Вы здесь

Непроснувшиеся

Рассказы
Файл: Иконка пакета 02_kornienko_n.zip (30.59 КБ)

Сладкий снег

От беса бессонница, потому так и названа, бесовская болезнь, считала баба Римма и помечала в отрывном настольном календаре очередную бессонную ночь, новый встреченный рассвет. А рассвет-то не всегда случался согласно цифрам, указанным в календаре. Допустим, четвертого февраля сего года восход солнца, согласно календарному времени, должен произойти в 8:19 утра. На будильнике у бабы Риммы минутная стрелка перевалила за циферку четыре, приближается к пятерке, а за окном тьма и ни намека на солнце.

И календарям верить уже нельзя, — ворчит старушка, кутаясь в платок из собачьей шерсти, — и часы туда же! То спешат, когда им вздумается, то вдруг отставать начинают ни с того ни с сего на целых пять минут. Ну разве это дело?! Никакой уверенности, никакой надежности... Хаос сплошь и рядом!

Солнце тоже вставать не торопится. Однажды возьмет и совсем не встанет...

Если верить записям в нынешнем календаре бабы Риммы, бессонница мучает ее давно, а если заглянуть в «тещину» комнату, то внизу, на полу под полками, забитыми прошлым, в старом Митином чемодане, можно найти еще с дюжину календарей, половина которых с такими же отметинами.

Бесовская зараза привязалась к ней сразу после смерти мужа. А вместе с ночными пробуждениями поселилось в бабе Римме тягостное ощущение потери.

Сперва на мужа все думала, — делилась она переживаниями с котом Митей, названным так в честь любимого покойника, — искала все его, ходила по квартире. Звала ночами напролет, ревела... Время подлатало рану, затянуло. Поняла, что не его зову из ночи в ночь и не за ним по сто раз на дню заглядываю в «тещину» да шкафы проверяю... Не Митеньку своего, ушедшего к лучшей жизни, ищу. Другое что-то.

Рыжий кот мурлычет, мотает пушистым хвостом, слушает.

Давеча проснулась опять в волчий час. Что такое — сердце колотится, будто выскочить хочет! Думаю, приснилось никак что, вот и затревожилось сердечко. А неспокойно, будто что-то случилось. Будто снова у Мити инсульт, и скорая никак не едет, и Митенька на руках моих с перекошенным лицом Боженьке и преставился... На кухню, в прихожую сходила, проверила — может, чайник на плите оставила, замок на входной двери не закрыла, — а чувство только сильнее делается, хоть караул кричи, хоть плачь навзрыд. Даже в мешок с картошкой заглянула — посмотрела, может, зацвела...

Кот довольно урчит до хрипоты, хозяйка перебирает скрюченными от солей пальцами по шерстке, чешет за ушками, говорит:

Иной раз думаю, мож, тебя потеряла. В форточку по молодости, помнишь, сиганул и неделю в подвале скрывался? А ты вот, тут как тут, даже звать не надо... Вот сейчас солнышко встанет, и при свете снова обойду квартиру. С солнцем все иначе смотрится, чище, четче, не то что под электрической лампочкой, при ее желто-мертвом свете. Утренний свет — Божий свет, о котором в книге книг и в молитвах говорится. Это тот самый, что в конце тоннеля светит.

За кухонным окном снежная синева рассвета, небо без солнца тоскливо, пустынно, одиноко.

И птичка без солнца не взлетит...

Отреагировал домашний питомец на «птичку»: поднялся, уперся лапками в подоконник, вместе с хозяйкой выглянул в окно.

Неужели снова день без солнца, в плену у снега? Зимой как в тюрьме, лучше из постели не вылезать. Что делать без солнца? Дышать не хочется, жить...

Слово «жить» отчего-то встревожило пушистого Митю. Кот отцепился от подоконника, мяукнул и, свернувшись калачиком на коленках старушки, мгновенно уснул. Его, в отличие от хозяйки, жизнь во сне вполне устраивала.

Кухня погрузилась в тишину, серый свет с улицы размазал, растворил кухонную утварь, и бабе Римме представилось — кухня исчезла, стерлась с лица земли вместе с ней и котом Митей. Старалась не дышать и не шевелиться, чтобы не потревожить спящих: животное, уснувшую кухню, пространство...

Сонное царство, — шепчет баба Римма, а на веки опускается тяжелой ношей серость утра, и голова клонится к костлявой груди. — Кругом и всюду сон, и непроснувшиеся мы... — бормочет, задремав, старушка. — Так и живем непроснувшиеся, полуспящие, в сонном царстве...

Ей давно перестали сниться цветные сны — все черно-белые, как старые немые фильмы, как фотокарточки прадедовских времен, эпохи дагерротипа. И все не из ее жизни: будто не свои, а сны мужа-покойника снятся.

Видит баба Римма, как валит лес в глухой сибирской тайге, чумазые незнакомые лица, суровые, как зима под Усть-Кутом, и реку Лену, где баба Римма отродясь не была. И говорят на чужом языке, не русском, и руки багрового цвета в мозолистых шишках не ее, и папироса «Беломорканал» зажата в пальцах, дымит. Дым режет глаза, а после новой затяжки баба Римма зашлась кашлем, да так сильно, что сбросила с колен кота. Будто взаправду, а не в дреме закурила.

Вот же леший! — Поднялась, не в силах унять раздраженное горло, попила теплой водички прямо из чайника.

А во рту и впрямь горечь табака, а в ногах разбуженный Митя смотрит недовольно и осуждающе.

Никак сон явью сделался? — взмахнула руками. — Бесовское наваждение! Ну хоть не война, а то ведь сколько раз война снилась. Спаси и сохрани...

Снова к окну, а за окном снег валит хлопьями с белого неба и все бело, все стерто с лица земли. Спит земля под пеленой белоснежной, небо спит, убаюкано колыбельной ветра.

Сонное царство, как есть спящее...

Запрыгнул и Митя на подоконник. После падения и недельного голодного заточения в подвале улица для него лишилась привлекательности. Только мельтешение снежинок — манящее, усыпляющее — иной раз да приковывало к стеклу.

Как страну развалили, так все полуспящими сделались. Потерялись. Запутались. Заблудились. Так и живем — бродим ни во сне, ни наяву. Шатунами полусонными тычемся, что-то создаем, что-то теряем — и так изо дня в день в молчаливом ожидании, когда явится тот, кто всех нас пробудит. Встряхнет! Приведет в чувство!

Из-за снега в квартире темно, но свет баба Римма не включит до наступления настоящего вечера: экономия прежде всего. В прихожей тьма непроглядная, да и не надо бабе Римме туда, а на плите ярким пятном чайник — он-то ей и нужен.

Голубое пламя разбудило чайник, забулькал носатый, зашумел; кухня проснулась, ожила, затарахтел холодильник, напомнив о своем существовании. Вот и улица, разбуженная, спросонья обрушилась какофонией из сигналов машин и криков детворы...

Лишь солнце спало в невидимых чертогах Вселенной.

Чайник посвистывал, собирая силы для оглушительного финального свистка.

Баба Римма выключила газ:

Горячее сырым не бывает.

Заварила на второй раз пакетик черного чая, для бодрости добавила пару бульков травяной настойки. С дымящейся кружкой прошлась по кухне, заглянула в раковину, в самый слив заглянула — ничего. Ниже пригнулась, охая, баба Римма, осмотрела миски кота: в одной остатки вчерашнего колбасного супа, вторая с водой.

Вроде и тут ничего не забыла, ничего не потеряла... — Разогнулась, а внутри гложет сердце и душу пустота, отсутствие чего-то значимого, канючит, и тянет, и молит заглянуть в духовку — может, там что...

А что там, будто неизвестно, — ворчит старушка, открывая такую скрипучую, что мертвого разбудит, дверцу духовки. — Тараканов и тех всех потравила.

Из черного засаленного мрака сиротливо выглянула ручка чугунной сковороды.

«Тогда проверь кастрюли, особенно ту, большую! Сто лет ею не пользуешься. Варенье в которой варила!» — заголосила неспокойная, неудовлетворенная душа.

В кастрюлях-то нечего прятать, — возразила баба Римма. — Да и давеча, в крещенскую ночь, воду в большую набирала же, чтоб освятить. Не, думаю, вот надо перешерстить книги! Митя любил в них заначки прятать — в «Консуэло» все да в «Королеву Марго» ныкал. Знал, шельмец, что терпеть не могу читать такие книжонки и век в руки не возьму!

Маленькими глотками выпила больше половины обжигающего напитка, глядя в снегопад, сравнявший небо с землей.

Маленькой девочкой Римма сочинила, что снег — это сахарная вата Боженьки, только вот Боженька совсем не любит сахарную вату, однажды объевшись ею до сладкой рвоты, поэтому разбрасывает налево и направо, по всему небу и земле.

Почему тогда небесная вата не сладкая? — спрашивали девочку Римму, и Римма заученно закатывала глаза, нехотя отвечала:

Потому что дураку понятно, на земле все не так, как на небе. Все, что там сладкое, — тут горькое, и наоборот.

Было ли это на самом деле или ее стареющий мозг играет с ней злую шутку, выдумывая то, чего не было, спрашивает себя баба Римма. Все, что не имеет видимых доказательств, — не существует. Без подтверждения фотографиями, записками, шрамами — нет прошлого. Все должно быть помечено, пропечатано, снабжено клеймом.

Оставшийся чай старушка допила залпом, кружку в раковину, и быстро, по-девчачьи, к окошку шасть — и вот уже рука бабы Риммы по другую сторону окна зачерпнула горсть снега, проскользнув в приоткрытую створку. Все резко, с колотящимся сердцем и прерывистым дыханием, с улыбкой до ушей и блеском в глазах.

Сладкий снег, — усмехнулась баба Римма, прожевывая тающую во рту и на горячей ладони небесную, Божью вату. — Ей-богу, сладкий!

Вторую горсть снега баба Римма ела не спеша, облокотившись на подоконник, причмокивая губами, цокая языком. Снежинки хрустели во рту, стекали по горлу и дальше, в желудок, необыкновенной, медовой сладостью.

Амброзией...

Сквозняк притянул на кухонный подоконник и Митю-кота. С выражением на мордочке «чего это бабка вытворяет?!» питомец сначала заглянул в лицо аппетитно жующей старушке, потом высунул нос на улицу. Холодная белая масса отпугнула, Митя чихнул, ретировался с подоконника под горячую батарею, спрятал нос под пушистым рыжим хвостом.

От приторной снежной сладости или от выпитого чая с настойкой разморило бабу Римму, и снег рябил, гипнотизируя, и Митя заразительно громко сопел. Положив полотенце на стол, старушка опустила голову, вдохнула запах высушенной мяты, впитавшийся в ткань, и тут же бухнулась в зыбкие, липкие внутренности сна.

Она перебирала книги в зале — что собиралась сделать наяву — в поисках мужниной заначки или чего-то более важного, забытого, но вечного... Механически брала с полок книгу за книгой, встряхивала, ставила назад, не останавливаясь ни на секунду, не сбиваясь с заданного темпа. Засушенные цветки, лепестки, бабочки и фантики выпархивали из пыльных томов, вырывались из темницы на свободу. Пестрыми вспышками конфетти они кружились вокруг бабы Риммы, затягивали ее в свой бесшабашный вихрь. Только бабе Римме не до веселья, не до танца, она сосредоточенна, целеустремленна, сурова...

Где же?.. Что же?.. Как же?.. Ну же!.. — то и дело бормочет, и злость в ней разрастается радужным вихрем, быстро набирающим обороты.

И вот уже баба Римма сбрасывает книги с полок, и пинает их, и топчет, и вырывает листы, и кричит:

Где оно?! Почему я не могу найти его?! Где?! Где?! Где?!

Разорванные в клочья страницы да и сами книги кружатся вокруг бабы Риммы, на глазах сливаются, превращаются в воронку самого настоящего урагана. Темнота обрушивается смерчем, холодные невидимые руки подхватывают бабу Римму, швыряют в неизвестность, во тьму.

И баба Римма летит, падает в бесконечность без просвета и воздуха.

«Это смерть, — приходит догадка. — Это тот свет, изнанка света!»

Но я не его искала! Нет! — кричит возмущенно баба Римма. — Не смерти я искала, Господи! Не смерти!..

Шлепок по лицу, будто бабочка, а скорее ангел крылом коснулся — тепло, легонько, щекотно. И голос — этот голос баба Римма узнает среди миллиардов голосов, — голос мужа:

Фонарик-то мой куда подевала, ась, Римма? Без фонарика тут совсем пиши пропало, гольная тьма, хоть глаз выколи. Фонарик найди, и все с ним найдется...

И вновь крылышком по лицу старушки, по щекам, по носу, губам...

Открыла глаза баба Римма: вроде на кухне. А в голове все еще голос мужа Мити — так ясно, будто он из зала с ней говорит. И Митя-кот тут как тут, хвостом шлепки раздает по лбу, по шее, по щекам.

Согнала со стола животное — и скорее в зал: проверить, вдруг в мире сдвиг какой произошел и мертвые вернулись.

Призраком ли ты меня навестить решил? — поинтересовалась у сумрачно-снежной пустоты комнаты.

Вот и полки книжные до потолка, и заначка наверняка в какой-нибудь «Графине де Монсоро»... Но был наказ, а мертвые, верила баба Римма, с того света просто так словами не разбрасываются.

Найду я твой фонарик, — сказала.

А за шторой будто стоит кто, и сердце екнуло — не от испуга, отозвалось желанием, надеждой.

«Митька».

Выпрямилась старушка, поправила на плечах платок, заправила седой локон за ухо, пожалела, что кремом утренним сегодня не намазалась, вздохнула — и ласково так, игриво:

Конечно, найду, Митенька! Как не найти, коли он тебе нужен... — говорит, искоса на темно-желтую в розовых цветах штору посматривая. — Вот прямо сейчас и найду. А потом и все, что давно ищу, отыщу. Все потерянное найдется. Время терять, и время находить.

Колыхнулась штора одобрительно, сердце старушки колыхнулось в ответ.

«Никак из сна в жизнь вернулся Митя мой?» — чиркнула мысль в голове, заискрилась, загорелась огоньком надежды и радости.

Это ведь не сон? — спросила баба Римма вслух и ущипнула себя за локоть: «Сначала сладкая небесная вата, теперь это...»

Это все снег, — зашептала, — последний снег в этом году, с ним и пришли перемены. С неба...

Проверила фигуру за шторой — фигура на месте.

Вспомнила баба Римма, что видела фонарик мужа в «тещиной», в ящике с инструментами. На ощупь отыскала среди поржавевших сверл, молотков и напильников, встряхнула, как делал муж, «для утруски контактов», сдвинула вверх кнопку выключателя. Зажмурилась: «Только бы работал!»

Пластик фонарика согрел ладонь, тепло прошло сквозь кожу, попало в кровь, разогрело сердце.

Свет проник сквозь закрытые веки, распахнул их.

Необыкновенный золотой луч пульсировал, сверкал, отражаясь в дутом стекле банок с заготовками.

Баба Римма, задержав дыхание, повела лучом из «тещиной» в коридор. По обоям в синих кубиках — Митя выбирал сам, а клеили вместе, они все делали вместе, единой командой, одним целым. Ссорясь — тут же мирились; расставаясь на время работы — каждый вечер проводили как вечер первого знакомства...

Зеркало встретило свет яркой вспышкой. Баба Римма посветила на кухонный стол, в окно, где снег окончательно стер реальность до чистого белого листа.

Свет фонарика изменял. Оживлял. В его ярком пятне краски делались ярче, и сухие листики герани налились молодой зеленью в золотом ореоле, и кот Митя, попав в луч, волшебно преобразился, помолодел...

Свет в конце тоннеля, — шепотом, боясь спугнуть чудо, спугнуть сказку. — Луч разбудит сонное царство, отыщет потерянное, вернет забытое, исчезнувшее, мертвое...

Баба Римма остановилась в шажке от двери в зал. Воспоминания нахлынули жаркой волной, подкосились коленки, задрожали руки, губы, слезы выкатились из глаз, обожгли. В зеркале старушка увидела горячую брюнетку с огненным взглядом и алой помадой. Молодая красавица улыбалась — улыбкой, сражающей мужчин, время и пространство.

Баба Римма заплакала, закрыла глаза. Задрожал луч, скользнул по книжным полкам, по корешкам книг, статуэткам, семейным фотографиям... Застыл, вздрагивая в такт всхлипываниям, желтым пятном на потолке. Волшебным пятном — изменяющим, воскрешающим...

«Давай, Римма, приходи в чувство! — приказала она себе. — Не вздумай это снова потерять!»

Сладкий снег, — сказала, открыв глаза, и направила луч фонаря на штору.

По Дарвину

Самое страшное при выдирании зуба — это момент ожидания, когда распахнется дверь и нитка, привязанная одним концом к больному зубу, другим — к дверной ручке, сделает работу за стоматолога.

Мама сказала, на зуб у них денег нет. Папа подтвердил, добавил:

На пиво бы наскрести, еще ты со своими болячками! Десять лет, скоро рожать сможешь.

Мама засмеялась, стукнула шутливо папу по мягкому месту. Они больше не ссорятся, как начали вместе выпивать. После работы, конечно, уточняет мама всякий раз, как папа наливает ей в стакан пива.

Выпиваем, а не напиваемся, — говорит мама, — и утром не похмеляемся.

Зуб заболел из-за сухаря. Соня это знает, потому что ничего другого не ела в тот день. Это было в понедельник после школы. На обед мама оставила записку: «Соня! Картошки мало, она на вечер. Не вздумай жарить!!! Опять, как в тот раз, сожжешь все! Найди что-нибудь. Рис поешь и делай уроки. Целую. Мама».

Мама забыла: рис папа забрал с собой на рыбалку. «Папа у нас рыбаком работает» — так говорит мама и всегда при этом закатывает глаза к потолку. Как будто рыбак — это плохо. Мама работает вторым почтальоном на почте, в ее ведении целых три поселка. Их — Кирпичный, поселок Строитель и Китой.

У папы отобрали права за вождение в нетрезвом виде, папа перестал таксовать, начал злоупотреблять, рассказывает тетя Зоя, мамина старшая сестра. Она не любит ни маму, ни папу. Она любит совать нос в чужие дела — это уже папа так говорит. И добавляет: любит обращаться к Богу на «ты», называть Иисуса Христа «Христосик» и корчить из себя святошу.

Но Сонечке кажется, что тетя ее любит. Например, когда в первом классе родители оставили Соню на целый день и на ночь одну, а Соня по простоте душевной рассказала при встрече тете, та, недолго думая, пригрозила родственникам, что обратится куда надо.

В отдел опеки, например, или в комитет по защите прав ребенка. — У тети большой список.

И что это за воспитание?! — возмущается тетя, стоит ей увидеть Сонечку, «этого бедного ребенка, брошенного на произвол судьбы».

По Дарвину, — отвечает папа.

Тетя смотрит на родственничка, переспрашивает:

По кому?

Папа повторяет, и тетя плюет:

Тьфу! Пропадите вы вместе с ним, обезьяны! Только девочку не мучайте.

Что такое настоящее мучение, Соня узнала в понедельник. Вместо обеда — мамина записка, но в бабушкином мешке — так назывался кулек с сухарями — всегда можно выбрать не очень залежавшийся сухарик без черных жучков.

Удача обернулась болью. Соня откусила кусочек — и с хрустом черствого хлеба челюсть пронзила, до вскрика и слез, молния. Она мелькнула перед глазами, ударила в голову и осталась там ныть в районе левой щеки.

Подружка Лиза пришла по привычке, просто так, со своими хомячками. Соне было не до игр, не до Лизы и ее вонючей клетки с семейством грызунов. Лиза каждому зверьку дала кличку и умудрялась своих питомцев различать и разговаривать с ними.

Хочешь верь, хочешь не верь, но, когда у дедушки зуб болел, он хомяка Тимку к щеке прикладывал.

Соня поверила, попробовала.

Вытащили рыжего Тимку. Хомяк не сопротивлялся, прижался к больной щеке Сони, замер. Запульсировало под тельцем хомяка, вспотело. Но боль не проходила.

Лиза предложила попробовать хомячиху Марисабель. Соня сказала, само пройдет.

Трудности и боль нас закаляют, — повторила слово в слово папино выражение.

Хотела вставить: «по Дарвину». Но передумала.

Боялась она этого Дарвина и тихо, про себя, ненавидела, представляя его волосатым с головы до пят чудищем, которое только и знает, что приучать к самостоятельности и выживанию. Эти уроки Соня начала проходить еще до школы.

Надо бороться за свое пространство в этом мире сызмальства, — рассуждал папа.

Мама поддерживала:

Если бы нас с первых шагов научили, как за себя постоять, мы бы так не жили.

И Соня спрашивала:

А как?

Родители переглядывались:

Не! Так!

Мама и папа обожают восклицания, громкие слова и Дарвина. Все это любят запивать пивом с мужским характером. Такова цена примирения. Раньше ругались по поводу и без, дело шло к разводу. Тут и случилась акция в ближайшем магазине: «Купи два литра пива с мужским характером — третий литр получи бесплатно».

В нашей семье я одна с таким характером, — решительно приняла участие в акции мама.

Но папа тоже принес три пластиковые бутыли с ярко-красными этикетками, как глава семьи.

Шесть литров, какая-никакая халява. Забросили крики о разводе за шкаф с посудой, где странным образом исчезало все, что Соня туда ни пихала. Проверяла сто раз: фантики от конфет, спичечные коробки, недоеденный кусок хлеба, сломанная шариковая ручка, вырванный лист с ошибками из тетради по русскому — все пропадало бесследно.

«Вот бы и Дарвина туда!» — мечтала Соня.

Мечты, их не слышат ни папа, ни мама. В мечтах можно запросто изжарить всю картошку до черных головешек, израсходовать все подсолнечное масло, послать Дарвина за хлебом и наказать ремнем, когда он купит вместо «дарницкого» сладкий батон. В мечтах не надо постоянно быть напряженной и ждать новых выдумок родителей.

Папа — любитель привязываться по пустякам и создавать проблемы из воздуха. Для папы Соня в свои девять с половиной лет должна уметь делать «как минимум все».

Все и еще маленько, — добавляет папа. — И шить, и крестиком вышивать, как бабка-покойница. Ладно, стирает машинка за тебя, тогда на тебе посуда. Поели — вымой. Для чего, думаешь, детей заводят?.. Вырастишь вот своих, еще похлеще будешь их напрягать, помяни мое слово!

«Не буду», — говорит про себя Соня.

А папа строчит записку в пивной ларек с просьбой продать дочери полторашку светлого.

Если спросят, папа ногу сломал.

Соня и без уточнений знает, что сказать. Наученная. По Дарвину. Если надо, она с легкостью заплачет или рассмеется. Главное — добиться своего.

В среду на уроке рисования учительница спросила:

Соня, почему это ты не рисуешь вместе со всеми?

И хотя у Сони болел зуб — но без флюса как докажешь? — она сказала, что невыносимо ноет рука, словно запястье кто выворачивает, хоть караул кричи. Всхлипнула, заученно тряхнув головой, прикрыла челкой глаза, неслышно заплакала. Ну совсем-совсем не хотелось ей рисовать дурацкий, никому не нужный чайник...

Учительница испуганно осмотрела кисть, сказала, чтобы Соня по дороге домой зашла к медсестре. Соня пообещала, конечно, — и, конечно же, не зашла.

Таблетки от боли, что давала мама, помогали уснуть. И снились Соне Дарвины. Они выбирались из ярких подарочных коробок, точно таких, о которых она мечтала, чтобы когда-нибудь кто-нибудь преподнес ей подарок в такой вот коробочке... Черные, жуткие, похожие на горилл монстры выбирались, выскакивали... Крича и корчась, они гнались за Соней, и она нигде не могла спрятаться. Разве что в одной из ярких коробок?.. Она так и делала: забиралась в похожую на гроб коробку с красными лентами и желтыми бантами, но сильные когтистые лапы хватали ее, тащили из укрытия и швыряли на пол кухни:

Знай свое место!

И прямо лицом в чашку с похлебкой и сухарями. Сухари царапали щеки, и крошки забивали глаза.

Дарвины превращались в зубы с ранами запущенного кариеса. Зубы крошились, куски падали прямо на Соню, и она поднимала руки, чтобы хоть как-то защититься, и понимала, что тоже крошится. Пальцы сыпались на пол...

Соня видела этот сон третий раз — и каждый раз, просыпаясь, говорила:

И пусть так будет! Придут мама и папа домой, а вместо меня — горстка крошек. Вот тогда они поплачут! Пожалеют, что так со мной обращались... А я полюбуюсь на них, как они будут страдать и кого хоронить. От меня-то всего ничего останется, в спичечный коробок поместится... Пусть им будет стыдно! Опозорятся пусть. Похороны спичечного коробка. Ха-ха...

Мечтала Соня, мечты придавали силы, за спиной возникали крылья, в точности как у бабочки.

Да, я бабочкой буду летать над своей крохотной могилой и смеяться над ними. Над папой, над мамой — во все горло и так громко, как могу. И никто мне не запретит, не скажет «тише будь!» или «заглохни!».

Зуб разбивал мечты в крошку. Начиналось с легкой ноющей боли, но в считаные минуты боль разрасталась до желания лечь и взаправду умереть. Соня ложилась на пол, потому что там прохладно, прижималась больным местом к линолеуму. Тетя учила молитве святому Антипе, усмиряющей зубную боль, но Соня не помнила ни строчки.

У папы были свои методы лечения. Сначала он дал Соне затянуться сигаретой и внимательно следил, чтобы она, набрав полный рот дыма, не вздумала его проглотить. У Сони получалось не всегда, но до второй сигареты дело не дошло: зубная боль утихла. В среду, когда ни мамины таблетки, ни сигарета не помогли, папа налил стакан крепкого пива и добавил, что лучше бы это была рюмка водки.

На раз бы водка всю боль убила.

Пиво подогрели у горящей конфорки. Первые глотки Соня старалась не глотать, держать на больном зубе. Не получалось. Допив стакан, Соня захотела в туалет и там уснула на унитазе, со спущенными шортами.

На четвертый день, получив четвертую двойку по математике, Соня просунула карандаш к больному месту и изо всех сил сжала зубы. Папа бы назвал этот метод «клин клином».

Соня, это что еще такое?! Тебе мало двойки, что ли, я не пойму? — возмутилась учительница.

Соня вытащила окровавленный карандаш, и боль ответила за нее:

Да пошла ты...

Мама, может, и не одобрит такой ответ. Но папа, Соня была уверена, наверняка скажет: «По Дарвину».

Учительница раскрыла рот, но долго ничего не могла из себя выдавить. Класс терпеливо и завороженно притих.

Завтра жду твоих родителей у себя.

Лиза не могла наговориться, придя после школы со своими питомцами. Она трещала без умолку, что это шок, и еще — что это конец.

Надо сказать, что у тебя зуб уже который день болит, и тебя простят.

Соня не слушала, Соня искала сигареты. Нашла недокуренную в пепельнице, тут же подожгла от плиты, затянулась.

Широко распахнув глаза, Лиза наконец замолчала.

Соня докурила до бычка, сплюнула по-отцовски в пепельницу.

Что это с твоим хомяком? — показала пальцем на клетку.

Подружка бросилась к братьям меньшим и несколько минут спустя диагностировала травму у рыжего Тимки.

Наверное, упал с домика и лапку сломал, — хныкала Лиза и больше не вспоминала про конец света для Сони.

Час слез и вопрошания, что же делать. Соня решила действовать по Дарвину:

Мы его должны утилизировать. Он теперь неполноценный хомяк и будет мешать жить другим хомякам, своей жене Мире...

Марисабели, — поправила Лиза, вытирая слезы.

Ей будет мешать больше всего, поверь мне. Я знаю, как это — жить с болью...

Лиза поверила, вытащила раненого хомяка, отдала подружке:

А может, он еще поправится?..

Соня покачала головой:

Не думаю. Смотри, он глаза даже не открывает, так ему больно...

И-и-и... — затянула Лиза погребальную песнь.

Соня решила не медлить — как бы сказал папа, раз-два и готово, — стащила с табурета подушку, накрыла ею не сопротивлявшегося грызуна, придавила обеими руками. Сказала тихо:

Ты бы пока сбегала, принесла коробку от той куклы, что тебе подарили на день рождения.

Золотую? — всхлипнула и икнула Лиза.

Золотую. Давай скорей! Мы в нее Тимку положим.

Лиза вернулась меньше чем через десять минут. Соня уже два раза поднимала подушку, проверяла состояние хомяка. На третий раз увидела, что Тимка замер и не дышит.

Коробка слишком большая для хомячка, решила Соня и предложила обменяться. Ее коробка из-под обуви больше подойдет, убедила она Лизу и спрятала ту, что была обернута в золотую бумагу, под кровать.

Хоронили за домом, в лесочке у железной дороги.

Зуб напомнил о себе новой оглушительной болью. Заложило уши, поплыло перед глазами, и Соня оставила Лизу оплакивать потерю в одиночестве.

Приобретение нисколечко не утешало, а ведь так долго хотела иметь такую вот коробочку, а эта еще и с переливающимися радужными звездочками...

Пятница для мамы с папой была священным днем, и новость о том, что их вызывают в школу, разозлила родителей.

А куда ты ее послала-то? — в десятый раз переспрашивала мама, подливая себе пива в кружку.

На три буквы послала. — Папа пришел с рыбалки уставший, еле на ногах стоял — сказал, это от солнечных бликов на воде, — но проспался и вечером, к приходу мамы, был весел и говорлив. Не давал дочке и рта раскрыть. — Пусть, ничего. Сходим, значит, пообщаемся. Дочь постояла за себя.

Хорошо, постояла. Но что ей учительница сделала? — не успокаивалась мама, захмелев. — И возрастной разрыв тоже надо учитывать. Она соплячка, а училке под пятьдесят!

Ну... — мычал папа, а это значило, он теперь принимает сторону мамы и Соне грозит наказание. По Дарвину.

Вот за это ты будешь ходить с больным зубом еще неделю! — Мама всегда находила жестокие способы воспитания. — Тут угол и ремень уже не помогут, устарели.

Папа мычал.

Мама говорила, запивая каждое слово пивом с мужским характером:

Ты у нас самостоятельная девочка, могла мозгами пораскинуть. Про себя обматерить ее или вообще сдержаться. Сильный не тот, кто может послать на три буквы, а тот, кто промолчит. Месть — штука такая. Собака, которая гавкает, никогда не укусит, это ясно как белый свет...

Соня стояла у стола, за столом перед бутылью с пивом родители выносили приговор, а Соня не знала, как удержать крик, потому что терпеть боль становилось все труднее. Глаза жгло слезами, зуб стал больше головы, и осталось одно желание — схватить молоток папы и разбить все зубы в крошку... Весь рот. Все лицо.

От таких кровавых мыслей, что брызнули на кухонный стол, испачкали родителей, стены, пол, Соне на мгновение стало смешно. Она хихикнула.

Тебе, как я посмотрю, весело?

От громкого голоса мамы зазвенело в ушах. Уши, по ощущениям Сони, распухли и болели, как болел нос и губы...

Рот не слушался, и Соня не смогла ничего сказать, не смогла даже пискнуть, выдохнула и снова представила, как бьет по зубам молотком.

Мама уже рассказывала папе полушепотом, что может попробовать вскрыть посылки, передачи для зэков.

По три посылки в день, бывает, принимаем, — шептала, озираясь. — А там... Чего только им не посылают, этим ублюдкам! Можно незаметно вытащить что нужно, все равно никто не проверит...

Папа кивал, добавлял:

Преступники, с ними по Дарвину поступать надо. Смертную казнь — и никаких разговоров!

Смертная казнь. Соня попятилась от стола. Мама продолжала шептать, мечтать... Какие у нас разные мечты, думала Соня, а глазами искала молоток. Вот картофельная колотушка, половник, скалка для теста... Она примеряла каждый предмет к зубам, мысленно била всем, что попадалось на глаза: железной теркой, мясорубкой, дуршлагом, разделочной доской...

Боль перекрасила занавески на окне в кухне, обои и полотенца. Цвета стали ярче, ядовитее, резали глаза, ослепляли. Пахли... Соня сдерживалась, чтобы не стошнило от сладкого запаха красной скатерти и терпкого привкуса яичной скорлупы. Мама собиралась варить яйца, но решила, что сделает это, как допьет еще и еще один стаканчик пива.

Штопор — им Соня проделала дыру в щеке. Вилкой подцепила больной зуб и на раз выковыряла негодяя из десны.

Кровь повсюду, и облегчение, и...

Вечер четверга в одно морганье стал вечером пятницы. Соня не может вспомнить, ходила ли она в школу. И почему от нее так плохо пахнет, будто она описалась?..

На кухне мама громко говорит папе, что звонила мама Лизы и сказала, что Соня убила их хомяка.

Задушила подушкой! — кричит мама, и от ее визга лопаются барабанные перепонки.

Соня оглохла, она больше не слышит, что там, на кухне, за закрытой дверью.

На ней вчерашняя футболка и шорты, в руках катушка с нитками. Соня механически, по памяти, по бабушкиному рецепту накидывает петельку на больной зуб. Второй конец нитки привязывает к дверной ручке. Мама часто после пива бегает в туалет — значит, Соне ждать недолго.

Чтобы не потеряться во времени, Соня считает:

Раз, два, три...

Считает про себя или вслух, не понять: в голове шум, до боли похожий на радиопомехи — треск, щелчки, вой...

...Двадцать девять, тридцать...

Папа говорил: «Ты все должна делать сама». Сама Соня научилась завязывать шнурки, после того как два раза упала, сломала нос и выбила передний зуб. Научилась считать сдачу до копеечки, но сперва получила сто двадцать две затрещины от обоих родителей. Включать и настраивать на режим деликатной стирки стиральную машинку, снимать показания электросчетчика, подрезать челку и секущиеся концы волос, нарезать овощи соломкой и хлеб уголком... Никогда не жаловаться и жить по Дарвину.

...Сто три, сто четыре, сто пять...

Мама дала в руки картошку с таращившимися на Соню бледно-желтыми глазками, сказала: «Как хочешь, так и ешь». Так Соня научилась готовить. Вставала сама по будильнику, жарила себе яичницу, гладила форму. Сама. Самостоятельно. По Дарвину.

...Двести семьдесят семь...

В глухоте куча плюсов, уверена Соня, но не сейчас. Она стоит перед дверью с открытым ртом в ожидании спасения и прислушивается, когда уже мама захочет в туалет, а еще лучше — папа: он всегда распахивает дверь с размаху.

Триста.

К боли привыкаешь, сродняешься с ней. День-другой — и вы неразлучные друзья, словно знаете друг друга с пеленок...

Четыреста.

Мечты — боль изменила и их, извратила, искромсала. Вместо молотка у Сони хирургические приборы с крючками и иглами. Скальпели вскрывают десну прямиком сквозь щеку и вспарывают лицо от подбородка до лба...

Пятьсот.

Соня не может моргнуть и оказаться в субботе. А так бы она моргала до самой дряхлой старости, до смерти...

Соня моргнула. Не получилось. Надо действовать. Самой. Самостоятельно. По Дарвину.

На линейку в первый класс она пошла одна с букетом увядших гвоздик...

Соня отступила от кухонной двери, нитка натянулась. Боль в ненавистном зубе отозвалась, увеличилась, стала ростом с Соню, стала Соней. Боль отделилась. Прошла по нитке к ручке и дальше, сквозь дверь. Боль прошла на кухню.

За столом в окружении пустых стаканов и кружек спали напротив друг друга уставшие родители. Мама прижималась щекой к клеенке на столе, потом у нее долго не сойдет отпечатавшийся рисунок в цветочек. Папа спал, уронив голову на тощую грудь, с повисшей слюной на губах.

Яйца, приготовленные к варке, шесть штук, раскатились по столу, одно грозилось упасть на пол. На плите требовательно гудела зажженная конфорка с кастрюлей, в которой выкипали остатки воды.

Боль отставила кастрюлю, обожгла подушечки пальцев — да, боль тоже может чувствовать боль... Пригнулась, набрала, сколько вместили легкие, воздуха, задула пламя.

В тишине кухни едва различимо противное шипение газа вперемежку с сопением и похрапыванием.

Уходя, боль прикоснулась к яйцу на самом краю стола. Яйцо разбилось об пол с противным хрустом.

Смертная казнь — хрустнуло яйцо.

И снова через дверь, по нитке, сквозь девочку с открытым ртом и дрожащими губами, дальше в детскую комнату и под кровать: там коробка в подарочной, золотого цвета, бумаге со звездами. Боль укрылась там. Нырнув в прохладную темноту коробки, боль притихла, притворилась, что прошла. Умерла.

Соня бросила считать на тысяче триста девяносто семи. Она видела, как боль прошла на кухню и как потом, довольная, укрылась в ее комнате...

Соня знала: ей никто не поможет. Сама. Даже боль оставила ее разбираться в одиночку, самостоятельно.

Слабый должен дать дорогу сильному. Отступить. Должен умереть.

Самое страшное при выдирании зуба — это момент ожидания, когда распахнется дверь...

Соня резко дернула головой. Воздух раскалился, нитка свистнула, натянулась, лопнула.

Дверь на кухню беззвучно открылась.

100-летие «Сибирских огней»