Вы здесь

Несовпавший (Анатомия самоубийства)


Алексей ГОРШЕНИН

НЕСОВПАВШИЙ
(Анатомия самоубийства)

Повесть



Не жить случилось — доживать
в срамной борьбе за выживанье…
А тут без тяги торговать,
да воровать, да предавать
никчемны прочие страданья.
Н. Созинова

О его смерти первым узнал и оповестил рыжий эрдель из квартиры напротив. Начиная со вторника, с первой утренней прогулки, пес, вместо того, чтобы как обычно, пулей нестись вниз, на улицу, садился вдруг на коврик у порога соседской двери и начинал выть. Хозяин с трудом стаскивал собаку с места, и она, испуганно озираясь чуть ли не на каждом шагу, продолжала подвывать и всхлипывающе взлаивать до самого выхода из подъезда.
Так продолжалось и день, и два, и три…
Наконец хозяин эрделя сообразил, что здесь что-то не так, и вызвал кого следует.
Слесарь с дворником в присутствии участкового и соседа напротив взломали дверь (благо в их доме оставалась она, наверное,
одна такая — не сверхпрочная бронированная, которую можно только фугасом свернуть, не с суперзамками и хитроумными запорами, а самая обыкновенная, навешенная еще четверть века назад строителями, оргалитовая дверь), вошли внутрь и сразу же почувствовали тошнотворно-сладковатый трупный запах.
Хозяина квартиры обнаружили в ванной. Захлестнутая на шее петля из бельевой веревки была привязана к трубе полотенцесушителя, а сам хозяин, полуседой долговязый мужчина средних лет, худой и лицом, и телом, висел, неловко подогнув ноги и опустив руки по швам. Дно ванны поблескивало желтоватой лужицей. Запах мочи мешался с духом начавшегося тления.
Участковый осторожно дотронулся до повешенного и тут заметил в нагрудном кармане его рубахи сложенный вдвое клочок бумаги. Развернув его, участковый прочитал:
«Уходя, никого не виню. Просто не совпал с этой жизнью».
И все.
Участковый в недоумении повертел записку, повернулся к слесарю и, сунув ему бумажку, спросил, будто тот знал наверняка:
— Чего это он?
— Жить, поди, устал, вот и… — мрачно поскреб щетинистый подбородок слесарь.
— А кто он?
— Сосед мой, Николай
Федорович… Перевалов, кажется, фамилия, — с готовностью сообщил стражу порядка хозяин эрделя.
— Чего-то я его не припоминаю… — наморщил лоб участковый.
— Он недавно в нашем доме. С год, наверное. После размена квартиры. Очень тихо жил, сам по себе, незаметно, — сказал хозяин эрделя.
— Потому и не запомнил, коли не пил человек, не скандалил, не хулиганил, не судился, — заметил участковому дворник.
— А за ним ничего такого не водилось? — с сомнением покрутил в воздухе растопыренной пятерней милиционер.
— Не много я с ним общался, но, по-моему, вполне приличный интеллигентный человек, — возразил хозяин эрделя.
— А чем он занимался? — спросил участковый.
— Когда-то вроде в каком-то КБ работал, потом — кто его знает… — пожал плечами сосед и добавил: — И кто только сейчас чем не занимается! Чем раньше, может, и не приснилось бы.
— Зачем же тогда он, интеллигентный человек, в петлю полез? — ни к кому конкретно не обращаясь, задал вопрос участковый.
— Так пишет же: не совпал, — напомнил о записке слесарь. — Не сумел, значит, к нынешней жизни приспособиться.
— К ней, заразе, пожалуй, приспособишься, ежели утром встаешь и не знаешь, что будет вечером, — проворчал дворник.
— Ладно, — вздохнул участковый. — Сообщим в отделение и в «скорую» да будем оформлять. Надо бы родственников известить. Есть у него кто-нибудь? — спросил он, выходя из ванной.
— Этого я не знаю, — развел руками сосед.

1

Нельзя сказать, что жизнь Николая Федоровича Перевалова пошла под уклон внезапно. Он, во всяком случае, какого-то особого переломного момента в ней не помнил. Вроде катилось все себе обычным заведенным порядком: школа, вуз, молодой инженер-электронщик в проектном «ящике», работающем на оборонку и космос, и два десятка лет неспешной карьеры от стажера до ГИПа (главного инженера проектов). Утром — на службу в переполненном транспорте, вечером тем же макаром — домой. В промежутках — вороха «калек» и «синек» с чертежами, «пояснительных записок» и служебных циркуляров, которыми постоянно был завален рабочий стол, вечный домоклов меч производственного плана над головой, летучки и профсоюзные собрания, анекдоты и
треп в курилке, праздничные демонстрации, ну и, конечно же, с несокрушимой регулярностью выверенного электронного механизма — аванс, получка, прогрессивка, венчавшие творческий труд многочисленного коллектива.
Похожей жизнью жили родители Перевалова, такие же итээровцы, несметное число других людей самых разных возрастов и профессий вокруг, а потому казалось, что она столь же естественна и незыблема, как и звездное небо над головой.
Но, как известно, даже расположение звезд на небе меняется — что уж тут говорить о жизни человеческой…
То, что жизнь становится другой, Перевалов почувствовал далеко не вдруг. Хотя лучше бы уж сразу швырнули в водоворот: выплыл — молодец, нет — такова твоя планида.
В том-то и дело, что невообразимых размеров плот их страны, название которой умещалось в аббревиатуру из четырех букв, связанный из бревен и бревешек «республик свободных», краев и областей, долгое время сплавлявшийся туда, где вроде бы лежала земля обетованная «равенства и братства», курс свой сменил не сразу.
Скорее
всего, кормчие и лоцманы поначалу просто проморгали нужный поворот, а потом, когда заметили впереди на пути нешуточные пороги и поняли, что мимо никак не пронесет, стали уверять всех, что нет ничего страшного, а есть новый курс к земле еще более лакомой, где всем воздастся по уму и таланту и даже сверх того, только вот на нем возникли некоторые естественные преграды, которые, зажмурившись, и очередной раз покрепче затянув пояса, надо преодолеть.
Начавшиеся перемены не обошли и КБ, где работал Перевалов. На одном из партсобраний пришел черед и Николая Федоровича держать отчет в том, как он перестраивается в связи с новыми условиями (как делали до него и другие сослуживцы). Но вместо того, чтобы, как и они, потолочь воду в ступе, Перевалов честно сознался:

Извините, товарищи, но я никак не пойму, куда и зачем я должен перестраиваться. Я плохо работаю? Делаю что-то не так? Скажите тогда — что? А может, я — пропащий алкоголик, хулиган, аморальный тип?..
Собрание
безмолвствовало. Ничего плохого коллеги про Николая Федоровича сказать не могли. Специалист классный. По работе — только благодарности да премии. На Доске почета висит. Но главное — действительно работает, а не отрабатывает, как некоторые. Душа в деле чувствуется. Да и в общении мужик нормальный: ровный, доброжелательный; едва ли у них в КБ найдется человек, который бы на него зуб имел. В порочащих его связях тоже вроде не замечен. Но даже если и ускользнул от всевидящего ока общественности какой-нибудь производственный романчик — велика ли беда! Хотя и не бабник, но мужчина он привлекательный. Женщины охотно подтвердят. И рост есть, и стать. Лицо, правда, обыкновенное, не особо запоминающееся. В толпе мимо пройдет — и внимания не обратишь. Ну, так с лица ж воду не пить…
Так что, как ни крути,
а ведь прав, наверное, Перевалов: какая нужда ему перестраиваться? Ну а поскольку та же крамольная мыслишка относительно себя любимого тлела-шаяла, готовая вот-вот разгореться, внутри почти каждого из присутствующих, парторг, чутко уловивший это настроение, решительно взял инициативу на себя.
Язык у него был подвешен, запудрить мозги умел, потому и комиссарствовал в КБ который уже год.
Ты, Перевалов, говорил он, не понимаешь сути текущего момента. А суть заключается в том, что наша экономическая машина за многие десятилетия напряженной работы изрядно поизносилась и требует основательного ремонта всех узлов и деталей. Но для его осуществления надо переналадить в нужный режим работу обслуживающего персонала, то есть нас с вами, всего общества. Останавливать машину нельзя, ремонтировать придется на ходу. Отсюда сложность и ответственность задачи, которой нам надо проникнуться, — втолковывал неразумному Перевалову парторг.
Перевалов попытался представить себе некую громоздкую, непонятного назначения машину, внешне смахивающую на видавший виды комбайн, участвовавший во многих хлебных битвах. Вокруг, нещадно дымя цигарками, топчутся мужики в промасленных спецовках и, перебивая друг друга, думают бесконечную думу о капремонте. Дума эта облекается в многозначительное почесывание затылков, цокание языками, сокрушенное качание головами, ну и, разумеется, в густо проперченные ненормативной лексикой словесные потки. Главный же смысл ее, думы, укладывается в два непреходящих вечных вопроса-ответа: «Что делать-то, мужики?» — «Да хрен его знает!» И еще в одну фразу-надежду: «Вот приедет механик, он разберется…» Приезжает механик, ходит вокруг машины, чешет в затылке, сокрушенно вздыхает — до чего машину довели, матюгается, а когда спрашивают, что же с ней делать, разводит руками и произносит все то же сакраментальное: «Хрен бы его знал!» А машинешка все надсаднее чихает, кашляет, скрипит железными суставами, все жалобнее стонет, прося о помощи. А мужики продолжают топтаться возле больной и гадать, сколько ей еще осталось.
В одном из этих мужиков Перевалов увидел вдруг себя, и ему стало стыдно. Но тут же подумалось, что, наверное, куда больше стыдиться надо механику, не имеющего понятия, как ремонтировать машину...
Но вот чем иной раз Перевалов других «доставал», так это своей дотошностью, стремлением к исчерпывающей ясности.
Ну, хорошо, соглашался он с парторгом, машину ремонтировать надо. Но надо же знать — как. Чтобы
грамотно и толково, а не методом тыка все делать.
Это рассуждения сухого технаря-прагматика, — парировал парторг, — а общество живет по своим законам, и бывают моменты, когда надо сначала ввязаться в драку, а уж потом…
Перевалов хотел напомнить, что, в результате, стало с великим полководцем-императором, когда он однажды так же вот, на авось, «ввязался в драку», но раздумал. Парторг, наверное, выражал линию партии, а это штука гибкая, и вполне возможно, что завтра она вильнет в противоположную сторону. Пройдет очередная кампания, схлынет волна — и все вернется на круги своя. Будет прежняя жизнь и прежняя работа с очередными в разработке проектами, вечной запаркой со сроками, сверхурочными, производственными неувязками, а дома — жена и дочь с сыном, вырастающие из коротких штанишек, и, чтобы безоблачное их детство плавно перетекало в такие же отрочество, потом юность, надо еще больше вкалывать… Но работы-то Перевалов как раз не боялся. Была бы только она. А в том, что ему, занятому обеспечением
обороноспособности страны, человеку работа всегда найдется, Николай Федорович не сомневался.

2

Между тем, гул с порогов нежданных становился все явственней, уже и посверкивать впереди начало грозовыми сполохами. Но оглушительный гром еще не грянул — и мужик не перекрестился. А ветер крепчал, и все сильнее скрипели, расшатывались бревна в связках, особенно в крайних, словно пытались поскорее отделаться от надоевших пут и рвануть в свободное плавание. А некоторые звенья в носовой части под очередным порывом уже и оторваться успели. Их пытались поймать и силком вернуть на прежнее место, но не тут-то было — только щепки брызнули из-под багров да тучи новоявленных буревестников, невесть откуда взявшихся, гвалт подняли: «Караул! Спасайте свободу!
О, это сладкое слово — свобода!.. То, о чем не так давно и помыслить было боязно, сейчас говорилось без оглядки. И не только сказать, но и прочитать нечто когда-то запретное, уже было можно.
Перевалов жадно набрасывался на прессу, восхищался остротой материалов, смелостью авторов, а главное, тем, что до всего этого он
допущен, что ему это дозволено.
Но послабления для любителей чтения, зрелищ и вольных разговоров меркли рядом с действительно революционной новинкой: появились кооперативы — первые ласточки свободного общества.
То есть, конечно, они и раньше существовали, да только в густой тени, без вывесок и афиш. Тихохонько производили левый ширпотреб и тряслись денно и нощно, как бы не загреметь под фанфары правосудия. И вот — нате вам: шейте, ребята, трусы и рубашки, кормите-поите прохожий люд в своих забегаловках — не бойтесь ничего, вы в «законе».
Впрочем, кооперативы и кооператоры как-то быстро и
незаметно исчезли. Нет, не скончались скоропостижно, а просто сменили облик и вывески. Затянутые, словно когда-то большевистские комиссары в кожу, господа и дамы стали представлять в коридорах власти всякие-разные товарищества с ограниченной ответственностью и мало ограниченными спекулятивными возможностями, пришедшие на смену кооперативам.
У Перевалова в конторе тоже нашлись некоторые, решившие пуститься в свободное предпринимательское плавание. Однако воспитанная в старых коллективистских традициях институтская масса, и Перевалов в том числе, смотрела на них как на любителей легкой наживы, погнавшихся за длинным рублем. Пока. Потом, когда они, успев снять пенки, будут разъезжать на шикарных заграничных авто, строить себе особняки во всех частях света и небрежно похрустывать зелеными ассигнациями с портретом чужого президента, многие крепко позавидуют, что не рванули за ними следом.
Но это потом. А пока больше приглядывались, наблюдали через окошко телевизора, что там, у кормила власти и
вокруг, происходит.
А происходило то, что, наверное, и должно было произойти. Громкие вопли о свободе без конца и без края
вызвали эффект стремительно скатывающейся снежной лавины. Свободы захотелось всем и непременно. И все вдруг сразу осточертели друг другу хуже горькой редьки. Словно только и ждали момента, когда можно будет развестись и приняться за дележ имущества. Не успели оглянуться, как обсосанный суверенитетом плот стал похож на обмылок. Тут же, рядом, гордо и счастливо бултыхались его суверенные осколки, с которых свистели, улюлюкали, орали непристойности и плевали в сторону того, что еще осталось от когда-то «единого и нерушимого».
Случилось в это время Перевалову побывать в командировке в одном из новых суверенных образований, где находилось родственное по профилю НИИ, с которым они давно вели совместные разработки. Ничего отныне совместного, сказали ему там,
все сами. Да, но ведь основные наработки у нас в КБ, напомнил Перевалов. И сами с усами; если приспичит — свои не хуже появятся, — ответствовали. Зачем же велосипеды изобретать, да и дело как-никак общее, удивлялся Перевалов и слышал в ответ чуть ли не гневное: кончилось общее, теперь все отдельное и самостийное.
Еще сильнее пришлось засомневаться Перевалову в подобной самостийности, когда попал он чуть позже на другой суверенный осколочек, чтобы проведать давно живших тут, в краю шпрот и янтаря, стариков-родителей.
Сколько раз бывал здесь Перевалов! Наезжал по делам, проводил отпуска и никогда не чувствовал себя чужим. А теперь
нате вам — заграница!.. Ну ладно, он приехал-уехал, как-нибудь переморщится. А его старики-пенсионеры, а другие соотечественники, давно обжившие этот край и здесь оставшиеся? Как они-то должны чувствовать себя, став в одночасье незваными гостями, людьми второго сорта, чуть ли не оккупантами?
Ответов не находилось. На неуверенное предложение Николая Федоровича переехать к нему старики ответили категорическим отказом. Крепко вросли в янтарный берег. Не оторвать. Да и на материке чем лучше? Обременять сына, который и сам едва концы с концами сводит, не хотели, а судьба беженцев и переселенцев на их большой родине тоже незавидна.
Позже, когда беженцы со всех концов «ближнего зарубежья» и из «горячих точек» станут явлением до равнодушия и раздражения привычным, Перевалов по-настоящему оценит прозорливую правоту своих родителей.
А тогда он уезжал с янтарного берега с тяжелым сердцем, снедаемый черным предчувствием, что видит стариков своих в последний раз.
Предчувствие оказалось вещим. Через три года родители Перевалова тихо, один за
другим, сошли в могилу, а он, задавленный безработицей и безденежьем, даже не сможет навестить их могилки…

3

Лавина тотальной свободы тем временем с заоблачных высот докатилась уже до обывательского подножья, успев смять, разрушить и погрести под собой столько всего, что хватило бы на хорошую войну.
Теперь даже пейзаж городской напоминал местами картины послевоенной поры. Многие оживленные улицы и перекрестки превратились в клокочущие пестрые толкучки, на которые, казалось, вывалило все население.
Продавали, правда, не с себя последнее, а все больше импортное новье. От иностранных этикеток и наклеек рябило в
глазах, и думалось, что вот оно, изобилие, о котором столько мечталось и говорилось! Окорочка и сигареты, салями и пиво, электроника и тряпки на любой цвет и вкус со всего света!.. И никакого дефицита, очередей!..
А кругломорденький, с заплывшими поросячьими глазками, розовощекий лоснящийся экономист, захлебываясь от восторга, с телеэкрана обещал: «То ли еще при нашем любушке-рыночке будет!»
Практическое представление о панацее-рынке, который всех облагодетельствует, у Перевалова дальше той же толкучки и коммерческих ларьков пока не шло. Наверное, потому, что других ярких и заметных его примет и не наблюдалось.
Родная денежка стремительно превращалась в занюханного дистрофика, зато цены пухли, как от водянки, пугая обывателя все новыми нулями. Нули к зарплате прибавлялись куда медленнее, потому и покупать удавалось теперь только самое необходимое, остальное же изобилие можно было только пожирать глазами, как музейные экспонаты, которые не разрешалось трогать.
Перевалова поначалу это не особенно угнетало, хотя и закрадывалось что-то вроде обиды, когда на его глазах какой-нибудь юный пижон, еще и потрудиться толком не успевший, покупал вещь, о которой Николай Федорович и мечтать боялся ввиду ее непомерной дороговизны, и, рассчитываясь с продавцом, небрежно выдергивал из толстого, перетянутого резиночкой от бигуди, пласта одну крупную купюру за другой.
Жену Перевалова подобные сценки доводили до белого каления. А громоотводом становился Николай Федорович, не умевший, по ее убеждению, жить, зарабатывать и как следует заботиться о семье. Потому и прозябает в своем никому не нужном КБ в то время, когда некоторые разъезжают на иномарках и покупают женам норковые манто. Никакой гордости у мужика!..
Негодование жены Перевалов переносил спокойно. Ее мнение о нем и в другие-то времена было не намного лучше. Что уж говорить о нынешних! И кое в чем Перевалов с ней соглашался. В том, например, что так и не научился он держать нос по ветру, чуять за версту настоящую добычу и из любой ситуации извлекать выгоду.
А вот насчет гордости она зря… За то, что гордость у него есть, Николай Федорович мог ручаться. Только гордость его сейчас в КБ и держала. Гордость профессионала, твердо знающего себе цену и уверенного, что без него дело, которым он занимается, не обойдется. Тем более что и дело-то — не тяп-ляп, а для безопасности и мощи страны жизненно важное. Так было до сих пор, и Перевалову казалось, что так будет и дальше. И глубоко ошибался.
Кормчие громогласно и во всеуслышание объявили, что теперь опасаться больше нечего и некого, что враги перековались в друзей, а потому грозный, наводивший страх на недругов, бронепоезд можно переплавить на кастрюли, ложки, вилки и прочую кухонную утварь. Вскоре, однако, оказалось, что и ширпотреб почему-то проще (или кому-то выгодней) покупать за границей, и некогда привилегированная, ни в чем не нуждавшаяся оборонка сильно охромела, похилилась и все больше увязала в том незавидном состоянии, когда она уже и не богу свечка, и не черту кочерга.
Все это, разумеется, аукнулось и у Перевалова в КБ. Одну за другой стали сворачивать перспективные разработки. Исчезли премии,
прогрессивка, начались первые сокращения. В людях поселилось чувство тревоги и неуверенности.
И как не
тревожиться? Город оборонкой жил всегда, щит и меч куя, хлеб насущный себе ею зарабатывал.
Но
власти, как языческие шаманы, денно и нощно камлали: все путем, ребята, все катится, как задумано! Всего-то и делов — рухлядь убрать да новое поставить. Зато уж тогда заживем, ох и заживем!..
И вспомнилась Перевалову та странная машина, что возникла в его воображении, когда слушал он объяснения парторга о сути «перестройки». Все
так же толокся вокруг нее с размышлениями ответственный и полуответственный люд. Но ни о каком ремонте уже и речи не шло. О другом мараковали: как бы побыстрей да ловчей ее в утиль сбагрить, а взамен новую, заграничную приобрести. Находились и скептики. Не спешить советовали, подумать: может, иностранная машина для их условий и не годна вовсе. На них цыкали, махали рукой, демонстративно поворачивались спиной и затыкали уши. Денег на машину никак не наскребалось, но продавцы забугорные входили в положение, обещали — в кредит, под залог имущества, за умеренные проценты. Подумаешь, кабала! Не впервой — потерпят! Зато появится возможность на сверкающем лимузине по мировому сообществу раскатывать. Да и подаяния легче собирать будет…
Между тем, возле старой машины шустрые пронырливые людишки замельтешили. Хоть и обветшала машинешка, но много еще можно с нее полезных для себя вещей поиметь. И пока высокое начальство судило-рядило, как и что с машиной делать, проворные жуликоватые ребята свинчивали с нее то одно, то другое. И сбагривали желающим.
Иной раз нечто очень даже экзотическое и специфическое. А кое-что и такое, за что во времена оные очень даже запросто можно было до конца жизни оказаться «без права переписки». Во всяком случае, приборы ночного видения, которые изготовлял соседний завод, на городской барахолке продавались запросто. А однажды в рекламном объявлении Перевалов прочитал: «Продается подслушивающее устройство «Шалун». И поразил даже не сам факт продажи явно не предназначенной для рядовых обывателей вещи, а то, что объявлялось об этом открыто, без всякой боязни и утайки.
«Так ведь скоро и ядерные боеголовки начнут каждому встречному предлагать», — изливал по поводу этого Перевалов свое негодование жене и слышал раздраженное: «Ну и пусть! Люди, чтобы жить нормально, на все готовы. Один только ты — ни украсть, ни посторожить…»
Чисто бабская логика, старался не обижаться
на выпады супруги Перевалов. Но все чаще, просматривая прессу и глядя на телеэкран, с удивлением обнаруживал, что сплошь и рядом подобным образом рассуждают и государственные чиновники, и народные избранники, готовые, похоже, ради своих личных, семейных или клановых интересов пуститься во все тяжкие.
Продавалось и покупалось теперь все что угодно: движимое и недвижимое, рукотворное и нерукотворное, неживое и живое. Все дозволялось, ничему не было запрета. И толпа свежеиспеченных нуворишей вершила дело с алчностью, которой позавидовали бы их серые четвероногие собратья.

4

В Переваловском КБ, где
госсобственность, в виде древней канцелярской мебели, кульманов и сейфов, почти никакой ценности не представляла, купить-продать, кроме мозгов и идей, было нечего, а цена на этот товар падала. Стала запаздывать зарплата, которая, в свою очередь, не поспевала за ценами. Люди начали разбредаться кто куда. Классные инженеры и конструкторы подавались в шабашники, «челноки», торговали в ларьках.
Перевалову тоже бы подсуетиться, попытаться поймать ветер свободного предпринимательства в свои паруса (и жена его на это все время подталкивала)
,а он, осел упрямый, продолжал чего-то выжидать, на что-то надеяться. Чудилось ему, что всю эту образовавшуюся в последнее время накипь вот-вот сдует, проступит опять чистая вода, и можно будет, не разменяв, не растеряв себя в нынешней горячей лихорадке будней, продолжать, как и прежде, заниматься своим, однажды выбранным в жизни делом, в котором только и возможно проявиться по-настоящему, ощутить собственные нужность и полноценность и вне которого просто немыслимо себя представить.
Надежды, однако, не сбывались. За бурлящим порогом спокойной чистой воды не было. Да и кормчие, похоже, понятия не имели, где она. Оттого, наверное, бросив кормило и пустив и без того изрядно потрепанный плот на волю стихии, они схватились за грудки с извечным: «А ты кто такой?»
Разборка проводилась в лучших революционно-гангстерских традициях: с баррикадами, штурмом чиновничьих цитаделей и фортпостов связи, а так же (на зависть мелкой мафиозной шушере и в утеху жадной до зрелищ обывательской сволочи) с крутой орудийной пальбой, изрядно подкоптившей белоснежный дворец ретроградов и возвестившей миру о полной и окончательной победе «свободы и демократии».
Уж чего-чего, а свободы нынче хватает, — полагал Перевалов и опять ошибался.
Лупившие по белому дворцу танки заодно снесли напрочь и плотину ограничений и запретов. Вал необузданной свободы, ломая всякие и всяческие устои, срывая с цепей темные страсти с подлыми страстишками и печати табу, накрыл обывателя с головой. Он вымывал из обывательских ям и закутков старую грязь, с удвоенной силой и яростью забивая их новой…
Свобода смыла запреты, и изголодавшиеся на скупом идеологическом пайке рыцари пера, камеры и микрофона бросились наверстывать упущенное. Газеты теперь, не в пример ранешному, читать было занимательно, но жутковато.
«Судью взорвали вместе с собакой…», «Дзюдоистку зарезала родная мама…», «Голову девчонки пацаны носили с собой…», «Бандиты коллекционировали пальцы…», — взахлеб кричали газеты. «Развод при помощи киллеров…», «Афганца утопили в озере…», «Огород в стиле концлагеря…», «В морге есть что украсть…», «Блеск и нищета бомжей…», — смаковали они. «Награда нашла героя в тюрьме…», «Покойники — неплохая штука…», «В трупе передатчик не найден…», «За беса мстят мечом и огнем…», «Не дурак, не маньяк, а так…», — деловито сообщала пресса. Некогда кукольно розовый глянец на ее физиономии сменился гепатитной желтизной.
Перевалова пугали кризисом, катастрофой, стоящим буквально за дверями апокалипсисом, убеждали, что вообще всем им осталось жить полтора понедельника, если немедленно не одумаются, не укусят себя за локоть, не схватятся за голову и не придумают наконец что-нибудь.
«Придумай что-нибудь, придумай что-нибудь!..» — истерично заклинала в тон всей этой пугательной вакханалии их главная поп-дива.
Но почему-то ничего ни у кого не придумывалось, хотя оракулов, астрологов, колдунов, прорицателей, записных спасителей отечества расплодилось несть числа.

5

Как-то забрел Перевалов на встречу с кандидатом в депутаты по их округу. Им, к великому удивлению Николая Федоровича, оказался его бывший парторг. Из КБ он давно ушел, отчалил в неизвестном направлении, и вот неожиданно выплыл — теперь уже в качестве претендента на депутатский мандат.
На собрании парторг-кандидат пространно распространялся о том, что надо не щадя живота двигать реформы, бороться за панацею-рынок, что некогда общее-ничье сегодня, слава Богу, индивидуальное-свое и теперь все они — хозяйчики и кузнечики своего счастья, что надо вперед и выше, а заграница обязательно поможет…
Перевалов слушал его с тоской и стыдом. И не оттого лишь, что парторг-кандидат пережевывал обрыдлую политическую жвачку. Он и раньше-то откровенным начетчиком был. Куда больше угнетало Перевалова его хамелеонство. Всего несколько лет назад доблестный парторг, вдохновенно пламенея партийным кумачом, призывал к заоблачным вершинам равенства и братства. А теперь…
Впрочем, парторг и сегодня твердо знал, что лично ему будет очень даже неплохо, нисколько, по крайней мере, не хуже, чем вчера. Надо лишь вовремя усвоить новые правила игры. А их он, не сомневался Перевалов, успел усвоить.
А ведь когда-то они были членами одной партии. Правда, в отличие от парторга, Перевалов никогда не рядился в тогу правоверного партийца. Он и в партию-то попал, можно сказать, случайно. Точнее даже — по расчету. Появилась однажды в КБ вакансия главного инженера проектов. Начальник отдела порекомендовал Перевалова. Руководство не возражало. Одна загвоздка: на должности такого уровня необходимо иметь партбилет. Хорошего специалиста Перевалова на менее ценного, но партийного, руководство менять не захотело, а потому предложило Николаю Федоровичу самому вступить в партию.
Вступал он с надеждой: стерпится — слюбится. В любовь не переросло, но стерпелось. И жил он с ней, с партией, как и с женой, честно и добропорядочно, хоть и по изначальному расчету: аккуратно платил взносы, ходил на собрания, политучебу, выполнял поручения…
Когда ее лишили руководящей роли, Перевалов обрадовался, что снова свободен. Но бросать камни вслед, устраивать сожжение партбилетов, обзывать фашисткой и супостаткой, расписывать журналистам, как партия его гнобила, да и вообще поливать грязью — не стал. Хотя мог бы и вспомнить что-нибудь не совсем приятное. А партбилет так и остался валяться в ящике письменного стола…
Нарисовав общую картину ожидаемого рыночного благоденствия, парторг-кандидат обрушился на тех, кто мешает его созданию. Крайними оказались местные власти, которых парторг отругал за нерадивость и бездарность, обвинил в коррупции, прозрачно намекнув, что у него на всех найдется сколько угодно отборного компромата, который он обнародует, лишь только наденет на себя бронежилет депутатской неприкосновенности. После чего парторг горячо заверил присутствующих, что сделает все возможное и невозможное, чтобы результаты реформ золотым дождем пролились на каждого господина-гражданина, и стал горстями швырять в зал обещания.
Аудитория вдыхала эти эфемерные обещания, как фимиам, и радостно рукоплескала. Перевалову она напоминала сейчас алкаша в той редкой стадии, когда даже от запаха спиртного он начинает ловить кайф, теряя последние остатки разума. Парторг «спаивал» аудиторию обещаниями, а она — что больше всего удивляло и убивало Перевалова — даже не пыталась поинтересоваться, как же он намерен их выполнять.
Бывшего парторга Перевалов знал не один год. Как человек дела он в их КБ не котировался. Очень средненький был инженеришка, в серьезной работе ни то, ни се. Усердием и трудолюбием тоже не отличался. Зато всякие демагогические штучки ему куда лучше удавались. Потому и сбагрили с легкой душой, как только подвернулся случай, в общественные сферы. Сначала в профсоюзе подвизался, потом парторгом выдвинули. Лишь бы у занятых делом людей под ногами не путался. И за всю жизнь тип этот ни одной проблемы самостоятельно не решил. А тут — на тебе! — судьбы тысяч и тысяч людей клянется к лучшему изменить, чуть ли не по щучьему велению все к общему удовольствию устроить! Как?
С этим «как?» и подошел Перевалов после собрания к бывшему парторгу.
— Да никак! — цинично рассмеялся тот. — Сейчас важнее понравиться, запомниться. А обещания… Электорат любит обещания. Они его возбуждают…

6

Жалкий актеришка! — возмутился тогда внутренне Перевалов, но тут же ему и подумалось, что классическое «Вся жизнь — театр» перестает быть метафорой и обретает смысл почти буквальный и тотальный. Везде шло большое и малое лицедейство. От президентских и парламентских дворцов до папертей с нищими.
В президентских апартаментах Перевалову бывать не доводилось, но с лицедейством нищих он невольно сталкивался каждый день.
До своего КБ Перевалов добирался на метро. Он спускался в подземный переход и сразу же попадал под перекрестный огонь нищих. Они стояли у стен, сидели на каменных ступенях, толклись возле стеклянных входных дверей, хватая прохожих за рукав. Были здесь и благообразные седенькие старушки, и мрачные типы с чугунными рожами профессиональных бомжей, и цыганки из южных республик с грудными младенцами на перевязи; были личности и вообще совершенно неопределенные — без признаков пола и национальности, но с печатью врожденного порока на ничем более не запоминающемся челе. Одни как заклинание повторяли одну и ту же слезливую историю о том, как их ограбили в поезде, и теперь вот они вынуждены просить у добрых людей на дорогу. Другие — в основном старушки — действовали Божьим именем, обещая райское блаженство каждому, кто одарит их денежкой. Сложив ноги калачиком, цыганки беспрерывно раскачивались взад-вперед, как китайские болванчики, с той же методичностью помахивая протянутой ладонью. Иные сидели или стояли молча, как истуканы, бросив наземь шапку для подаяний. За них говорила висевшая на шее картонная табличка, на которой корявыми печатными буквами с орфографией второклассника-двоечника излагалась жалостливая история о несчастном погорельце, в одночасье оставшемся без крова и средств к существованию, или о страдальце, собирающем деньги на операцию от тяжкого недуга.
Перевалов не был черствым, глухим к чужому горю человеком и раньше нищим подавал. Но тогда и нищих-то во всем их большом городе можно было по пальцам пересчитать, зато сегодня от них ни в метро, ни в электричках, ни на улицах просто проходу нет.
В послевоенном своем детстве Перевалов помнил нищих. И безногого фронтовика дядю Гошу, раскатывавшего на самодельной коляске с грохочущими подшипниками вместо колес, и убогую сиротку Фенечку, днями простаивавшую с алюминиевой кружкой возле кинотеатра, и некоторых других, таких же горемычных христарадников, которым считалось грешно не подать. Для всех них нищенство было актом безысходного отчаяния, а для кого-то и планидой.
Для современных же попрошаек, все чаще убеждался Перевалов, их занятие было ремеслом, способом добывания денег. И не самым плохим и трудоемким, понимал Перевалов, встречая тех же цыганок, шествовавших весело гомонящей толпой по вечерней улице после «трудового дня» с узлами и пакетами, набитыми разнообразной снедью. Оживленно переговариваясь, женщины прямо «с куска» жевали похожую на них по цвету смугло-копченую колбасу, а дети, швыряя на тротуар шкурки и обертки, лакомились бананами и эскимо с орехами. Перевалов и не помнил уже, когда собственных детей угощал такими лакомствами.
Сразила же его наповал одна нищенствующая бабуся у кафедрального собора. Ее он приметил однажды, ожидая, когда откроется с обеда хозяйственный магазин напротив. Он сразу выделил из шеренги разномастных нищих, подпиравших церковную ограду, эту сгорбленную трясущуюся бабульку, повязанную беленьким в горошек платочком, с батожком. Мелко крестясь, она с такой мольбой провожала слезящимися выцветшими глазками каждого проходившего мимо, что редко кто не осчастливливал ее «копеечкой».
На другой день, но уже к вечеру, Перевалов вновь по какой-то надобности проходил мимо церкви. Нищие уже разбредались. Некоторые, не стесняясь близости храма Божьего, прямо из горла хлестали вино.
Бабуля, притулившись к ограде, деловито пересчитывала дневную выручку. Что-то в ней изменилось. Перевалов присмотрелся: исчез, улетучился бесследно слезливый жалостливый взгляд, распрямилась спина…
Но самое удивительное оказалось впереди. Через пару минут возле бабульки затормозила шикарная иномарка и из нее выбрался здоровенный детина лет сорока. Бабулька отлепилась от ограды и заспешила к нему.
— Ну чо, мать, много насшибала? — забасил детина.
— Не базлай на всю ивановскую, вахлак! — осадила его старуха.
— Слышь, мать, Виталька мой меня с компьютером заколебал: спроси да спроси у бабушки, она обещала на день рождения подарить.
— Да будет ему компутер, будет! — сказала старуха. — Недельку еще похристарадничаю — и будет.
Детина услужливо распахнул перед старухой дверцу. Нищенка чинно, не спеша, уселась на заднее сиденье, и машина рванула во весь опор.
Перевалов долго еще ошарашенно смотрел вслед, и было у него такое чувство, будто он только что стал свидетелем чудовищного мошенничества.
С тех пор как отрезало: нищим Перевалов подавать перестал…
Отвязавшись от нищих, Перевалов пошел по переходу. Одна его стена была занята застекленными киосками с разнобойным ширпотребом, а другую поделили цветочницы и торговцы книгами. Книги лежали на открытых лотках. Они глянцево лоснились и просили хотя бы взглянуть на них.
Во времена оно, когда они были в дефиците, Перевалов собирал книги. Это коллекционирование доставляло ему удовольствие. Сейчас, когда в дефиците были только деньги, и книги стали для обывателя роскошью, Перевалов бросил это занятие. Хотя интерес и азарт остались. Поэтому иногда он заворачивал к книжным развалам.
От красочно-пестрых обложек разбегались глаза: то дуло пистолета с них на Перевалова целилось, то жуткая клыкастая образина вампира пялилась, то некое космическое диво, тоже на вурдалака смахивающее, гипнотизировало, то голая девица зазывающее подмигивала…
Заголовки били по нервам. Но как-то все больше о смерти в различных ее вариациях в них было.
«Смерть на взлете», «Смерть в облаках» — читал Перевалов на одних переплетах. «Наперегонки со смертью», «Смертельный вояж», «Смерть рэкетира» — натыкался его взгляд на других. Не лоток книжный, а, как значилось на одном из томов, прямо «Полигон смерти» какой-то, над которым сгустился «Воздух смерти». Красок в эту «Палитру смерти» добавляли «Убийство за убийством», «Кровавая карусель», которую заливал «Кровавый беспредел». Кто заставлял героев ходить «По колено в крови» — догадаться тоже труда не составляло. Из заголовков было совершенно очевидно, что тут орудует «Банда» под названием «Ночные волки», у которых идет своя «Игра со смертью».
Но тогда, слегка призадумался Перевалов, обратив внимание на очередное название, «Кто убивает бандитов?» И тут же нашел ответ в заглавиях рядом лежавших томиков: «Беспредельщики», «Подонки», «Отморозки», готовые скуки ради «Перерезать всех!». Для них «Смерть ради смерти» — все равно, что искусство для искусства.
Хотя не исключено, подумал Перевалов, продолжая изучать книжные названия, что «Кровь алую» пускает какой-нибудь «Нелюдь» или «Изувер», а то и вовсе — «Оборотень» в зловещий «Час нетопыря». Но возможно, свой «Счет за любовь» предъявляет «Насильник» или «Сексуальный маньяк». А вдруг это «Кокаиновый князь» вершит «Казнь по кругу»?..
Не книжный лоток, а прямо «Заповедник убийц», — поежился Перевалов, но его начинало разбирать любопытство: противостоит ли кто всем этим «Ублюдкам»? Конечно же! — отвечала ему новая порция книжных заголовков. Например, «Гроза мафии» по кличке «Волкодав», который отлично знает основной «Принцип карате», имеет «Разящий удар» и, естественно, «Боевой захват». Или вот «Капитан Виноградов», за спиной которого «Штурмовой батальон» и «Черные береты». Так что держитесь всякие там «Господа из мафии», «Душегубы», «Блатные», «Торговцы плотью» и «Сыновья козырных тузов»!
«Неужели ничего, кроме такого же убойного и костоломного, больше не сыщется? Хоть бы какая, пусть даже и криминальная, пища для ума?» — подумал Перевалов, переходя к другому лотку.
Такая «пища» здесь предлагалась.
«Дело опасной вдовы», «Дело об изощренном мошенничестве», «Дело о блондинке с подбитым глазом», «Дело о сбежавшем трупе», «Дело о ледяных пальцах»… — читал Перевалов на переплетах и невольно морщился: и здесь «пища» была с чернушным душком.
А дальше и вообще пошло нечто потустороннее. «Дом тихой смерти» — кладбищенским фосфорецирующим сиянием высвечивалось на одной из книг. «Только для мертвых» — красовалось на другой. Третья завлекала «Тайной плачущего гроба». Четвертая предлагала «Приглашение в ад», чтобы увидеть «Танец мертвеца». Пятая передавала «Привет с того света», а ее подруга слева утверждала, что «Смерть нежна»…
Перевалова передернуло, но и дальше было не лучше. На глаза попались сначала «Жертвы дракона», потом «Дети Сатаны», уютно устроившиеся рядом с «Коллекцией трупов». Неподалеку «Фабрика дьявола» изрыгала серу, а «Летающие колдуны», словно истребители прикрытия, сопровождали «Гроб из Гонконга», из которого доносился «Хохот дьявола».
Перевалов поспешил подальше от этого загробного смрада. «Что-нибудь про любовь, про женщин посмотрю», — решил он, останавливаясь возле следующего лотка.
Но и тут не повезло. Бесстыдно пялясь на него с обложки голым задом, «Стерва» лежала «В постели с врагом». Ее терзала «Неприличная страсть». А рядом «Мужья и любовники» вели азартные «Любовные игры». «Эксбиционистка» подле них испытывала «Вожделение».
Разглядывая дальше обложки любовных романов, Перевалов узнал, что «Мир полон разведенных женщин», что вот «Эта вдова (очередная сексапильная неодетая красотка с переплета давала понять — какая именно) не плачет». Скорее всего, потому, что для нее всегда находится какой-нибудь «Нежный плут», без которого никакая «История греха» невозможна.
Но Перевалову не хотелось ни греха, ни разврата, ни смертей, ни насилия, ни чертовщины всякой. Как глотка свежего воздуха хотелось нормального добротного чтения, в котором бы его не пугали на каждой странице невероятными страшилками, не морочили бы голову неуклюжими сказками, не выдавали бы болезненную физиологию на грани патологии или дурно пахнущую пошлость за подлинные человеческие чувства и отношения. И без того до болезненных спазм его уже обкормил всем этим голубой экран. Но и в чтиве, заполонившем книжные развалы, спасения от зловонной чернухи не находилось.
Если по возвращении с работы Перевалов задерживался у книжных лотков чуть больше, чем надо, ему потом начинали сниться кошмары.
Будто находится он в сумрачном зале, посреди которого на постаменте стоит массивный гроб. Из-под его крышки сочится влага. Вокруг толкутся призраки. Вот, совсем рядом — только руки протяни — «Джоконда с пистолетом». Чуть поодаль — «Призрак киллера» с «Призраком оперы». «Человек из крематория» нежно поглаживает полированную крышку гроба. В дальнем углу завязалась «Схватка оборотней». А под потолком металось совсем уж уродливое и страхолюдное — «Две головы, одна нога» — привидение.
Вдруг комната погружается в могильный мрак, вспарывая который, рвется на волю леденящий «Крик из гробницы». Следом в кромешной тьме над гробовой поверхностью появляются «Светящиеся пальцы», сжимающие «Кинжал для левой руки», а из нутра домовины раздается глухой, отсыревше-скрипучий голос:
— «Что сказал покойник?»
Находящиеся в зале призраки разом поворачиваются к Перевалову, словно вопрос предназначался ему и только ему.
Светящиеся пальцы с кинжалом исчезают, гроб протяжно-визгливо, будто из него выдергивают ржавые гвозди, скрипит, и крышка начинает медленно отходить. Наконец она исчезает, растворяется в темноте, и из черного провала гроба поднимается бесплотная фосфорецирующая фигура.
— «Торжествующий мертвец»… «Торжествующий мертвец»… — шелестит вокруг.
— Так что сказал покойник? — повторяет свой вопрос бесплотное явление, вперив в Николая Федоровича жуткий взор, и, не дождавшись ответа от испуганного Перевалова, назидательно изрекает: — А то, что «Смерть нежна». И пусть светлый лик смерти станет твоим верным и вечным спутником.
Мертвец отворачивается от Перевалова и, вдруг выбросив вперед бестелесную светящуюся руку, начинает греметь, как в мегафон митинговый оратор:
— Не остановить «Маятник смерти». «Время убивать настало». И пусть «Агония» умирающих будет самым желанным для вас зрелищем! И взбугрится земля могилами, и настанет «Ад на земле»!..
Мертвец делает паузу, вслушиваясь в рассыпающееся по углам зала эхо, расплывается в продирающей до озноба улыбке и зловеще заканчивает:
— И тогда, неразумные и подлые дети мои, «Я приду и плюну на ваши могилы!..»
Перевалов просыпался в холодном поту и долго потом не мог отойти от увиденного.

7

…Между тем дела на их плоту, изрядно поредевшем на суверенной стремнине, шли хуже и хуже. Все рушилось и падало, а от уцелевшего воротило и тошнило. Взор надежды устремился на заграницу. Кому было что, меняли родные «деревяшки» на их «зелень». Кому не было — с вожделением ждали из-за бугра тучку с манной небесной в виде гуманитарной помощи.
Перевалову тоже посчастливилось ее отведать. Однажды вместо очередной зарплаты, которую теперь приходилось ждать по несколько месяцев, выдали им в КБ испещренные иноземными надписями коробки с гуманитарной помощью. В картонной коробке чуть больше посылочного ящика был упакован набор красивых пачек с быстро разваривающимися концентратами и разноцветных банок консервов. Жена обрадовалась этой коробке, словно дитя давно обещанной кукле. Она не знала, куда и поставить ее, без конца перебирала и перекладывала содержимое.
Но праздник длился недолго. Первая же вскрытая банка тушенки источала запах такой откровенной тухлятины, что ее пришлось немедленно выбросить в помойное ведро. За ней последовала и другая. Та же участь постигла и просроченные рыбные консервы. Крупы тоже оказались залежалыми и к употреблению непригодными. Из всего содержимого общим весом в десять килограммов более или менее сносными оказались две пачки сухого печенья да пара пакетиков жевательной резинки.
Разочарованная жена почему-то надулась тогда на него, Перевалова, будто именно он подсунул ей несъедобную «манну». А Перевалову вспомнилась шустрая старушка-христарадница у церковной ограды — ведь она, пожалуй, такой вот милостынькой и в физиономию подающему запустила бы. И правильно бы сделала — не о халяве надо думать, а о «собственной гордости», которая бы позволяла смотреть на буржуев свысока.
— Да когда ж мы на них свысока смотрели-то? — удивилась жена, когда Николай Федорович попытался напомнить ей строки знаменитого поэта-трибуна. — Мы ж им всегда завидовали, догнать-перегнать пытались, да кишка была тонка. И до гордости ли, если одеть-обуть себя никогда прилично не могли!..
Перевалов собрался горячо возразить: неправда, мол, и гордость была, и достижения — вон какую державу отгрохали! — но ничего не сказал. Остановила каверзная мыслишка: куда же все так скоренько подевалось? А главное — стремительно, как из проколотой резиновой камеры, испускался дух прежней жизни, в которой человек человеку был пусть и не брат, но уж товарищ — точно.
Товарищеский локоть, дух здорового коллектива, в котле которого бурлили страсти производственные, общественные и даже личные, Перевалов привык ощущать денно и нощно настолько, что, казалось, лиши всего этого — он задохнется в мучительной асфиксии, как рыба, выброшенная на берег.
Однако в последнее время атмосфера в их КБ становилась все разреженней и одновременно тяжелей. Старый, складывавшийся десятилетиями, коллектив разваливался, редел, усыхал. Народ разбредался. И каждому увольняющемуся как бы даже радовались, словно, уходя, он освобождал столь необходимый остающимся кусочек жизненного пространства.
Занимались теперь в элитном КБ, еще не так давно проектировавшем поражавшую воображение супер-технику, вещами далекими от современных высоких технологий. Обслуживали в основном частные фирмы и предприятия. О серьезном госзаказе не было и речи.
Трудно было узнать и само КБ. Больше половины помещений арендовали в нем новоявленные бизнесмены. Молодые, коротко стриженые, мурлатые ребята и длинноногие, макаронного вида девицы заполонили комнаты и коридоры, где некогда витали флюиды творческой научно-технической мысли. По-птичьи тренькали мобильники, доносились напористые голоса юных предпринимателей, без конца что-то покупавших, перепродававших. В рабочих комнатах, коридорах и даже туалетах стоял грай чужих, непривычных для этого интеллектуального заведения слов и понятий. «Ты мне баксы давай, баксы!..», «Штук сто навара будет, как с куста…», «Какой сегодня у зеленых курс?..», «Надо разговаривать с официальным дилером…», «А мы демпинговать будем, демпинговать…» — то и дело доносилось до старожилов КБ. Перевалову эта шумная и весьма беспардонная молодежь с их новоязом казалась нахально вторгшейся в соловьиную рощу вороньей стаей. Еще оставшиеся работники КБ неслышными тенями боязливо жались к стенам, и уже не они, а самоуверенные, попыхивающие дорогими заграничными сигаретами, попивающие пивко из жестяных банок, арендаторы чувствовали себя здесь полными хозяевами.
«Наваривали» они, видно, неплохо, поскольку через день да каждый день завершали свою трудовую смену нехилыми застольями с шампанским, импортными винами в красивых бутылках и закусками, от одного вида которых у полуголодных сотрудников КБ, заглянувших ненароком в кабинет, где шел гудеж, начинала кружиться голова и появлялись спазмы в желудке.
В отличие от не бедствовавших и вполне довольных жизнью квартирантов, хозяевам приходилось все туже затягивать пояса. Зарплата, долг по которой рос, как снежный ком, становилась большим, редким, но в то же время очень скромным праздником, который заканчивался, едва успев начаться.
Но вот парадокс: контора их на глазах чахла, хирела, а ее руководители, наоборот, наливались здоровьем и румянцем. Пока их подчиненные терпеливо гадали, когда наконец появится возможность получить кровные, они не теряли времени даром: меняли старые авто на новые, малометражные со старых времен квартиры на громадные элитные хоромы, в которых можно было заблудиться, как в лесу, забивали эти апартаменты дорогой мебелью, всяческой утварью и бытовой техникой, с иголочки одевали в дорогих бутиках себя и своих близких, по несколько раз в год совершали вояжи в райские уголки планеты для отдохновения от трудов праведных, заводили валютные счета и переправляли деньги подальше от родимой земли…
Народ глухо роптал, но в глаза своего недовольства не высказывал, боясь потерять последнее и самое сейчас ценное — работу, пусть плохонькую и нерегулярно оплачиваемую, но работу, эту полузадохшуюся птичку надежды. Все перемелется, надеялись, чистая вода наконец проступит — и как тут без спасательного круга работы!..
А работу потерять, упустить из рук эту синичку стало нынче раз плюнуть. Не висел теперь на руководящей шее партийный хомут, не вставал грудью на защиту рядового труженика профсоюз. Один на один — голый, сирый, беззащитный — оставался перед лицом хозяина своего труженик. И разговор с ним был круче армейского с его сакраментальным «не хочешь — заставим». «Недоволен — пшел вон!», — смело и цинично говорили теперь начальники, указывая на дверь. И уже не имели никакого значения ни твои прошлые заслуги, ни регалии, ни твой талант.
Перевалов пока держался. Не трогали его пока. Даже шанс ему дали новые руководители. КБ они возглавили всего года полтора назад, когда прежние заслуженные отцы-командиры ушли на покой.
Перевалов, много лет проработавший под началом тех, прежних, все никак не мог привыкнуть к новому руководству.
Этих ребят (для него действительно — ребят, поскольку каждый из них был моложе него минимум на десять лет) — и начальника конструкторского бюро, и его замов, и главного конструктора с главным инженером, и коммерческого директора — Перевалов знал еще с тех пор, когда они, как и прочие, добросовестно корпели за кульманами, выполняли общественные поручения, участвовали в самодеятельности, играли в футбольной команде КБ. Звезд ребята с неба не хватали, постромки в работе не рвали, но себя показать в нужном месте и в нужное время умели и любили.
А скоро приспело и их золотое время. Начиналось последнее десятилетие многострадального и шумного века. Демократический сквозняк уже гулял по предприятиям, учреждениям и конторам, проникая в самые закрытые из них. Сладкозвучное слово «свобода» туманило голову. Старые конструкторские кони дорабатывали свой ресурс и все пристальнее поглядывали на молодых, присматривая себе замену. Способных и работящих было много, но требовалось еще и умение управлять, командовать, а оно встречалось реже. Хотя, наверное, у кого-то просто сразу и не проявлялось, не мозолило глаза. Может быть, поэтому нынешние ребята-руководители, а тогда еще просто конструкторы каких-то категорий и инженеры, оказались на виду.
Большие говоруны и кроссвордные эрудиты, они любили повитийствовать, охотно выступали на собраниях, устраивали дискуссии в курилках. Они сразу же заметили благосклонное к себе отношение со стороны старых конструкторских коней, больше относившееся к их фонтанирующей энергии, нежели к уму и таланту, и поспешили к ним в льстивое услужение.
Задача «преемников» еще больше упростилась, когда пошла мода руководителей не назначать, а выбирать. Знали их в коллективе как ребят свойских и даже своих в доску, понадеялись, что с ними порядком поднадоевшая размеренная жизнь станет лучше и веселей, а потому и выбрали без проблем.
Жить действительно стало веселей…
Ребята оказались зело хваткие. И в смысле половчее схватить, урвать что под руку подвернется, и в смысле приспособиться, найти свою выгоду даже на догорающих останках родного производства.
Как-то раз один из ребят-начальников перехватил Перевалова в полумраке коридора и под локоток увлек к себе в кабинет.
Молодой начальник долго и пространно рассуждал о том, как резко вокруг все меняется, что старое, слава Богу, уже не возвратить, что жить надо сегодняшними реалиями, в которых рынок правит бал и всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги без конца, а потому волей-неволей приходится вписываться, вживаться в новые условия, если, конечно, хочешь жить по-человечески, а не прозябать в ожидании мизерной зарплаты. Перевалов никак не мог понять, к чему тот клонит, а начальник уже переключился конкретно на него и стал сокрушаться о невостребованности его конструкторского таланта и опыта, которым можно было бы, если постараться, найти достойное применение.
— В общем, Николай Федорович, — испытующе и со значением сказал начальник, — не хотелось бы вам заняться настоящим делом?
Как дальше выяснилось, под «настоящим делом» подразумевалось создание некоего товарищества с ограниченной ответственностью, где Перевалову отводилась роль технического директора. Чем будет заниматься новорожденное ТОО, а в нем — он, Перевалов, начальник объяснял прямо-таки эзоповским языком. Из напущенного словесного тумана Перевалов кое-как уяснил для себя, что ему предлагается перелицовывать или подгонять под нужды и вкусы потенциальных (скорее всего зарубежных) заказчиков имеющиеся в КБ разработки с целью выгодной их продажи.
— Боже мой! — ужаснулся Перевалов. — Продавать то, что береглось когда-то, как зеница ока, как часть национального могущества и как его честь, наконец!
— Николай Федорович, — посмотрел на него как на идиота начальник, — я же вам говорю: рынок, все на продажу, от презервативов и гвоздей до космической техники и грудных младенцев. Нормальный бизнес…
Над предложением Перевалов обещал подумать, и еще несколько дней в висках его пульсировала фраза — «все на продажу!» И чем настойчивей стучалась она, тем отчаянней протестовала душа Перевалова. Его воспитывали совсем на других моральных ценностях и понятиях. С детства ему внушали, что общественное благо и достояние выше личного, что раньше думай о родине, а потом о себе. Поэтому ему и в голову не могло прийти торговать государственными тайнами (а именно к таковым большинство разработок в Переваловском КБ и относилось).
Но у теряющего последние лохмотья государства тайн оставалось все меньше. А те, что пока еще не были проданы, ждали своего покупателя. И Перевалову предлагалось готовить этот необычный товар к продаже.
После бесед с ребятами-начальниками бросало Перевалова то в жар, то в холод. Не от страха, нет. Чего бояться? Не в пример прежним временам, нынче никто никого ни за что (если не считать бандитских разборок) не преследовал, ибо ни воровства, ни спекуляции, ни измены с предательством не было просто по определению — везде один сплошной бизнес. Знобило от самой мысли, что ему, быть может, придется окунуться в зловонное топкое болото. Всю жизнь Перевалов знал, что родину, как и мать, не выбирают, что ею не торгуют, а напротив, заботятся об ее защите и безопасности, и вот…
От этих мыслей Перевалов слег в постель. К моменту выздоровления твердо решил сказать начальникам на их предложение категорическое «нет». Он даже прорепетировал нелегкую для него сцену и представил, как вытянутся у этих беспринципных деляг физиономии, когда он скажет им все, что о них думает. Но готовился он напрасно. Новое рандеву не состоялось. Более того, ребята-начальники старались попросту не замечать его присутствия. Если ненароком и сталкивались с ним в коридорах КБ, то смотрели мимо, насквозь, будто его и не было вовсе. И Перевалов понял, что возвращаться к начатому разговору они не станут, что раскусили и вычислили его еще в первую их встречу. Рыбак, как говорится, рыбака… И не рыбака — тоже!
Николай Федорович почувствовал облегчение — неприятное это дело решалось как бы само собой. В то же время самолюбие его было уязвлено. И не из-за того лишь, что ему предлагали стать соучастником грязной игры. Убедившись, что рассчитывать на него не стоит, его просто забыли, вычеркнули из памяти, перестали видеть в упор.
На носу был Новый год. В КБ по новомодным веяниям ввели контрактную систему. Каждый служащий теперь обязан был подписать договор-контракт на ближайший год, в котором расписывались его обязанности и права.
Перевалову контракта никто не предложил. Когда он попытался выяснить у начальника КБ — почему, тот с ледяной улыбкой сказал, что в нынешних условиях им больше необходимы люди молодые, энергичные, современно мыслящие, умеющие ориентироваться в быстро меняющейся обстановке, лишенные застарелых комплексов.
Про молодость и энергичность Николай Федорович пропустил мимо ушей — какой же он старик, если ему за полвека еще только-только успело перевалить. А вот все остальное действительно было про него.
Перевалов понял, что это приговор. В таких случаях почитают за благо написать «по собственному». Но рука не поднималась. Как жить дальше, что делать, чем заниматься за стенами КБ, он не представлял. И к этому готов не был.
Жена к назревшему в его судьбе повороту отнеслась двояко.
— Дурак ты, Перевалов! — сказала она в сердцах, узнав о предложении ребят-начальников. — Такой шанс упустить! И когда ты перестанешь быть идеалистом? Сейчас, Перевалов, время прагматиков и циников. Без этого сегодня не выжить.
Наверное, он права, попытался согласиться Перевалов, но тут же подумал, что же тогда делать ему, идеалисту, в стране прагматиков и циников? Учиться их повадкам? Видимо, это и подразумевала жена.
— Но, может, и к лучшему, — тут же и успокоилась жена. — Давно пора плюнуть на ваш загибающийся КБ и поискать себе что-нибудь поприличнее. Только ты «по собственному» не уходи, пусть они тебя сократят. Тогда сможешь на бирже зарегистрироваться и получить пособие. У нас уже некоторые так делали…»
Но «сократиться» Перевалову не удалось. «У нас не сокращение, а обновление, — сказали ему. — И вы не вписываетесь». Пришлось подавать «по собственному».

8

В первые после увольнения дни Николай Федорович ходил в каком-то полуобморочном состоянии и походил на снулую рыбу. Слова, звуки доносились до него, как через толстый слой ваты, а лица людей, предметы вокруг, словно из густого тумана выплывали. Перевалов валялся целыми днями на диване, ловя на себе встревоженные взгляды домашних. Внутри было пусто, а сам он, будто оборвавшийся лифт, с нарастающим ускорением обрушивался в эту пустоту.
Но прошло время, падение прекратилось, туман рассеялся, предметы обрели очертания, звуки — отчетливость… Переживания переживаниями, но надо было что-то предпринимать. Очнувшийся мозг услужливо напоминал о том, что под лежачий камень… А еще притчу о двух лягушках, попавших в кринку с молоком. Участь лягушки, утонувшей из-за собственной пассивности, Перевалова не устраивала, да и как-то привык он за многие годы чувствовать себя кормильцем семьи, а посему решил браться за поиски нового места под сегодняшним неласковым солнцем.
Дело это для него, имевшего одну-единственную запись в трудовой книжке и никогда не менявшего профессию, оказалось архисложным. В огромном промышленном городе две трети трудоспособного населения работало в оборонке. Но ее предприятия в последнее время, словно какой-то страшной эпидемией охваченные, чахли одно за другим, отхаркивая толпы оставшихся не у дел работников. Перевалов сталкивался с ними на улицах, в магазинах, в общественном транспорте, где то и дело вспыхивали конфликты кондукторов с зайцами, оказывавшимися по большей части бывшими итээровцами с оборонки. Они попадались ему всюду. И больше всего их было на бирже труда.
В первый раз Перевалов забрел сюда, испытывая сильное внутреннее сопротивление. Само понятие — биржа труда, где идет постыдная купля-продажа рабсилы, ассоциировалось у Перевалова с «их нравами» и загнивающим капитализмом, который, не успев догнить там, «за бугром», переместился сюда. Да и в слове «безработный» чудилось ему что-то постыдное, сравнимое с бомжами или нищими.
Однако не обнаружил на бирже Перевалов ни тех, ни других. Вполне приличная публика здесь толклась, изучая официальную информацию о вакансиях и обмениваясь собственной. Попадались и знакомые ребята. И чем дальше, тем больше нравилось Перевалову заходить сюда. Было тут что-то вроде клуба по интересам, где собирались такие же, как он, бедолаги и осколки прежней жизни, не успевшие приспособиться к нынешней.
Походы на биржу приносили Перевалову некоторое облегчение. Теперь, по крайней мере, он видел и знал, что не одинок в своих бедах, не только его судьба вышвырнула за борт. И это несколько утешало. Но не надолго. Лишь до той поры, пока снова не вставал вопрос о хлебе насущном.
Очень быстро Перевалову пришлось убедиться, что не только его собственная профессия, а с ней и вообще итээровская братия, сегодня не в цене. Не жаловал рынок труда и разных там слесарей-токарей, и представителей прочих пролетарских специальностей. Требовались теперь все больше финансисты, продавцы да охранники, менеджеры да экспедиторы с личным автотранспортом…
И вот что заметил Перевалов, общаясь на бирже, читая объявления в газетах, на заборах и подъездах: народ пускался во все тяжкие, пытаясь выжить, приспособиться, найти какие-то новые, нетрадиционные способы существования. Правда, касались они по большей части, как любил говаривать герой знаменитого сатирического романа, сравнительно честного отъема денег.
Перевалов раскрывал очередную газету и в разделе частных объявлений читал:
«Предлагаю эффективные способы борьбы с похмельем…»
«Вышлю рецепты от геморроя, выпадения волос, полового бессилия, а также заговоры от зубной боли и запоев…»
И вообще за энную сумму, вложенную в конверт с обратным адресом, предлагались рецепты на все случаи жизни. В том числе брались подсказать, как завладеть «без особых затрат и усилий» миллионом или «заработать на дому пятьсот, тысячу и более» денег в валюте за месяц.
Иной раз, изучая рекламное творчество, Перевалов начинал сомневаться: а есть ли она, проблема занятости населения? Ведь столбы и заборы пестрят от объявлений, предлагающих «частичную и полную занятость» и при этом «высокий заработок, свободный график, возможности роста».
Живое воплощение этой распрекрасной работы являли собой косяки энергичных и страшно коммуникабельных коммивояжеров с большими полиэтиленовыми пакетами в руках, которые каждому встречному заступали дорогу и с обворожительной улыбкой «почти за бесценок», «в честь дня рождения президента фирмы» пытались всучить свой товар, оказывавшийся в ближайшем магазине и качественней, и дешевле.
Перевалову было немного жаль этих ребят, вынужденных ради своего маленького бизнеса с комариной назойливостью хватать встречных-поперечных за полу с сомнительными предложениями, но где-то в душе и завидовал им — таким раскрепощенным, незакомплексованным, напористым.
Разного рода умельцы тоже предлагали свой товар на рынке труда. Могли лоджию застеклить, собаку выдрессировать, уроки за лодырей сделать, а дураков набитых — в вуз за уши втащить, и даже произведение изящной словесности могли по желанию клиента изладить. Так, в очередном рекламном объявлении Перевалов наткнулся на следующее: «Напишу по заказу эпиграмму, пародию, поздравление, шарж, каламбур, эпитафию и т.д. Высокое качество гарантирую».
Изучение рекламной информации помогало Николаю Федоровичу узнавать много нового и неожиданного в современной жизни. К примеру, с легкой руки старорежимного классика Перевалов привык считать, что в его стране две глобальных беды — дураки и дороги. Реклама же со страниц прессы, в теле- и радиоэфире, с бумажных клочков самодеятельных объявлений на столбах и заборах страстно убеждала, что кариес, перхоть и ожирение — вот суперпроблемы, важнее которых нет сегодня ничего на свете. Особенно, понял Перевалов, актуально и опасно для населения именно ожирение. С каждого столба неизвестные доброхоты уговаривали его сбросить кто от четырех до двенадцати за тридцать дней, а кто двадцать семь кило за месяц. И все это «легко и безопасно», «очень комфортно», с помощью некого чудодейственного напитка, который «пьешь и худеешь». Перевалову даже как-то неловко стало, что он по причине отсутствия лишнего веса не может воспользоваться такими замечательными предложениями. Да он, пожалуй, и сам мог бы предложить чрезвычайно простой и широко доступный, но не менее эффективный способ похудения — всего-то и надобно, что остаться без зарплаты и работы.
Изучая с помощью рекламы проблему трудоустройства, Перевалов обратил внимание на один немаловажный момент: предложения о работе явно превышали спрос, и предлагавшие себя стремились показаться в самом выгодном свете. Кроме обычного — «пунктуален, энергичен, сообразителен», некоторые обращали внимание будущих работодателей и на какие-то свои довольно специфические достоинства. «Умею молчать, не задавать лишних вопросов», — сообщал некто ищущий высокооплачиваемую работу, явно намекая, что за хорошие деньги будет и сам нем, как рыба, и для других станет могилой чужих секретов.
Продавали не только свои способности, таланты, деловые и прочие качества, но и самих себя с потрохами. Особенно старались молодые особы. Красивые девушки, успевшие устать от «неустроенности бытия и житейских проблем», сообщали всем заинтересованным лицам, что очень нуждаются в «состоятельном друге». И сей мотив, варьируясь в зависимости от вкуса и фантазии авторов, звучал во множестве объявлений.
«Ищу самостоятельного любовника (желательно холостяка и не лысого)». «Редкий драгоценный камень, нуждающийся в хорошей оправе, ищет романтического, немного взбалмошного ювелира, имеющего, кроме денег и приличия, еще и чувство юмора». «Хорошенькая женщина ищет богатого спутника жизни. Скупердяям просьба не беспокоить». «Стройная симпатичная блондинка хочет нежности, ласки и прекрасного отдыха с солидным бизнесменом у него на квартире»…
У Перевалова подрастала дочь, и он думал, что не дай-то Бог и ей когда-нибудь оказаться в числе подательниц подобных объявлений.
Хотя продавали себя не только девушки. Был и встречный поток предложений. Некий «молодой человек без комплексов желал бы познакомиться с состоятельной женщиной для интимных встреч у нее». Он при этом не скрывал, что женат, а стало быть, просто пытался таким вот «нетрадиционным» способом пополнить семейный бюджет. А вот «состоятельный мужчина среднего возраста хотел бы наладить свою личную жизнь с девственницей, не обременяя себя брачными узами». Ну, чем не «спонсор» для уставших от жизни девушек, желающих выгодно продать свою молодость!
Не имелось у Перевалова ни денег, чтобы купить для похотливых утех молодость, ни самой этой, с радостью готовой продаться, молодости, — вообще не было ничего такого, что можно было бы обратить в выгодный товар, а потому куда ближе и понятнее были ему объявления иного рода, где, например, с горькой обреченностью сообщалось, что «учительница математики ищет любую работу с заработком, позволяющим выжить». И почти физически ощущал он, читая это, как в смрадно-торгашеской атмосфере корчится в судорогах «разумное, доброе, вечное».
Изучение рекламной информации Перевалову никакого практического результата не дало. Разве что удушливых выхлопов от этого чадящего и смердящего «двигателя торговли» нахватался до тошноты. Надо было искать что-то самому. А пока — суть да дело — стал Перевалов ходить на «общественные работы».
Из желающих на бирже труда сколачивались бригады, выдавали им оранжевые жилеты дорожников и отправляли на уборку улиц. Женщины собирали в траурно-черные полиэтиленовые мешки мусор с газонов и тротуаров, подбеливали деревья и бордюры, мужчины соскребали лопатами с обочин и поребриков грязь, ремонтировали в сквериках и бульварах оградки и скамейки, искореженные дурной энергией юных балбесов на ночных тинейджерских посиделках.
Платили за эту нехитрую работу скудно и, как и везде, с задержками, но иного в руки пока ничего не шло и в перспективе не просматривалось, а потому приходилось, скрепя сердце, соглашаться и на это.
Поначалу Николай Федорович сильно стеснялся своего нового положения, поминутно озирался на улице, не видит ли его кто из знакомых — трудились-то в своем районе, но скоро успокоился: народ в бригаде собрался образованный — в основном такие же итээровцы да служащие. Среди них он не чувствовал себя белой вороной.
Но все-таки временно это было, ненадежно. И средств к существованию давало слишком мало. Не говоря уж об уязвленном самолюбии.
Хорошо еще, что дача спасала…

9

Ну, дача — это, пожалуй, слишком громко. Так, четыре сотки, а на них слепленная из чего попало халабуда и тесненький стоячий туалетишко.
Перевалова прежде никогда особо к земле не тянуло. Городской был человек. На природу выехать с отделом, шашлычки на опушке у тихой речки пожарить — это другое дело. А пропадать на огороде все выходные, стоять раком на грядках, обливаясь потом, — увольте! Проще было на базаре купить. Хватало, к тому же, и общественных сельхозкампаний, когда бросали на уборку то картофеля, то свеклы, то морковки, то еще чего-нибудь, чтобы в это же время дать селянам заниматься собственными огородами. Как они там ими занимались, Перевалов не знал, так как видел раза три в день только бригадира, который утром, отравляя пространство на гектар вокруг самогоновым перегаром и переводя некоторое время в порядок свой вестибулярный аппарат, давал им задание на день, отмеривая взмахом заскорузлой руки сектор от собственных кирзачей в исходной точке до туманной полоски на горизонте, днем, ближе к обеду, заглядывая городским просительно в глаза, искал спонсоров на очередное возлияние, а к вечеру, благоухая свежеупотребленным зельем, был счастлив, любил все человечество, и за дополнительную емкость готов был закрыть глаза не только на то, что половина картошки после «ударного» труда горожан осталась в поле, но и на само — будь оно неладно — поле.
Ничего, кроме отвращения к земле, эти сельскохозяйственные десанты не вызывали. Оттого, наверное, и садовый участок, который ему не раз по линии месткома предлагали, был Перевалову на дух не нужен.
Но верно говорится: все течет, все изменяется. Для удовольствия поковыряться на собственных грядках участок Перевалову действительно не был нужен, но когда толком ни работы, ни зарплаты, на тот же самый клочок земли совсем по-иному взглянешь…
В общем, когда как следует залихорадило и стало ясно, что к лучшему ничего меняться уже не будет, надо искать, чем поддержать свое незавидное существование, Перевалов решился. Он вступил в садоводческое общество с лирическим названием «Исток», заплатил первые взносы и на исходе мая, когда после затяжных дождей выглянуло солнце, отправился осматривать свои землевладения.
Добираться до места пришлось долго. Сначала полтора часа на электричке, потом еще минут сорок разбитым колесами и гусеницами, чавкающим под ногами проселком. Но было ясно, тепло, и это поднимало настроение. Да и шел Перевалов далеко не один.
Колонна людей с рюкзаками, ручными тележками, сумками, лопатами растянулась на несколько километров. Такого массового выхода на сельхозработы в прежние времена никакая организация не смогла бы обеспечить. Зато теперь вот шагали, несмотря на хлябь, бодро, воодушевленно, как на праздничной демонстрации, и казалось даже, что вот-вот взовьется-грянет над головами задорная песня. Да и то: шли ведь не на казенные барщины время отбывать, а свою собственную целину-залежь подымать, свою землицу-кормилицу обихаживать. Оттого и душа была светла, и руки зудели, просили честных крестьянских мозолей.
«Вот что значит работать на себя, а не на дядю!» — глядя на это шествие итээровцев, научных работников, учителей, врачей, культработников (а в основном это им отвели угодья в здешних местах), думал Перевалов и вспоминал известные ему еще со школы строчки поэта-громовержца: «землю попашет — попишет стихи».
Правда, тут же и червячок сомнения румяное яблочко его оптимизма начинал точить: разве ж это нормально, что, вместо того, чтобы сосредоточиться на своем профессиональном деле, люди мечутся между письменным столом, классом, лабораторией, больницей, сценой и грядками с морковкой, луком и редиской, не зная толком, как и что туда воткнуть?
На месте оказалось, что сразу нескольким новорожденным садоводческим обществам выделено одно большое, гектаров на сто с лишним, брошенное совхозное поле. До самых колков оно густо поросло высоким, жестким, грязно-серым бурьяном. Поле это много лет подряд, без передышки, доводя до полного истощения, засевали то овсом, то кукурузой, то еще какими-то злаками, нещадно травили пестицидами и гербицидами, а теперь вот, когда даже таким варварским способом содержать его стало не под силу (ни техники, ни горючего, ни людей, ни, главное, денег, чтобы это все иметь), когда высосали из поля практически все соки и фактически угробили, превратили в сорную пустошь, решили сбагрить подвернувшимся горожанам да еще и умудриться при том себе и ручку позолотить, лупя деньги с доверчивых урбаноидов за аренду земли, за пахоту, за то, за се…
Ликующее шествие новоявленных землевладельцев притихло, сгрудившись на кромке, приуныло. Но ненадолго. Откуда-то появились люди с землемерными саженями, рулетками, охапками пограничных колышков. Народ заволновался: начиналось самое сложное и интересное — разметка земельных участков.
— Ну, поехали, што ли! — сказал некто небритый, в заштопанной телогрейке и стоптанных сапогах, сам очень похожий на лежащую под его подошвами почву, и процесс пошел.
Шел он нервно, с драматическими коллизиями и накалом страстей. Поле было хоть и бросовое, но имелись на нем участочки и получше, и похуже. Последних — гораздо больше. И они, разумеется, никому не были нужны. А потому грозовая атмосфера возникла сразу же, как только циркуль землемера шагнул вглубь поля.
Мерили и размечали, время от времени хватая друг друга за грудки, а порой теряя не только интеллигентный, культурный, но и вообще человеческий облик, до самого вечера.
Перевалов в общей сваре не участвовал. Он бродил по травянистой дороге вдоль поля, заходил в лесополосу с непросохшим ковром прошлогоднего палого листа, издали наблюдал за клубящимся вокруг землемера человеческим роем, и от утрешнего радостного возбуждения не оставалось и следа.
Участок Перевалову достался прямо у дороги, по которой он бродил весь день. С этого края надел был изрядно побит тяжелой тракторной техникой, а местами утрамбован колесами так, что только динамитом его брать. Но что делать, если не участвовал в баталиях дележа, если не пускал юшку соперникам в борьбе за свое землевладельческое счастье!..
Да и некуда было отступать. На одну лапшу денег иной раз только и хватало. А подрастающим детям требовалось полноценное питание с овощами и витаминами. Так, по крайней мере, твердила жена, подталкивая Николая Федоровича к огородной его саге. Сама же супруга участвовать в ней после двух-трех изнурительных поездок в битком набитой электричке и ковыряния на открытом всем стихиям поле категорически отказалась. Поэтому Перевалов поднимал свою целину один. И даже рад был, что жена перестала с ним ездить: хватало ему упреков и недовольства дома.
Перевалов вставал затемно, шагал пешком на вокзал и на первой электричке мчался на свой, обозначенный двузначной цифрой, «километр». Ну «мчался», конечно, преувеличение. Скорее — полз в гремучем, словно консервная банка, вагоне, стиснутый со всех сторон такими же, как он, досыпающими на ходу, стоя, как лошади, дачниками. По дороге от платформы до поля Перевалов развеивался на бодрящем утреннем воздухе, но окончательно приходил в себя, когда втыкал лопату в землю.
Труднее всего было попервой. Искореженную техникой неудобицу железный штык лопаты никак не хотел брать. Семьдесят семь потов пролил Перевалов, пока расковырял придорожных пол-участка. Дальше пошло легче. И сноровка появилась, и земелька вроде бы податливей стала. Правда, если честно, ее и с самого начала-то можно было на пуп не брать. Не раз подкатывали к Перевалову местные механизаторы и предлагали как следует вспахать участок. Дел — на двадцать минут, и уже многие вокруг воспользовались их услугами. Но на деньги, которые они запрашивали за работу, можно было переваловской семье при нынешнем ее состоянии прожить чуть ли не неделю, поэтому Николай Федорович каждый раз отказывался, еще яростней вгрызаясь в неподатливый грунт.
Когда наконец все было перекопано, грядки возделаны, семена посажены, появилась другая проблема — вода. Общественный садоводческий водопровод был пока что лишь в проекте, а поливать грядки в установившуюся после дождливой весны жару требовалось сейчас, немедленно и регулярно. Источник же на всю округу был единственный: протекавшая в километре от участка речушка в полтора шага шириной.
Ее-то Перевалов и использовал для полива. Он вырубил в лесополосе молоденькую осинку, сделал по концам ее засечки-углубления для ведерных дужек, и теперь на этом импровизированном коромысле носил воду на огород. В парусиновых шортах и сложенной из газеты треуголке на голове, с вымазанными по щиколотки речным илом ногами, он издали, когда поднимался с полными ведрами на плечах от ручья, походил на трудолюбивого китайца с классических акварелей Поднебесной.
Огород оставался не единственной заботой Перевалова на фазенде. Надо было еще и как-то обустраиваться. Кто пошустрее да с машинами, к осени уже и домишками обзавелись. Перевалов смотрел на них с завистью, да только куда уж ему!.. Однако какую-то городушку слепить все равно было необходимо: переодеться там, инвентарь хранить или просто от дождя спрятаться.
Выход подсказал сосед, трудолюбиво, как муравей, таскавший из лесополосы и окрестных колков осиновые бревешки. Он выпиливал их прямо на месте, а потом перетаскивал к себе на участок.
Перевалов последовал его примеру, и сообща, помогая друг другу, они сколотили себе по балаганчику, крытому жердями с набросанными на них кусками толя и гофрированного упаковочного картона.
— Н-да… — вздохнул сосед, критически оглядев строения, — как у робинзонов.
Николай Федорович согласился с ним, но подумал, что есть в том, что балаганчик похож на хижину потерпевшего кораблекрушение, и своя прелесть, и свой смысл: ну, чем не укромный островок в сотрясаемом жестокими житейскими штормами море!
И очень быстро Перевалов привязался к своему островку, находя здесь душевный покой. Особенно нравилось ему посидеть на порожке хижины после нелегкого трудового дня, оглядывая окрестные дали, с удовольствием вдыхая настоянный на травах воздух, перекинуться несколькими фразами с сидящим в той же умиротворенной позе соседом, лениво отмахнуться от назойливого паута… Это были минуты настоящего счастья.
Труд, достойный китайца на рисовых плантациях, жаркое солнце, омрачаемое редкими грозами, постоянное недосыпание, скудный паек, обычно состоящий из ломтя хлеба и пары яиц, и каждодневные многоверстные путешествия до фазенды и обратно Перевалова подсушили, подсократили в объеме, сделали юношески стройным. О том, что это все-таки не юноша, говорили темные круги под запавшими глазами, заострившиеся скулы и нос, обтянутые задубелой шелушащейся кожей и седеющая щетина на щеках и подбородке (чаще всего и побриться некогда было).
Но труд оказался не напрасным: земля хоть и неохотно, но воздавала пока еще неумелой, неопытной и, наверное, скуповатой, по ее разумению, руке новоявленного земледельца. Удобрить бы — тогда б ни ей, земельке, ни хозяину цены бы не было. Но за навоз те же совхозные механизаторы драли еще больше, чем за пахоту, а суперфосфат в хозтоварах продавался по цене золотого песка, и Перевалову ничего не оставалось делать, как надеяться на удачу. И она от него не отвернулась. Взошел укропчик, пошла редисочка, прочикался и весело зазеленел стрелками лучок. На огурцы с помидорами Перевалов в первый сезон замахиваться не стал — дело непростое, подготовка нужна, а вот всякую там свеклу-редьку, морковь да фасоль с кабачками — посадил. И кое-что собрал. Во всяком случае, за редиской и укропом летом на базар не бегали, и по осени на столе самые необходимые овощи тоже были.
Первые результаты воодушевили Перевалова. Перекопав на зиму свой участок, он с нетерпением стал ждать нового огородного сезона. И заранее к нему готовиться. Запас с осени земли на рассаду (со своего же «Истока» и пер на себе ее целый рюкзак), песочку, золы. Всю зиму собирал вощеные тетрапаки из-под молока (услышал, что они очень хороши для выращивания рассады), а в конце марта высеял в них семена помидоров и перцев. Импровизированными горшочками Перевалов занял все подоконники, ухаживал за ними, как за младенцами, вызывая скепсис и раздражение жены, убежденной, что с такими стараниями и нежностью лучше бы выращивать другую «зелень», на которую можно купить и овощи, и все остальное. Тем более что для такой «зелени», втолковывала она неразумному супругу, климат сейчас самый благоприятный.
Да что ему, ретрограду упертому, это на пальцах доказывать! Вот положит она денежки в какой-нибудь банк, а потом ка-ак получит кучу процентов, какие зазывно обещают в рекламе многие финансовые учреждения!.. А их вон сколько развелось — глаза разбегаются! Не банк, так пирамида или «фонд» какой-нибудь. И у каждого — предложения одно другого заманчивее. Он, банк то есть, завораживала вездесущая реклама, «ваш сильный и добрый друг», который «каждую песчинку вашего вклада превратит в жемчужину». Перевалов, посчитав, что сами по себе не вложенные в реальное дело деньги прибавить в весе не могут, от выращивания сомнительного жемчуга наотрез отказался. Зато жена, плюнув на своего неизворотливого супруга и собственную едва живую бюджетную синицу в виде смешной и нерегулярной зарплаты детсадовского воспитателя, отправилась самостоятельно ловить банковского журавля. Тем более что и сложностей тут вроде бы никаких не предвиделось: надо было просто отдать свои кровные и ждать, когда в скором времени заколосятся обещанные проценты. И мадам Перевалова в точности повторила наивного деревянного мальчишку из сказки, зарывшего свои золотые на Поле Дураков. Была у нее заначка на черный день, хоронившаяся в тайне от мужа, которая теперь вот и перекочевала в ненасытное чрево очередного финансового клопа…
Перевалов тем временем продолжал огородную эпопею. Рассада ему удалась. Но пришла пора ее перевозить, и это оказалось сущим мучением. Перевалов составлял вытянувшуюся до полуметрового роста рассаду в картонные коробки из-под сигарет, которые подобрал возле ближайших ларьков, обвязывал их веревками, просовывал сверху палочки вместо ручек и тащил до электрички. Громоздкие коробки тащить было тяжело, неудобно, а тележку купить своевременно Перевалов не удосужился. Но еще хуже было в электричке. На его платформу с вокзала приходила она уже полной, и вместе с толпой дачников ее приходилось брать штурмом. Но и в вагоне облегчения не наступало. Коробки мешали пассажирам, о них запинались, в сердцах пинали, на Перевалова сыпались оскорбления и угрозы выкинуть к чертовой матери вместе с рассадой. Но это было не страшно. Все тут ругали всех, и никто ни на кого не обижался.
Когда же обруганный толпой Перевалов выбирался наконец из электрички, он сразу же бросался проверять свою рассаду — цела ли! Без потерь не обходилось — обычно после каждого такого рейса приходилось выкидывать несколько измятых или сломанных кустиков. От жалости у Перевалова закипали слезы. Но он брал себя в руки — предстоял еще трудный пеший путь до «Истока»…
Второй огородный сезон складывался для Перевалова удачно. Лето было теплое, в меру дождливое. Овощи перли, как на дрожжах. Николай Федорович радовался: земля ему воздавала.
Правда, омрачали его радужное состояние некоторые моменты. С деньгами в семейном бюджете становилось все хуже, а тут, как назло, железнодорожному ведомству приспичило чуть ли не в два раза взвинтить цены на проезд в пригородном транспорте, хотя еще совсем недавно, нынешней весной, повышение уже было. Теперь Перевалову частенько приходилось ездить зайцем. Ему, честному до мозга костей, это претило, он чувствовал себя (и не фигурально, а вполне реально) затравленным зайцем под невидимыми дулами охотничьих ружей. Особенно когда начиналась проверка билетов, и безбилетный народ, уходя от контролеров, начинал кочевать из вагона в вагон. Перевалов почему-то уйти вовремя не успевал и обычно представал пред суровые контролерские очи. Его отчитывали, как нашкодившего школьника, ему было мучительно стыдно, он что-то блеял невразумительное в оправдание и еще больше краснел и терялся. Не раз его высаживали, и он, вместо того, чтобы тут же перескочить в уже проверенные контролерами вагоны, оставался ждать по часу-полтора следующую электричку.
Но это бы еще ничего. Стыд — не дым. Да и не один такой Перевалов был. Толпами «зайцы» по вагонам метались. А некоторые, позубастее, и сами в атаку бросались: такие скандалы, горячо поддерживаемые обозленной вагонной общественностью, контролерам закатывали, поминая при этом недобрым словом все власти, включая президента, что блюстители оплачиваемого проезда спешно и позорно ретировались под свист и улюлюканье готовой к расправе толпы. Куда хуже было другое…
Стал Николай Федорович замечать на огороде своем пропажи. То огурчики, которые он оставлял на вырост до следующего приезда, исчезнут, то клубникой кто-то вместо него успеет полакомиться, то покрасневшие помидорки снимут с куста…
Подумал сначала — ребятишки балуют. Но как-то странно было. Дети дачников всегда находились под родительским доглядом, а самостоятельно на воровской промысел ездить в такую даль вряд ли отважились бы. Да и зачем, когда у всех свое такое же есть? До ближайшей деревни тоже не близко, и там, опять же, свои огороды.
Воровали и у переваловских соседей. Одни предполагали, что это бомжи, другие грешили на местных.
Перевалову «повезло»: однажды ему все-таки довелось столкнуться с грабителями.
Случилось это в начале осени. Перевалов успел убрать лук и зимний чеснок. Лук он рассыпал сушить на куске брезента, брошенного на земляной пол балаганчика. Рядом, на картонках, дозревали в стручках бобы и фасоль. А в объемистую коробку Николай Федорович ссыпал несколько ведер удавшихся нынче на славу помидор. Начинались осенние дожди, и держать их на кустах не было смысла. Надо было еще выкопать картошку, морковку, свеклу, а в левом углу огорода белеют десятка полтора капустных кочанов — по первым заморозкам и за них надо браться. В общем, таскать ему не перетаскать, горбатясь под двухпудовым рюкзаком. Но это была своя приятная ноша, которая не тянула, а радовала.
И без того ездил Перевалов на фазенду довольно часто, а тут решил, что в период уборки урожая не худо бы наведываться каждый день. Уже шагая по территории «Истока», он увидел прямо по курсу легковушку и не то две, не то три (третья словно вырастала из земли и как бы тут же в нее проваливалась) человеческие фигуры. У Перевалова от нехорошего предчувствия заныло под ложечкой. Он прибавил шагу. И чем ближе подходил, тем меньше оставалось сомнений: это его участок. Но кто там и что они делают? По какому праву и кто позволил?
С гулко колотящимся сердцем Перевалов остановился возле своей фазенды. Двое ковырялись в глубине участка, где росли морковь и свекла. Так и есть: один выворачивал вилами пласты с морковью, другой отряхивал ее от земли, обламывал ботву и складывал корнеплоды в мешок.
Скрипнула дверь балаганчика, и оттуда показался наголо остриженный щетинистый детина, прижимавший к животу коробку с помидорами. Не замечая Привалова, он, кряхтя, понес ее к машине, стоявшей чуть дальше балаганчика с открытым багажником.
От беспардонной этой наглости у Перевалова помутилось в глазах.
— Что вы здесь делаете? Это мой участок, мой огород! — закричал он, срываясь на фальцет.
Двое на грядках разом подняли головы и повернулись к нему. Третий, не дойдя шага до машины, так и застыл с коробкой.
Немая сцена «не ждали» длилась, однако, всего несколько мгновений. Воры тут же пришли в себя и продолжили, как ни в чем не бывало, начатое.
— Кто вы такие? — снова закричал Перевалов, понимая, что вопрос глупый и риторический.
— Тимуровцы, не видишь, что ли! Помогаем тебе урожай собирать, — услышал он в ответ. На сей раз воры возле моркови со свеклой даже и обернуться не соизволили, а щетинистый детина с наглой ухмылкой демонстративно швырнул коробку в багажник и зашагал назад, к балаганчику.
Перевалов беспомощно заозирался в надежде увидеть кого-нибудь из соседей. Никого, как назло, в этот утренний час понедельника не было.
Волна гнева накрыла Перевалова с головы до пяток.
— Не сметь! Вон с моего огорода! Во-о-он!!!
Николай Федорович схватил валявшуюся под ногами узловатую коряжину и с налитыми бешенством глазами, тяжело дыша, зашагал навстречу наглецам.
Двое на грядках вскочили. Тот, кто подкапывал морковь, взял вилы наизготовку. У второго в кулаке сверкнул нож.
Пыл Перевалова стал остывать, но по инерции он продолжал надвигаться на обидчиков.
И вдруг что-то тупое и тяжелое обрушилось ему на голову. Свет померк в глазах, и Перевалов провалился в пустоту…
Очнулся он от запаха дыма и страшной головной боли. Открыв глаза, увидел перед собой участливое лицо соседа.
— Наконец-то! — обрадовался тот.
Перевалова, как он сам потом догадался, подкосил детина, оставшийся в балагане. Ослепленный гневом, Николай Федорович на время забыл про него, не почувствовал за своей спиной и поплатился.
Охая и опираясь на плечо соседа, Перевалов поднялся на ноги, повернулся к балагану и чуть заново не свалился: на месте его хижины дымилась куча обугленных головешек — дочиста обобрав огород, отморозки подпалили балаган.
Боль проломленной головы многократно усугубилась болью от увиденного. И Перевалов в яростном и бессильном горе своем утробно, по-звериному завыл…
С травмой черепа и сотрясением мозга Перевалов больше месяца провалялся в постели. Немного оклемавшись, подал заявление в милицию. В райотделе заявление приняли с большой неохотой. Сразу, мол, надо было, по горячим следам… Да и недосуг как-то огородными кражами заниматься. С убийствами да бандитскими налетами разобраться бы… И вообще, мил человек, топал бы ты отсюда подобру-поздорову и не мешал серьезными делами заниматься. А заявление?.. Ну, если так хочется — пусть лежит. Однако гарантировать никто ничего не может…
Больше на фазенде своей, на взлелеянном им и уже питавшем его участке Николай Федорович не появился. Как оградить плоды рук своих от чужих посягательств, он не знал, а продолжать с тупым упрямством начатое, полагаясь на везение и авось, тоже не мог. Не грело и сознание того, что тебя, не моргнув глазом, могут порешить за ведро моркови или несколько кочанов капусты.
Но долго еще вставали у Перевалова перед глазами дымящиеся головешки догорающего балаганчика и чудился запах дыма.

10

Нос к носу с наглым бандитско-воровским мурлом Перевалову пришлось некоторое время спустя столкнуться еще раз. Теперь уже — на барахолке или, как ее официально именовали, вещевом рынке.
Старый школьный приятель Перевалова, тоже недавний инженер, весьма успешно переквалифицировавшийся в челнока-коммерсанта, предложил стать его компаньоном. Дело свое приятель расширял и нуждался в помощниках. Попробуй, сказал он, сначала в палатке поторговать, а как товар распродадим, поедем за новым за границу. Пока тебе — пять процентов от выручки, дальше — посмотрим, как дело пойдет.
После неудачной сельскохозяйственной эпопеи Перевалов был совсем на мели, поэтому с радостью согласился, даже не спросив себя, а сможет ли — ведь за всю жизнь коробка спичек не продал.
Торговая его карьера, впрочем, закончилась так же стремительно, как и началась…
Толкучка находилась на юго-восточной окраине города и начиналась сразу за трамвайным кольцом. По сути, это был еще один город, только торговый, состоящий из десятков палаточных рядов-улиц с бесконечной людской толчеей на них. В этом гигантском универмаге под открытым небом в палатках, контейнерах, с лотков и просто с рук можно было купить все — от шурупа и карандаша до собольей шубы и суперсовременного автомобиля.
Торговое место приятеля находилось довольно далеко от центрального входа, но народу хватало и здесь.
Приятель торговал в основном кожаными куртками и обувью. Первые дни, вводя Перевалова в курс дела, он рассказывал о товаре, его свойствах, ценах, о том, как преподносить товар покупателю, и Николай Федорович дивился, с каким знанием дела и вкусом приятель об этом говорил. И не только говорил, но и давал тут же практические уроки. Он выкладывал перед покупателем курточку, распахивал ее, заставлял щупать и кожу, и подкладку, и замок-молнию; он прикладывал ее к плечам покупателя, чуть ли не силком впихивал в рукава ошалевшего от такого натиска клиента и все говорил, говорил, говорил, вознося хвалу товару, пересыпая искрометную речь свою шутками-прибаутками и каламбурами. Он был похож в эти моменты на завораживающую пением сирену, на сказителя-кайчи, слагающего на глазах изумленного покупателя эпос о замечательной кожаной курточке, счастливый обладатель которой сможет почувствовать себя настоящим мужчиной, почти что былинным героем.
Подобная легкость контакта и общения Перевалова восхищала, но самому была недоступна. Перед покупателем он деревенел, как кролик перед удавом, во рту появлялась противная сухость, язык прилипал к нёбу, и слова выцеживались с трудом и мучением.
— Лапши им побольше вешай, лапши! Ля-ля, тополя и все такое… Особенно бабам. Они ушами не только любят, но и покупают, — наставлял приятель.
Перевалов, пересиливая себя, пробовал следовать советам. Но «лапша» получалась какая-то вялая, кислая. Покупатели недоверчиво косились на него и отходили. Мрачнел и приятель, видя это.
Перевалову становилось страшно неуютно, даже знобко, и он с тоской думал, что и здесь, наверное, не попадет в струю нынешней жизни, и тут ему не климат. И завидовал и приятелю своему, и соседям по торговому ряду, таким же, как успел понять, сродни ему, итээровцам, сумевшим перестроиться на новый лад и найти себе новую нишу.
Так промучился Перевалов с понедельника до пятницы, а в пятницу случилась беда.
Как обычно, рано утром они с приятелем прибыли на свое торговое место, раскинули палатку, разложили товар.
— Сегодня поработаешь один, — огорошил вдруг приятель, — а мне надо контейнер с товаром получить. Ближе к вечеру за тобой заеду, заберу. Так что — давай, а я помчался…
Перевалов остался один, и сразу же закралось нехорошее предчувствие. Что-то, мнилось ему, должно с ним сегодня обязательно произойти. Что, почему и с какой стати — объяснить себе не мог, но предчувствие не покидало, бродя в нем холодным сквозняком.
Весна в том году была ранняя, но слякотная. Жидкая грязь чавкала между рядами под ногами редких в это буднее утро покупателей. В палатках от нее спасались набросанными на землю картонками, но грязь все равно прорывалась из-под них наружу струйками и крохотными фонтанчиками.
Невысокого, крепенького, бойкого парнишечку в короткой, до пояса, цвета черной весенней грязи кожанке и таких же, в тон ей, джинсиках, Перевалов заприметил издалека. Парнишечка хозяйски уверенно продвигался от палатки к палатке, свойски перебрасывался двумя-тремя фразами с продавцами и небрежно протягивал руку. Продавец вкладывал в нее несколько бумажек, и рука тут же ныряла в объемистый кошель на животе, именуемый в народе «Желудком». Парнишечка переходил к следующей палатке, и процедура повторялась. И чем ближе подбирался к Перевалову парнишечка, тем ознобней Николаю Федоровичу становилось.
Но вот парнишечка остановился против него, изучая колким буравящим взглядом голубовато-льдистых глаз под белесыми бровями. Был он белобрыс, и короткая, чуть ли не под нуль, стрижка делала бильярдно круглую голову его похожей на одуванчик.
— Новый, что ли? — спросил наконец он.
Перевалов неопределенно пожал плечами.
— А кто у нас тут стоял? — наморщив лоб, стал вспоминать белобрысый. — Кажись, Васильич…
Приятеля Перевалова звали Петром Васильевичем, но по причине солидной по габаритам фигуры его чуть ли не с молодых лет все величали Васильичем.
— Так ты сёдни за него… — догадался парнишечка, лучезарно улыбнулся, не оттаивая, впрочем, но все же мягчея взором, и тут же построжел. — Ладно, кто за кого — дела ваши, а наше дело — с вас бабки взять.
Как и возле других палаток, он небрежно протянул руку.
— Простите, я не понял… Что за бабки?.. Вы, собственно, кто? — путаясь в словах, забормотал Перевалов.
— Кто, кто… Дед Пихто!.. — воззрился на него парнишечка. — Васильич с тобой, что ли, инструктажа не проводил?
Перевалов помотал головой. Приятель действительно ни о чем таком его не предупреждал.
— Ну, Васильич дает! — удивился белобрысый и назидательно сказал: — Так вот, запомни, лох, все должны платить. С каждой палатки — стольник. Понял?
— За что? — заупрямился Перевалов, хотя уже и догадался, кто перед ним и с кем он имеет дело. И то, о чем раньше знал из газет или телепередач, сейчас представало перед ним в своем натуральном виде. — За место Васильич администрации вперед заплатил, — попытался объяснить Николай Федорович.
— Так это не за аренду — за охрану. Ты платишь, мы тебя охраняем. Чтоб не наезжал никто, — объяснил белобрысый.
— А милиция на что? — не сдавался Перевалов.
— Да что твои менты, в натуре, могут? Они, если что, и возникать-то не станут. Короче, кончай базар и гони, козел, стольник!..
За сегодняшнее утро Перевалов еще ничего не успел продать, и стольника у него просто не было. Можно было бы, конечно, попытаться перехватить у соседей или попросить отсрочку до прихода Васильича. Но Перевалова болезненно задевал и сам факт открытого вымогательства, и та бесцеремонная наглость, с которой действовал этот, в сыновья ему годившийся, молокосос.
— Сам ты козел! — вспылил Перевалов. — Иди давай отсюда!
— Что-что? — не поверил своим ушам парнишечка.
— То самое… Проходи мимо…
— Ладно… — недобро усмехнулся белобрысый. — За базар ответишь.
И, круто развернувшись, торопливо зашагал прочь.
— Зря это вы… — осуждающе сказала женщина из палатки напротив. — Они все равно вас в покое не оставят.
— Только себе хуже сделали, — поддержала ее продавщица из палатки слева.
И очень скоро Перевалову пришлось убедиться в их правоте.
Минут через двадцать он снова увидел белобрысого вымогателя. Был он уже не один, а в сопровождении двух таких же коротко стриженных, обтянутых черной кожей и джинсой, битюгов. Масти они, правда, были иной и походили на подбирающихся к издыхающему зверю воронов. Челюсти их методично двигались, гоняя между зубов жвачку, а тупые физиономии не выражали ровным счетом ничего.
Троица остановилась у палатки Перевалова. Теперь их разделял только низенький раскладной столик, служивший прилавком, на котором были разложены образцы обуви.
— Этот? — кивнул в сторону Николая Федоровича один из битюгов.
— Он, — подтвердил белобрысый.
— Как торговля? — поинтересовался бесцветным хрипловатым голосом другой битюг.
— Да никак, — чувствуя предательское дрожание голоса, ответил Перевалов.
— Видишь, Белый, мужик еще бабок не надыбал, а ты его трясешь, — все тем же бесцветным голосом попенял битюг белобрысому. — Может, скидку новичку сделаем? Пусть товаром на первый раз рассчитается. Тут кроссовочки для тебя, Белый, есть ништяк. А я вот ветровочку померяю…
Битюг по-хозяйски снял со стенки палатки понравившуюся вещь, деловито расправил, ощупал ее и сказал:
— А и мерить не буду. С пивом — потянет!
Он перекинул ветровку через руку и двинулся вдоль ряда дальше. Белый, прихватив пару кроссовок, поспешил за битюгами.
— Да вы что!.. Куда?.. Верните товар!.. — рванулся за ними Перевалов.
Троица и ухом не повела.
— Стойте, сволочи! — заорал вне себя Перевалов.
Троица тормознулась, развернулась лицом к Перевалову.
— Мне послышалось или правда кто-то тут возгудает? — сказал битюг с ветровкой, не меняя прежней своей интонации, и троица, будто слова его были командой, двинулась обратно.
Она надвигалась на Перевалова тяжелым, готовым раздавить, вмять в грязь асфальтовым катком, и Николай Федорович невольно попятился, продолжая бубнить деревенеющими губами:
— Товар верните… Верните товар…
Троица приблизилась к Перевалову вплотную, обдала сложным амбре пива, курева и жевательной резинки.
— Так что ты сказал? — спросил битюг с ветровкой на руке.
— Товар отдайте… — почти прошептал Перевалов.
— Ничего ты, однако, не усек, — осуждающе покачал головой бандит с ветровкой.
— Еще и оскорбляет, — вставил белобрысый.
— Вот именно! — согласился битюг с ветровкой и вздохнул: — Придется поставить на вид.
Он вдруг резко и коротко замахнулся, и Перевалов непроизвольно отшатнулся.
— Не боись, бить не буду, — успокоил битюг. — Зачем нам «разбойное нападение», «тяжкие телесные» и прочее. Ты сам сейчас упадешь. Запнешься и упадешь…
И в то же мгновение, почувствовав мощный толчок в грудь, Перевалов отлетел в глубину палатки и рухнул на мешки и коробки с товаром.
Он хотел вскочить и не смог: в груди сперло так, что ни охнуть, ни вздохнуть.
Троица между тем принялась деловито крушить палатку. В Перевалова полетели сорванные с крючков вещи, обувь. Потом обрушился на его голову — едва успел прикрыть ее руками — раскладной столик-прилавок. В довершение выродки свалили палатку, которая погребла несчастного Перевалова могильным курганом.
Когда Николай Федорович наконец выкарабкался наружу, глазам его предстало печальное зрелище. Варварам этим показалось мало просто раскидать вещи, они еще и в грязи их вываляли, ногами со злорадным остервенением на них потоптались.
Перевалов беспомощно озирался, торча, как печная труба на погорелище, ловя на себе удивленные взгляды проходящих мимо покупателей. Его душили бессильные слезы. Убивал не только учиненный мерзавцами погром. Не менее обидно было и то, что никто вокруг пальцем не шевельнул пресечь, остановить распоясавшихся рэкетиров, прийти на помощь. Наоборот, еще и соли на рану насыпали, напомнив, что предупреждали — не связывайся, не лезь на рожон, уступи, смирись, делай, как все, и спи спокойно.
Вернувшийся после обеда приятель, увидев погром, долго молчал, выковыривая из грязи то одну вещь, то другую, наконец сказал:
— Я, Федорыч, конечно, тоже виноват, что запамятовал предупредить тебя насчет этих ребят — у них как раз по пятницам обход, но и ты хорош… Чего было в пузырь-то лезть, на дурацкий принцип идти. Не видишь, что ли, что вокруг творится, в какое время живем? Соображать надо!..
Приятель все же оказался человеком благородным и возмещения убытков не потребовал, но точку в его торговой карьере поставил.

11

Беда, говорят, не приходит одна. Отвори ей ворота — въедет во двор целым составом.
Не успел Перевалов от рэкетиров очухаться, как новое ЧП. Не с ним, правда, с супругой, возжелавшей быстро и бесхлопотно обогатиться.
Финансовая компания с красивым названием «Лазурит», куда жена Перевалова вложила свои не ахти какие средства, в одночасье лопнула и бесследно исчезла с горизонта. Еще вчера исправно функционировала, принимала деньги от клиентов (выдавать, однако, проценты уже не выдавала, повесив объявление, что просит не беспокоиться, скоро выдача возобновится), а сегодня — как и не было никогда на свете этой конторы: офис пуст, даже кнопки канцелярской в нем не сыскать, безлюден, по комнатам ветер гуляет-насмехается. Мол, нате вам, выкусите! Не знали разве, что жадность фрайеров губит?…
И заметались бедные вкладчики, как в мышеловке. Обман, закричали, караул! Ограбили, запричитали, без ножа зарезали! Держите их, ловите!..
Кого? Где? Кому ловить-то? Кого винить в собственной глупости и ротозействе? Сами же доверили козлам-мошенникам свою капусту. Ни козлов теперь, ни капусты…
Но безутешны были те, чьими скромными сбережениями строилась внезапно обрушившаяся пирамида. Почему их вовремя не предупредили, не удержали от опрометчивого шага (удержишь, пожалуй, если рвались, как форварды на забивание решающего гола), не подстелили соломки, наконец?..
И вот уже новая организация из горя этого выклюнулась под названием «Общество обманутых вкладчиков». «Лазурит» ведь не один такой был и не один он в нужное для его владельцев время лопнул. Так что сам Бог велел обманутым вкладчикам объединяться, чтобы коллективно мстить за свои обиды, а главное, за неимением сбежавших ответчиков, найти, с кого спрос учинить.
Да и искать-то особо не надо. Не на необитаемом острове ведь живут — в государстве. С него и спрос! Пусть расплачивается за чужие грехи. Жираф большой — с него не убудет…
Оправившись от удара, супруга Перевалова активно включилась в борьбу за честь и достоинство обманутых вкладчиков и по вечерам надоедала Николаю Федоровичу с эмоциональными, в картинах и подробностях, рассказами о происходящих в их «Обществе» процессах.
Впрочем, эти «процессы» Перевалов и сам имел возможность лицезреть, когда однажды, поддавшись уговорам жены, посетил очередное собрание «Общества».
Люди толклись здесь в основном в возрасте. Гвалт и ор в одном из пустующих помещений бывшего «Лазурита» стоял, как на переполненном стадионе. Возбужденные вкладчики были настроены воинственно. Слышались проклятья в адрес руководителей всех рангов: от столичных до местных. Виноваты были все. Однако в огород «Лазурита», к удивлению Перевалова, камня никто не бросил. Словно боялись: вдруг хозяева его так же, как и пропали, нежданно-негаданно объявятся и покарают тех, кто против вякал — не отдадут взад денежки.
Напряжение росло. Уже предлагали составить грозную телеграмму с последним предупреждением главе государства, допускающим «пирамидальные» безобразия и плохо обеспечивающим конституционные гарантии. Уже слышались призывы идти на столицу маршем пустых кошельков и, объединившись с обманутыми вкладчиками всей страны, биться лбами о мостовую перед домом правительства до тех пор, пока не вернут им все деньги с обещанными супер-процентами…
Все это напоминало Перевалову революционный митинг, и казалось, что вот-вот, когда народ дойдет до точки кипения, начнется раздача оружия и патронов. Николай Федорович инстинктивно оглянулся, ища глазами выход, но за пугающим отсверком горящих взоров не смог его разглядеть.
— Мы образуем партию, станем реальной политической силой и тогда заставим с собой считаться, вытряхнем с кого надо не только свои кровные, но и сами сделаем их историческими лишенцами! — услышал вдруг Перевалов перекрывающий гул и гомон знакомый голос.
Он вытянул шею и не поверил глазам: это был он, бывший парторг, бывший кандидат в депутаты, а теперь, значит, предводитель обманутых вкладчиков, которых он по привычке и неуемному политическому зуду сколачивает не то в партию, не то в секту. Безумный фанатичный огонь во взорах многих здесь присутствующих давал больше оснований предположить последнее. Хотя, честно говоря, особой разницы между тем и другим Перевалов в последнее время не замечал.
То, что парторг и на сей раз оказался в нужном для себя месте и в нужное время, невольно подтвердила супруга Перевалова, проговорившись, что главное для их «Общества» сейчас — решить проблему брошенного «Лазуритом» впопыхах помещения.
Недвижимость эта находилась в центре города, имела немалую цену и куском была лакомым. А если бывших вкладчиков еще и в партию преобразовать, и брать, как полагается, членские взносы, да помимо того, привлечь под партийные знамена нужных людей при хороших возможностях, то тем паче было за что бороться вождям «обманутых».
А Перевалову после того собрания подумалось, что, наверное, все они, рядовые граждане своей страны, сегодня — «обманутые вкладчики»: свои силы, умение, талант, старания, душу вкладывали в одно, а подсовывают им взамен совсем другое. В который уже раз в истории подменили им икону и заставляют молиться вовсе не на то, что действительно свято.
Но это бы еще полбеды. В конце концов по-настоящему ценен и свят не тот храм, внутри которого находятся они и который то рушат, то жгут, то воскрешают из злого пепла под покаянные речи, а тот храм, который внутри них самих. Но ведь и до этого храма добираются, подтачивать и расшатывать пытаются…
«Общество обманутых вкладчиков» телепалось еще довольно долго, обрастая скандалами, склоками, судебными тяжбами. В чью собственность перешло помещение «Лазурита» — понять было трудно. Арендовали его теперь многочисленные фирмы и фирмочки. Вкладчикам же, естественно, никто никаких денег так и не вернул.
Зато бывший парторг в любом случае в накладе не остался. Опираясь на плечи вкладчиков, он после очередных выборов занял кресло депутата областного законодательного собрания. О вкладчиках тут же забыл — не до них государственному человеку, который теперь мыслил другими масштабами, то есть «в общем и целом».
Супруга Перевалова дорогу в «Общество», слава Богу, довольно быстро забыла. И не то чтобы прозрела и рукой махнула на потерянные по собственной глупости деньги, а просто жизнь теперь ставила супругов Переваловых перед куда более трудными и тяжелыми вопросами…

12

Пока Перевалов взращивал огород, пытался торговать, какие-то другие источники дохода искал, а жена его ждала золотого дождя у подножья иллюзорной пирамиды, очень стремительно подрастали их дети. И создавали новые проблемы.
Дети у Переваловых были погодками, но уравновешенный и рассудительный старший сын рядом с младшей сестренкой смотрелся мудрым старичком. Он все что-то мастерил, паял, ковырялся с радиодеталями, чертил схемы, выказывая явно отцовские гены, и Перевалов втайне гордился им. Дочь же была милой егозой, больше маминого, чем папиного темперамента, хотя как ласковое теля успешно сосало обоих родителей. Нельзя сказать, что Перевалов кого-то из детей выделял и баловал. Каждый получал свою долю отцовского тепла и заботы.
И все было б хорошо в этой рядовой нормальной семье, не жировавшей, но по меркам своего общества жившей в приличном достатке, до тех пор, пока глава семьи твердо стоял на ногах, занимался своим делом и был спокоен за завтрашний день. Выбили его из этой колеи — опасно накренилось и закачалось все семейное гнездо. И на детях это как-то сильнее всего аукнулось.
Когда-то, во времена детства и юности Перевалова, все были равны. Так, по крайней мере, им внушали и следили, чтобы никто не высовывался, не выламывался из общего строя и поперед него не забегал. И как все резко смешалось сейчас!..
Бедность стала пороком. И очень даже большим. Это подчеркивалось везде и всюду. И в газетных статьях, с восторгом расписывающих блестящие финансовые успехи новоиспеченных нуворишей. И в телепередачах, представляющих этих кузнецов золотого тельца как героев современности, гордость и надежду нации, хотя еще недавно их заслуги смело можно было определять как уголовные деяния под названием «спекуляция в особо крупных размерах» или «афера», или еще нечто в этом же роде. И в различных телеиграх и телевикторинах, призывавших стать миллионером, разжигавших алчность. И, конечно же, в рекламе, на каждом шагу напоминавшей, что человек без денег — нехороший человек.
Даже в родном ЖЭУ, куда Перевалов, будучи уже безработным, поспешил после случайного заработка частично погасить задолженность по квартплате, его встретили как лютого врага, вылив на него ушат оскорблений, общий смысл которых сводился к тому, что из-за таких, как он, и они вовремя не получают зарплату.
Но, пожалуй, наиболее остро ощутили, что бедность — порок, да еще какой, дети, вообще все юное поколение. Об этом Перевалов мог судить по своим отпрыскам.
В школу они пошли на закате эпохи всеобщего равенства, но вскоре очутились в ее зазеркалье. И не то угнетало, что кто-то лучше одет-обут, кто-то хуже, у кого-то пейджер, а у кого-то даже и сотовый телефон, а то, что и со стороны учителей не стало равного и справедливого, по достоинствам человеческим, а не богатству, отношения к подопечным своим. Нищая школа, брошенная на произвол судьбы, как и многое другое, в их разоренном, разворованном государстве, нуждавшаяся во всем сразу — от зарплаты до ремонта и денег на электричество, отопление и т.д., заискивала перед богатенькими родителями в надежде на щедрость их подаяний. Богатенькие же деточки (яблоки ведь от яблонь недалеко падают), в свою очередь, хорошо чувствовали силу богатства родителей, а значит, и свою тоже, и вели себя в школе по-хозяйски. Да и как иначе, если директор или завуч, не говоря уж о классном руководителе, время от времени, нижайше кланяясь богатеньким папам-мамам, выпрашивали деньги то на одну школьную нужду, то на другую.
С родителей бедных проку не было никакого, а потому и к их детям такие же нищие учителя относились с плохо скрываемым презрением, почти с враждебностью, как к сорнякам на грядке. И чем беспросветнее становилось положение родителей, тем презрительнее и враждебнее было отношение к их детям.
Все чаще то дочь, то сын Перевалова возвращались из школы в слезах. Дочь закатывала истерики, что ее «крутые» (она так называла богатеньких одноклассников) дразнят Золушкой, что ей стыдно ходить в таком позорном прикиде. А сын, вместо жалоб, с горящими глазами рассказывал, какой кому из ребят купили классный музыкальный центр, компьютер или мотоцикл, и добавлял, выжидательно глядя на отца: «Я тут в радиотоварах кассетничек хороший присмотрел. И не дорогой совсем…» Перевалов молча отводил глаза, а жена, давясь рыданиями, начинала кричать на детей, что у них завидущие глаза, что они только и умеют в чужой в рот заглядывать, что не всем дано на иномарках раскатывать, и так далее в том же духе.
Она кричала, а Перевалову было больно и стыдно перед детьми. Разве виноваты они в том, что хотят выглядеть не хуже сверстников, жить, как они. Это он, их отец, не может сделать так, чтобы они нормально учились, отдыхали и были обеспечены всем необходимым. Одноклассники ходят на концерты «звезд», в театры, ездят с экскурсиями в другие города, а его дети лишены всего этого, потому что ему, их отцу, нечем за все это платить. И после школы ждет их столь же унылая жизнь, если не даст он им хорошее образование с хорошей профессией. Так что ему, Перевалову, и отвечать за то, что не может вывести детей своих в люди, обеспечить им достойную жизнь. В какие «люди» и какую жизнь — это, конечно, вопрос, но задавать его и действовать следовало гораздо раньше, а не ждать, что все образуется, вернется на круги своя.
Умом все понимал Перевалов, но ничего не мог с собой поделать: не совпадал со стаей ни голосом, ни повадками. Как ни тужился, ни старался подчас приспособиться, обязательно упирался в какую-то непреодолимую стену.
Стена отчуждения, чувствовал Перевалов, вырастала и в его отношениях с детьми.
Сын был на выпуске, дочь дышала ему в затылок, оба заглядывали в ближайшее будущее, ничего хорошего в нем для себя не видели, и все чаще Николай Федорович ловил в их глазах укор и брезгливую, будто к заболевшему какой-то стыдной болезнью, жалость. Сын, худой и нескладный, как Паганель, продолжал ковыряться в радиодеталях, приобретая их где-то неведомыми Перевалову путями, и, казалось, весь был сосредоточен лишь на этом. Дочь на глазах превращалась в неплохо сложенную симпатичную девушку. Она была далека от всякой техники и мечтала только об одном: не в пример глупому, никчемному, не умеющему жить отцу, стать богатой, а значит, и счастливой. Ну а способ достижения этой цели представлялся юной леди, не успевшей переступить порог взрослой жизни и ничего в ней не умеющей, простым, проверенным и старым, как мир: искать прекрасного, набитого миллионами, принца.
Сын между тем получил аттестат, сдал вступительные экзамены в Технический университет. И что самое важное, что было в нынешние времена скорее исключением, — на бесплатное обучение. Да еще и стипендию стал получать. Пусть крохотную, но все же…

13

Перевалов радовался, что жизнь у парнишки начала складываться нормально. Однако радовался, как довольно скоро оказалось, преждевременно. И первого курса сын не успел закончить, как получил повестку из военкомата. Восемнадцать едва исполнилось. Не брился еще толком. Какой из него солдат — мослы одни! Нет — годным признали и в отсрочке отказали.
Перевалов потом, провожая сына на службу, поглядел на них, новобранцев. Зелень недоросшая и недозрелая, дистрофики, ветром качает. Какой прок от такого воинства?..
Жена была в панике. Надо срочно дать кому-нибудь в военкомате «в лапу», чтобы «отмазать» сына, наседала она на Перевалова. По причине хронического безденежья давать Николаю Федоровичу все равно было нечего, да и не представлял он себя совершенно в роли взяткодателя. И главное — не видел в том необходимости. Нет, конечно, он не враг своему сыну и, кто спорит, лучше бы ему сначала вуз закончить. Но ведь есть же воинская обязанность, есть священный долг — родину защищать. Сам когда-то его исполнил.
— Какой долг? Какая родина? — бесилась жена. — Эта жуткая, безобразная, прогнившая страна, где бандит на воре сидит и жуликом погоняет, — родина? Ее защищать? Да пусть эта свора сама себя защищает!
— Родину, как и мать, не выбирают, — как прилежный пионер возражал Перевалов и про себя думал: «Если она тяжело больна, не бросать же ее умирать».
Надо сказать, что причины для паники у жены Перевалова были веские. Уж давненько по окраинам их государственного плота то там, то сям зачинали дымиться от постоянных между собой трений суверенные бревна. А кое-где и огонек с пороховым убийственным треском вспыхивал. Ну а в одном уголочке и вообще пожар занялся. Двести лет спесивые его обитатели ни перед кем не желали склоняться, а тут, когда ни твердой руки не стало, ни кнута, и вовсе выпряглись. Бросились новые кормчие статус-кво под названием «конституционный порядок» восстанавливать, да не тут-то было — фига уже не в кармане, а перед самым их носом торчала. Оскорбительная такая волосатая фига, провонявшая овечьей шерстью и звериным горским потом. Договориться, пряничком угостить, чтоб успокоились, западло показалось, решили, что кнут надежнее. Забыли только, что и кнут надо уметь держать. А то, неровен час, тебя же твоим кнутом и перетянут. Так оно и вышло. Тем более что дети гор не только по части кнута были большие специалисты. Они и лицедеями оказались отменными. Не дай Бог их задеть, даже голосом построжеть! Уж такой концерт с выходом на мировую общественность закатывали, такую трагедию с поруганием прав человека разыгрывали, вышибая праведный гнев и сострадательные слезы у добропорядочного человечества, что даже привычных ко всему кормчих приводили в смятение. Поминутно оглядываясь за «бугор», из-за которого доносились голоса в защиту горских овечек вперемешку с угрозами в адрес их обидчиков, кормчие начинали паниковать, делать глупости. Нашелся и возле кормчих кое-кто, кому весь этот сыр-бор на руку оказался, кто свой темный интерес в нем ловко прятал, с теми же лицедействующими овечками снюхавшись. В конце концов запутавшись окончательно, кормчие решили просто разрубить «гордиев узел». Тем более что ни они, ни их предшественники ничего другого, кроме как пустить юшку, не умели.
И вот бравый, но без печати интеллекта на челе, генерал, только что занявший кресло министра обороны, взялся уверять общественность, что никакой горской проблемы не существует и ему для ее решения достаточно полка ВДВ на пару часиков. Но прошла неделя, вторая, третья, и оказалось, что военный коготок все основательнее увязает в теснине гор.
Все чаще стали сообщать о погибших. Войну никто не объявлял, а счет их шел уже не на десятки, на сотни. И как тут было Переваловым не опасаться за сына, как не бояться, что будет убит, ранен или станет горским рабом, отрежут ему уши, пальцы, а то и голову, как нередко водится у этого народа-зверя…
Не дождавшись от Николая Федоровича решительных действий, жена Перевалова взяла инициативу в свои руки. Где, по каким кабинетам она бегала, с кем и о чем договаривалась, чего давала-обещала (личные-то сбережения после эпопеи с пирамидой были у нее на нуле), Перевалов не знал, но однажды, когда до отправки сына оставались считанные дни, сияющая супруга объявила ему, что куда-куда, но туда их сынуля точно не попадет. Это ей твердо пообещали. И с победным презрением — эх, ты, тюфячок, рохля, никчемный человечек! — посмотрела на мужа.
Поначалу обещания действительно сбывались. Горская язва кровоточила в западной стороне, а эшелон с новобранцами, среди которых был и их сын, ушел далеко на восток, к Великому океану, куда, казалось, никакая война не дотянется.
Но и полгода не прошло, как письма от сына стали приходить именно оттуда, с запада. Всего и было их два-три, где он сообщал, что вокруг высокие красивые горы со снежными вершинами и черные, как вороны, гортанно-крикливые, высокомерные и злые, готовые даже взглядом убить, аборигены.
Потом письма приходить перестали, и наступила полная неизвестность. Запросы в постоянное расположение части давали только один ответ: солдат такой-то в командировке, а где — военная тайна. В штабе округа от толпы солдатских родителей, осаждавших строго охраняемые подъезды, отмахивались, как от назойливых мух. Военные решали важные стратегические задачи, и заниматься едва оторвавшимися от мамкиных юбок салажатами им было некогда.
А вести из мятежной республики, куда угодил-таки их сын, приходили все мрачней и тревожней: каждый день подбитая и сожженная боевая техника, новые и новые убитые и раненые. Чувствовалось, как ни пытались кормчие доказать обратное, шла там настоящая война. Замирая сердцем, Переваловы включали радио или телевизор и со страхом внимали тому, что происходило у подножья высоких красивых гор, смутно догадываясь, что это лишь макушка информационного айсберга о странной войне, в которой крайними оказались такие, как их сын, мальчишки.
После четырехмесячного молчания сын наконец дал о себе знать коротким письмецом, в котором скупо сообщал, что находится на излечении в госпитале, идет на поправку, и скоро его отправят домой…
Дома он появился неожиданно, без всяких предупреждений: позвонил в дверь и возник на пороге их квартиры как пришелец из другого мира.
В первый момент Николай Федорович даже не узнал сына. Куда-то исчез светлоокий, с распахнутым взором и застенчивым румянцем мальчик. Перед ним стоял угрюмый, погрубевший лицом, на котором и следа не осталось от былой свежести, потяжелевший и почерствевший взглядом парень в потрепанном, видавшем виды камуфляже и таких же ветхих, на честном слове державшихся, армейских ботинках. От него исходил сложный запах пороховой гари, больницы и не совсем чистого тела.
И не только внешне изменился сын. Ничего не осталось в этом повзрослевшем и заматеревшем молодом мужике от прежнего, с детским еще восторгом присматривавшегося к широкому дольному миру, юноши. Что-то резко надломилось и как бы переключилось в нем, меняя полюса. И какая-то неизбывная нездешняя тоска, какая-то незаслуженно-горькая обида поселилась в глубине его глаз. Не совсем и раньше-то раскованный и общительный, теперь он совсем замкнулся, как в кокон, ушел в себя.
И только однажды приоткрылся. Но и этой щелочки хватило Перевалову, чтобы увидеть, какая страшная и безрадостная картина скрыта от рядового обывателя за частоколами слов о наведении «конституционного порядка», о том, что наводят его знающие и умелые вояки, что дело это совершенно бескровное, бесхлопотное и не более трудное и ответственное, чем обычные учения.
А приоткрылся сын Перевалову, когда Николай Федорович однажды, пытаясь очередной раз растормошить, вывести его из ступора, из полулетаргического состояния, воскликнул в сердцах:
— Еще не жил толком, а ходишь, как живой труп!
— А что ты знаешь о жизни? — услышал он в ответ и словно лбом в стену ударился.
Перевалов действительно не знал того, что знал теперь сын и чего уже никогда не сможет испытать на своей шкуре он сам. Николай Федорович прожил большую часть своей жизни в другой реальности и в нынешней многого не понимал.
— А насчет трупа ты, наверное, прав — труп я и есть… — устало согласился сын.
Перевалов в первый момент не нашелся, что и сказать, а чуть позже ничего и говорить не хотелось — сын в неожиданном, будто избыточным давлением предохранительный клапан сорвало, порыве откровенности стал рассказывать о своем армейском житье-бытье…

14

Сначала все было ничего. Привезли их на берег Великого океана, окруженный уютными кудрявыми сопками. Прошли, как полагается, курс молодого бойца, приняли присягу. Правда, ни оружие толком в руках подержать, ни пострелять еще не успели. В частях, сказали, по полной программе все будет. В части же, куда попал после «учебки» Перевалов-младший, стрелять оказалось и вовсе без надобности. Вокруг тайга, а на поляне, где торчало несколько радиомачт на растяжках, приютился вагончик защитного цвета с аппаратурой, где и нес боевое дежурство взвод, куда попал молодой солдат. Чистый воздух, красивые пейзажи, в свободное от дежурств время рыбалка. Лафа!..
Но к зазимкам лафа кончилась. Его и еще одного салагу вдруг срочно вызвали в округ. Здесь таких, как они, салабонов, согнанных со всех частей, томилось в неизвестности уже чуть ли не батальон. Слухи ходили разные. Однако в основном склонялись к тому, что бросят их на «зверей» (горцев).
Наконец загрузили эшелон и через неделю очутились они рядом с другими горами, высокими, сияющими зловещей белизной вечных снегов.
Потом началась сутолока и неразбериха. С бору по сосенке собранное воинство больше походило на толпу, ватагу, чем на полноценное армейское подразделение. Солдаты почти не знали друг друга, командиры — солдат. Оторванные от своих баз и частей, выбитые из привычной колеи, и те, и другие чувствовали себя крайне неуютно. Поскорее бы закончилась эта никому не нужная кампания да вернуться назад — читалось у всех на лицах. Скрашивая безделье, некоторые добывали где-то спирт, а кое-кто — и дурь. Офицеры, сами многие навеселе, смотрели на это сквозь пальцы.
Наконец выдали личное оружие, посадили в боевые машины пехоты и куда-то повезли.
Им повезло. Добрались до места благополучно, без потерь, хотя по дороге несколько раз обстреливали, и слышно было, как, рикошетя, дзинькали пули о броню.
Их высадили в чистом, почти бесснежном поле, поросшим кое-где редким кустарником. Здесь уже было полно военных. Люди, бронетехника и артиллерийские орудия, как на ладони. Среди этого сборища ратной техники, ощетинившейся стволами в разные стороны, беспорядочно передвигались солдаты. Все это называлось районом сосредоточения Восточной группировки.
И первое, что спрашивали у вновь прибывших измученные грязные военнослужащие, заброшенные сюда раньше, нет ли чего пожрать и покурить. Кухню и тыловиков здесь еще не видели.
Никаких блиндажей или землянок, где можно было отдохнуть, тоже не наблюдалось. Только редкие кое-где окопы, вырытые ямы да воронки от разорвавшихся мин и снарядов — вот и все «укрепления». Прятались либо в БМП, либо в окопах. Но от минометного огня не спасало ни то, ни другое.
Отделение Перевалова-младшего заняло позицию в глубокой яме. Они натащили туда ящиков с патронами. Надеялись, что пробудут здесь недолго, но застряли на несколько суток.
Вся местность вокруг была изрыта арыками, и горцы, хорошо ориентируясь в них, подползали прямо к позициям. Они появлялись всегда неожиданно, заросшие черной, как смоль, бородой или такого же оттенка недельной щетиной, с горящими ненавистью глазами. Злыми гортанными голосами они выкрикивали свой древний боевой клич, который, наверное, можно было бы перевести как «бог, накажи нечестивцев!» и от которого мурашки пробегали по спине, и начинали палить короткими расчетливыми очередями. В ответ открывался беспорядочный испуганный огонь, но горцы, наделав шороху, задев своими очередями одного-двух солдат, столь же внезапно исчезали, чтобы потом появиться в другом месте.
Особенно опасны были налеты ночью. Били тогда горцы уже не короткими очередями, а вели плотный огонь, заставляя чуть ли не по часу лежать лицом вниз в промозглой от растаявшего снега грязевой каше, испытывая непередаваемый ужас. Одно дело нечто подобное видеть когда-то в кино, заранее зная, что все срежиссировано и сыграно, а ты только зритель, которому ничего не грозит, и совсем другое, когда сам вовлечен в этот жуткий военный спектакль, где все настоящее, а не бутафорское, и жизнь твоя каждую минуту под боем. И вдвойне страшно оттого, что их, салаг, никто не научил, как в такой обстановке себя вести, что делать, чтобы остаться в живых.
У них и навыков-то боевых никаких не было: ни, там, автомат с закрытыми глазами разобрать-собрать, ни элементарно к стрельбе лежа изготовиться… Все это должно было исполняться механически, не задумываясь. А тут кое-кто не знал даже, как и рожок к автомату присоединить. Да и стреляли… Услышав горскую речь, вскидывали на голос оружие и палили с перекошенными лицами. Заряжали новый и опять полосовали воздух.
Да что о солдатах говорить, если на многих офицеров в те дни жалко было смотреть!
Своего взводного они увидели лишь на утро следующего дня. Лейтенант кулем свалился к ним в яму и долго не мог прийти в себя, что-то бессвязно бормоча. А когда начался очередной обстрел и заработали минометы, он забился на дно ямы, обхватив голову руками, и трясся, как в лихорадке. Казалось, офицер сошел с ума. Может, и впрямь спятил…
На третьи сутки стрельба стала стихать. И их стали выгонять из укрытий: из ям, наспех вырытых окопчиков, воронок, из-под бэтээров, бээмпэшек — кого откуда, и пытаться организовать из этого хаотичного, перепуганного, грязного сборища колонну для движения.
Горцы, оказывается, отошли, и армии теперь была поставлена задача штурмовать горскую столицу. Пехоту снова посадили на броню и — вперед!
Колонна из нескольких танков впереди, бронетранспортеров, штабных машин, остальной техники, облепленной солдатами, была похожа на длиннющую змею. Никакого боевого прикрытия с боков. Изредка проходили над ними вертолеты.
Почти до самого города двигались без приключений. Снег стаял. Гусеницы и колеса бронетехники месили черную жидкую грязь. Недалекие горы тонули в облаках. Но на подходе к мосту через реку, за которой начиналась столица, по колонне начали бить крупнокалиберные пулеметы. Им помогали снайперы. Каждая боевая машина, проходившая по мосту, тут же попадала под прицельный перекрестный огонь. Сидевшей на броне пехоте приходилось несладко. Пошли потери.
Прямо на глазах у Перевалова-младшего убило сидевшего рядом пацана-одногодка. Он даже не успел понять, как это случилось и откуда стреляли. Просто вдруг судорожно, с захлебом вздохнул пацан, рванулся вперед грудью, словно что-то крикнуть вдогонку хотел, да и обмяк тут же, стекленея останавливающимся взглядом, а пониже левого предплечья стало, набухая и расползаясь, проступать сквозь грязный камуфляж багровое пятно.
Под еще более яростный огонь попали в самом городе. Стреляли, казалось, из каждого дома, каждой подворотни. Уже несколько машин подбили горцы из гранатометов. Ощетинившаяся, как еж, колонна тоже отстреливалась. Солдаты спешивались, бежали, занимали позиции, опять запрыгивали на броню, снова отстреливались, спрыгивали и бежали… Но все очень хаотично, беспорядочно, без всякой согласованности. Да и какой тут порядок, если вместо убитых, раненых или просто обеспамятевших от страха офицеров во многих взводах и ротах командовать вынуждены были сержанты, в лучшем случае — прапорщики.
В хаосе этом уже невозможно было даже просто передвигаться. Вглубь города колонна продолжала втягиваться по инерции, оставляя на своем пути все больше убитых и раненых.
Скоро от нее осталось одно название. Горцы, свободно ориентируясь на своих улицах, рассекли колонну на отдельные части и теперь с жестокой хладнокровностью добивали деморализованных, отчаявшихся людей, помышлявших только о том, чтобы просто выжить.
Доставалось не только от горцев. Из-за аховой связи свои иной раз начинали палить по своим.
Убитых и раненых почти не подбирали. Санитарные машины горцы уничтожали еще при въезде в город. Другой же медпомощи не было. Лишь в боковом кармане камуфлированного бушлата имелся пакет с промедолом да еще в прикладе автомата — обмотанный кровоостанавливающим жгутом бинт.
Невероятно, но бронетранспортер, где находился Перевалов-младший, еще продолжал пульсирующими толчками двигаться. Солдаты да тронувшийся их лейтенант уже не огрызались на огонь противника (давно расстреляли весь боезапас, лупя от страха в белый свет, как в копеечку), а лишь судорожно вжимались в броню, моля, чтоб пронесло и вынесло наконец куда-нибудь в безопасное место.
Не пронесло и не вынесло…
Скорее всего, их бронетранспортер напоролся на мину. Перевалов-младший почувствовал вдруг, что какой-то страшной обжигающей силой его оторвало от брони и подняло в воздух. На краткий миг зацепил взглядом развороченную машину, окровавленную, в солдатском сапоге ногу над ней. Но тут же замельтешил рой звездочек в глазах, пошла красная пелена, и сознание отключилось…
Перевалову-младшему крупно повезло. Его подобрали пробивавшиеся из окружения десантники. И раны оказались не смертельные: несколько осколков в левой руке и заднице да небольшая контузия.
Но он рано радовался. Полевой госпиталь, куда привели его десантники, был переполнен. Везде кровь, гной. Обезболивающих средств не хватало. Резали так, на живую. Врачи сбились с ног. С часу на час ждали машины, чтобы хотя бы тяжелораненых отправить на Большую землю. Десантники же ждали к вечеру вертушку. Снова отправляться в путь по враждебной земле после всего увиденного и пережитого совсем не хотелось, и Перевалов-младший напросился к десантникам.
Как чувствовал!..
Позже узнал, что колонну с ранеными, где предназначалось быть и ему, по дороге расстреляли горцы. Полностью, до единого человека!
Ну а он в компании раненых десантников и завернутых в черную фольгу трупов благополучно попал в госпиталь. Осколки там вытащили, подлечили…
Только вот голова с тех пор часто беспричинно болит, и видения — пацан-одногодок с остановившимся взглядом и потерявшая хозяина нога в солдатском сапоге — по ночам мучают.
А еще вопросы, на которые никак не находится ответов. Зачем их, еще только начавших служить пацанов, бросили в этот ад? Ради чего они там гибли и калечились? Кому нужна эта война?..
Сын бил Перевалова тяжелыми каменьями этих вопросов, а ему нечем было их отразить. Он чувствовал себя в странном и удивительном положении пожилой курицы, ставшей вдруг яйцом. Он, видевший войну только на экране кино и телевизора, знавший о ней из книг и прессы, был отцом солдата, познавшего весь ее ужас и всю ее грязь изнутри.
Так что же в таком случае мог ответить он, не воевавший отец, своему воевавшему сыну? Что в любом случае надо гасить пожар, дабы не распространялся он дальше? Да, но тушили ли его вообще? Или только делали вид, что тушат, играя под завесой порохового дыма в свои грязные игры, где на кону огромные деньги? И пацаны-солдатики, собранные со всей страны и брошенные в эту западню, оказались очередной раз пушечным мясом, заложниками «желтого дьявола» и политиков, жиреющих на крови?..
Не находилось у Перевалова ответов!..

15

Эта вспышка сыновней откровенности была ослепительной и короткой, как высверк молнии в грозовой ночи. Тем черней и непроглядней следом тьма. Еще более угрюмым, замкнутым и непроницаемым сделался сын. Еще более нездешним. Прочным запором замкнул душу.
Да Перевалов больше и не пытался в нее лезть. Считал себя не вправе. И помочь ничем не мог. Без любимого дела, без постоянной работы, без той цепкой корневой силы, которая связывала его когда-то с окружающим миром, жизнью и которую стряхнули на нынешнем роковом перекате, как прилипший к лопате пласт дернины, оставив засыхать на продувном ветру, Перевалов и сам чувствовал себя все безрадостней и тоскливей. Что уж говорить о парне, который и корешками-то малыми прорасти не успел: выдернули безжалостно из одной почвы, воткнули в другую и, даже не дав привыкнуть, перебросили хилые растеньица на другой край света — во враждебную, горящую под ногами, каменистую землю. Когда же выжил, вернулся, наткнулся на полное равнодушие к своей судьбе. И те, кто посылал его выполнять их конституционный долг, и многочисленные «белые воротнички», рядом и за ними стоящие, с ледяным безразличием взирали, как подобные Перевалову-младшему, меченые огнем, ребята беспомощно барахтаются в клоаке гражданской жизни.
Конечно, будь у сына иной склад ума и характера, не походи он так на своего явно растерявшегося в жизни родителя, парень вполне мог бы определиться и в нынешних обстоятельствах. Пристроился бы куда-нибудь охранником. Или занялся б пусть и сомнительным, но неплохо кормящим бизнесом. Пошел бы в бандиты, наконец. Но отцовские гены давали знать себя и тут: мешали легко, как в дом родной, войти, вписаться в окружающую реальность…
Сын, между тем, менялся на глазах. Даже чисто внешне. Он заметно похудел, щеки впали, кожа натянулась на скулах. Это от их нищенской жизни, бросая камень в Перевалова-старшего, констатировала жена. И он готов был с этим согласиться, хотя по-настоящему они еще не голодали. Готов, если б не подозрительный глянцевый сухой блеск в глазах сына, когда он за полночь возвращался домой. Если б не странное бессвязное возбуждение, сквозившее в его движениях и действиях, хотя при этом даже намека на присутствие алкоголя не было. Если б не подозрительная у парня, никогда этим не страдавшего, потливость: даже в сухую теплую погоду туфли были сырыми, словно по лужам брел. Если б не столь же неожиданная страсть к сахару (никогда раньше не был сладкоежкой), который в определенные моменты мог есть стаканами. Если бы не резкие перепады между сонливостью, апатией и беспричинным весельем. Если бы еще не ряд ранее не наблюдавшихся у него странностей…
Все стало понятно, когда, убирая комнату сына, жена нашла на его столе, под стопкой старых тетрадей, кусочки ваты с засохшей кровью и два одноразовых шприца: один — использованный, с характерными бурыми пятнами, другой — совершенно новый. Сомнений не оставалось: кололся!..
А потом пошло все, как в страшном сне.
Чуть ли не до обеда сын отсыпался тяжелым сном, а встав, начинал кому-то лихорадочно названивать, с кем-то о чем-то договариваться. Потом куда-то убегал и пропадал до глубокой ночи.
Все чаще к нему стали наведываться гости — такие же, с печатью тайного недуга на челе и лихорадочным слюдистым блеском в глазах.
Однажды, вернувшись домой раньше обычного, Перевалов увидел в квартире целую компанию парней. У него был свой ключ, и застал он их явно врасплох. Все были сверх меры возбуждены, бессвязно болтливы, а некоторые уже и в блаженной прострации — в самом, в общем, кайфе. На кухне, на плите, булькала в кастрюльке какая-то темно-смолистая гадость, распространяя по квартире сладковато-тошнотворный запах. В комнате сына, где от вони этой было просто не продохнуть, на столе и диване валялись использованные шприцы, окровавленные клочки ваты. На всю мощь ревел проигрыватель.
В квартиру позвонили. Открыв, Перевалов увидел еще двух юношей с той же самой печатью изъедающего их порока. Они спросили сына, а сами, хищно поводя ноздрями, уже устремили свои взоры через плечо Перевалова туда, где отрывалась сейчас эта гоп-компания. Они знали, чуяли, что все для них там есть.
Обычно выдержанный, Перевалов рассвирепел. Он захлопнул дверь перед непрошеными гостями. Потом стал выдворять развеселую компанию. Молодые люди были уже почти в полном «улете» и плохо соображали, чего от них этот дяденька хочет. И лишь когда он заорал вне себя, что сейчас за ними приедет милиция, что-то перещелкнуло в их задурманенных мозгах, и они сомнамбулически стали просачиваться в приотворенную дверь на лестничную площадку.
Выпроводив последнего, Перевалов запоздало испугался. Не за себя, хотя в таком состоянии они запросто могли и изувечить. Страшно было, что квартира превращалась в наркотический притон.
Были потом с сыном и разговоры-уговоры, и истерики, и угрозы, но мало что помогало. Правда, шалманов в квартире с тех пор больше не было.
Зато стали с завидной регулярностью пропадать вещи. Сначала книги из личной библиотеки Перевалова, которую он много лет с большими трудами собирал. Потом пропали музыкальный центр, магнитофон, фотоаппарат и другие вещи, подаренные сыну на дни рождения. Следом пошли в ход вещи из гардероба: сначала собственного, потом и родительского.
Было это и накладно, но еще больше — обидно: сын-то — вор!
Перевалов, в жизни чужой иголки без спроса не взявший, последнее переживал, пожалуй, даже тяжелее, чем пагубное пристрастие сына.
Тот же свое воровство никак не признавал, врал, изворачивался. Некогда честный прямодушный мальчик на глазах становился все лживее, циничнее.
Уже и милиция к нему начала проявлять интерес: то участковый зайдет расспросить, что да как с парнем и как родители на все смотрят, а то вдруг следователь, распутывающий очередную кражу в их районе, заглянет — а не засветился ли тут и их сынок?..
Бог, правда, пока миловал, но очень уж оскорбительно было Перевалову такое внимание. Однако, с другой стороны, и вина скребла сердце — сын-то чей!
Но разве учил он его чему-то плохому, предосудительному? Разве подавал пример? Где и как подцепил он эту заразу? Что заставило?
Рассудком понимал Перевалов, что лично за ним особой вины и не было, таких, как его сын, сама жизнь нынешняя покорежила, и если он, его отец, и виноват, то без умысла и вины. Легче, однако, не становилось. Где-то, наверное, и он, Перевалов, не все, как надо, делал, чтобы сын не мог попасть в такую ситуацию даже в принципе, даже теоретически. Не сумел помочь выработать парню противоядие. Хотя как бы он это сделал, если таких пороков в их стране, пока не сбилась она с курса на светлое будущее, просто не было, потому что не могло быть, по определению, никогда?
Наркотическая спираль тем временем закручивалась все круче. Легкий конопляный гашиш остался в прошлом. Сын прочно сел на тяжелую наркоту. Когда переносить ломку становилось невмоготу, он соглашался на лечение. Но хватало его не надолго. После нескольких походов то в больницу, то к частникам (и там, и там результат был ничтожный) Перевалов-старший безнадежно махнул рукой. Тем более, что удовольствие было не дешевое, а материальное положение семьи Переваловых становилось все хуже.
Чаша терпения переполнилась, когда однажды, придя домой, Перевалов, заглянув в плательный шкаф, не обнаружил там своей дубленки. Куплена она была еще в прежние времена с премии за рацпредложение. Дубленки были тогда редкостью, а тут подвернулся приехавший из загранки приятель, который привез оттуда несколько полушубков и уступил ему один из них. Жена поддержала, и Перевалов, пометавшись, решился на такую дорогую вещь. О рацпредложении в КБ много говорили, даже писали в отраслевом журнале. Дубленка тоже была хороша. И долго еще Перевалов одинаково гордился и тем, и другим. Дубленку надевал по праздникам и на выход, а на работу и будничным делам продолжал бегать в простеньком драповом пальтишке с цигейковым воротником. При такой бережливости дубленка могла и дальше служить, тем более что в ближайшем будущем новой не светило. И вот…
Состояние было хуже некуда: ведь даже отпетые негодяи не плюют в колодец, из которого пьют.
Сын, как обычно, объявился за полночь. Перевалов не открыл ему.
— Без дубленки не возвращайся, — сказал через дверь и добавил, проглотив жесткий комок в горле: — Можешь и вообще не возвращаться, раз ты такой…
Он и не вернулся. Пропал бесследно. Как в воду канул. Словно и не было никогда на свете. Пытались в розыск подавать, на местном телевидении фотографию показывали с просьбой, если кому что известно о пропавшем, сообщить. Безрезультатно!
Каждую ночь чудились Перевалову за дверью шаги и покаянный голос сына: «Отец, прости, пожалуйста, я дубленку принес!..»
Перевалов вскакивал, бежал к двери, непослушными руками отворял ее и натыкался на сонную пустоту лестничной площадки…

16

Жена не простила Перевалову сына. Так прямо и бросила однажды с болью, гневом и злобой ему в глаза: «Сына тебе не прощу!» Словно к позорному столбу пригвоздила.
Заневестившаяся дочь тоже смотрела косо, и холодом отчуждения веяло от нее все сильнее.
Девушкой, не в пример папе, она оказалась проворной и богатенького Буратино, как и замышляла, себе нашла. Был он, правда, не из их соплеменников, откуда-то из-за океана, но именно это, похоже, дочь больше всего и устраивало.
Новоявленного зятя своего Перевалов видел всего раз, да и то очень коротко, когда дочь приходила с ним объявить, а точнее — поставить перед фактом, что она вышла замуж и на днях уезжает на родину мужа, где у него есть свой бизнес и загородный дом.
Смуглый, непонятной национальности, зять вежливо улыбался, глядя куда-то мимо Перевалова, и молчал. Дочь поминутно радостно оглаживала мужа, как наконец-то подаренную ей давно обещанную дорогую игрушку. Мать, глядя на дочь, тоже сияла и с победоносным видом то и дело поворачивалась к Перевалову: знай, мол, наших, вот как в жизни надо устраиваться!
Перевалов понял, что она, безусловно, в курсе происходящего, и зять, наверное, у них уже не в первый раз, давно все решено за его спиной, а сегодняшние смотрины пустая формальность.
Стало обидно, что его напрочь игнорировали, отнеслись, как к пустому месту, и у Перевалова тоскливо заныло внутри. Он показался себе покойником, смерти которого родственники давно ждали и вот теперь с облегчением исполняли необходимый обряд.
Дочь уехала, и дом совершенно осиротел. Кот слонялся по квартире, обнюхивал углы, поднимал голову, и в изумрудных глазах его читалось недоумение: куда же это все подевались?
Перевалов раньше и не предполагал, что дети так крепко и надежно могут связывать семью. С детьми она была цельным единым организмом. Сейчас же, когда их рядом нет и, скорее всего, уже больше не будет, оставались наедине друг с другом два — увы — чужих человека, если даже не врага.
Они были вместе почти четверть века. За исключением нескольких последних лет, прожили достаточно ровно, спокойно, можно даже сказать, благополучно.
Перевалов и не помнил толком, как они с супругой своей познакомились и сошлись. Случилось это, кажется, достаточно банально, без особых страстей и лирических затей.
Хотя время на дворе стояло романтическое: она — «уехала в знойные степи», он — «ушел на разведку в тайгу», и оба-два строили «голубые города» (тьфу-тьфу — не в нынешнем пошло-сексуальном смысле), где гремели веселые комсомольские свадьбы.
Всей этой романтики Перевалов коснулся скользом: съездил разок со студенческим стройотрядом в забытую Богом деревню Козотяпку, где в компании таких же, не умеющих толком держать в руках топор, все лето ремонтировал телятник, глядя на который, принимавшее его совхозное начальство чуть не зашлось в истерике, отомстив, правда, при выдаче окончательного расчета, какого их развеселой компании едва хватило на обратную дорогу и разовый пропой.
Ну а жену свою будущую Перевалов увидел в первый раз на вечеринке у кого-то из сослуживцев — то ли день рождения был, то ли еще что.
По части женского пола Перевалов, в отличие от некоторых его сокурсников и коллег по КБ, специалистом не был. Наверное, потому, что необходимого любовного опыта мешала набраться его природная застенчивость, доходящая до робости. Да и парень он был всегда зажатый, не умевший, как другие, быть в компании раскованным, казаться обаяшкой и привлекашкой. И девицы, видимо, интуитивно чувствуя это, не то чтобы совсем его чуждались, но и не льнули особенно. Были, конечно, и с ним «случаи» и «моменты» — с кем их не бывает, но далеко идущих последствий они не имели.
А тут все произошло как-то само собой, неожиданно легко и просто. Посадили его за стол рядом с русоволосой голубоглазой девушкой, встретились они взглядами и — словно шторы между ними невидимые раздернулись. И пошло дальше, поехало, как по маслу: и красноречие у Перевалова откуда-то взялось, и обаяние, и ответный интерес к нему обнаружился…
Встречались они недолго — пару месяцев. Поженившись, снимали квартиру (куда же деваться, если его и ее родители жили вдалеке от них), потом, когда родился сын, дали им комнату в семейном общежитии, а после появления дочери — и квартиру, очень хорошую по тем временам трехкомнатную квартиру.
Людьми супруги Переваловы были разными: более впечатлительная, эмоциональная, энергичная и темпераментная — она, и более спокойный, рассудительно взвешенный, более основательный — он. Она постоянно бурлила в общественном котле, всю дорогу возглавляла местком своего детсадика, где проработала, считай, всю сознательную жизнь, но, странное дело, выше рядового воспитателя так и не поднялась. Перевалов же, избегая, по возможности, общественной суетни, незаметно, вроде бы и звезд с неба не хватая, но методично одолевал профессионально-служебную лестницу.
И вкусы их далеко не всегда сходились. Супруга любила компании, шумные застолья, хотя сама тяги к спиртному не испытывала, многословные громкоголосые разговоры, песни под гитару, любила и сама выглядеть приятной во всех отношениях, но, главное, значительной женщиной. И поначалу она часто таскала мужа по гостям, на свои коллективные профсоюзные посиделки, устраивала приемы дома, когда Переваловы обжились и заимели квартиру. Самому же Перевалову весь этот шум-гвалт под аккомпанемент посуды претил.
Оба супруга были книгочеями: покупали книги, выписывали периодику, но и читали тоже по-разному. Не имея гуманитарного образования, Перевалов не поленился заглянуть в программы филологических факультетов и постарался привести свое знакомство с мировой литературой в систему. Жена Перевалова, имея диплом педагога-словесника, наоборот, читала так бессистемно, что супруг просто диву давался. Она хваталась за любую модную новинку, а то и вообще за черт знает что, а потом носилась с этим в поросячьем восторге, как дурень с торбой.
Да и много чего не совпадало в их взглядах, характерах и вкусах. Нет, конечно, не «лед и пламень», но все же были они разные…
Это, впрочем, не мешало их брачному союзу держаться долгие годы. Да и усилий для этого особых не требовалось. У каждого имелись компенсирующие друг друга достоинства и недостатки.
Переваловская супруга при некоторой ее взбалмошности и бабских причудах была женщиной, в общем-то, незлобивой и заботливой, а главное — семейной. В том смысле, что с рвением вила семейное гнездо и, как могла-умела, поддерживала в домашнем очаге огонь. Она была хорошей и практичной хозяйкой и матерью их детей — всегда у нее прибранных, ухоженных, всегда первоочередных в ее заботах. Перевалов это видел, ценил, полагал, что это и есть в семейной жизни главное, а потому терпеливо сносил и вечный по отношению к нему повелительно-хозяйский тон, и часто несправедливые в его адрес упреки-уколы, и многое другое, что ожидает мужчину, в доме которого верх держит женщина.
Но и мадам Перевалова, наделенная от природы неплохим психологическим чутьем, палку лишний раз не перегибала, прекрасно понимая, что фундаментом их семейного дома является именно он, Перевалов. Она и «запала» на него с первого же дня знакомства, потому что инстинктивно чувствовала, что он для нее, беспородной девушки из районного городка, есть та надежная в обозримом будущем стена, на которую можно спокойно и уверенно опереться.
Так что их семейный тандем, несмотря на разнозаряженность полюсов, был до поры вполне органичным. А в силу того, что подобных союзов несть числа, то и типичным.
Новые времена — новые песни. По-иному зазвучал сейчас их семейный дуэт. И чем хуже шли дела у Перевалова, тем меньше в дуэте оставалось гармонии, резче проявлялся диссонанс. Самого Перевалова теперь почти не было слышно, зато соло супруги становилось все злей и укорительней. В ее глазах Перевалов был виноват во всем: и в творившейся вокруг вакханалии, и в том, что из этого моря безобразия он, чистоплюй и замшелый ретроград, не сумел ничего нужного и полезного для своей семьи выудить. И чем дальше, тем явственней звучал в ее партии мотив презрения — презрения к слабаку и неудачнику.
В глубине души Перевалов понимал, что это ее поведение — своеобразная защитная реакция. Женщина привыкла чувствовать под собой опору, и вот теперь, когда стены зашатались, а фундамент треснул, она инстинктивно отшатнулась, запаниковала и заметалась в поисках новой опоры. Но все равно было обидно, и с каждым днем взаимоотчуждение усиливалось.
А обиднее всего было то, что раскаляющейся злостью на него и презрением заражались дети. Только виноват ли он в том, что из нормальных обеспеченных детей превращались они в золушек, брошенных в поток мутной жизни?
Сын пропал в этом потоке бесследно. Унес он в неизвестность и дочь с ее смуглым принцем. Кто следующий?..
Следующей стала сама мадам Перевалова.
С ней, как и с дочерью, случилось все внезапно. Для самого Перевалова, во всяком случае. Крупно ей повезло. Наконец-то счастливый билет выпал: нежданно-негаданно наследницей стала. Одна из ее тетушек, у которых жена Перевалова поначалу, перебравшись в город из райцентра, квартировала, завещала племяннице старенькую однокомнатную «хрущобу» на окраине.
Об этом Перевалов узнал, когда тетушку давно похоронили, а супруга его вступила во владение наследством. Сама она его в известность после того и поставила. И тут же предложила в «хрущобу» съехать, добровольно, по-хорошему оставив ей трехкомнатную квартиру. Дескать, получай свою долю и — прощай, расходимся, как в море корабли. Об оформлении и прочем пусть не беспокоится, она это берет на себя…
Тяжелым, тягостным был тот разговор. Неприступной каменной глыбой стояла перед ним супруга. Словно и не было до этого четверти века совместной жизни. Она начала совпадать, или уже совпала, с нынешней жизнью, — догадался Перевалов и понял, что им, двум отрезанным от семейного каравая ломтям, больше не соединиться.
Супруга (теперь уже бывшая) действительно все обтяпала быстро: и развод, и размен. Перевалов оглянуться не успел, как оказался в «хрущобе» времен первых лет панельного домостроения.
Квартира была сильно запущена. Ни средств, ни сил на ремонт у покойной тетушки, видимо, не было. Беленые потолки мучнисто-серого цвета покрыла сеть мелких трещин. Обои во многих местах полопались, свисали клочьями. Эмалированные раковины в ванной и на кухне облупились, давно потеряли всякий вид, смесители текли. Булыжного цвета линолеум на полу вышоркался кое-где аж до бетонных перекрытий. На электроплите непонятно какого цвета работала одна едва дышавшая конфорка. В квартире успел прочно поселиться нежилой дух. Оставшаяся здесь полувековой давности старомодная обветшавшая мебель — гнутые скрипучие стулья, продавленный диван, металлическая кровать с панцирной сеткой, буфет, комод да плешивый ковер над койкой только усугубляли мертвенность запустения.
Впрочем, Перевалов был настолько шокирован новым поворотом судьбы, что не только разглядеть, понять-то долго не мог — где он и как сюда попал. Несколько дней провалялся на диване, тупо уставясь в потолок. Он ничего не видел, не слышал, не воспринимал.
Из затянувшейся прострации вывел его голос, звучавший не рядом, не вне, а где-то внутри него. Чей, кому принадлежал — мужчине ли, женщине — Перевалов не разобрал. Может, он и вообще был бесполый. Голос звал его. Слов было не разобрать, но Перевалов прекрасно понял их смысл. А сводился он к тому, чрезвычайно для него важному, что на старой квартире его дожидается сын. Он нашелся, он пришел…
Перевалов сломя голову помчался на старую квартиру. Сына там не было. По квартире ходили чужие люди, распаковывали коробки и узлы, расставляли мебель. На его вопрос, не появлялся ли здесь молодой человек такой-то наружности, недоуменно пожимали плечами. И о том, куда делась женщина, жившая в этой квартире, тоже ничего не знали. Обмен был сложный, многоступенчатый…

17

И наступила для Перевалова новая эпоха, новая эра — бессемейного одинокого существования.
Так уж выходило, что Перевалов никогда раньше не жил один. В детстве рядом были родители, в армейской казарме и студенческой общаге тоже говорить об одиночестве не приходилось. Потом — своя семья, работа: домочадцы и сослуживцы, родственники, друзья и знакомые. Ходили друг к другу в гости, общались, перезванивались, переписывались. Все это создавало питательную среду и атмосферу его жизни.
С годами атмосфера становилась разреженней, а в последнее время и вовсе дух выходил из нее, как из проколотой футбольной камеры. Родители давно умерли. Единственная родная сестра жила на другом конце страны, и как-то не очень они роднились. Друзья и знакомые тоже постепенно исчезали с горизонта. Прошли времена, когда Переваловы принимали у себя и сами заглядывали в гости. Кто-то «забурел» и стал чураться их, к другим идти с пустыми руками казалось неприличным, а что нести, если у самих с голодухи мышь в холодильнике повесилась?
Теперь вот он один на один с собой в неродной, унылой, как мглистый день поздней осени, квартире.
Хорошо, хоть его любимец, сибирский кот, с ним. Не стала претендовать на него супруга, посчитав, видно, что оба они ненужные, бесполезные существа — обуза для приличной женщины…
Однако надо было выкарабкиваться, жить дальше. Этого требовал инстинкт самосохранения. Но прежней воли к жизни уже не было. Внутренний стержень треснул, тоска и усталость довершали дело. Душа опустела, как покинутый дом, и апатия стала верным спутником Перевалова.
Ничего не хотелось ему делать. Тем не менее, инстинкт был еще до конца не сломлен и заставлял думать о хлебе насущном. Да и о коте, единственной теперь родной душе, не следовало забывать.
На счастье Перевалова, в продмаге, кварталах в двух от его дома, освободилось место грузчика, и ему удалось туда устроиться, правда, после некоторых сомнений по поводу его немолодого уже возраста и подозрительно интеллигентной наружности, с какой, если ты не студент, таким делом обычно не занимаются.
Кроме Перевалова, в магазине работали еще два грузчика. Один был ему почти ровесником, хотя в силу испитости и потасканности выглядел старше, другой, по той же причине, смотрелся ровесником, хотя был лет на пятнадцать моложе. Чувствовалось, что оба они хорошо спелись и спились, являют собой единый организм, с утра озабоченный тем, как поправить здоровье, а к вечеру — как дойти до полной кондиции. В процессе решения этих двух насущных проблем делали они и все остальное: разгружали продуктовые машины, подносили к прилавкам товар, убирали пустую тару…
Непреходящие свои проблемы грузчики решали без особого напряга, можно даже сказать, виртуозно. У воды жить и воды не напиться — говорилось явно не про них. Главной их задачей было сделать утечку незаметной. Способов для ее решения они знали уйму. И если у карточных шулеров всегда в нужный момент оказывался на руках лишний козырь, то у этих магазинных искусников — емкость с тонизирующим содержимым. Чаще всего — водка. И хотя алкать они как истинные специалисты своего дела могли все, что льется, безусловное предпочтение по патриотическим соображениям отдавали национальному напитку.
Перевалова поначалу они встретили радушно. С его появлением сам собой замыкался классический треугольник алкогольной геометрии. Однако очень быстро они поняли, что жестоко ошиблись: в треугольник Перевалов не вписывался.
Не сказать, что был он непьющ в принципе. Вовсе нет. Позволял себе и в праздники, и на разного рода торжествах — от семейных до производственных. В старые добрые времена любил по выходным литр-другой разливного пивка с вяленой рыбкой выкушать. В общем, нормально потребляющим мужиком был. А вот что не нахрюкивался до безумия — это да. И в рабочее время в рот не брал.
Последнее обстоятельство новых «коллег» Перевалова, пожалуй, больше всего и покоробило. Еще бы! Пока они где-нибудь в укромном уголочке за мешками приводят себя в чувство, он работает. Уединятся через пару часиков продолжить лечебные процедуры — опять он не с ними, снова ящиками-коробками гремит, таскает-перетаскивает, маячит перед ними живым укором — водка в глотке застревает. Продавщицы на него не нарадуются, зато на них волчицами смотрят, загрызть готовы.
Ну не пьешь ты — больной там или малахольный — ладно, хрен с тобой, но чего ж ты, падла, выщелкиваешься, чего ты другим жить не даешь? Ты ж не в лесу один, ты — в коллективе! А коллектив уважать надо.
— Тебе бы, земеля, поближе к народу надо быть, — намекнули Перевалову для начала. А когда тот намек не воспринял, стали «делать выводы».
В злокозненности они тоже оказались настоящими артистами. То под локоток «нечаянно» подтолкнут, когда Перевалов к прилавку лоток со сдобой несет. Булки, естественно, — на грязный пол. То мимо подставленного Переваловым плеча мешок сахара или крупы опустят при разгрузке. Мешок с высоты борта — оземь, лопается, содержимое рассыпается. «Коллеги» в крик: не мог аккуратнее мешок принять! А то еще какую-нибудь пакость придумают… И старались, чтобы все прилюдно было, чтобы видели все, из какого места у этого вшивого конструктора руки растут.
Но, несмотря ни на что, Перевалов не «исправлялся». Однако и бойцы были из тех, кто на полпути не останавливается.
Однажды в коробке с дорогим импортным вином не досчитались трех бутылок. Переполох! Продавщицы на алкашей своих косятся. Хотя и на них вроде бы не похоже. Во-первых, больше пузыря за раз обычно не берут и пропажу так замаскируют, что долго не хватишься. А во-вторых, не дорос их организм до благородных напитков. Слаще нумерованных портвейнов они отродясь ничего не пили. Так что — алиби!
А тут как раз один из «бойцов» заскочил в бытовку за куревом и «случайно» заметил в шкафчике Перевалова эти самые бутылки — стоят три в ряд, рядом с ботиночками, нарядными этикетками сверкают. А еще трезвенником прикидывался, честного изображал!..
Первый раз Перевалов столкнулся с подлостью в таком неприкрытом виде.
Надо отдать должное хозяину: не бросился он в милицию, просто тут же рассчитал Перевалова и отпустил с миром. Хотя для оскорбленного подозрением Николая Федоровича мир этот был хуже наказания.

18

Он опять замкнулся в панельном склепе своей «хрущобы» и, пока оставались от расчета в магазине деньги, выходил раз в три-четыре дня на микрорайонный минирынок купить себе и коту рыбы, хлеба и молока, которые здесь были ощутимо дешевле, чем в продмагах.
Нынешняя зима выдалась холодной. Намерзшись в старом пальтишке в очередях, Перевалов спешил домой, но и в квартире с чуть теплыми батареями согреться было трудно. Перевалов наливал коту в блюдце молока, ставил на плиту чайник, натягивал старый свитерок под пиджак, а потом, когда кипяток был готов, устраивался на рассохшемся стуле образца середины столетия за таким же древним журнальным столиком и включал телевизор.
Кроме тусклых лампочек в комнате и туалете да на ладан дышащей электроплиты, включать в квартире было больше нечего. Другие электроприборы отсутствовали, радиоточка обрезана (видно, тетушка отказалась от нее еще при жизни).
Оставался черно-белый доисторический телевизор. Кроме него да кота, пообщаться Перевалову в квартире было не с кем. Они были теперь самыми близкими ему существами, хоть как-то скрашивавшими его одиночество.
Перевалов включал телевизор, гладил вспрыгивавшего на колени кота и говорил ему, кивая на телевизор: «Сейчас эта старая рухлядь опять начнет нас пугать страстями-мордастями…» И не ошибался.
Прихлебывая жидкий и несладкий чай, Перевалов привычно смотрел в голубой экран и ежился в нервном ознобе.
Во времена, когда у него была по призванию и душе работа, семья и нормальная жизнь вокруг, в которой он занимал свое прочное место, Перевалов не особенно задумывался о смысле существования.
Смысл заключался, наверное, уже в том, что он, Перевалов, работал и был на хорошем счету, мог содержать семью и растить детей. И на производстве, и дома он был нужен, востребован, включен, как любили писать тогда в газетах, в «созидательный процесс», который, как сейчас начинал понимать Николай Федорович, их жизнью и двигал. Не все, разумеется, в этом процессе удовлетворяло и грело, многое хотелось исправить, но разве не в нужном направлении он развивался, не достойны ли и благородны были его конечные цели — свобода, равенство, братство и достойная жизнь всех, а не избранных?
Но где они, те цели и направления? Все смешалось на их плоту, все смешалось… И вот уже честь не по труду, как когда-то, не по тому, что доброго ты после себя оставил, воздается, а по тому, сколько и насколько ловко или дерзко сумел хапнуть, украсть, смошенничать. Не честью в деле утверждает себя большинство тех нынешних, кто рвется к богатству и власти, а чудовищным обманом, грабежом, кровью и насилием. Ну а те, кто никуда не рвется, не имея либо сил, либо желания, просто барахтаются в оставляемой сильными и крутыми грязи, пытаясь выжить, не захлебнуться в ней окончательно.
Вот и весь на сегодня смысл жизни: одни грабят и жируют, другие, на это неспособные, влачат и прозябают. Вот уж поистине — время вывихнуло сустав, жизнь окривела, мир сошел с ума!..
Или, закрадывалась жуткая мысль, только один он и спятил? Разве мало людей его эпохи и даже его поколения прекрасно уживаются с нынешней жизнью? А вот он родился в ненужное время и в ненужном месте. Хотя при чем здесь время и место, если не умеешь перестраиваться на нужный лад? Как же он был самонадеянно глуп, когда заявлял на заре нынешних перемен, что если честен, порядочен, добросовестен, если не за что стыдиться, то и перестраиваться не надо. Теперь жизнь смеется над ним и показывает кукиш; бывший его парторг как плыл, так и продолжает плыть, а он идет ко дну. И правы были древние, утверждая: времена меняются — и мы меняемся вместе с ними. Но, может, все проще: одни способны жить в настоящем, словно ничего до этого не было, другие — нет. В математике это, кажется, называется «марковский процесс», вспомнил Перевалов и еще раз уныло подумал, что, конечно же, дело в нем самом, в его плохо приспосабливаемой натуре, в ущербном менталитете, которому не всякая среда и атмосфера в жилу.
В общем, кто не успел, тот опоздал, а кто не сумел — погиб…

19

Деньги от расчета в магазине стремительно подходили к концу. Надо было что-то предпринимать. Николай Федорович стал захаживать на оптовый рынок, расположившийся на самой окраине города, минутах в двадцати ходьбы от дома, в надежде что-нибудь подзаработать.
Эта большая, огороженная забором из бетонных плит, площадка круглый год была забита фурами и рефрижераторами «дальнобойщиков» с мясом, разными продуктами, овощами и фруктами. Больше всего приезжало машин с юга. По утрам сюда устремлялись оптовые покупатели со всего города. Мелькали ящики, коробки, мясные туши, мешки. Висел над рынком многоязыкий говор.
Работа здесь — разгрузить-загрузить, поднести-перенести — не переводилась, но и охотников на нее имелось с избытком. Причем, не чета ему, Перевалову — мужиков, едва переваливших в большинстве своем на четвертый десяток, крепких, напористых, цепких, зорко следящих за посторонними на своей территории. Были тут свои лидеры, свои отношения и сферы влияния. Белую ворону и «чайника» Перевалова вычислили сразу, едва он в первый раз появился на площадке, и к серьезной работе не допускали. Да и на «несерьезную» — уборка территории, например — попасть из-за конкурентов-бомжей и алкашей, которые глотку готовы были перегрызть, нечасто удавалось. А уж забросить незаметно мелкому оптовику в легковушку несколько ящиков куриных окорочков было вообще большой удачей. Но и с тех грошей, какие удавалось поиметь, следовало «отстегнуть» «бригадиру» за возможность находиться на площадке.
В общем, и тут было, как везде. И как везде, ему и здесь не находилось места…
А дома, у порога, его встречал кот. Он терся о ногу, с голодным вопросом заглядывая хозяину в глаза. И Перевалову все чаще нечего было своему любимцу ответить. Николай Федорович брал кота на плечо, тот прижимался полосатой мордой к его уху и начинал громко мурлыкать, словно утешая и ободряя: мол, не расстраивайся, обойдется, Бог даст. Перевалову и впрямь становилось легче.
Перевалов принес его когда-то в дом совсем еще маленьким котенком, более пятнадцати лет прожил с ним, не расставаясь, и любил его, как еще одного своего ребенка. Пожалуй, никто из домашних не был так привязан к нему, как Перевалов. И кот отвечал ему полной взаимностью, только в нем по-настоящему и признавая хозяина. Они чем-то неуловимо схожи были. Во всяком случае, чувствовалась в переваловском питомце своя порядочность и даже интеллигентность. Кот никогда не воровал, не попрошайничал. Когда приходили гости, он встречал всех в коридоре, и каждому, как собака, протягивал, вызывая изумление, мягкую мохнатую лапу. (Этому его научила дочь). А потом величаво, с чувством собственного достоинства удалялся и не появлялся, пока все не расходились. Он был добрейшей души животным, совершенно незлобивым, не мстительным, как некоторые кошки, ни разу никого не укусил, не исцарапал. Ему неведомо было, что такое враги. Окажись кот на улице, думал иной раз Перевалов, ему бы там не выжить.
Теперь, оставшись вдвоем в этом враждебном мире, они чувствовали еще большую нужду друг в друге. Перевалов стал замечать, что он разговаривает с котом не только как с живым человеком, но и равным собеседником. Кот, не мигая, смотрел на него изумрудными глазами и, казалось, все понимал. Иногда сам отвечал что-то на своем кошачьем языке. И Перевалов тоже его понимал. Если бы рядом не было этого пушистого друга-собеседника, Перевалов от тоски и одиночества точно бы сошел с ума.
Особенно — когда вышел из строя телевизор. Ремонту этот ветхий аппарат уже не подлежал, а потому просто пылился в углу комнаты. Перевалов по-прежнему садился со стаканом чая за журнальный столик напротив него, подолгу отрешенно смотрел на помертвевший экран, вздыхал и говорил привычно устроившемуся на коленях коту: «Вот и закрылось наше окно в мир».
Без телевизора к хроническому недоеданию прибавился еще и информационный голод. Сначала Николай Федорович, пытаясь хоть как-то утолить его, захаживал в ближайший магазин радиотоваров, чтобы постоять возле всегда включенных телевизоров, но быстро намозолил глаза персоналу и вызвал подозрения. И в очередной такой визит, когда Перевалов, ушам своим не веря, слушал об отречении старого кормчего в пользу своего молодого, только-только появившегося на политическом Олимпе, преемника, два дюжих охранника его просто выперли за дверь.
Смена кормчих обсуждалась на каждом углу. Мнения были разные, как погода в берущей разгон весне: то оттепель растапливала снег, то морозец ударял гололедом. Многие ждали перемен к лучшему, надеялись, что уж этот-то — молодой, бодрый, спортивный, непьющий, ни в чем предосудительном не замеченный — навороченное до него выгребет и исправит. И вообще даст прикурить!..
Перевалов уже ничего не ждал и ни на что не надеялся. Для него лично, знал-чувствовал, лучше уже не станет. И верно…
Когда сошел снег и начала пробиваться первая весенняя травка, заболел кот. Его мучительно рвало даже от воды, живот раздуло. Он едва передвигался. Потом и вовсе слег. Кот с трудом приподнимал голову, глядя на Перевалова больными, полными слез и тоски глазами, и слабо шевелил хвостом в ответ на прикосновение хозяйской ладони.
Перевалов, умостив его в большую хозяйственную сумку, помчался в ветлечебницу. Там, чуть не плача, уговорил ветеринара осмотреть кота бесплатно.
Узнав, сколько коту лет, ветеринар сразу же предложил его усыпить. Эта процедура освобождала Перевалова от многих хлопот, но Николай Федорович наотрез отказался, решив, что пусть его единственный друг, если ему суждено, умрет естественной смертью. Лучше бы подсказали, чем больному помочь. Ветеринар посоветовал капельницу, назвал какие-то лекарства, но когда сказал, сколько это будет стоить, у Перевалова волосы встали дыбом и все оборвалось внутри — таких денег ему не найти…
Оставалось только смотреть, как доживает последние дни его полосатый друг, терзаясь тем, что ничего уже не в силах для него сделать. Даже покормить толком.
Хоть покормить бы напоследок!..
Эта мысль, воспринятая им как последняя воля умирающего, подхватила Перевалова и понесла на базарчик.
Он не помнил, как очутился в павильоне мясных изделий. С гуляющим ветром в карманах ему здесь делать было нечего. Но неотвязное желание напоследок вкусно покормить кота уже потащило Перевалова вдоль торговых рядов.
Боже ж ты мой! Какой только вкуснятины тут не было! Истекающая соком розовая буженина, загорелые окорока, толстобокие, перепоясанные шпагатом вареные колбасы, кофейного цвета сервелаты, копченые языки, от которых и собственный немудрено проглотить, похожая на слоеный пирог корейка, тающая во рту пастрома, свиные ребрышки, гирлянды сарделек и сосисок и многое еще такое, чему Перевалов и названий-то не знал, дразнили взгляд, обоняние, возбуждали зверский голод.
Покупатели разглядывали колбасы, продавцы расхваливали товар, предлагали пробовать, ловко отделяя от мясного тела тончайший пластик. Покупатели с глубокомысленным видом дегустировали, оценивая. Но когда и Перевалов попросил попробовать, продавщица просто махнула в его сторону тыльной стороной ладони, как делают это, отгоняя муху.
Перевалов понуро побрел дальше. И… не поверил своим глазам: шагах в трех от него, на бетонном полу под прилавком, лежала сосиска. По всей видимости, упала, когда покупателю взвешивали товар. Замечательно! — обрадовался Перевалов, и от волнения у него перехватило дыхание. Народу в будний день в павильоне было мало, и никто не мешал ему вплотную приблизиться к вожделенной сосиске. Оглянувшись для верности по сторонам, он нагнулся и схватил ее. А когда выпрямился, услышал из-за прилавка:
— Эй, мужик, чего это ты там нашел?
Николай Федорович вздрогнул от неожиданности. Подавшись всем телом через прилавок, его в упор расстреливала густо подведенными глазами молодая яркая продавщица.
— Да вот… Валялась… На земле… Я и подобрал… — растерявшись, залепетал Перевалов, протягивая в подтверждение свою находку.
И не успел Перевалов глазом моргнуть, как молодая халда выхватила сосиску.
— Да вы что! Я же не с прилавка… Она на полу лежала… — заволновался Перевалов, еще не веря, что лишился сосиски.
— А свалилась она откуда? — злым пронзительным голосом заверещала продавщица. — С неба? С моего же прилавка. Мой товар, слышишь ты, мой!
— У меня кот болеет… Покормить хотел… Помрет вот-вот… — заискивающе бормотал Перевалов, все еще надеясь, что продавщица сжалится.
Но она взвилась еще пуще:
— Чего?.. Твоего кота сосисками кормить? Ну вы посмотрите на него, люди добрые! Я должна его кота сосисками кормить! Это что ж такое делается? Ты сам себе на горбушку хлеба, гляжу, не можешь заработать, а собрался кота сосисками кормить. Конечно… Можно… Чужими-то! Ворованными… Ходите тут, шакалы голодные, а чуть зазевался — тырите, что подвернется. Вали отсюда, бомжатина неумытая!.. — зашлась продавщица в крике, и было в нем столько презрения и ненависти, что Николай Федорович испугался: в красивом еще пару минут назад лице почудился ему злобный волчий оскал.
«А ведь не какая-то там бесящаяся от жиру «новая русская». Такая же, едва сводящая концы с концами, баба, которой сегодня, может быть, чуть больше повезло в жизни. Откуда же эта ненависть и уничижение к тем, кому повезло меньше? — недоумевал Перевалов, едва волоча ноги. — Наверное, она таким образом пытается совпасть с жестокой и дикой нынешней жизнью, усвоив ее главное правило: человек человеку — волк!»
Кот доживал последние отпущенные ему часы. Он лежал на боку неподвижно, и только иногда приоткрывал глаза, которые все сильнее затягивала смертная пелена.
— Ну поживи еще хоть чуть-чуть, не оставляй меня одного… — шептал Перевалов, сидя на полу рядом с другом, и невольные слезы катились по его щекам.
Едва заметно, как показалось Перевалову, прощально шевельнулся самый кончик хвоста, хотя кот еще дышал…
А под утро будто кто толкнул Николая Федоровича в бок. Он вскочил с дивана и бросился в угол, к балконной двери, где было постелено коту. Перевалов встал на колени, осторожно, словно боясь спугнуть, дотронулся до него. Кот еще не остыл, но был мертв.
Перевалов застонал, обхватил голову руками и так, на коленях, простоял, не двигаясь, пока совсем не рассвело. Потом очнулся, тяжело поднялся, чувствуя, как ноет сердце. Надо было что-то делать дальше, где-то похоронить друга. Можно было закопать его во дворе, за гаражами или еще где-нибудь неподалеку, но Перевалов отверг эту мысль. Кот был в последнее время ему дороже любого человека, а потому…
Перевалов нашел большую картонную коробку из-под зимних женских сапог, порвал надвое простыню, завернул в тряпку тело кота и положил в коробку. Накрыв коробку крышкой, обмотал ее куском шпагата и, взяв свою скорбную ношу под мышку, зашагал навстречу солнцу. В той стороне, на самой окраине, располагалось одно из городских кладбищ.
Перевалов решил похоронить друга возле забора, неподалеку от кладбищенских ворот. Он выбрал местечко посуше, еще не занятое могилами, и только сейчас вспомнил, что забыл лопату. На глаза попался ржавый железный прут от оградки, и он взялся ковырять им землю.
— Мужик! — окликнул его кладбищенский рабочий. — Ты чего тут скребешься?
— Хороню, — мрачно отозвался Перевалов.
— Кого? — не поверил рабочий и подозрительно посмотрел на коробку.
— Кота, — неохотно пояснил Перевалов. Очень уж ему сейчас не хотелось ни с кем объясняться.
— Кота!.. — удивленно присвистнул рабочий и рассердился: — Тебе тут что, кладбище животных? Да ты знаешь, что здесь для самых богатых, крутых и блатных место зарезервировано?
— Он не просто животное. Он как человек. Даже и лучше многих. Он — мой друг, — сказал Перевалов, пропустив мимо ушей слова о «богатых и крутых».
Рабочий покрутил пальцем у виска, присел на бугорок и закурил, глядя на странного мужика, вздумавшего похоронить животину на человеческом погосте да еще в самом престижном месте.
Перевалов продолжал ковырять землю.
Рабочий был Перевалову ровесник, не первый год промышлял кладбищенским трудом, сталкивался здесь со всяким, но такое видел впервые. Впрочем, он давно разучился чему-либо удивляться. Особенно, когда дело касалось жизни и смерти. Поэтому, еще немного посмыкав свою цигарку, философски заметил:
— Ну, если друг, то куды попрешь… Друг он и в любой шкуре друг… — помолчал и сказал: — Ты это… Кончай скрести-то. Много ли такой железякой нацарапаешь. Передохни пока. Я сейчас…
Рабочий, кряхтя, поднялся и пошел к видневшейся неподалеку хозяйственной постройке, откуда вернулся вскоре с лопатой. Титановый, отлично заточенный ее штык, изготовленный скорее всего на бывшем оборонном предприятии, был насажен на короткий, прочный и легкий черенок. Все говорило о том, что сей шанцевый инструмент принадлежит профессионалу.
Рабочий несколько секунд целился взглядом в расковырянное Переваловым место, потом вонзил в землю заступ.
Действовал он артистически. Перевалов даже забыл на время о своем горе и невольно залюбовался работой.
Очень скоро аккуратная могилка с идеально ровными краями была выкопана. Перевалов, встав на корточки, осторожно опустил на дно обувную коробку с телом кота и бросил на ее крышку комок холодной весенней земли. Заступ опять споро замелькал в руках кладбищенского рабочего, и вот уже на месте ямы вырос холмик. Рабочий деловито обхлопал его со всех сторон заступом, и получилась маленькая плоская пирамидка. Он подобрал с земли прут, которым Перевалов ковырял землю, и воткнул его в основание могилки. Потом порылся в карманах, вытащил обрывок черной муаровой ленты, на которой еще различались золотые буквы, и повязал ею, как галстуком, воткнутый в землю прут.
— Чтобы знал, где искать, когда проведывать будешь приходить, — сказал он.
— Спасибо, — задрожавшим голосом поблагодарил Перевалов, и его стали душить копившиеся весь сегодняшний день рыдания.
Рабочий неловко потоптался и ушел. И снова вернулся. Вместо лопаты в руках у него была отпитая примерно наполовину бутылка водки, на горло которой, как колпак, был надет верх дном пластмассовый стаканчик.
— Давай помянем, — просто сказал он, налил до краев и протянул стакан Перевалову…

20

Похоронив кота, Перевалов словно завис в невесомости. Ни сидеть, ни лежать, ни ходить не мог. Мыслей в голове тоже не было. Лишь сполохи отрывочных сумбурных видений, в которых мелькали то дочь, то жена, то кто-то из бывших сослуживцев или знакомых, но чаще всего — сын и кот. Иногда являлись они к нему оба разом: кот на плече у сына что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо. И оба, казалось Перевалову, укоризненно косились на него: что же ты, отец, нас бросил? Мы — здесь, ты — там. И звали: присоединяйся к нам, втроем и веселей, и на душе легче…
Так прошла неделя, началась вторая, а на девятый день выпадала родительская суббота. Перевалов засобирался на кладбище.
Когда субботним утром Николай Федорович очутился на дороге, ведущей к кладбищу, ему показалось, что он попал на первомайскую демонстрацию. Неширокое шоссе было забито машинами и людьми. Разноцветная толпа, путаясь под колесами машин (или, наоборот, авто путались под ногами людей), несла в руках живые и бумажные цветы, лопаты и грабли обихаживать могилки, сумки с поминальной снедью. Шли поодиночке и целыми семьями, старые и малые. Зарождаясь у конечной остановки городского транспорта, шествие растянулось на километр.
Возле центральных ворот кладбища табунились торговые и общепитовские палатки с печеньем и конфетами, пивом и прохладительными напитками, дымящимися на мангалах шашлыками и варившимися тут же, в больших кастрюлях на газовых горелках, пельменями. В кроны обступивших кладбище сосен уносились вызывающие слюну дымы и запахи. Тут же продавали цветы, похоронные венки, восковые свечи, миниатюрные иконки, ладанки и прочие церковные причиндалы.
Толпа роилась вокруг этой импровизированной ярмарки, закручивалась в водовороты, галдела, как стая вспугнутых ворон. И если бы не кладбищенская ограда впереди с выглядывающими из-за нее крестами и надгробиями, могло показаться, что шумит вокруг народное гуляние.
К кладбищу Перевалов шел мимо пристроившейся на самом его краю белокаменной с золотой маковкой часовни. Она была забита людьми. Шла служба. Через распахнутые настежь двери доносился густой, но кристально чистый, прямо-таки колокольный бас дьякона.
Привалов невольно приостановился. Лучезарная золотая маковка подпирала голубое безоблачное майское небо, а из дверей в вышину рвался дьяконовский бас. Слов было не разобрать. Но чудилось, что это возносится молитва Богу за всех них: безвременно ушедших, бесследно сгинувших и здравствующих, но уже словно умерших.
Николай Федорович подумал, что хорошо бы свечки за рабов Божьих сына и кота поставить, но вовремя вспомнил, что ни денег, ни даже, наверное, права на это у него нет: всю жизнь был неверующим. Да и молится ли церковь за усопших животных — тоже не знал.
Перевалов пошел дальше и вскоре вместе с толпой влился на центральную аллею кладбища. Ощущение, что ты не то на демонстрации, не то на массовом гулянии, здесь еще более усиливалось.
Этот город мертвых с зеркальной точностью отражал бытие живых, чему живые больше всего и способствовали.
Когда Перевалов девять дней назад хоронил своего кота, он много чего узнал от словоохотливого кладбищенского рабочего. Например, кого, где, как и за сколько хоронят. Неимущим одним взмахом экскаваторного ковша вечный покой устраивался на самых задворках кладбища, за которыми шел сплошной лес. Но чем весомее была «отстегнутая» денежка, тем ближе и престижнее отводилось для похорон место. И если когда-то надгробия центральной аллеи сплошь пестрели золотом имен уважаемых в городе людей — крупных руководителей, ученых, деятелей культуры и искусства, генералов, то сейчас, подступив к самой дороге, их заслонили собою персональные мемориалы братков и цыган — по нынешним меркам, видимо, особей куда более важных и уважаемых.
Памятники бандитам отличались суровой монументальностью и отсутствием архитектурных излишеств. Специфику их профессии подчеркивали высеченные на камне эпитафии обычно следующего содержания: «Спи спокойно, братан. Мы за тебя отомстим». Братки и поминали так же мрачно и немногословно — чисто конкретно. И чем больше в себя вливали, тем больше походили на высоковольтные опоры с прикрученными к ним табличками «Не влезай — убьет!».
Цыгане почему-то любили ставить усопшим соплеменникам стопроцентно реалистические памятники в полный (а то и более) рост на ступенчатых, похожих на мавзолеи, постаментах. Говорили, что в них они вмуровывали по своему обычаю ценности, якобы необходимые покойникам в загробной жизни, вводя в искушение гробокопателей, которые со времен древних фараонов ничуть не перевелись. Цыганские изваяния очень смахивали на памятники стародавним вождям, которые до сих пор еще нередко встречаются в городах. (Закрадывалось подозрение, что и делали их одни и те же люди, вовремя, правда, переквалифицировавшиеся на выпуск новой продукции).
Постаменты цыганских памятников ломились от снеди, спиртного и фруктов. Все отменное, вкусное, дорогое. Вокруг клубились маленькие семейные таборы с мужчинами, женщинами и ребятишками. Их гвалт и ор разносились далеко по округе. Возле некоторых постаментов, также богато накрытых, было всего по два-три человека, которые, словно погадать приглашая, зазывали проходивших мимо помянуть своих чавал.
Кое-кто — явно жаждущего и страждущего вида — охотно заворачивал. Но такие готовы были помянуть хоть черта с рогами, лишь бы налили. Остальной же народ, неодобрительно косясь на нечистое цыганское изобилие, торопился к своим могилкам.
Перевалову цыгане тоже зазывно махнули, но он, с трудом справившись с голодным спазмом, отвернулся. Однако подумал: вот уж кто умеет всегда, везде и ко всему приспособиться — не гаданием, так косметикой или тряпками, не ими, так золотом с наркотиками будут промышлять. И при любом режиме, при любой погоде остаются на плаву. Вот у кого надо учиться совпадать!..
Хотя, как понял, и цыгане цыганам рознь. Мелькали на кладбище и другие чавалы, гораздо более затрапезные. Они шныряли между могильных оградок, где уже вовсю поднимали стаканы за помин души, и попрошайничали.
Нищим вообще сегодня было раздолье. И центральную аллею, и боковые ее ответвления они обсыпали, как тля кусты. Откуда и слетелись-то! Хотя чего удивляться: такие дни в их профессии год кормят, грешно упустить… И действительно, до полудня еще далеко, а в целофановых мешках, сумках, авоськах перед нищими уже полным-полно всего: и конфеты, и печенье, и домашняя выпечка, и разная другая снедь, и фрукты…
— Подайте помянуть ваших близких, подайте… — слышалось с обочин чуть ли не на каждом шагу. Подавали. И просто отдавали оставшееся с поминания. Уносить с кладбища по не известно кем установленному обычаю нельзя, грех. Потому — нищим. Пусть лучше они, никакими предрассудками не обремененные, унесут жратвы от пуза на неделю вперед.
А почему бы и ему не присесть тоже где-нибудь тут и не протянуть просящую руку, подумалось почти неделю не евшему Перевалову. Он даже приостановился от этой удивительной мысли. Но замешательство было недолгим. Он прекрасно знал, что не смог бы, даже если б сильно захотел, для него это все равно, что догола раздеться. Не то что для господ нищих, паразитирующих своим ремеслом на жалости и людской скорби.
Аллея была длинная, и по ней можно было еще шагать и шагать, поражаясь особенно явственному здесь контрасту богатства и нищеты, помпезного блеска и сирой убогости. Но давно пора было (он и так слишком увлекся) навестить могилку полосатого друга.
Перевалов вернулся к воротам и пошел вправо вдоль ограды, вспоминая и отыскивая глазами то место. Довольно быстро он нашел его, еще издали увидев обрывок муаровой ленты на воткнутом в землю железном пруте.
Здесь было тихо, спокойно. Умиротворяюще шумели над головой сосны. Разноголосый людской гул едва доносился сюда. И Перевалов мысленно поблагодарил кладбищенского рабочего, позволившего ему совершенно бескорыстно похоронить друга в этом замечательном местечке. Николай Федорович присел на корточки, огладил рукой холмик, поправил чуть покосившийся прут с лентой и подумал, что хорошо бы и ему упокоиться здесь, рядом. Да только кто же его сюда положит?.. Подумалось и о сыне: если нет в живых (а чем дальше, тем больше Перевалов в этом переставал сомневаться), то где лежат его косточки? А как здорово было бы тут им всем троим, в стороне от шума и суеты! Перевалов представил себе рядом с едва заметной могилкой кота еще две, побольше, и вздохнул. А еще поймал себя на мысли, что думает о себе живом, как о мертвом.
Да он уже и не живой, если разобраться. Ходячий покойник. А может, он из тех, кто попал случайно в другое измерение, в параллельный мир, из которого никак не может найти выход? Какая, в сущности, разница! Главное, что нет выхода.
И вот уже жизнь позади, ждать от нее нечего, надеяться не на что, существовать не для чего. Остается тихо дотлевать в скорлупе своей ненужности, или…
Это «или», как уголек в костре, выстрелило в мозгу Перевалова и уже больше не исчезало, то притухая, то вновь разгораясь…
Николай Федорович не помнил, сколько времени пробыл он в состоянии задумчивой отрешенности. Очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо:
— Мужик, эй, мужик!..
Тормошила его средних лет женщина. Перевалов с трудом поднялся на затекших ногах с корточек. Мимо проходила хорошо уже выпившая компания. Женщина, по всей видимости, была оттуда.
— На! — протянула она едва початую бутылку водки и пакет с чем-то съестным.
— Что вы, что вы!.. Не надо… — растерянно забормотал Перевалов, поняв, что показался женщине побирушкой.
— Бери, бери! — совала женщина. — Мы уже напоминались. Не нести же домой? Грех!..
Перевалов прижал к груди бутылку и пакет, не зная, что и сказать в ответ, а женщина уже догоняла свою компанию. Поплелся домой и Перевалов.
А дома голодный Николай Федорович обнаружил в пакете целое богатство. Там были пирожки с ливером, сладкая булочка, кусок печеной курицы, пластики тонко порезанной копченой колбасы, половинка свежего огурца, жареная рыба, несколько шоколадных конфет и даже большое желтое яблоко. Если добавить сюда еще и почти полную бутылку водки, это было настоящее пиршество, при виде которого у Перевалова в первые мгновения так закружилась голова, что он чуть не свалился.
Перевалов долго размышлял, за помин чьей души ему выпить сначала: сына или кота? С одной стороны, девять дней коту, а с другой — сына ему как-то не пришлось помянуть вообще. Хотя, конечно, кто ж его точно знает: жив ли, нет… В конце концов решил не делить — пить за обоих сразу.
Потом он помянул родителей, а следом и то гигантское единое многонаселенное пространство, в котором он появился когда-то на свет и которое четыре десятка лет было его великой и доброй родиной. При воспоминании о ней у Николая Федоровича текли слезы и хотелось несбыточного — повернуть время вспять. Но можно было только прокрутить назад ленту памяти. А вспоминалось почему-то плохо. Кадры прошлой жизни очень смутно просматривались через грязное окно нынешней.
Малопьющего, ослабленного Перевалова хмель одолел быстро. Еще не добравшись до половины содержимого бутылки, он опьянел. Появилось ощущение легкости, некоторой приподнятости, утишилась сердечная боль-тоска, не отпускавшая его в последние месяцы. Через пару рюмок жизнь и вообще перестала казаться безысходным тупиком: стоит еще немного выпить-закусить — и все наладится…
Но, потрескивая где-то глубоко в подсознании, продолжал тревожно давать знать о себе уголек «или». Он, как часовой на посту, не давал Перевалову полностью забыться.
Хмельной сон, правда, еще через рюмку сморил его. Сон сопровождался видением непонятных абстрактных узоров, цветовых пятен, странного и пугающего свечения, словно Перевалов заглядывал куда-то за грань бытия. А перед утром все это схлынуло, и появились они…
Как и тогда, кот сидел на плече у сына и что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо.
— Ребята, вы опять пришли! — обрадовался Перевалов.
Кот с сыном прервали свою «беседу» и, не мигая, воззрились на Перевалова.
— Так что же ты, отец? — услышал он укоризненный и в то же время требовательный голос сына. — Почему не идешь к нам? Заждались мы тебя.
Перевалов очнулся, открыл глаза, еще находясь на границе бреда и яви. Квартира была пуста, но он знал, чувствовал, что они здесь, рядом. Стоит только опять смежить веки…
— Да, да, мои родные, я сейчас… Сейчас… Я быстренько. Нищему собраться — только подпоясаться…
Перевалов тяжело поднялся. Начинавший уползать хмель вызывал головную боль, но теперь это уже не имело значения.
— Сейчас, ребята, сейчас… Подпоясочку только для себя найду… Да в ванной же она!..
Перевалов зашел в ванную комнату, с трудом взгромоздился на край ванны и стал отвязывать бельевую веревку. Нога его едва не сорвалась с края, и он чудом не загремел вниз. Отвязав, неуклюже спрыгнул на пол и сел на край ванны перевести дух. Николай Федорович закрыл глаза — они стояли перед ним в дверном проеме ванны и ждали.
— Поторопись, отец, — незнакомым, не терпящим возражений тоном сказал сын, — самое время настало…
— Да, да… — послушно закивал головой Перевалов и стал дрожащими руками делать петлю.
Наконец он справился с этим занятием и привязал конец петли к полотенцесушителю. Потом накинул петлю на шею и зажмурился.
Кот уже не нашептывал сыну на ухо, а сидел на плече, похожий на глиняную копилку, торжественно и строго. Так же строг и торжественен был сын.
— Давай, отец! — сказал, словно скомандовал, он.
Перевалов подогнул ноги и повис, не доставая коленями до дна ванны. Петля, медленно затягивавшаяся на его шее все эти годы, сделала последний решительный рывок.
…Плот стал стремительно уходить из-под ног. Соскользнув с обглоданной водой древесины, Перевалов на миг очутился в пустоте. Но тут же со всех сторон навалились мокрые бревна и стали перемалывать его, как попавшее в жернова зернышко. Трещали кости, лопались позвонки и связки, сперло, а потом и вовсе остановилось дыхание, в глазах вспыхнул фейерверк. Перевалова накрыла волна ужаса. Ему захотелось позвать неизвестно кого на помощь, он даже попытался крикнуть, но из передавленной петлей гортани раздался только протяжный хрип…

* * *

Прибывшие милиционеры и врачи «скорой» единодушно констатировали отсутствие признаков насильственной смерти, то есть чистейший суицид без всякого криминала. Труп освободили от петли, положили на носилки и унесли в машину.
— Был человек — и нету… — вздохнул слесарь и покосился на слега оттопыренный карман своего пиджака.
— Все мы там будем! — философски заметил дворник, с внимательным интересом проследив за взглядом слесаря.
— Только не таким вот образом, нет, не таким! — возразил хозяин эрделя. — Бог дал, Бог и взял, а не сам себя…
— Знать, приперло крепко, — предположил дворник.
— Нет, все равно… — стоял на своем хозяин эрделя. — Надо было еще потерпеть немного. Ну хоть чуть-чуть. Ведь жизнь, сами видите, потихоньку налаживается. А с нашим новым президентом — тем более.
— Для кого? — удивился слесарь. — Для вас, коммерсантов-спекулянтов?
— Ну что вы так! — загорячился хозяин эрделя. — Во всем обществе подвижки в сторону улучшения чувствуются. Да и, что ни говорите, поздно уже нам сворачивать. Надо по новой дороге учиться ходить, к новому пути приспосабливаться.
— Ага, — мрачно сказал слесарь, снова поглаживая себя по оттопыренному месту. — Один вон уже попытался…
— Да ладно, — рассердился дворник, — чего воду в ступе толочь. Если есть у тебя там что, — мотнул он головой в сторону оттопыренного пиджака слесаря, — то пошли, помянем раба Божьего.
— Пошли, — с видимым облегчением согласился слесарь.
Они вышли из квартиры. Хозяин эрделя устремился за ними.
— Мужики, давайте ко мне! У меня и закусочка есть, и пузырек вам в помощь соображу.
Слесарь с дворником переглянулись и враз согласно кивнули.
Переваловский сосед, отомкнув квартиру, пропустил вперед гостей и кликнул собаку, все это время беспокойно топтавшуюся на лестничной площадке. Эрдель поднялся и поплелся к своей двери. На пороге остановился, повернулся и, будто окончательно прощаясь с ушедшим в мир иной, громко, горько-тоскливо, словно старуха-плакальщица на похоронах, завыл. И от этого леденящего нутряного заупокойного воя сделалось всем не по себе…

100-летие «Сибирских огней»