Вы здесь

Прощание с «нулевыми»

Апрельские записи
Файл: Иконка пакета 11_yarantsev_psn.zip (31.63 КБ)

Начало века всегда слегка ошеломляет: нули в годовой дате что-то магически округляют. То ли завершают, то ли начинают — поди разберись. Что уж говорить о начале тысячелетия, где на нуль больше. А заодно больше тревог и надежд. Возможна и паника, если вспомнить тогдашний ужас компьютерщиков. И все-таки перемены в социуме столь точно еще не совпадают со сменой цифр в его хронологии. Велика инерция, предыдущий век не спешит освобождать апартаменты, его «выселение» растягивается на годы. Те самые, «нулевые».

Глянем на содержание «толстожурнальной» прозы самого нулевого 2000-го. Он завещает грядущему десятилетию «старых» А. Солженицына и В. Астафьева, В. Войновича и В. Маканина, Ф. Искандера и С. Залыгина. Целую плеяду имен «женской прозы» в лице Л. Петрушевской и Д. Рубиной, М. Палей и М. Вишневецкой, Л. Улицкой и Н. Горлановой. В строю и среднее поколение, самое трудоспособное: О. Ермаков и А. Королев, В. Пьецух и Ю. Буйда, А. Варламов и А. Хургин, А. Слаповский и А. Мелихов. Жертву масскульта В. Пелевина в журналах уже не видно, Б. Акунин еще мелькает. З. Прилепин еще не взошел, но его команда уже зреет и вместе с ней «новый реализм»: в обойме главных «толстяков» С. Шаргунов, Р. Сенчин, И. Кочергин.

Десять минувших лет каркас «имен» не поколебали. Несмотря на уход из жизни и журналов некоторых из них. Взамен пришли десятки, можно сказать, сотни, охочих до изящной словесности и лит. славы. Всех не перечислишь, не перечитаешь, не перекритикуешь. Если же взяться, то придется менять жанры: журнальный «разбор» на «абзац» газетного формата и пошиба. Чем, собственно, сегодня и занята столичная критика, утопающая в море новейшей литературы. Что поделать — «нулевые».

 

* * *

Нам, далеким от столиц, лучше. У них преимущество развитой лит. среды, а у нас — точки зрения, очищенной от ненужных контекстов: тусовочных, келейных, сплетнепорождающих, ЖЖ-образных и прочих. Только я и текст, и больше ничего. Кроме общелитературного мирового пространства. И желания преодолеть областничество. Не столько сибирское, сколько столичное. И вряд ли задачу расстояния решает компьютер — лишь имитирует близость.

 

* * *

На площадках Москвы и СПб с каждым годом все теснее. Настолько, что уже нет смысла враждовать, делиться на п-модернистов и реалистов, либералов и патриотов. Побеждает дружба. И вот уже п-модернисты начинают грешить реализмом, а реалисты — п-модернизмом. Уходящие в нонсенс малотиражности (какой же это журнал, если нет массового читателя?), лит. журналы выступают застрельщиками примирения. Их названия переосмысливаются: «Новый мир» мирит былых противников, «Дружба народов» — дружит, «Знамя» знаменует оба процесса, отдавая первые страницы внятным реалистам вместо непонятных п-модернистов. Особенно молодым, «новореалистичным»: З. Прилепин, С. Шаргунов, Д. Гуцко, В. Орлова оказались лит. пригодны для «толстяков» любого звания и названия. В том числе и для «Нашего современника». Вещь, доселе невиданная! Возможно, это один из признаков исчезновения лит. журнала. Не как такового, а как «крепости» для той или иной группы интеллигентов и их единомышленников. И превращения его в разновидность издательства, печатающего всех. Лишь бы читали.

 

* * *

Новый роман Романа Сенчина «Елтышевы» — страшный и обыкновенный, бесхитростный, на минимуме «литературы», и в то же время позывающий на глубокое истолкование, «классические» сравнения. Например, с «капиталистическими» хрониками М. Горького о Гордеевых или Артамоновых. Или Вяч. Шишкова о Громовых.

Тут и в голову не придет спросить: нравится / не нравится. Спроси самого писателя, он бы не ответил. Писал, конечно, инерцией предыдущих своих вещей — «Минус», «Нубук», «Вперед и вверх на севших батарейках», «Ничего страшного». Но и тем леонидандреевским ужасом перед неотвратимостью Жути, в которую будто и не верится. Но которая всегда где-то рядом, «за сценой». Ужас, который всегда с тобой.

Тем более что Р. Сенчин не хочет ужасать. Ну, жил себе поживал один недалекий милиционер, дослужившийся к пятидесяти до капитана и «блатной» должности дежурного по вытрезвителю. И все у него было обыкновенное: жена, как полагается, с возрастом располневшая, двое детей, как часто бывает, один лежебока, другой зэк, автомобиль, как положено, «Москвич». А когда обыкновенность закончилась (форс-мажор на работе и в обществе — конец 80-х!), Елтышев превратился в убийцу. Ушел в минус. Сначала старушку в погреб столкнул, потом соседу шею свернул, наконец, сына головой о печку до смерти стукнул. И ничего.

Да и автор, как тот участковый, который лишь подозрительно косится на городского, словно и не замечает киллерских проделок героя. Все идет своим ходом — обустройство переехавшего в деревню семейства, строительство дома, женатая жизнь сына-лежебоки.

Интересные они, эти «Елтышевы». Автор весь роман только и делает, что снимает напряжение, избегая радикальных развязок заведомо проблемных эпизодов (например, на танцах в сельском клубе). Его темный герой тоже снимает напряжение своего сельского обустройства, но только незаметными убийствами. Вполне логичными. Когда нельзя не убить. А писателю — позволить. И ему, до сих пор чуждому прилепинских «патологий», приходится вдруг обнаруживать в своем романе серийного убийцу.

 

* * *

Стал ли Р. Сенчин негативнее воспринимать современность, почувствовал ли, что реальность не есть безыскусность серых будней, устал ли сглаживать конфликтность, руководить опресненными (средой, буднями, обыкновенностью) героями? А может, всему виной фамилия? В Елтышевых ведь таится дебютная «Й» — междометие киллерского удара. Экзистенциальный звук, опережающий мысль, чувство, слово. Знак судьбы. Благоприобретенной тупости жития. Да и сам этот Николай Михайлович — одно сплошное «Й». В тандеме со столь же низменным «-ыш-» — суффиксом зародышей, найденышей, подкидышей, зверенышей, гаденышей. Что-то из мира неполноценностей. Существования еще как следует не случившегося, не рожденного. Или перерожденного, вырожденного.

Елтышев дает жене и детям свою ущербную фамилию в знак вырождения не только рода, но и поколения, не только города, но и деревни. Недаром в финале последний Елтышев — кроха Родион — с недетской настойчивостью отрицает свою фамильную принадлежность: «…— Тебя зовут Родион Артемьевич Елтышев. — Я — Одион Петьунин. — Твоя фамилия — Елтышев! — чувствуя, что теряет голову, почти прокричала Валентина Викторовна. — Ел-ты-шев. — Я — Одион Петьунин…». Теряя силы, рассудок, жизнь, жена Николая Михайловича еще выкрикивает эту одиозную фамилию-проклятие, грозится судом.

Но последнего детеныша ей уже не отстоять. Он уже найденыш-подкидыш совсем другой фамилии.

 

* * *

Роман Р. Сенчина можно за многое уважать: за реализм без добавочных эпитетов фантастический / магический, нео / ультра, за психологизм и публицистизм без явных признаков оных, за Артема Елтышева, которому переезд из города в деревню вместе с родителями — «катастрофа во благо» и который был бы «Христом» для всех Елтышевых, если бы не вериги авторского реализма, за «медведеподобность», переходящую по наследству жене Артема, за название близлежащего села «Захолмово», дающее ключ к истолкованию романа: «за шеломянем еси», т.е. за пределом разумного.

Но главная благодарность писателю — за краткость. Короче была только старшая ровесница, «Дочь Ивана, мать Ивана», повесть В. Распутина. С которой у «Елтышевых» много общего, но еще больше различного. Там мать убивает из-за горя, здесь мать убита горем. Там есть встающий Иван, здесь лежащий Артем. Там все досказано, все на виду, на суду, здесь все взвалено на читателя: досказывай, додумывай, досуживай. А это невозможно делать без сравнений, ибо все познается в сравнении.

И что-то подсказывает нам, что хорошим материалом для сравнений будет М. Горький с его «низовым» реализмом, с его «босяческой» прозой. А кто-то помогает уточнить: «Городок Окуров», написанный ровно сто лет назад. Этим «кто-то» оказывается Д. Быков и его книга о Горьком. «Яркий, душный, бессмысленный быт написан здесь у Горького не просто убедительно и пластично, но и музыкально, с той великолепной пластичностью, какой в его ранних сочинениях не встретишь»; «тут и скука, и жестокость, и красота, и пестрота, и небывалое буйство фантазии… И все это — без смысла и выхода, без движения» — все это, за исключением «буйства фантазии», можно было бы сказать и о «Елтышевых».

Д. Быков и сказал в предвкушении «Елтышевых». Зря ведь он ничего не пишет (?). Слишком развит у лауреата «Большой книги» и прирожденного журналиста нюх на современность. Но опосредованную прошлым. Достаточно открыть его «Пастернака», написанного на самом деле о Д. Быкове.

 

* * *

«Был ли Горький?», однако, книга совсем не большая. Потому что не о Дмитрии Быкове. Но это та невеликость, за которую, в отличие от «Елтышевых», хвалить не хочется. Уж слишком бегло тут все, по-журналистски. Впрочем, сам Д. Быков этого не скрывает: делали однажды док. фильм о классике, вошла всего четверть сценария — не пропадать же добру. Вот и «решил опубликовать очерк полностью».

Зачем только было так торопиться? Книга ведь не «эфир на Пятом канале». Можно было убрать следы страшной спешки (к юбилею писателя в марте 2008-го). Хотя даже если бы и не торопился. Лететь по датам, фактам, событиям, произведениям — врожденное свойство его писательства. И это, в общем, восхищает, позывает на комплименты. Если бы не «спотыкающиеся» утверждения автора: «Способность приносить несчастье он заметил за собой рано» (= «Горький — пролетарский Печорин»), «Он рассматривает человека от… минуса», «отсутствие внутренних границ мучило его всю жизнь», «породил целую традицию в русской литературе, особенно заметную у Петрушевской, тоже любящей описывать темные, страшные углы в сочетании с сентиментальностью», «в описаниях ночлежек Горький много учился у Диккенса», «я говорю о горьковском напряженном эротизме, присутствующем чуть не в каждом втором рассказе», «как всякого истинного байронита, его не устраивал сам миропорядок», «Горький был первым писателем, чей журналистский талант не уступал литературному» и т.д.

Все эти «быковинки» не есть плод праздного ума: знание материала удивительное, эрудиция — подавляющая. Будто автор, сомневающийся в существовании Горького, сам побывал в той эпохе и классика повидал. В чем же тогда сомневаться? Того ли Горького повстречал? Но пришлось бы разъяснять, цитировать, углубляться — портить красоту фразы. Например, такой: «…Выбор между советским и русским — … и есть безнадежная попытка выбрать между ужасным концом и ужасом без конца…»

Существовала ли вообще такая проблема для Горького? Самгину, пишет Д. Быков, «важна правота и совершенно не важна правда». Различать ли вообще эти понятия, если сам герой был только «системой фраз»? В. Зазубрин, например, писал автору «Жизни Клима Самгина» в 1934 году, что «эта книга страшнее “Бесов”»: там «люди что-то ведь делают, а тут сплошная болтовня… бесконечные рассуждения».

Книга Д. Быкова, конечно, не «система фраз». Но отчасти и «болтовня». Умная, порой, блестящая, как всегда у Д. Быкова, эссеистичная, с частыми заходами в современность (чего стоит увязка Горького с Петрушевской!). Переносящая классика в наши «нулевые». Хотя именно в эти годы у нас стали подрастать свои Горькие. В крайнем случае, «подмаксимовики».

 

* * *

Самого Д. Быкова в горьковстве не заподозришь. Хотя и кажется, что он прекрасно знает современность. Как в недавнем романе «Списанные». Но это современность достаточно узкого круга лиц: ТВ-шники, финансисты, маргинальные политики, чины и боссы каких-то невнятных структур. Сама идея какого-то глубоко законспирированного списка — удобная невнятность. Он и пугало (принадлежность к нему лишает работы, должности, репутации, жизни), и стимул (думая-гадая о его происхождении, персонажи лихо философствуют). И герой, как нарочно, сценарист, и перипетии его хождений по инстанциям и влиятельным людям словно сочинены им самим. Или Кафкой, о чем Свиридов сразу же догадывается («Весь этот Кафка начинал ему надоедать»). Текст расплывается, становится скучным, нудит. Несмотря на дерзости героя, очевидно, нарочитые. И сильно припахивает политикой — позапрошлогодними реалиями с активничающей оппозицией, маршами «несогласных» и т.д. И растет список толкований списка: от прикладных (перечень «несогласных») до абстрактных («любая идея рано или поздно превращается в список»). В финале же провозглашается сакраментальное: «Быть живым в некотором роде и значит быть в списках…»

Но как бы ни был изощрен Д. Быков словесно и умственно, он остается журналистом-эссеистом. Открещивается от своего призвания и амплуа, предвосхищает упреки в журнализме, убегает от него, как Свиридов от Списка, рядит свою прозу в тогу антиутопизма, уверяя читателя, что «если не работать с реальностью, она такой и останется». Но тщетно. Автору «Оправдания» и «ЖД» от себя не убежать. Он ведь и сам давно уже в списках. Самых премированных и «большекнижных». Плодовитых и графоманских. Некоторые даже называют его «новым Горьким». Впрочем, люди меняются. И однажды, лет через 50, кто-нибудь тоже спросит: «А был ли Быков?»

 

* * *

В списках «новых Горьких», поборников «нового реализма», один из первых — Захар Прилепин. А у него есть свой, из трех десятков имен. В основном из тех, «на кого я… делаю ставку — имея в виду ближайшее наше литературное будущее» и просто тех, «которые мне интересны». У этого необычного «списка» З. Прилепин взял интервью, и получилась книга «Именины сердца. Разговоры с русской литературой».

То, что интервьюером своих собратьев, зачастую практически неизвестных, особенно за пределами Москвы, выступает известнейший ныне писатель, может удивить. В этом прогрессирующем жанре работают, как правило, критики, особенно В. Бондаренко. Во-вторых, дивишься степени спайки этой когорты «будущих» и «интересных». Они так близко, на зависть провинциалам, знакомы и лично, и литературно, и текстово (очевидны переклички сюжетные, образные, словесные), что являют собой лит. грибницу. На которой, чувствуется, взрастет еще немало таких, как Г. Садулаев, М. Елизаров, А. Гаррос, В. Орлова, И. Белов, А. Козлова, и которые дойдут до очей и сознания все того же провинциала с немалым опозданием. Не удивляешься лишь первенству А. Проханова, писателя насквозь политического, «имперского», громоздящего «босхианские кошмары» своей прозы на узком фундаменте своей газеты «Завтра». По сути, все его «семикнижие», от «Господина Гексогена» до «Надписи» — огромная передовица этой затейливой газеты. Теперь же апологет магически-политического реализма и духовный вождь младореалистов подрастерял свою пассионарность. И уже не различает, чем он «сегодня одержим» — «иллюзиями, а может, прозрениями». Началась энтропия: «Исчезла ненависть» и «среди ареопага новых империалистов» он видит вместе «левых и правых» и даже «крупный бизнес».

На слуху и Э. Лимонов, хотя «разговора» с ним нет. Но как обойтись без «гениального антрополога», превзошедшего «масштабом личности» Аксенова и Довлатова, как сказал А. Рубанов. На «самых видных современных литераторов нашего поколения» он оказал «определяющее и самое сильное влияние», подтвердил он же.

Среди «интересных» — сибиряк и «бунинец» М. Тарковский, бывшая сибирячка Т. Набатникова, ставшая переводчицей скандальной Э. Елинек («безумица победила меня»), «аксеновец» Е. Попов, который у «нынешних» подмечает «ослабленную энергетику, вялость». Несмотря на их «лимоновство». Есть и вовсе «перпендикуляры». Например, нелогичный в этой книге Д. Воденников. Настолько, что вдруг надерзил интервьюеру: Блок «брезгует ими (людьми). Вот как вы мной. Когда так лихо стали мне задавать такие пацанские вопросы…». А вот В. Орлова любимейший З. Прилепиным роман А. Иванова «Блуда и МУДО» «по доброй воле читать книгу с таким названием» не хочет. С чем можно согласиться. А вот с тем, что молодой оппозиционер С. Шаргунов (1980 г.р.) — «московский гламурный юноша», согласишься не сразу. Если знать его лидерские наклонности, чуть не доведшие до Госдумы. Но Москва, повторимся, нам не близка. Да и судить мы договаривались исключительно по книгам. Которые оттуда доходят со скрипом.

 

* * *

Одна каким-то чудом дошла. Это книга публицистики Сергея Шаргунова «Битва за воздух». Или «хлестких мазков маслом» на «палитре трехстраничной статьи», коих в книге несколько десятков. Даже не статей, а быстрых компьютерных наборов для срочной газетной колонки: «Правой луплю по клавиатуре, а левой кручу колесико радиоприемника». Остроумие тут на грани фола — хороший тон словесности, рожденный виртуальным общением. Написанное пером (ручкой) на бумаге — совсем другая литература. Может, и поздний А. Проханов, когда «прорвался» к новой эстетике, просто сменил ручку-бумагу на клавиши-музыку и открыл портал в качественно иную прозу?

Вспомнить А. Проханова тут просто необходимо. Слишком уж ощутим у С. Шаргунова напор редактора «Завтра», стремление выразиться как можно необычнее, покруче переломить свой коммуникат той или иной фигурой речи. Выглядит натужно, но если привыкнешь — естественно. И вовсе это не «мазки маслом», а взломанный отбойным молотком асфальт, топорщение противотанковых ежей: «…Блевать взахлеб на фальшивые лозунги о величии…», «встречать всепрощением вал преступности…» и т.п. На том же лозунге, крике, драйве автор входит и в литературные темы, не стесняясь вести огонь по своим. «Новый реализм» пока «либо заунывное тягомотное подражание советским и классическим образцам», «либо натуралистический очерк, художественно невыразительный, никчемно бытовой», а молодые критики демонстрируют «едва ли не теплохладную всеядность».

Самого С. Шаргунова бросает то в жар, то в холод, когда он портретирует своих. «Красноречив, златоречив, красно-коричневоречив» и «абсолютная детскость» — это о А. Проханове. «Человек в черном», «дрожь желваков» и «озаренный фаворским светом», «облачный поэт и расчетливый мастер по пиротехнике» — о Лимонове. «Злыдень» и «человек-стиль» — о Ю. Мамлееве. В. Пелевин — особый случай: «Лукавая лисица с деконструкцией в полинялой башке», с «бездонными бесами Кафки» и «свирепыми гляделками Селина». И хочется пристегнуть его к обойме, и особо не за что.

А лучше бы с ним вообще не связываться. С загадками чапаевской пустоты и «литерных» — «GП», «ДПП», «Т» — романов не справиться и самому Пелевину. Тяжелый случай лит. игры в прятки. Что уж говорить о «борце за воздух».

 

* * *

Но как было устоять перед искушением, когда на прилавках появились «5 П» Виктора Пелевина. Пришлось прочитать, чтобы убедиться в очевидном: не только рациональное, но и мышление вообще для этого писателя-невидимки не существует. Вернее, оно мутировало. В поющих девушек-кариатид, древнеегипетских крокодилов-олигархоедов, милиционеров-некромантов-прозаиков, подопытных баблонавтов-фээсбэшников и, наконец, асассинов-шахидов, разгадывающих тайну рая. Смысл тут искать бесполезно. Все рассчитано на немозговое восприятие. Ведающее хохотально-прикольными ощущениями. Или масскультно-оккультными, отчего внутри делается как-то приятно-неприятно. Будто раскрашенных телепузиков — свят, свят! — по ТВ насмотрелся. И еще кажется, что прошел через некий ритуал. Так что, закрыв книгу, на задней обложке которой изображен «зачищенный» выстрелом в лоб телепузик, невольно ощупываешься: не богомол ли ты, не зомби-баблонавт? Или сержант-«некромент» Петров, который «жив не так, как прохожие вокруг».

Тут и анализ не литературный нужен, а псевдолитературный. О чем можно судить и по псевдопослесловиям к книге. Фальшивые суфий, историк, культуролог, юрист и нарколог стоят на страже романа, не подпуская к нему «чужих» толкователей. Текст рассчитан на чистое потребление, без лишней рефлексии.

Но пока прочтешь, пока догадаешься. При этом «5 П», при определенном ракурсе, могли бы предстать фельетоном, зло высмеивающим жадных, как крокодил Хуфу, олигархов, иуд-политтехнологов, извращенцев в погонах и даже исламистов-наркоторговцев. Под стать А. Проханову, чья неутомимая газетная деятельность циклически выливается в нетонкие романы, а публицистикой добела прокаленная мысль — в многоэтажную метафорику.

Оба имени — непреодолимый соблазн для «новых реалистов». Они готовы поступиться частью реализма ради углубления смысла своих произведений, превратить его в «постмодернизм постмодернизма», по определению С. Шаргунова. Трудно пока им соблюсти меру, держать границу, стряхнуть чары пелевинщины. Но на то и есть щука п-модернизма, чтобы карась реализма не дремал.

 

* * *

Герман Садулаев, еще один «новый реалист», о ловушке Пелевина знает. И тем не менее называет свой роман об одном мечтательном офисном клерке «Таблетка». И волшебное имя-пароль упоминает. Происходит это когда Максимус Семипятницкий, герой романа, пытается осмыслить недавние события своей жизни. Укладывающиеся в пелевинский сценарий: пара таблеток, компьютерное путешествие в мозг далекого коллеги-китайца, встреча со «старикашкой»-дьяволом, специалистом по скупке душ. Тут-то и всплывает заветная фамилия: «То Пелевин, теперь вот с этим дьяволом из “гербалайфа”, булгаковщина какая-то…что дальше?» И сам себе отвечает: «Эклектика», она же «фьюжн».

То есть ставит диагноз роману. Ибо изготовлена «Таблетка» по пелевинско-буддийскому рецепту иллюзорности бытия, с обязательным передозом. Плюс ирония: таблетки создают «иллюзию картошки» (фирма Максимуса специализируется на импорте этого корнеплода), чтобы герой понял, что на таком же принципе продажи иллюзий работает весь бизнес, что так устроен весь мир вообще. А Булгаков нужен, чтобы Пелевина подтвердить и дополнить.

В контрапункте тем — есть тут еще и голландская, и китайская, и русская подтемы — автор выходит на что-то свое. Помогает этому и изрядное воображение, путающее западничество с «почвенностью», тоской по корням, по Родине. Которую надо искать везде — в пространстве и времени, во сне и наяву, в реальности и виртуальности. Возможно, это автобиографическое: сам писатель — «полукровка», сын чеченца и русской, уроженец с. Шали, ныне живущий в СПб.

Ищет он эту родину и в романах Пелевина. Точнее, в «Generation П»: там Вавилен (Вавилон) Татарский, здесь татарин-хазар Максимус Семипятницкий; там мухоморы-галлюциногены, здесь таблетки-трансляторы позитивного мышления; там «Homo Zapiens», «объект воздействия» ТВ-рекламы на человека, он же «ХЗ», здесь хазары, первыми изобретшие галлюциноген «рыбий клей» и т.д. И обоих романистов объединяют слова пелевинского «сирруфа»: «Тебе мало быть человеком, и ты хочешь быть кем-то другим».

Чеченцем, хазаром, русским; реалистом, п-стом п-модернизма, патриотом, космополитом? Так много всего в писателе и в романе, что ответить невозможно. Эклектика, фьюжн. Впрочем, в умелых руках она всегда была залогом будущей цельности.

 

* * *

Под формулу «эклектика-фьюжн» подходит и картина российско-столичной литературы двухтысячных-«нулевых». Не хотелось замахиваться на эту неподъемную тему, да вот Лев Данилкин провоцирует. Главное, что восхищает в его «новомировской» статье — объем лит. продукции, прокрученной через мясорубку его критической рефлексии. Снимаю перед ним десять шляп, как сказал кто-то из прилепинских собеседников. Тем более что сам он из все той же партии «молодых»-пассионарных. Одних только «заслуживающих разговора» романов им отыскано «50-60» на «сверхзатоваренном рынке» книг.

Первым же впечатлением штатного критика журнала «Афиша» оказался вывод: лучшие, замеченные премиями книги, составляют «всего лишь список, а не иерархию». И ранжирование невозможно. В конце статьи аналитик «нулевых», перелопатив имена и книги, повторяет: литература 2000-х «не поддается централизации, гуртованию». Не о том ли и Д. Быков со своими «Списанными» — список есть, а «имен» нет?

Но спустя несколько страниц сам же себе противоречит: группа «молодых» составляет «самую что ни на есть серьезную» конкуренцию литературе «без канонического центра». Она, конечно, тоже неоднородна: тут и «постлимоновцы» и п-модернисты, «новые реалисты» и «имперцы». Но главное, что нацелены они на роман — жанр, генерирующий мысль, противящийся эклектике, существующий не на иллюзиях, а на твердой почве, с кавычками и без. Эталоном романа Л. Данилкин вдруг объявляет «Матисс» А. Иличевского. Писателя нероманного, центробежного, больше склонного к диссоциациям, неуправляемым распадам мысли и чувства, чем к обратному.

Но, в конце концов, и он в «своей нише», как в «клудже». Так, «Клудж» (Новый мир, 2010, № 1), предпочел назвать свою статью Л. Данилкин, разъясняя в сноске: «на программистском жаргоне» это «программа, которая теоретически не должна работать, но почему-то работает». Чаще — имитирует. В том числе и у «немолодых» и опытных. Новый термин — только прикрытие для старого врага — эклектики.

 

* * *

В романе Владимира Маканина «Асан» все это есть. И клудж, и эклектика, и враги. Ибо речь идет о чеченской войне и об одном из ее окольных персонажей — торговце бензином майоре Жилине. С толстовской душой и фамилией-маркером он должен исполнять роль поджигателя (бензин ведь горючее) войны — это ли не клудж? То Безуховым, спасающим своих (русских) и несвоих (чеченцев), а заодно и «княжну» (журналистку), предстанет, то миротворцем Даниэлем Штайном, героем одноименного романа Л. Улицкой отзовется, то богом войны Асаном обернется. Его «горячие горские народы придумали» в противовес «генетическому ужасу от Александра Македонского», когда-то «загнавшему целые народы в горы». Питая «кровью войны» — бензином, «наших» и «ненаших», он длит войну и кровопролитие. «Асан хочет крови» — позывные не только боевиков, но и Жилина. Это имя судьбы, скрытое в его имени: «А (лек)сан(др)». С такой «кармой» и впрямь полный клудж.

Может, поэтому такими сложными кружевами выткан сюжет романа. Написанного не главками, а какими-то отрывками с пробелами вместо нумерации («номерные» названия глав сути не меняют). И разговорной речью, напоминающей бормотание. Эта разговорность стиля, «заговаривающего», «заборматывающего» сюжет, настолько вопиюща, что писатель как будто бы не замечает многочисленных повторов. Например, в случае с «гибелью» компаньона Жилина Гусарцева. Сначала о ней сообщают боевики, затем сам нечаянный убийца Алик, солдат-«шиз» Жилина. И еще раз — уже глазами самого героя, а потом еще и еще раз. В каком же положении оказывается автор, когда выясняется, что Гусарцев все-таки выжил? В каком-то двусмысленном. Вообще, в этом амбивалентном романе все можно: воевать и мириться, торговать и убивать, умирать и воскресать, быть Асаном и анти-Асаном, Каратаевым.

 

* * *

Благодаря своему исключительному, даже избыточному реализму (война в литературе — всегда ультрареализм), роман В. Маканина тождествен пелевинскому. Ведь и у автора «5 П» при желании можно отыскать «реальность»: выморочность олигархии, абсурдность и сновидность ее существования. А в «Асане» — идею жуткой абсурдности войны. Но образ мышления В. Пелевина навеки отравлен прикольной эзотерикой, В. Маканина — избыточным (повторы, бормотания, война, «больная» миром) реализмом. Когда-то он эти свои избыточности ставил в скобки. Теперь он их раскрыл, и предался амбивалентностям.

Наиболее просты и понятны здесь, пожалуй, отцы героев: отец Жилина — пьяница, а отец его солдата Алабина — бабник. Кстати, он герой предыдущей книги В. Маканина «Иsпуг». У него там своя «война» — за любовь молодых и замужних дачниц, которых он берет приступом, как боевики — федералов. Новый роман В. Маканина как раз о таких федералах, которых «берут» прямо и косвенно — долларом или нытьем чеченских аксакалов: «Сашик, а Сашик…». Вот и стреляют они друг в друга, чтобы была хоть какая-то логика. Пусть и асановско-каратаевская.

 

* * *

Тут В. Маканин мог бы позавидовать Илье Бояшову и его «Танкисту». Герой этого мини-романа точно знает, за кого воюет и кого ему нужно уничтожить. Это знание далось ему большой ценой: он должен был сгореть в своем танке и выжить, вопреки здравому смыслу, диагнозам бывалых хирургов и всей мощи фашистской орды. В итоге перед нами герой мутации не сознания, как у В. Пелевина, или гуманной коммерции, как у В. Маканина, а какого-то самосжигающего фанатизма.

Действительно, ничего собственно человеческого, с точки зрения внешности, у него не осталось: «фиолетового цвета рубцы» вместо кожи, «на месте рта» — «черная щель, ноздри превратились в дырки», «ни бровей, ни век, ни волос» и «глаза в кровавых жилках». Сравнение с таким существом выдержал бы разве что Франкенштейн. Такому бывшему человеку можно дать любое имя и прозвище. Иван Иванович Найденов, он же Танатос, он же Череп, он же Ванька Смерть. Не нуждается он ни в еде, ни в одежде, ни в славе. Ему все равно, лишь бы найти и уничтожить легендарный вражеский танк «Белый Тигр». Такой же фантом, как и он сам.

В том-то и странность этого быстрого, как танк-скороход, романа. Ванька с «Тигром» — сами по себе, а сюжет победоносного наступления «наших» на «ненаших» — сам по себе. В этом сюжете свои действующие лица: гвардеец-наводчик Крюк, якут башнер Бердыев, побочные Жуков, Рыбалко, Катуков, Конев. Одни развратничают, грабят, как Крюк, беспробудно пьют, как Бердыев. Другие, несмотря на свой светлый нравственный облик, почему-то отступают. У одних есть безумный, победный фанатизм, у других — белый призрак упущенной победы. Только так можно понять, почему в одном танке Ванька Смерть, Крюк и Бердыев, и почему грандиозный «Белый Тигр» всего лишь призрак. Только так отгадывается сосуществование мифологического сюжета о битве двух титанов с сюжетом историческим — о ходе и пафосе второй половины войны (1943 – 1945).

Специалист по ускоренным сюжетам, оставляющий за бортом романа частности-подробности, диалоги-монологи, психологии-эзотерики, И. Бояшов на этот раз даже перевыполнил норму. Уложился в 180 страниц сугубо танкового текста. Но все испортил своими «Комментариями автора» в стиле академических примечаний. Путая в читательском сознании эстетические впечатления с сухой прагматикой историко-технических данных. В итоге вместо текста — два символа. Сов. танкист = Сов. армия, с «жертвенностью» и фатализмом (солдат, пишет автор в примечаниях, «заранее жертвовал собой», отсюда и победа ценой «ужасной крови»). И «Белый Тигр» = немецкая армия, которая «умела воевать», т.е. «не упорствовать», а аккуратно отступать, «надевать всем — от рядового до генерала — каски» на переднем крае и т.д., но проиграла.

А нам хотелось, чтобы все же в романе осталась недообъясненность, недоговоренность. В сочетании с низменным (Крюк и Бердыев) и величественным (генералы-победители) это давало какой-то специфический сплав. И не позволяло закрыть книгу в некотором раздражении.

 

* * *

Иных авторов хоть сейчас записывай в «молодые», постлимоновцы или прилепинцы. Стоит только полистать «Перпендикуляр» Михаила Веллера, книгу университетских лекций, чтобы увидеть, с каким шаргуновским азартом воюет он за справедливую литературу.

Начинает, разумеется, с Пушкина. Не так жил, не то писал. Все припомнил классику: и совращенную жену Воронцова, и дружбу с изгоем света Толстым-Американцем, и «примитивного» «Евгения Онегина», и «нешедеврального» «Дубровского». Ибо стоит только захотеть, и факты не в пользу Пушкина выстраиваются удивительно легко. М. Веллер захотел.

Туринский университет все-таки, да еще 1990 год с не утихшими спорами о «Прогулках с Пушкиным» А. Терца. Плюс грядущий п-модернизм на пороге стремительно дряхлеющего СССР. Тут и не такое скажешь. Например, что «Улисс» Джойса «полное фуфло», а о Кафке — что он «не вызывает ничего, кроме легкой, серой, глухой, плотной, тошнотворной тоски». А когда он и Бродского ниспровергает таким вот образом: «Никакого ничего: ну что-то там зарифмованное, заритмованное», то и «молодые» могли бы позавидовать.

Но не должны. Узнав, как М. Веллер поднимает руку на святое — А. Платонова. «Лично мне читать Платонова совершенно неприятно… Никакой надобности в этом изломанном, извращенном языке найти я не могу». Это уж скорее о нынешних Джойсах, Кафках и Платоновых — М. Шишкине, А. Иличевском, В. Пелевине. С другой стороны, проповеди писателя оправдывают «массовую литературу» со всеми ее прелестями: «Чтобы было то, что надо», и «литература без позитива — это хлам, шарлатанство, не выдержавшее испытанием времени». Да и кумирами М. Веллера являются весьма «массовые» В. Высоцкий, В. Пикуль, Ю. Семенов.

Скажите это З. Прилепину, Д. Гуцко, В. Орловой — не поймут. Их реализму всегда мало только реального. М. Веллер интересен самим «перпендикуляром», а не тем, что он им «перпендикулирует». Бьет по авторитетам, демифологизирует? Замечательно. Но он забывает, что дело эта обоюдоострое, и сам М. Веллер тогда — мифотворец. Как раз в той степени, чтобы стать «позитивным», многотиражным писателем.

Похоже, он просто запутался в своих «перпендикулярах». Для этого есть критики, чтобы распутывать. Те, что читают все и всех и без опоздания.

 

* * *

Наталья Иванова, как и Л. Данилкин, М. Веллера не упоминает. Что уже красноречиво. Автор статьи «Трудно первые десять лет» (Знамя, 2010, № 1), как ни уходила от животрепещущей темы «нового реализма», но постоянно возвращалась к ней.

В начале в статье сдержанно ностальгируется по «упущенным возможностям», А. Платонову, В. Набокову, Пильняку, Ходасевичу. Затем сожалеется о «несоветском», и приходится вспоминать З. Прилепина, который берет уроки у Л. Леонова, а не Платонова. Потом — о «перепаде мощностей», «разнообразном богатстве» культуры того, а не нашего десятилетия. Наконец, автор без особой охоты приступает к злободневному. К «притоку и / о писателей, иногда врио, они-то и покусились на вертикаль», на «иерархию». По сути, отменили культуру, где всегда был канонический набор имен от Гомера и т.д.

На этом витке Н. Иванова вновь обращается к «новым реалистам» — со скепсисом ли, в надежде ли, с предубеждением — понять трудно. Для начала уточняет: «реальная, а не реалистическая» это литература. Надо понимать, чуточку хуже. Потому что «они не создают свою художественную реальность… они описывают существующую». То есть создать вымышленное как реальное они не могут. А вдруг не хотят? Страна ведь другая, не «классическая». И если б захотели, смогли бы. Взять того же Г. Садулаева.

В полемике с критиком Е. Ермолиным Н. Ивановой опять не обойтись без Сенчина, Гуцко, Прилепина и др. С вопросительными знаками при упоминании. Все-таки не «отрицательными». Не уйти, видно, от этого «нового реализма», не спрятаться в невыигрышные аналогии. Может, и не лучше они других писателей. Зато сильнее и не имеют единого фронта недругов. Ибо фронт прорван (см. статью возмущенной этим фактом О. Мартыновой).

 

* * *

В конце статьи Н. Иванова итожит: прошлое не прошло, «советское» не изжито. Придется, видимо, — так и слышишь усталый вздох — ждать еще одно поколение, еще десяток лет. А великую литературу, считает автор, делали по-антисоветски. Из пустяков — «жестоких романсов, уголовной хроники, журнальных картинок, кабаре» и т.д. И потому «борьба с низким» сейчас только навредит.

А как же нравственность? Без нее нет подлинного реализма, одно грязнописание. Которое не продышишь. Обязательно будет со спазмами и судорогами физиологических отправлений. Литература и должна ставить читателю дыхание, быть своего рода йогой. Представим, что, например, Г. Садулаев вычеркивает из «Таблетки» хотя бы одну главу — о «ручном» сексе с помощью компьютера. Роману было бы легче дышать, кровь отлила бы от «низа» к «верху». А «верх»-то и не востребован. Когда пишешь, закрывай дверь в спальню или в туалет.

Реализм — понятие солнечное. С высоты солнца только и можно заглядывать в темные и злачные места. И это не новореалистическое «комчванство», а необходимая диалектика. Найти ее, а не зазубрить по учебникам — удача писателя.

 

* * *

Тут нам тоже, как М. Веллеру и Н. Ивановой, вспомнился Андрей Платонов. Как автор «Антисексуса». Речь там, как известно, идет об изобретении где-то на Западе хитроумной «конструкции» по удовлетворению похоти в одиночку. Выдуманный изобретатель гарантирует эффект «в тройной степени против прекраснейшей из женщин».

Если убрать за скобки нынешние секс-шопы (тем паче обычно пустующие), то произведения сегодняшних литераторов, включая именитых, сравнимы с этим аппаратом. Его действие тем сильнее, чем неожиданней среди «обычной» прозы возникает «генитальная» сцена. Сценка, «кадр», деталь, словечко — все равно. Такое, как незаконный 25-й кадр, не забывается. «Чем случайней, тем вернее».

 

* * *

Рассказик Платонова непрост. И толкуется по-разному. В основном как фельетон на советскую идеологию, где похоть, однако, не поощряли даже в «эротические» 20-е. Наоборот, пытались отвлечь от нее реальной, а не выдуманной жизнью. Достойны фельетона лишь утопические проекты, например, А. Гастева, о полном подчинении либидо задачам соцстроительства.

«Наша общая задача — подавить в своей крови горячие голоса страсти, освободить себя». «Уничтожить пол». Нет, это не Гастев, это сам Платонов в 1920 году. Шесть лет спустя в «Антисексусе», выходит, он написал самопародию? С целью реабилитировать секс в литературе, как то было в Серебряном веке? Тоже не так. С одной стороны, его учитель Б. Пильняк к 1926 году эротикой уже не злоупотреблял, с другой — до рокового 1929-го ряды секс-писателей только росли: И. Калинников, П. Романов, Л. Гумилевский, С. Семенов. Значит, все-таки это антибуржуазный, антизападный фельетон, памфлет? Тоже однобоко.

Хотя актуально для литературы нынешней буржуазной России и ее произведений-«антисексусов». Поместил же Платонов в рассказе такой вот дальновидный «отзыв» якобы О. Шпенглера об аппарате: «Будущее принадлежит цивилизации, а не культуре: будущее завоюет душевно-мертвый, интеллектуально-пессимистический человек. В пошлой плоскости истины … мыслимо лишь механическое освобождение от избытка сырых органических сил, не могущих сублимироваться в дух…». Тут Платонов-Шпенглер ответил и Н. Ивановой, открывшей тип «и / о писателя», и М. Золотоносову, антисоветскому комментатору «Антисексуса».

И тем, кто считает Платонова автохтоном, пишущим только о себе и из себя. Перефразируя писателя, это человек-«антисексус». «Герой» Платонова не нуждается в противоположном поле, а такой вот писатель — в реальной действительности, социальной оценке, в значимости своих произведений. Платонов, при всей противоречивости, «многоэтажности» своего творчества, таким автохтоном не был. Называть его «советским» или «антисоветским» примитивно. Некоторые, однако, настаивают.

 

* * *

Речь сейчас не о А. Платонове. А о Лоле Звонаревой, писательнице-миссионерше, пассажирке «Лит. экспресса». Поезда из Москвы со множеством функций: взаимоознакомительной (писатель — с читателем и его городом, читатель — с писателем и его творческим кредо), взаимопознавательной (открытий с обеих сторон — масса!), а главное, просветительной, но уже со стороны писателя. Столица все-таки обязана быть культурнее провинции. Провинция же обязана внимать и слушаться.

Было бы что слушать. Не такое же вот, дремучее: «Современный литератор не хочет никого ничему учить. Он пишет для себя, потому что не может не писать, размышляя о важном и насущном, но меньше всего о читателе…» Такой вот «антисексус» получается. Один (писатель) ублажает себя, а другой «пол», другая половина обоюдного процесса писания-слушания (читатель), как бы и ни при чем.

Понятно, что все красивое «бесцельно и бесполезно». Но не возвращаться же в Древнюю Грецию или «галантный» 18 век, доходя в гедонизме до последних степеней вырождения? Символисты-акмеисты это уже проходили. А потом, говорим-то о литературе — искусстве больше других интеллектуальном. Читая, невольно артикулируем текст, вкладываем в память, включаем все уровни сознания, восстанавливая помысленное автором. Сказывается «вредная» привычка: писателей у нас издавна не читали, а алкали.

 

* * *

Живопись, скульптура, музыка — другое. Больше всего подходящее под написанное Л. Звонаревой. Да и лукавство немалое в этом «меньше всего думает о читателе». Еще как думают! Одни эпатируют хорошие вкусы, другие эксплуатируют нехорошие инстинкты, третьи «экранизируют» свои хорошие и нехорошие фантазии. Думая также и о денежном эквиваленте. Но даже если и не думают ни о читателе, ни о деньгах, а только о «важном и насущном», можно ли представить у нас, а не в античности или средневековье, такого идеального писателя?

Тот же Д. Быков. Он только о самом важном — возможной России — и думает, пишет, говорит. Но разве его писания не замешаны на том, о чем думают все, кто потребляет прессу, ТВ, Интернет? Разве не есть его произведения — длящийся диалог с воображаемым читателем, какой бы он ни был? Его «ЖД» потому и располовинен на «хазар» и «варягов», что являет собой диалог точек зрения. Другое дело, что подобные романы зачастую так и остаются незавершенными диалогами. Что тогда думать о быковском Горьком или прилепинских собеседниках, садулаевском Максимусе или маканинском Асане, жалеть ли сенчинских Елтышевых или бояшовского танкиста? Уходят нынешние литераторы все дальше от обязанности завершать. Как государство из экономики.

Вот и читатель привыкает к неопределенности. От которой рухнул уважаемый Серебряный век. Да, пожалуй, и не одна цивилизация и культура. Потому-то литература всегда чему-нибудь да учит.

 

* * *

Литература любит еще опаздывать. Как поезда. Пока-то дойдут «важные и насущные» книги из пункта «М» и «СПб» в пункты «Н-ск», «К-ск», «И-ск» и т.д. И вдруг литература решила сесть на поезд и проехать путем запаздывающих книг. И проехали, а также написали и опубликовали в журнале «Октябрь» (2009, № 4). Без лишних поучений, с иронией над своей беспробудной столичностью и непреувеличенным удивлением от увиденного. От В. Попова до Е. Попова, от Р. Сенчина до В. Ерофеева, от З. Прилепина до А. Геласимова, от бывших уральцев и сибиряков до закоренелых москвичей. «Все побывали тут». И вот уж где точно не думали о читателе — писали, что на глаз и душу легло. А. Королев, например, вместо Перми вспоминал Молотов — название города с 1940 по 1957 гг. И это подвигло его на замысловатую метафору: «После того, как Молотов-Иона затворился в кашалотном брюхе Перми, состояние нашей пермской ментальности перешло в новую фазу, фазу беремени».

Так вот и провинциальная литература-«Иона» затворилась в «кашалотном брюхе» столичной. Творчески и телесно. Чтобы было потом, кем заполнять лит. экспрессы.

Е. Попов вот тоже столичный провинциал. Но пишет о своей родной Сибири без метафор, жестким «астафьевским» языком публицистики: «Основная угроза для тайги, равно как и для всей планеты — человек, возомнивший себя диктатором вселенной и постепенно превращающийся из homo sapiens в двуногого хищника, поправшего Божьи, человеческие и природные законы». Его деятельность порождает «невиданное явление — КИСЛОТНЫЙ СНЕГ», «похабит» каскадами ГЭС великие сибирские реки, «пакостит» Байкальским ЦБК великое озеро.

Если бы еще воспылавшие благородным гневом писатели-«экспрессовцы» увидели, где и как похабит и пакостит «кислотными снегами» своих книг человек в литературе. И исторгли бы «и / о и врио» писателей из своих рядов. А то ведь живут себе в условиях плохой экологии, и ничего. Согласились на литературу без иерархий и канонов, как на эксперимент: почему бы не попробовать? Все, что в новинку кажется лучшим.

Но когда литература без иерархий, тогда и тексту позволительно быть без царя в голове. Быть «и / о текста», произведения. Также и с чтением. О чем оно, что в себе несет, чему учит, спрашивать не велено. Потому и маршрут поезда литературы может оказаться когда-нибудь в один конец. «One way ticket».

 

* * *

Симптом: сборник произведений лит. экспресса завершает во многих смыслах завершающий В. Ерофеев. Оказавшись в Уссурийске, он тут же попрощался с профессией писателя. Хотя от литературы он отказался давно, едва начав писать. А тут еще воочию увиденное отсутствие «общенационального интереса к развитию» Дальнего Востока и Горного Алтая. Вроде бы стал «лит. передвижником», а остался все тем же. Одинаково любопытным к черным колготкам на проводницах и вере в Бога у студентов. Новосибирцам тоже памятен сей любознательный недописатель. Процесс, как видно идет и усугубляется…

 

* * *

Итак, что-то сдвинулось в нашей литературе. В том числе и буквально, под стук вагонных колес. Но лучше поздно, чем никогда.

Тем же принципом оправданы и эти записи. Посвящены они в основном книгам, не столь уж и свежим, запоздавшим. Столичные витии по ним уже давно отшумели и «затворились в кашалотное брюхо» лит. процесса. Спешат в новое лит. десятилетие. Нам же позволительно на год-два опоздать. Символический лит. экспресс «нулевых» наши края еще только покидает. И никакой Интернет, уважаемый Павел Басинский, с «висящим» в нем новым Пелевиным, нас с вами не уровняет. Естественное течение времени, пространства и общения глаза в глаза он не заменит.

А «дух провинциальной закомплексованности» пусть остается. Без «комплексов» ведь не бывает ни настоящего писателя, ни настоящей литературы. И этих записей, наконец-то прощающихся с «нулевыми».

100-летие «Сибирских огней»