимный...
— Какой? — не понял я.
— Как бы вам сказать подоходчивей... Вы знаете, что на могиле Сергея Есенина застрелилась одна молодая женщина?
— Слышал.
— Галиной Бениславской ее звали. Так вот, она была как бы второй женой Есенина, то есть иными словами — любовницей его.
— Ну и что? — наигранно удивляюсь.
— Непонятно я говорю?
— Про Есенина понятно, а про вас нет.
— Мне удается передавать мысли и чувства поэта, потому что я в некотором роде любовница поэта Балачана. Слышали о таком?
Я растерялся от неожиданного поворота нашего разговора и, заикаясь, ответил:
— Н-е-т, н-н-е слышал.
— У каждого поэта, — продолжала сочинять моя собеседница-попутчица, — есть своя Муза. Я вдохновляю Владимира Балачана на новые стихи. Поэтому мне удается так тонко передавать настроение поэта.
— Но вы прекрасно читали и Виктора Бокова, — чуть не выдал я себя, потому что, читая стихи, Светлана не называла авторов. А читала она Анатолия Передреева, Николая Рубцова, Бориса Примерова, большой кусок из поэмы Евгения Евтушенко «Братская ГЭС». Мне даже захотелось познакомиться с ней вторично — назвать настоящее имя. Но я не решился: пусть она живет «любовницей поэта Балачана», если ей эта роль очень нравится.
Пусть читает попутчикам и знакомым стихи. А знает она их много и читает прекрасно!

«ЖЕНА» ПОЭТА БАЛАЧАНА
Этот случай рассказала мне Зоя Корнеева — сестра жены моего старшего брата Ефима Федоровича. Зоя училась в Куйбышеве в медицинском училище. Практику проходила в городской больнице. В одной из палат лежала хорошо мне знакомая девушка по имени, скажем, Т.
К тому времени я был женат. Сына, кажется, еще не было. Но дочь была, это точно. И вот что рассказала Зоя: или врачи что-то не так сделали, или пациентка Т. просила их сделать то, что они не имели права или возможности сделать, — она им закатила скандал:
— Я на вас натравлю всю прессу. Как вы обращаетесь с больными!
— Здесь командуют парадом не больные, а врачи.
— А как же с принципом: все во благо человека? Да вы знаете, кто я? Я жена самого поэта Балачана! Вот если я ему это расскажу, вам всем тут не поздоровится.
— И ведь добилась она своего! — рассказывает мне Зоя. — А я уже подумала: неужели дядя Володя второй раз женился? Ну и мымру он себе выбрал! А тетя Люда такая хорошенькая...
Через какое-то время Т. вышла замуж за молодого директора совхоза. Потом молодого и энергичного директора, и к тому же боеспособного коммуниста, избрали секретарем райкома партии. А когда мы встретились, она была замужем еще только за директором совхоза.
— А ты знаешь, кто я теперь?
— Кто?
— Директорша! — на полном серьезе ответила Т.
Любопытно, кем она себя именовала, когда ее мужа избрали секретарем райкома? Но нам так и не суждено было увидеться еще раз.

ВСТРЕЧА С ШОЛОХОВЫМ БЫЛА ТАК БЛИЗКА
В шестидесятые годы в Новосибирске жил и работал в областной газете «Советская Сибирь» известный молодой поэт Илья Фоняков. К тому времени у меня было написано уже достаточно много стихов. Я посылал их в разные газеты и журналы. Мне приходили вежливые ответы, примерно такого содержания: мол, ваши стихи нам понравились, но, к сожалению... и т. д.
В конце мая 1967 года, тогда я еще работал в Куйбышевском горкоме комсомола, нам надо было послать для какого-то областного мероприятия группу молодых специалистов. У первого секретаря Алексея Литвиненко я напросился сопровождать эту группу с тем расчетом, чтобы показать свои стихи Илье Фонякову. Для этой цели я отпечатал на машинке тридцать стихотворений.
Устроив молодежь в гостиницу, я пошел в редакцию газеты «Советская Сибирь», подгоняемый надеждой на встречу с Фоняковым. До этого я его ни разу не видел. Прихожу в редакцию, иду по коридору, читаю на дверях фамилии сотрудников газеты, сердце от волнения готово выпрыгнуть из груди и переждать где-нибудь в укромном месте предстоящую встречу. Но вот по левую руку на двери читаю: «И.О. Фоняков».
Вхожу.
За столом сидят двое: один — крупного, можно сказать, огромного телосложения, другой — маленький, как лилипут против Гулливера. Играют в шахматы.
Я от волнения дрожащим голосом спрашиваю:
— Мне бы Илью Олеговича Фонякова увидеть? — а сам смотрю на «Гулливера». Однако маленький говорит:
— Я Фоняков.
— Не может быть! — вырвалось у меня от неожиданности, потому что в моем воображении Фоняков должен быть — ого-го! Поэт все-таки. О том, что А.С. Пушкин был ростом всего-то 158 сантиметров, я в то время не знал.
Я неохотно смирился с реальностью и протянул ему папку со стихами.
Но Илья Олегович сказал:
— Приходи сегодня к шести вечера на лито (литературный клуб), почитаешь ребятам стихи, они скажут все, что подумают о тебе и твоих стихах.
Мне понравилось его простое человеческое «ты», я и пришел на занятия молодых поэтов. Илья Олегович представил меня своим студийцам и попросил почитать стихи.
Я прочитал пять стихотворений — для пробы — как отреагируют.
Меня попросили:
— Почитай еще!
Я еще прочитал пять стихотворений. И снова:
— Почитай еще!
Словом, я прочитал все, что привез с собой, и услышал много похвальных слов. А заключая разговор о моих стихах, Илья Фоняков высказал предположение, что я могу стать участником V Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве, подготовка которого уже началась. И предложил мне прислать в писательскую организацию рукопись стихов.
В том году я прислал рукопись, а горком комсомола перевел меня на работу в редакцию районной газеты «Трудовая жизнь».
Работа в газете не была для меня новой, неизвестной. Газета часто публиковала мои стихи, статьи и заметки из жизни городской и сельской молодежи. Поначалу мне казалось, что я занимаюсь тем самым делом, которое нужно и станет подспорьем в моем занятии стихами. Однако после нескольких лет работы в газете я убедился, что язык районки и литературный язык далеко живут друг от друга, а породниться или не хотят, или им не дают.
Как-то редактор газеты попросил меня дать подборку стихов. Я дал несколько стихотворений. В тот день я дежурил по газете. Приносят полосу, кажется, четвертую, где набраны и мои стихи. Читаю и не узнаю своих творений: некоторые строки и даже строфы выправлены рукой редактора до неузнаваемости. Беру полосу, иду к редактору.
— Василий Павлович, это не мои стихи!
— Как не твои? Вон и подпись твоя, — видимо, ничего другого не нашлось в голове редактора для оправдания правки.
— Да, подпись моя, а стихи — нет. Поэтому подпись можно оставить, а стихи — снять.
— И выпустить газету с «дырой», — подключился к моим словам Василий Павлович. — Нет, голубчик, я — редактор, я, а не ты — отвечаю за содержание газеты!
— А я автор! Мне стыдно будет перед людьми за такие стихи.
Разговор раскалился до того, что Василий Павлович вне себя закричал:
— Журналист из тебя никудышный! А поэта и вовсе не получится...
Потом, видимо, испугался своего голоса, заговорил миролюбиво, и мы согласились оставить стихи в том же виде, но подпись «В. Балачан» заменили на «В. Фролов». После меня друзья и знакомые спрашивали: кто такой «В. Фролов»?
Вечером того же дня я получил телеграмму: «Уважаемый Владимир Федорович! Вы утверждены участником V Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве. Просьба прибыть в Новосибирск 22 марта. Решетников».
На другой день я беру эту телеграмму и, не заходя в свой кабинет, захожу к редактору.
— Василий Павлович, — начинаю с порога после «Здравствуйте», — Вчера вы что-то сказали в мой адрес насчет поэта и журналиста. Я ниточку смысла потерял...
— А чего тут непонятного? Я сказал, что настоящего журналиста из тебя не получилось, а поэта — и подавно не получится!
Василий Павлович сказал то самое, на что я и рассчитывал. Достаю из нагрудного кармана телеграмму и подаю ему со словами:
— А у Союза писателей другое мнение на этот счет.
Василий Павлович прочитал телеграмму, повертел ее в руках, как бы удостоверяясь в подлинности, и спокойно ответил:
— Ты никуда не поедешь. Как руководитель трудового коллектива, поездку в Москву я тебе не разрешаю...
Не помню, что я ему на это ответил, но, придя в кабинет (а начинал я работу в газете в отделе промышленности), говорю заведующему отделом Борису Отрокову:
— Я пошел на пищекомбинат.
Прихожу сразу к директору — Михаилу Федоровичу Махневу. Мы с ним как-то незаметно подружились, до откровения. Он умел располагать к себе людей. Рассказываю о событиях вчерашнего вечера и сегодняшнего утра и прошу его набрать Новосибирск, Решетникова. К моему счастью Леонид Васильевич оказался на месте. Я рассказал ему про угрозу Василия Павловича Репина.
Решетников заверил:
— Не расстраивайся, Володя, в Москву ты обязательно поедешь!
Дальнейшие события я мог только предположить: Решетников позвонил в обком партии, обком — в Куйбышевский горком, а наш горком, по всей вероятности, голосом секретаря по идеологии Николая Александровича Асанова вразумил Василия Павловича Репина, что участие в V Всесоюзном совещании молодых писателей в Москве сотрудника районной газеты — это большая честь всему коллективу редакции, воспитавшему молодого писателя, и лично ему, редактору, руководителю этого коллектива.
Позвонив в Новосибирск, Михаил Федорович пригласил меня в винный погребок, где мы приятно затяжелели сухим виноградным вином. Примерно к пяти часам, к концу рабочего дня, я пришел в редакцию, чтобы доложить Борису Отрокову, что две заметки о новинках пищекомбината он может планировать в газету.
— Ты где запропал? — встретил меня Борис Александрович. — Шеф с ног сбился, тебя разыскивает... Иди к нему сейчас же!
— А меня сильно заметно?
— Нет, не очень... — догадался мой непосредственный начальник.
Захожу в кабинет редактора и останавливаюсь у порога, чтобы винный запах не долетел до него.
Василий Павлович негромко и, видимо, сдерживая какие-то эмоции, сказал:
— Володя, ты извини меня — погорячился я утром! Конечно же, ты поедешь в Москву... Все запоминай и записывай, чтобы потом рассказать в газете о совещании молодых писателей...
Я облегченно вздохнул и мысленно поблагодарил Леонида Васильевича Решетникова за действенную реакцию на мой звонок.
Позднее, вернувшись из Москвы, я рассказал о своих впечатлениях и встречах с интересными и выдающимися людьми на V Всесоюзном. А на торжественном собрании журналистов 5 мая, в День печати, 1969 года Василий Павлович, не предупредив заблаговременно о моем выступлении, заставил меня подняться на трибуну, сказав:
— А сейчас слово предоставляется участнику V Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве Владимиру Балачану, воспитаннику и литературному сотруднику нашей газеты...
А чуть более месяца назад мы ехали скорым поездом «Новосибирск — Москва» в одном купе: Леонид Васильевич Решетников, Анатолий Черноусов, Геннадий Карпунин и я. На длительных остановках мы дружно выбегали на перрон и возвращались с «экзотическим» набором продуктов...
Перевалив через Урал, Великий Кормчий, как мы дружно окрестили Леонида Васильевича в связи с событиями на острове Даманский, на Дальневосточной советско-китайской границе, сказал:
— Сегодня, ребятки, мы начинаем активно трезветь — завтра утром приезжаем в Москву, а послезавтра утром наше совещание откроет Михаил Александрович Шолохов.
На ближайшей остановке мы купили вареной, с пылу-жару, рассыпчатой картошки, от которой исходил сногсшибательный ароматный дух, соленых маленьких по размеру грибов, две палки полукопченой колбасы, соленых огурцов и еще что-то. Видя это народное богатство, Леонид Васильевич с горьким сожалением, видимо, памятуя утренний наказ, проговорил:
— Закусь-то какая! Да к этой бы закуси...
А мы предусмотрительно купили и две бутылки водки. Но решили сразу не выставлять на стол, втайне надеясь на реакцию Великого Кормчего. И как только Леонид Васильевич высказал свое пожелание, Анатолий Черноусов тут же выставил спиртное на стол.
— Озорники! — только и нашлось у Великого Кормчего.
— Леонид Васильевич, вы же сами сказали: да к этой бы закуси...
На поверку оказалось, что водку мы купили во свое же спасение. Весенние грибы, при халатном хранении, чрезвычайно ядовиты. А мы с Анатолием Черноусовым оказались самыми заядлыми потребителями грибов.
Добравшись до гостиницы «Юность» и, едва успев расположиться в номере, мы тут же вызвали скорую помощь. Отравление оказалось настолько сильным, что, как нам сказали врачи, не будь у нас водки как дезинфицирующего средства, последствия могли оказаться трагическими...
На следующий день, а именно 25 марта, Совещание молодых писателей открывал Константин Александрович Федин — Михаил Александрович Шолохов «приболел». Однако во второй половине дня он принимал группу молодых писателей из десяти человек. В этом списке значилась и моя фамилия. Но врачи мне не разрешили поехать в гости к Михаилу Александровичу, о чем я до сих пор жалею.
Нас с Анатолием Черноусовым вообще хотели госпитализировать, но мы письменным заявлением наотрез отказались, иначе не видать бы нам Пятого Всесоюзного совещания молодых писателей.

ПОДАРОК ВАСИЛИЯ СУББОТИНА
Жили мы на Всесоюзном совещании молодых писателей в гостинице «Юность». В день отъезда Леонид Васильевич Решетников, наш Великий Кормчий, пригласил нас в ресторан — на посошок и отметить успешное «прохождение» нашей делегации на совещании молодых писателей. За столом напротив нашего я заметил Василия Ефимовича Субботина. Сидел он один и «маял» в руках рюмочку коньяка. Когда мы рассчитались за обед, Василий Ефимович подошел к Леониду Васильевичу и спросил:
— Я возьму у вас Балачана на несколько минут, поговорить надо. Не беспокойтесь, я на машине, привезу его сразу на вокзал, к поезду.
Решетников согласился, Василий Ефимович заказал еще одну такую же стопочку — для меня.
— Вот, Володя, приехал попрощаться с вами, — сказал он и тут же подарил мне книгу своих стихов в седьмом переплете и в суперобложке.
Когда выпили, он сказал, переходя на «ты»:
— Володя, ты не обольщайся, что по твою честь ужинали в ресторане «Армения». Говорю на «ты», потому что в отцы тебе гожусь. И прими мое отеческое напутствие: начал ты хорошо! Но помни: под лежачий камень вода не течет. Это только начало, а цыплят по осени считают.
Я поблагодарил Василия Ефимовича за подарок, за напутствие, за отеческую теплоту и заботу. Книгу я прочитал махом — в дороге. Я не критик, комментировать ее тридцать два года спустя — не буду. Но об одном стихотворении в одну строку, которое мне запало в душу и потрясло, скажу коротко: гениально!
А стихотворение такое: «Окоп копаю... Может быть, могилу...»
В этой строке уместилась вся Великая Отечественная война русской человеческой души.

ПРАЗДНИК УРОЖАЯ
В декабре 1969 года у меня вышла первая книга стихов «Теплынь», а в январе семидесятого меня впервые пригласили на литературный праздник «Сибирская зима». Целую неделю нас возили в коллективы заводов и фабрик, учебных заведений и пригородных сел.
Заключительный вечер состоялся в огромном зале (на 1200 мест) оперного театра. До начала книгопродавцы развернули торговлю нашими «тощими» и солидными сборниками стихов, рассказов, повестей и популярной в то время «Библиотекой сибирского романа». Среди множества книжных нагромождений я увидел и свою «Теплынь». Новосибирцы покупали книги известных поэтов и прозаиков, подходили к ним за автографами или просто «побеседовать». Я себя чувствовал одиноко и неуютно. Мне хотелось уйти, собраться и уехать домой.
Меня всячески старался поддержать мой первый редактор, известный уже к тому времени поэт Александр Плитченко.
— Не вешай носа, старик! Еще не вечер...
— Скорей бы этот вечер прошел, да я домой покатил бы... — ответил я упавшим голосом.
— А после вечера — прощальный ужин в Доме актера, — заинтриговал меня Саша.
«Интересно, — подумал, — чем там будут кормить писателей?» С этой публикой я редко общался, так, мимоходом. С Сашей Плитченко мы были уже на «ты», и во время работы над «Теплынью» мы бывали с ним и в кафе, и в ресторане. Саша заказывал простенькие, подешевле блюда и ничем таким экстравагантным не отличался от нормальных людей.
В детстве мне почему-то всегда казалось, что учителя, писатели, художники, артисты так устроены физически, что у них не бывает надобности в туалете — писателю или учителю заниматься таким делом категорически противопоказано.
Большой популярностью у сибирского любителя поэзии пользовался Илья Фоняков. С теперешней колокольни я бы сказал так: он читал свои стихи гораздо лучше, чем писал их. Тембром голоса, интонацией, паузами и жестами он восполнял в своих стихах то, что не удавалось ему выразить словами. И сейчас он стоял в окружении любителей и собирателей автографов.
За столом на сцене, когда начался вечер, Илья Олегович шепнул Леониду Васильевичу Решетникову — председателю правления Новосибирской писательской организации, поэту, ведущему этого поэтического заключения:
— Балачаном будем «закусывать», после него даже вас и меня не будут слушать...
Я сидел во втором ряду, за спиной Решетникова, и еще не понимая, что такое «закусывать», я обрадовался, что обо мне говорят нечто приятное, и воспрял духом.
Первое отделение завершилось стихами и голосом Ильи Фонякова. В перерыве я подошел тогда еще к Омскому, теперь — к Курганскому поэту Ивану Ягану, его стихотворению «Штаны» долго и громко аплодировали, и спросил:
— А можно я прочитаю стихотворение «Зеленая рубаха»?
— Зачем вы меня об этом спрашиваете?
— Затем, чтобы полностью одеть простого человека.
На этой шутке мы и подружились.
А когда очередь дошла до меня, я начал свое выступление с этого предисловия. Публика меня долго не отпускала: я трижды заканчивал свое выступление и садился на свое место, но меня трижды поднимали аплодисментами и криками «браво» — просили читать стихи.
По окончании меня окружила большая толпа молодых и в возрасте людей с моей «Теплынью» в руках. И я начал их подписывать — «на добрую память». А одной молоденькой-молоденькой, видимо, школьнице по имени Катя я даже умудрился сделать ошибку. До сих пор стыдно!
Во все время, пока я раздавал автографы налево и направо, за мной неотступно следили остренькие глаза невысокого и чернявого бородатого человека…
Служители этого грандиозного здания уже начали выгонять любителей поэзии, а очереди за автографом не было конца и края. А этот бородатый неотступно следил за мной. «Не бандит ли уж это?» — подумалось мне тогда, потому что у народа сложилось мнение, что писатели богатые люди. Ведь убили же на Алтае Лазаря Кокышева несколькими годами позже всего-навсего за 32 копейки...
Закончил я раздавать автографы уже на уличном крыльце. Бородатый подошел ко мне. Я насторожился, потому что все писатели давно ушли в Дом актера на ужин, заступиться за меня некому...
Бородатый представился:
— Хлынов, Василий Павлович, художник... Я бы хотел написать ваш портрет.
У меня отлегло на душе.
— Когда бы вы смогли прийти ко мне в мастерскую? — он вырвал из блокнота листок бумаги и написал свои координаты.
Но в тот раз я не нашел времени сходить к нему. В следующий приезд мы встретились, как давно знакомые и родственные духом люди... Кстати, я до сих пор не знаю: написал ли он мой портрет? Хотя он много раз принимался за него. Один черновой карандашный набросок он даже мне подарил.
Оставшись один на морозном крыльце Оперного и не зная, где Дом актера, я натощак отправился в свой гостиничный номер. В коридоре увидел Ивана Матвеевича Ветлугина. Он поздравил меня с первым успехом и пригласил в номер Эдмунда Гюнтера, поэта, пишущего на родном немецком языке. Домактеровский ужин, оказалось, давно закончился, и новосибирские поэты «добирали до кондиции» на свои кровные.
Перепало и мне немного...
Где-то года через полтора-два по дороге в редакцию районной газеты я встретил секретаря горкома партии по идеологии Николая Александровича Асанова.
Поздоровались.
— Володя, тобой интересовался новосибирский художник Василий Павлович Хлынов.
— Знаю такого. Мой портрет грозился нарисовать...
— Ты зайди как-нибудь во Дворец культуры. Там он развернул выставку своих картин и работает над большим полотном «Праздник урожая».
На другой день я пошел во Дворец культуры. В самом деле Василий Павлович писал копию со своей же картины «Праздник урожая».
Поздоровались. Обнялись.
— Зачем тебе две одинаковые картины? — спрашиваю художника.
— Эту, что я пишу, заказал председатель одного северного колхоза, — ответил Василий Павлович. — Чудный человек!
Я много лет проработал в комсомоле и в районной газете, поэтому знал, что бедные сибирские колхозы, как правило нерентабельные, украшали свои клубы и конторы картинами художников-подельщиков, которые отвечали хозяйственному карману, но никак не соответствовали художественному уровню профессиональной живописи. «Значит, не простой председатель, — подумал я, — коль заказал картину у настоящего художника».
— Да он скоро должен подъехать сюда на смотрины, — продолжил Хлынов свой ответ.
— Тогда сегодня я приглашаю тебя и председателя к себе в гости, — мне очень уж хотелось посмотреть на такого председателя. Я знал и то, что Северный район — самый захудалый район в Новосибирской области. Бездорожье и болота сдерживали хозяйственную деятельность колхозов, не позволяли развернуться-размахнуться, как любил говаривать первый секретарь Северного райкома партии Иван Денисов.
И в самом деле, как я потом узнал, в районе был один-единственный колхоз, который не получал государственной дотации. Все остальные были убыточными. И руководил этим колхозом тот самый председатель, которого ждал художник.
Я нашел внизу Дворца культуры телефон и позвонил жене, что вечером у нас будут гости. Она у меня любительница угостить вкусно и сытно, только обязательно просила предупредить ее заранее. Хозяйка есть хозяйка!
Полотно картины «Праздник урожая» было огромным — два метра на полтора. На цветной луговине постелены скатерти и клеенки, уставленные кастрюлями, вазами и вазочками, мисками и графинами, чашками и стаканами. Вокруг этого продуктового довольства сидели труженики урожая, кормильцы страны — молодые и в возрасте, веселые и задумчивые, разговаривающие и разливающие содержимое коньячных и водочных бутылок.
Сейчас почему-то принято ругать колхозы и совхозы. Впрочем, сейчас, на мой взгляд, велено ругать все — и хорошее, и плохое, что было при советской власти. Но они, особенно яростные ругальщики, откровенно плохие психологи — мы-то еще живы и памятливы. И эта их ругань вызывает еще большее отвращение и недоверие к нынешней власти.
Я хорошо помню, что наш колхоз не скупился на «отсевки» и «отжинки», то есть те самые праздники урожая, какой изобразил художник Василий Хлынов. Помню, что прежде чем сесть за «столы», председатель колхоза коротко подводил итоги посевной или уборочной страды, раздавал награды, подарки и денежные премии.
А подарками были: мотоцикл, велосипед, радио (телевизоров тогда не было), отрез на костюм, отрез на платье или кофту, и другие. Чуть позже, когда я уже отслужил в армии, стали дарить автомобили. И получалось, что самый трудолюбивый тракторист или комбайнер и так хорошо получал за работу, а тут тебе еще и автомобиль, как у нас говорили, за здорово живешь. И животноводов не обделяли.
Поэтому картина, когда ее председатель колхоза Александр Михайлович Чуркин водрузил в колхозном клубе, пришлась по душе каждому жителю деревни, даже если он и не был задействован в сельском хозяйстве. Знаю и говорю об этом потому, что после знакомства и ужина в моем семействе я часто ездил в Красноярку и жил там подолгу, помогая Александру Михайловичу написать небольшую книжицу «Трудный хлеб Васюганья», которая стала «печатной работой» при защите им ученой степени кандидата сельскохозяйственных наук.

КОМАНДИРОВКА В ТОГУЧИН
Холодной осенью, но еще без снега, меня пригласили в периферийный городок Тогучин, такой же неуютный и однообразный, как Барабинск и Куйбышев, или Омские — Калачинск и Называевск. Удивительное было время! Стихи любили все — строители и железнодорожники, хлеборобы и животноводы, студенты и школьники, учителя и врачи, и даже рабочие самой алкогольной организации — ликероводочного завода.
Переночевав в единственной гостинице Тогучина, я спустился со второго этажа — к восьми утра за мной должны зайти и доставить на выступление. Повторюсь: удивительное было время! В восемь часов утра, когда алкаши всего мира спешат опохмелиться, люди идут слушать стихи. Поразительно — с бугорка сегодняшнего времени, когда и школьников-то, ошарашенных порнухой голубого экрана, сникерсом не заманишь на встречу с писателем.
Заехал за мной сам директор завода. Я стоял возле администратора гостиницы и курил на голодный желудок. Директор завода, вероятно, хотел видеть под названием «писатель» никак не меньше, чем Шолохова или Твардовского. Поэтому, когда администратор на его вопрос ответила: вот он писатель, тот как-то разочарованно улыбнулся и, не поздоровавшись даже, благотворительно произнес:
— Пошли!
Тогучинский ликероводочный завод, как и Куйбышевский, как, видимо, и многие другие, находился на окраине города. За дорогу мы не обмолвились ни словом. Молча вошли в его директорский кабинет.
— Располагайтесь. В восемь тридцать — ваше выступление!
Затем он нажал кнопку. Вошла красивая женщина в белом халате.
— Народ уже собрался? — спросил он сухо.
— Да, — также сухо и коротко ответила эта миловидная женщина.
Директор снова сказал:
— Пошли.
Из его кабинета мы вышли в другую дверь — сразу в Красный уголок. Публика была почти вся в белых халатах. Впереди на сцене стоял длинный стол, накрытый белой скатертью, на столе — пять или шесть бутылок с минеральной водой и столько же стаканов. Видимо, хотели провести это мероприятие с почетным президиумом. Но я им перепутал все карты.
Увидев это, я по дороге через зал начал читать почему-то стихи Василия Федорова: «Слова — дрова. Нас греет речь, нас мыслей обжигает пламя...» и т. д. Народ заоборачивался. Несколько человек встали, потом сели... Короче, за стол президиума прошел только один директор. Федоровского стихотворения хватило как раз дойти до первого ряда. Я поздоровался, назвался — кто и зачем здесь — и продолжил выступление теперь уже своими стихами.
Публика была в основном, как теперь принято говорить, «военного поколения». А у меня есть большой цикл стихов, когда люди питались лебедой и жмыхом, а колхозное поле пахали и боронили на собственных пестрянках и буренках.
Читаю. Слушатели мои, ликероводочные, зашмыгали носами, потянулись носовыми платками к глазам. Закончив «разговор за жизнь», я перешел на стихи с улыбкой. Такой резкий «поворот» психологически сыграл прицельно: люди заулыбались сначала, а потом хохотали откровенно, до слез.
Когда мы вошли тем же путем обратно в директорский кабинет, его хозяин, продолжая щедро улыбаться, видимо, еще под впечатлением услышанного, добродушно, но со значением своего положения сказал:
— А вы знаете, ваше выступление даже мне понравилось!
Потом он нажал кнопку — вошел мужчина моего примерно возраста — главный инженер, как потом он мне представился. Извинившись передо мной, что он обязан быть на заседании горисполкома, директор завода распорядился:
— Накормить, напоить, ну и... сам понимаешь...
Под этим «сам понимаешь...» оказался увесистый сверток с продукцией завода в стеклянной упаковке.

В ГОСТЯХ У МИХАИЛА ЧЕРНЕНКА
Меня, пишущего стихи, лирического прозаика Петра Павловича Дедова и упоенного обширной славой детективщика Михаила Яковлевича Черненка приняли в Союз писателей СССР в один день, а именно 21 сентября 1977 года. Поэтому мы считаемся как бы однокашниками. Друзьями мы никогда не были, но и добрых отношений никогда не теряли. Вечером, после еще двух выступлений в Тогучине, ко мне в номер постучался Михаил Черненок.
— Поехали ко мне в гости, — сказал он, протягивая руку.
Известный и уже богатый детективщик жил в то время в этом самом провинциальном Тогучине.
— Как поехали? — удивляюсь приглашению.
— А я на машине.
У подъезда гостиницы, как бы в подвенечном платье, стояла ослепительно белая «Нива» — в то время очень редкая машина. А ехать до благоустроенного дома, где проживал со своей семьей Михаил, было не больше двухсот метров.
«Похвалиться новенькой «Нивой», — промелькнуло у меня в голове.
А он, будто услышав мою осуждающую мысль, сказал:
— Я тут ездил по одному важному делу и решил за тобой заехать — когда еще свидеться придется?
Квартиру я не успел рассмотреть — мы сразу, разболокшись, прошли на кухню. Михаил занялся огурцами и помидорами, я — яичницей.
— Жена в отпуске... Приходится все готовить самому. В столовую не хожу, там противно готовят, — обрисовал хозяин картину своего временно холостяцкого положения.
И вот мы за столом. По маленькой — для разговора. Потом еще по маленькой. Потом... Михаил поднялся и пригласил меня в комнату, заставленную стеллажами и книгами. Потом показал отдельную полку, где стояли его книги, выпущенные в разных городах страны и «за бугром». К тому времени его книги «Кухтеринские бриллианты», «Следствием установлено» и другие продавали уже «из-под прилавка».
Когда мы вернулись за стол, налили по очередной маленькой, Михаил Яковлевич спросил:
— Как ты относишься к моему творчеству?
— Давай о работе ни слова! — сказал я стандартно и добавил: — Кривить душой я не умею: скажу — обидишься.
— Не обижусь... Ей-богу, не обижусь!
— Нет, обидишься!
В конце концов он вынудил меня сказать, что детектив это ширпотреб, как соль, спички и так далее. Смотрю: Михаил Яковлевич заскучал.
— Я же говорил, что обидишься...
— Нет, я не обиделся, — начал оправдываться писатель. — Просто мне такого еще никто никогда не говорил. Непривычно как-то, — и добавил: — А мне недавно премию МВД присудили!
— Поздравляю! Наверное, и такая литература нужна, если твоих книг днем с огнем не сыщешь, — попытался я загладить свою вину и как-то подбодрить «однокашника».
На этом мы расстались. А в начале девяностых годов я видел в книжных развалах собрание его сочинений в четырех томах.


(Продолжение следует)
100-летие «Сибирских огней»