Вы здесь

Отшельник-остров

Стихи
Файл: Иконка пакета 03_sharov_o.zip (9.74 КБ)

* * *

Давно настенные часы

на кухне лишь для насекомых

приютом служат, ну а время

в них больше не живёт — оно

живёт во мне, и пульс на вые

есть доказательство того.

Так сердце с высверком секунд

сверяет ход свой.

Тьмы фломастер

за окнами раскрасил ночь

скорее в белый цвет, чем в чёрный,

хрустальны линии дерев —

то иней опушил мохнатый

суставы каждой ветки. Снег

усыпал дворик, и во мне

всё замерло, и даже время,

нет, я не умер, просто вдруг

настала тишина, в которой

не слышно: бьётся сердце, нет?

И как в немой кинокартине

я вижу жизнь вокруг себя,

но в ней чего-то не хватает,

должно быть, времени, и мы,

мы сами, с рифмами и без,

органы времени, часы

живые, ход сверяем свой

с биением чужих сердец.

Так думал я, проснувшись рано,

когда ещё не рассвело,

а кровь пульсировала в жилах

двузначной азбукою Морзе —

тире и точка, и посланье

кириллицею на слова

переложил я. Сразу время

привычный образ обрело —

пошли настенные часы,

и показалось мне, что стрелка

секундная мне подмигнула,

как другу, с явным озорством.

 

 

ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО

1.

За окном набрякла черешнями ветка.

Ну а жизнь, как заброшенная железнодорожная ветка,

по которой сто лет уж не ходит поезд,

заросла травою-быльём по пояс.

 

Я ехал на Украину — в кои-то веки! — в вагоне купейном.

Я пребывал всю дорогу в настроеньи питейном:

новорусские жёны — послать бы их к бесу! —

порастрясти карманы стремились на юг, в Одессу.

 

Новорусские жёны с выводками ребятишек

стремились в Одессу — транжирить жизни излишек.

А у меня никогда — я-то знаю! — не будет детей, как и денег,

из второго вытекает первое — точь-в-точь понедельник

 

из воскресенья; в Одессе же чтят субботу…

Ах, отдать бы швартовы рыбацкому боту

и уплыть за кефалью, но помер давно уж Костя,

Соня ждёт не его, а заморского гостя.

 

Ах, Одесса-мама, я сыт по горло

твоим юмором по-жванецки, меня распёрло

и вот-вот стошнит прямо в понт, что шумит прибоем;

никогда я не был — и не хочу! — плейбоем.

 

Твои пляжи, Одесса, не лучше, чем волжский берег.

Но довольно об этом. Я здесь не открыл америк.

Ну а эти выблядки новых хозяев жизни…

что тут скажешь, дети есть дети, они безвинны, как слизни

 

или ангелы — что одно и то же по сути.

Не хотел я вовсе втесаться в судьи,

не моё это дело. Я вышел на Днепрогэсе.

Ну а поезд — ту-ту! — и на юг, к Одессе.

 

2.

Холодно на Украине, грозы, порывистый ветер.

Сосед заколол кабана, но ни стопки не выпил.

Горло дерёт заливистый петел.

Солнце над горизонтом, как жовто-блакитный вымпел.

 

Дед ещё жив, слава Богу, ещё из ума не выжил,

а сестра — невеста на выданье, чудо-невеста.

Я вошёл в хату — и обомлел. И покурить вышел,

и от смущенья долго не находил себе места.

 

А черешню побило гнилью, и не сладка клубника.

И трамваи такие ржавые, как со свалки.

Но зато нэзалэжнисть — о, Господи, как это дико!

Заросли бурьяном огороды, как балки.

 

Ну а если поехать через плотину,

через Днепр-Словутич — отель «Монтана».

Кто придумал это?! Я б ту скотину,

вот те крест, прибил бы, как таракана.

 

Ну а парубки курят «драп» — коноплю, говоря короче.

Ну а дивчины… сколько ты дашь им грывэнь?

Днём проклюнется солнце, а ближе к ночи

обязательно громыхнёт, и обрушится ливень.

 

Бабка Варя сошла с ума (а по всей Украйне

не было лучше её огорода), где теперь её разум?

Так и наша страна — из крайности в крайность,

и сошла с ума, и не вылечить от маразма.

 

Через полчаса идти к Мазанам, и заканчивать надо опус.

Надо проведать крёстного дядю Лёню и тётю Люду.

Украина, Украйна, в душе незабвенный образ

сохраню, и, пока похоронный автобус

не свезёт на погост, клянусь, не забуду.

 

3.

Жить бы в хате, копаться бы в огороде.

Курица на обед, а на ужин — кролик.

Думать о погоде, о недороде

и не мучиться от душевных колик.

 

А у тебя в тридцать лет неполных

ни кола ни двора, ни скатерти с самоваром.

И поникла башка-подсолнух.

И с утра разит перегаром.

 

Что имел, всё профукал, пустил на ветер.

Сигареты кончаются, отсырели спички.

Ну а может, всё-таки ещё не вечер,

рановато к чёртушке на кулички?

 

Ох, дождливое выпало лето, нет солнца;

на заре запотевшие окна, хотя не август.

По карманам пошарить, выскрести всё до донца

и поехать зайцем, — кондуктор, прости мою наглость.

 

Я ходил по врачам, но от этих таблеток

голова тупеет, не варит желудок.

Не хватало мне в школе хороших отметок,

а теперь почти совсем потерял рассудок.

 

Жить бы в хате — на ночь запирать ставни,

завести собаку, назвать Тарзаном, а кошку — Маней,

и врастать в эту землю, как дуб стародавний,

становиться проще и безымянней.

 

В тридцать лет неполных, дождливым утром,

в дедовом доме, на кухне летней,

поневоле подумаешь: было бы самым мудрым

в огороде копаться, детей растить да стоять за обедней.

 

4.

Опять бессонница: не сиделкой — змеёй подколодной

села у изголовья, и не прогонишь прочь, точно муху.

Так судьба играет краплёной колодой —

проигрыш неизбежен. Превозмогая муку,

что зовётся «жизнью», играешь со смертью в прятки,

что придаёт оголтелым будням особый привкус.

У меня с головою, явно, не всё в порядке —

не исправить, как в детстве неправильный прикус.

Этим летом погода упала с дуба,

и хоть печь топи — ночью холодно даже в хате.

И не спится, не спится, и смотришь тупо

в черноту, цепенея в плену кровати.

Ох, пойти покурить — затянуться, чтобы грудная клетка

захрустела, — и выдохнуть что есть мочи.

И лицо погладит листвою ветка

то ли яблони, то ли черешни — не разобрать средь ночи.

Ну а звёзд на украинском небе больше намного,

чем на русском. Луна же, как будто вареник,

вся блестит от масла на ложке у Бога,

а тебе не спится — эх ты, неврастеник.

Жить надо проще, гласит присловье.

Москали, хохлы — кровь одна — все мы русские.

Ты приди ко мне матушка, сядь в изголовье,

расчеши мне волосы русые, русые.

 

 

* * *

Средь Волги возлежит отшельник-остров

в воротнике бобровом камыша.

И грецкие скорлупки лодок,

разбросанные там и сям, темнеют,

как пятнышки родимые, на теле

могучего разлива. Чайки вьются

с пронзительными криками, уходят

в пике, хватая мелкую рыбёшку.

Неспешная, огромная ворона,

совсем не городская — молчаливо

она парит над Волгой, редко-редко

чуть взмахивая крыльями, и важно

планирует на дуб соседней кручи.

А сокол в поднебесье круг за кругом

выписывает плавно, на потоках

воздушных распростёрт. И мы на лодке

в протоку заплываем, плещет рыба —

круги расходятся, но главное — кувшинки!

Такие влажно-белые, живые;

их рвать не хочется и хочется, и чувство

второе пересиливает… Кто

на вёсла сядет — спорим мы. А мне

неловко, но я в то же время должен,

раз ты так хочешь, уступить. Ты выгребаешь

довольно хорошо — так, что я даже

не ожидал. И вдруг — ТАКАЯ ПТИЦА!

Дух захватило (шёпотом: «Скорее!

скорее фотоаппарат!» И обомлел).

Успела сделать кадр? — Нет, не успела…

Что это было? — Видимо, орлан.

Мы вертим головами в напряженьи —

не явится ли вновь нам это чудо?

Но нет, исчезла птица, как виденье

времён давно минувших. Мы молчим —

потрясены — минуты две… Но вот

спадает напряжение, я за борт

ныряю, и реки живое тело

меня подхватывает и несёт, вернее —

я попросту держуся за корму,

а ты гребёшь, потом — наоборот.

А солнце между тем вот-вот исчезнет

за горизонтом; и пора на базу.

Уставшие, мы медленно гребём.

Но вот он, наконец, желанный берег.

И лодочник нам говорит: «Ну что,

наплавались?»

 

 

* * *

Жить — не могу. Умереть — не могу.

Я пред тобой в неоплатном долгу.

Скорбь свою скомкав,

я по-английски выдавлю «чиз»,

щёлкнет фотограф — и будет сюрприз

хоть для потомков —

может, подонков, может — святых.

Врезала жизнь мне с оттяжкой под дых —

собственным криком

я захлебнулся и харкнул на снег,

но отдышался и стал человек.

Шит я не лыком,

делан не пальцем, хоть узок в кости.

Ты же меня, если можешь, прости.

Нет — значит, нет, но

больно мне — слышишь? — что я не с тобой,

что мы бредём — но куда? — вразнобой,

и безответно

чувство, как письма (быльём поросло

прошлое; помню я год и число —

только что толку?!)

Не в алфавите «фиту» или «ять» —

мне в этом мире тебя отыскать —

в стоге — иголку.

Чувствую: ждёт меня гибельный март.

В лапе судьбы нет козырных-то карт —

вот и пасую.

Ты вспоминай обо мне иногда.

Ты не обидишься — правда ведь, да? —

если разую

и поцелую — во сне... На Тверской

всё ты мне снишься. Что делать с тоской —

плакать? Молиться?

Боже, как глупо... На этом — прощай,

кончился порох, умолкла пищаль,

лира, цевница.

 

 

РАЗГОВОР С МУЗОЙ

На кухоньке, где чайник на плите,

веду беседу с музой тет-а-тет

при свете синей газовой горелки.

А прямо перед окнами детсад,

но дети в это время крепко спят:

двенадцать ночи указуют стрелки.

 

И я пишу на ощупь в полутьме.

Вот говорят «себе он на уме»,

так это про таких, как я, наверно.

Что, милая болтушка, посидим,

пуская кольцами табачный дым.

На улице, как на душе, прескверно.

 

Всё дождь и дождь. Проклятая мигрень!

И как им, прости Господи, не лень?

«Кому?» Да тем, кто отвернули вентиль

на небесах — не лужи, а моря.

И пса не выгнать, честно говоря,

в такую ночь на грязь и мокрый ветер.

 

«Хандра, дружок?» Вот то-то и оно.

Сниму очки — сливается в пятно

окрестный мир, теряя очертанья.

«Ты взялся за перо, а что взамен

имеешь, кроме голых этих стен?

Кому они нужны — твои писанья?!»

 

Мой верный стих… плотину лет… прорвёт.

Но тихо, слышишь, кто-то там ревёт,

похоже, полоумная соседка.

Она за стенкой, выжив из ума,

решила, что вокруг неё тюрьма,

хотя конечно — лестничная клетка.

 

«Затихла, кажется?» Нет, хнычет: ей невмочь.

Дай Бог ей пережить такую ночь

(и фонари на улице погасли).

«Она не так уж не права, дружок;

кому-то жизнь как сладкий пирожок,

ну а кому-то — хрен на постном масле!»

 

Довольно умничать. Эрато, это ты ль?!

«Да что ты мне в глаза пускаешь пыль,

иль, может быть, с тяжёлой похмелюги?»

Да, должен вам признаться, о друзья,

что с Музой, хоть и баба, жить нельзя,

и мы, поэты, для неё лишь слуги.

 

«Слуга нашёлся. Нужен мне такой!

Твои стихи — хоть пой за упокой.

С чего, казалось бы, их не вмещает папка?»

Ах, если кто и спросит, что со мной,

я не отвечу: плачет за стеной

несчастная рехнувшаяся бабка.

 

 

* * *

На зимней клюквенной заре

я вижу стаю сизарей —

на промокашке многоточья,

как будто брызнули чернил.

Расправу ветер учинил,

и разметало стаю в клочья.

 

И бесконечно грустно мне

следить, как тает в пелене,

ныряя в ветровую прорубь

(глаза слезятся), лишь один

из целой стаи — господин

моей души, последний голубь.

100-летие «Сибирских огней»