Вы здесь

Рассказы о золоте

Рассказы
Файл: Иконка пакета 04_kravkov_roz.zip (59.25 КБ)

Максимилиан КРАВКОВ


РАССКАЗЫ О ЗОЛОТЕ


Имя Максимилиана Алексеевича Кравкова (1887 — 1942) современному читателю мало что говорит. Но в 20-х — 30-х годах он был хорошо известен и как прозаик, и как очеркист, и как литератор-краевед. Однако наибольшую популярность обрел он как мастер приключенческого жанра.
В. Зазубрин в свое время назвал его сибирским Джеком Лондоном. Скорее всего потому, что, как и у знаменитого американца, любимыми героями оригинальных романтических поэм в прозе М. Кравкова были люди сильные и цельные, с авантюристической жилкой в характере: охотники и золотоискатели, бродяги-каторжники и горняки-рудознатцы, ссыльные политзаключенные и сибирские аборигены…
М. Кравков умеет держать читателя в постоянном напряжении. В каждой его вещи — будь то детектив «Ассирийская рукопись» или остросюжетный новеллистический цикл «Рассказы о золоте» — есть все необходимое для любителей острых ощущений: тайна, поиск, погони, внезапные ситуации… Тем не менее главное внимание М. Кравков сосредоточивает не на внешних событиях, а на внутреннем состоянии человека в самые критические моменты его жизни. Герои М. Кравковыа — люди не только смелые, отважные, но и душевно красивые, стремящиеся, к тому же, познать мудрую целесообразность природы. Наверное, поэтому, кроме сюжетной увлекательности, динамичности, проза М. Кравкова очень живописна и поэтична, насыщена неповторимым сибирским колоритом. Чувствуется, что автор влюблен в Сибирь.
Хотя родился и вырос М. Кравков вовсе не в Сибири, а в Рязани, в семье врача. После окончания гимназии М. Кравковы поступил в Петербургский университет по геолого-минералогической специальности. Шел 1905 год, и юноша не остался в стороне от событий первой русской революции. Он вступил в организацию «максималистов» с их требованиями «решительных действий». В 1908 году двадцатилетнего студента Кравкова обвиняют в покушении на рязанского генерал-губернатора и осуждают на пять лет одиночной тюрьмы. Обвинение так и не было доказано, но два года М. Кравков проводит в кандалах в одиночной камере Таганской тюрьмы. В 1913 году М. Кравкова высылают на поселение в Сибирь, в Тайшет, и с тех пор он уже не покидает полюбившийся край, ставший второй родиной. Дальнейшая биография М. Кравкова довольно пестра и не всегда ясна. Не случайно критик В. Правдухин называл М. Кравкова «географом и любителем нехоженых дорог, неожиданных приключенимй».
А вот с революцией у М. Кравкова были весьма сложные: принял он ее не сразу.
В начале 20-х годов М. Кравков жил то в Омске, то в Иркутске, а в 1922 году поселился в Новониколаевске. Здесь он активно занимается организацией местного краеведческого музея, становится его директором.
Сразу же по приезде в Новониколаевск М. Кравков знакомится с Л. Сейфуллиной и ее мужем В. Правдухиным и вместе с ними принимает деятельное участие в подготовке первых номеров журнала «Сибирские огни». С этим изданием у М. Кравкова была связана большая часть его творческой жизни.
В 1931 — 1933 годах М. Кравков работал геологом в Горной Шории. Впечатления этого периода помогли ему впоследствии создать ряд произведений, посвященных горнякам и разведчикам земных недр, в том числе и предлагаемый ниже читательскому вниманию цикл «Рассказы о золоте».
За свою творческую жизнь М. Кравков опубликовал не так уж много, однако лучшие его произведения выдержали испытание временем; они и сегодня читаются с захватывающим интересом.


САМОРОДОК


Золотой самородок в двенадцать фунтов - это лепешка с ладонь. А попробуйте ее
поднять со стола!
Сидим мы в заезжем доме Нейнинского прииска и, конечно, выпиваем. Но аккуратно, без шума, потому что в казенных квартирах спиртные напитки не разрешаются.
Очень чувствую я себя хорошо — отправляемся завтра в дальнюю тайгу всей артелью. Надоело здесь граммы сшибать, хотим настоящее золото вспомнить!
Вожаком — Иван Мироныч. Не вытеки глаз у него позапрошлым летом от взрыва, — красивый был бы мужчина.
Бородища черная, будто фартук к губам привязан. Шаровары из плиса, приискательские — по старинке, штанина в метр шириной!
Разговариваем мы, натурально, о том и о другом. Как Никишка Попов на пари простенок лбом вышибал, и смеемся.
Гармонист баян понужает — гуляй, братва-летучка!
Ванька не смог стерпеть — ударил вприсядку. Половицы поют, по окошкам дребезг, на столе самовар танцует.
Приходит хозяйка — Матрена Ивановна.
— Вы бы, товарищи, — говорит, — потише. А то коровам спать не даете!
Толстущая. Кругом обойди — и ночь прошла! Вот какая.
И тут замечаю я старика. Пришипился в уголок. С холоду или с похмелья трясет головой, голодными глазами на нас глядит. Незнакомый старичок и древний.
Толкаю я локтем Ивана Мироноыча — надо бы, говорю, пригласить.
— А что же? — отвечает, — Гулять, так всем! Иди-ка сюда, почтенный!
Старичок подошел, ни жив ни мертв стоит, словно счастью своему не верит.
Наливает ему Иван Мироныч стакан — кушай!
Поморщился, приложился, тянул-тянул, выпил.
— А теперь, — говорю, — садись, будешь гостем. Можешь даже чего-нибудь съесть.
Старик от еды отказался. Почали мы еще четвертуху и опять старику бокал. Угостился он да как заплачет! В голос.
— Милые вы мои, — говорит, — перед смертью утешили! Век не забуду...
И начал расспрашивать, кто мы такие да куда собрались. Жалеет:
— Был бы я помоложе, пошел бы с вами.
Куда же идти — ему лет, может быть, сто или больше. Маленький, гнутый, как червяк сушеный.
— Бергал я, родные мои, — говорит, — нашими кровью да потом все россыпи здешние крещены!
Уважительно эти слова принимаем, даже Ванька, на что жеребец — морда с котел, и тот не гогочет.
— Сочувствуем, — говорю, — старичок. Выпей еще!
— Нет, соколики, этот стакан я на утро оставлю. Но за ласку я вам отплачу. Послушайте моего совета. Прошу вас — идите
вы на Могильный Ключ. Что в Чару впадает. Будет при устье скала. Верхушка у ней, точно конская голова. Пройдите еще с версту и смотрите по правую руку. Выйдет обширный увал и будет на нем красная осыпь. Глина наружу вышла. Раскопаете этот обвал и объявится штольня. Наша бергальская штольня. Сами закрыли ее, когда крепостное право сменили, а нас в кабалу к арендаторам сдали. Выбили, помню, передние крепи, и села штольня. Но стоит до сих пор в горе и никто про нее не знает.
Теперь самое главное примечайте! Пройдете по штольне
вы девять огнив. И будет у вас налево свороток — штрек. Отсчитывайте от входа четвертый венец и шарьте вверху на толстой крепи. И отыщете там золотой самородок... Я его выкопал и туда схоронил. Как следует сам не видел. Надсмотрщик близко вертелся. Но помню, что был он с ладонь и большого веса... Вот, соколики, моя благодарность!
Ослабел старичок наш, умолк и на сон его потянуло.
Раскрыли мы рты, друг на друга уставились, и хмель весь прошел.
Иван Мироныч, рисковая голова, любил такие штуки.
— А что, ребята, зайдем на Могильный?
— Пошто не зайти! Всего полтораста верст крюку...
Эх, и артель у нас была! Пять человек, но — духи! Все приискатели, как один. Кто с Алдана, кто с Лены, а самый, годами старший, Дементий Никитич по Зее работал и даже в китайской земле золото добывал. Ну и виды, понятно, всякие видели.
Трое из нас при хозяевах еще лямку тянули, а двое — Ванюшка да Яков — к нашему времени подросли.
Народ мы свободный. Ни кола, ни двора — везде мы дома. Перед походом зашли в контору. Председатель рудкома — мужик свой в доску, смеется:
— Куда собрались, бродяжки? Не сидится на месте!
С управляющим пошумели. Он договор нам предлагает: вот столько-то граммов на бочку!
Поглядел Иван Мироныч.
— Ловко ли, — говорит, — такую программу на себя принимать. Пиши уж вдвое? И надеемся, что процент какой-то на аэроплан принесем!
Управляющий посмотрел, достал ярлычок.
— Иди, — говорит, — сатана, в амбар и получишь там банку спирта. Вот вечером и пили.
Вышли в тайгу — благодать! За зиму соскучились, по домам насиделись.
А сейчас весна да солнце, птицы поют, кое-где снежок по низинкам остался.
Конь у нас вьючный. На нем инструмент, провиант, одежда. У меня за плечами винтовка, за спиной мешок, мало что не в два пуда! А идешь легко и ног под собой не чуешь.
К вечеру выбрались на колбище. Полянка широкая — толстой зеленой колбой обросла. Сладкая, вкусная, сочная — с хлебом, так что твое сало!
У Мироныча компас. Прищурится своим глазом, помолчит и ладонью дорогу разрежет — вот куда надо идти!
Где попало, там и ночуем. Живо балаган смастерим, костер натащим — сушись, ребята!
Приходим утром к реке. Трава прошлогодняя полегла, желтеет, как волчья шкура. Текут по буграм ручейки, огоньки расцветают, голубые пострелы - первые цветочки. Журавли за рекой кричат, будто кто на рожках играет. Поет у меня от этого крика сердце!
Речка крутая. Плещет волной, только брызги стреляют. Пена да глубь — никакого броду! Ну, да и мы упрямы. Трое за топоры, двое — за удочки. Выбрали пихту у самого берега — айда рубить. Звякнет да звякнет топор, выкусывает щепки. Хорошо поразмяться со сна и утром.
Грянуло дерево поперек — вот тебе и мост, проходи. А лошадь сплавом.
Ванька тайменя успел зацепить. В руку длиной да жирный, виляет кольцом на солнце. Разве это не жизнь!
На пятые сутки все-таки усталь берет свое. Но опять же к месту подходим.
Присмотрелся Иван Мироныч к хребту.
— Вот, — говорит, — вершина! Синяя да с двумя горбами. Под нею Чара!
Толкнул я Ванюху локтем — держись, браток, недалеко...
Переваливаем мы к реке, идем и на горы дивимся. Невиданной они красоты и снежными колпаками в синее небо колют,
Водопады гремят. По ущельям, как в трубах, слышно.
Глядим — скала обрывом из леса пала. Камень на самом гребне у ней и впрямь, будто конская голова. И ноздри раз-дула, и грива дыбом!
— Не обманул, — беседуем, — старичок. Это и есть Могильный!
Узкий ключишка, но дикий, глухой.
Свернули. У каждого сердце стучит — подходим! Шагаем гуськом, один за одним, как волки на промысле. Задний лошадь ведет в поводу. Разглядываем каждую мелочь, потому что никто здесь до этого не был.
И
вот на обед становится солнце, и кричит передовой Ванюха:
— Увал, ребята!
Верно, пологим лбом опускается в ключ гора. И ложбина в ней красная, будто кровью политая. Должно быть, цветная глина. Ну, в точности все, как рассказывал старичок!
Только к ложбине подходим, вдруг выскакивает из-за кедра марал. То ли людей никогда не видел, но опнулся — примерз на месте. Рога, как береза — красавец бык!
Я, было, за ружье, а меня Дементий Никитич за руку.
— Не годится стрелять, — говорит, — товарищ. Это счастье наше!
Разобрался марал, расчухал, как поддаст через куст, птицею перелетел и веточки не затронул!
Порадовались мы началу.
Первым делом — осматривать гору. Разбрелись, полазали, поглядели. Видим, гора оползла. Если и был какой-нибудь след от прежних работ, так за долгие годы совсем в ничтожность пришел, только и отыскали, что старую порубку. Погнили пеньки, но все-таки видно, что их топором рубили. Вот и вся память о человеке. Кругом трущоба, глушь, одному зверью раздолье.
— Табор устраивать будем? — спрашивает Иван Мироныч.
— А как же? Зачем и пришли!
Взялись за постройку — горит с охотки дело! Балаган срубили, для провизии лабаз поставили и кузницу здесь же наладили, инструмент заправлять. К вечеру на другой день вырастает против горы наш стан.
Яшка, проворный парень, платок кумачовый на шест и втыкает над балаганом.
— Не кто-нибудь мы, а советские ребята!
Становимся на утро к горе. Первым долгом оплывину надо убрать, чтобы склон очистить. Откапывай рыхлую глину и все. Ну, работа такая для нас, как шутка!
Провозились, однако, два дня. Без гарантии наша затея. Может быть, силы впустую тратим. Все это знаем, однако молчим, завлекает к себе неизведанное место.
Пырнул я как-то лопатой. Ого! В дерево ткнулась. Скорей помогают соседи. Разрыли — столб!
— Крепь от штольни! — узнает Мироныч.
Старая да трухлявая. Видим, что дело всерьез выходит. Налегли на работу — даешь!
К вечеру время подходит и открывается в горе дыра. Снимает шапку Иван Мироныч, кланяется на восток, в сторону прииска.
— Спасибо тебе, старичок хороший! Попомним твое благодеяние.
Все пятеро роем. Только лопаты мелькают. Понятно, каждому интересно!
Открывается вход — во всю. Батюшки, как тюрьма! С полу лед синим пластом. А сверху — сосульки. Срослись сосульки со льдом и вышла решетка. Ну, острог и острог! Холод оттуда тянет да плесень, точно дверь отворили в погреб.
— Царская каталажка, — кричит Ванюшка, — к такой-то матери эту пакость!
И лопатой по сосулькам. Зазвенели, рассыпались на куски, и еще черней дыра свою пасть открыла. Лезь, который смелей!
У нас уже факелы приготовлены. На палки бересты сухой навертели. Горит первосортно, только копоти много.
Устье завалено, а внутри может быть и сохранна штольня.
Дружно идет расчистка и показывается вверху огниво, Толстая перекладина, которая потолочную крепь подпирает.
От самого верха до пола — земля. Обшивка прогнила и осыпалась с потолка и боков порода, вычистить этот завал и освободить коридор — это главная наша забота. Но ясно, что надо крепить, а потом уж соваться дальше. Покачивает головой Мироныч:
— В два счета прихлопнуть может!
Этого настоящий горняк не боится — соблюдай только правила безопасности. Как раз, на старости лет Мироныч курсы десятников слушал, строгость навел — беда!
— Мы хотя, — говорит, — и летучка, то есть вольные разведчики, однако по-старому ребрами
рисковать не станем!
Больше всех замечаний Демьяну Никитичу достается. Привык он, как деды копали, разве его переучишь? Слезятся у него глаза. Прижмет его к стенке, бывало, Мироныч и читает! А Никитич стоит, отдувается, моргает глазами, лицо виноватое, а в углах рта под усами смешки. Что с ним делать будешь!
Но дружно все живем. Народ артельный, один за одного стоим.
Провозились мы этак с неделю и четыре огнива отрыли.
Аршин на двенадцать в землю ушли. Сделалась штольня у нас как штольня. Около входа поставили щит, чтоб сверху не сыпалось. Крепь подновили, новые столбы на подхваты загнали — везде порядок. И все-таки видим, что дело неладно.
Сперва мы так понимали: завалена, дескать, штольня только у входа, а дальше свободно. А теперь на поверку выходит, что чистить ее нужно всю. Затяжная, стало быть, получается работа. По этому случаю говорит Демьян Никитич:
— Не сорваться бы, ребята! Который день потеем. Золотишка ни грамма не видим, а, между прочим, сухарей всего на две недели.
Мы так рты и открыли. Увлеклись, позабылись, а теперь проснулись... Прикидываем, еще хуже выходит: на обратный-то путь на шесть дней провианта нужно. Получается, что работать остается всего неделю.
Сколько ни ахай, ни разоряйся, хоть всех матерей перебери, а надо толковое что-то делать.
За продуктами придется ехать, — говорю я.
— Пожалуй, не обойдешься, — подтверждает Мироныч.
— Ивану Миронычу ехать, он один дорогу знает, — советует Венька.
— И думать нечего. Завтра же брать коня и с Яшухою ехать, — это уже Демьян Никитич настаивает, — а то работу сорвем на прииске засмеют. Мы, ребятушки, честью своей дорожим.
Мы не с ветру люди, — разошелся старик.
Вспомнили тут и про договор, и про золото на аэроплан. Мать честная! Почесали мы затылки. По-горняцкому присудили — ставить на карту все! Где крестом, где перстом, а добыть на месяц хлеба.
У меня за конторой маленечко было — тут же доверенность выдал. У Ивана Мироныча кольцо обручальное отыскалось. А Ванюха письмо написал: юбку продай, только выручи, родная!
Наметили все будто и хорошо, да подсекло нас утро.
Поздно кончаем мы день. Плохой попался участок, опасный. Между шестым и седьмым огнивом. Дерево гниль, а сверху течь, Палец, как в масло, в столб уходит — что еще говорить! Не крепление, а бумага. Иные стойки сплошь грибом обросли. Потолочная крепь опустилась, в зеленых да в белых пятнах от сырости. Бородой висит с потолка паутина плесени. И все время — капель. Послушаешь — тишина. А в ней только ровно капли звенят — кап да кап!
Постоишь-постоишь да и вздрогнешь. Не оттого, что озноб по тебе сырой пробежал, не то от того, что жутко стало...
Помаялись мы до седьмого пота. Старые стойки долой, новые подставляем. И все начеку. Тут немного не обережешься — и сам пропадешь, и товарищей задавишь. Измотались вконец!
Добираемся до стана, едим, что там было, и скорее спать!
Но тут вспоминаем, что утром ребятам ехать надо. А конь у нас — Васька — настоящая таежная лошадь. Пускаем его всегда свободно, всю ночь он по лесу бродит и корм себе ищет.
Чуткий, сторожкий, что твой марал! И если чего-нибудь испугается, со всех ног, бывало, на табор примчится под нашу защиту. Но один у него недостаток — далеко уходит, Ищешь, ищешь его по тайге и с ног собьешься. А найдет на него каприз — и поймать не дастся, такой ведь идол!
Сейчас с устатку решаем мы спутать коня. Чтобы ходил он тут же и утром завтра его не искать. На грех и Васька рядом случился. Надел я путы, брякнулся на подстилку — и снова не помню. Всю ночь я так отдыхал и вдруг как хватят меня сапогом под бок!
Продираю глаза, наземь сажусь — ничего не умею понять! На дворе светло. Краснеет заря. И носится по балагану Дементий Никитич, крушит на очаге посуду и пинками народ поднимает.
— Да ты одичал, лешак? — обиделся я и за бок хватаюсь.
— Больно! — А он знай орет во всю голову:
— Ой, беда, Ваську зверь задавил!
Услышал я, отрезвел, за винтовку — цап!
— Где?
— У пихточки, где для чаю воду берем!
Ах, язви тебя! Конь-то один! Вся надежда наша... Я прыжком из балагана. Сзади — стой, хоть ножик возьми!
Где там! Обеспамятел я хуже Никитича. Бегу и самого себя от злобы не помню. Так бы, кажется, зубами заел медведя.
Выскочил на поляну — здесь!
Завалился наш бедный Васюха в ручье, только бок от него соловый виден.
Винтовка на взводе — сейчас сочтемся! И, обида какая! Удрал блудливый стервец...
Пихточки колыхнул — качаются деревца, точно над горем моим смеются. Проклял судьбы — минутой бы раньше!
Нечего делать. Хожу по поляне, только диву даюсь. Был тут бой. Земля перерыта, следы, обрывки шкуры... Под деревом задавил беднягу, лужей стоит кровища. Куда же уйдет спутанный конь?
Вижу, потом поволок к ручью - дорожкой траву пригладил. Ляпнул кровавой лапой березу, как печать посадил. С когтями. Ох, и огромный же след! Матерущий, должно быть, зверина...
Подходят ребята. Демьян Никитич плачет.
— Шатун это, — говорит через слезы, — есть такая проклятая тварь — только на мясе живет. И в берлогу на зиму не ложится, а шатается, и норовит человека или животину слопать...
— Видим, — останавливает его Иван Мироныч. — Без коня мы остались. Вот это беда! Случись что-нибудь, и не выйдешь! Полтораста верст тайгой разве шутка!
Хмурые возвращаемся к табору. Ворон сзади закаркал. Успел прилететь. Вцепился в березу, качается, горбатый... Издали кровь учуял...
— Сами мы виноваты, — скулит Ванюха, — через глупость свою животное погубили. Зачем было путать?
Мазнул я рукой.
— Прошлого не воротишь. Пойдут пешком.
— Придется у добрых людей коня доставать, — говорит на прощанье Иван Мироныч, — на себе провиант не потащишь! Боюсь задержки. Вы уж покрепитесь без нас, ребята!
Тут забрали мы себя в руки.
— Ладно, — говорим, — там много на прииске не болтай! Скажи только, что без золота не вернемся! Пути счастливого вам желаем и в скорости ждем!
Ушел Мироныч с Яшкой, и остались мы трое.
Нигде не сладка разлука, а в тайге — особо.
— Но вот, — говорит Демьян Никитич, — без начальства, как без пуговиц на штанах, не обойдешься! За десятника был Мироныч, теперь становиться тебе!
И Ванюха сейчас же за это голосует. Добрый был парень —толстоносый, губастый, морда круглая — без бровей.
Я работу подземную знаю, зачем же мне отпираться! Соглашаюсь.
С чего начинать? Посоветовались и решили сперва хозяйство свое проверить.
Коптим да вялим Васькино мясо, медведевы объедки. На порции делим сухарь. А больше и делить нечего. Сахару почти нет, чай на исходе, ну, в тайге брусничника много, кипрей да бадан, да чага. Найдется чем чай заваривать...
За этой возней расставанье немного забыли и к опустевшему балагану опять привыкли.
Деревья уже начали зеленеть. Молодая трава по буграм пробивается и глухарь бросает токовать. Поворачивает весна на лето. Но не стойкая в горах погода. Замолчали сегодня все птицы, видно, ненастье чуют. С севера поднимается ветерок и хребты от тумана мутны.
К обеду нахмурилась непогода, дождик пошел, похолодало. И еще тоскливей от этого мне показалось.
Смотрю я на Демьяна Никитича и только теперь понимаю, что давно он меня своим видом пугает. Работает он хорошо. Но только усядется временами на камень, колени руками в обнимку и смотрит перед собой. Скорбное тогда у него лицо, как на старых кержацких иконах. Осмелился и спросил.
— Ослаб, — признался он, — я, Павлуша! С чего — и сам не пойму. Шестой десяток в тайге мотаюсь. И в снег, и в мороз, слякоть — всяко терпел, а сейчас устал. Нарывы пошли на ногах, мучают сильно!
— Это, — говорю, — тебя от воды. Сыро в штольне у нас, ноги мокрые, а вода холодная, вредная. Надо тебе, Никитич, отдых устроить.
— Пожалуй, — отвечает, — полежу-ка я завтра...
Ходил сегодня Иван на охоту, рябчика добыл и рассказал:
— Опять медведь показался. Лошадиные косточки дочиста обглодал. Здоровый, дьявол, следище — в лопату!
Очищаем мы восьмое огниво, какая-нибудь сажень до штрека осталась. До сворота вбок. Поднимает Демьян Никитич с пола щепотку.
— Ребята, — кричит, — золотина!
Кинулись мы к нему, видим — правда! Небольшой самородочек грамм на десять. Первое золото увидели с тех пор, как сюда пришли.
Точно цветы у нас в душе расцвели! Глаза загорелись...
Твердит Ванюха:
— Подходим! К месту, ребята, подходим, не обманул старик!
А Демьян Никитич и хворь позабыл.
— Нажмем, — говорит, — братва, чтобы завтра к обеду в свороток выйти.
Ну, и я распалился. Понятно, разве отстану!
День ли, ночь ли — все едино работать в штольне. Темно!
Не спится мне, дай, думаю, забой навещу, сам с собой покумекаю, как бы нам свороток не пропустить! Ведь я десятник.
Зажигаю берестяной факел, хожу, останавливаюсь на устье, слушаю. Такая у меня всегда привычка.
Наруже хоть дождик идет, шумит от него тайга. А тут совсем могила. Днем на работе не так заметна. И тачка грохает, и лопаты звенят, и мы говорим. А сейчас — молчит гора. Пустая и слышная тишина. Кричи, сколько хочешь — не пустит отсюда земля
твой голос.
Вдаль забираюсь, к забою, ну, совсем, как в гробу! Тускнеет душа у меня, и понять не могу, почему. Упрекаю себя — горняк, а земли боишься! Но прислушиваюсь, между прочим, и едва могу совладать со страхом. Так бы и убежал!
Капают две капели. Одна впереди, другая — сзади. И все. Одна по бревну попадает. Стучит с перебоями. Зачастит, вот-вот ручейком польется, и смолкла. А другая — по луже. Ровно да четко, будто маятник время считает. И вдруг между этих капелей узнаю я стон... Тихий такой, что только забойщик привычный его услышит. Понимаю тогда, почему мне страшно. Дерево стонет! Жмет его тяжесть сверху, а оно скрипит и стонет.
Прикладываю я ухо к столбу — еще больше слышу. Шум глухой, точно бежит где-то рядом вода по чугунным трубам. Потрескивает легонько, будто угли в огне остывают. И в том уголке, и в этом, и тут же вздохнет земля, зашуршит, точно крысы стайкою побежали... Бррр! Недоброе что-то в горе. Намокла она от дождя и проснулась в ней сила...
Отрываюсь я от столба и свечу на другую крепь.
Утром подперли мы потолок осиновым сутунком. А сейчас кора у осины потрескалась щелями, и распух наш сутунок посередине. Жмет, ясное дело, жмет!
Выхожу я наружу, вздыхаю легко, даже рад и дождю, и ночи.
Наутро показываю ребятам, так, мол, и так, ухо востро держите. Крепь повело...
А Демьян Никитич факелом пол осветил и опять золотиночку поднимает.
— А это вы видали?
Ахнули мы — ну и фартовый! Про все забываем, скорей бы в свороток попасть.
Моложе нас всех Ваньша. А упорен в работе парень! Даром, что погудел, а знай лопатой грунт ковыряет, да через колено — моментально тачка полная. Кряхтит наш Демьян Никитич, еле откатывать поспевает. Упыхался под конец и я. Пот в три ручья за шею льется.
— Хватит, ребята! — кричу. — Шабашить надо. Пора на обед.
И тут же вижу, что деревянное огниво из земли показалось. Лежит вверху поперек бревно — девятая переводина от входа.
Посмотрел Демьян Никитич.
— Ну, вот, — говорит, — к самому интересному подошли и на тебе — на обед ступайте! Давайте, ребята, очистим огниво. Работы на час осталось!
Что будешь делать — давайте!
Меняемся только делом. Ванюха за тачку берется, я — за насыпку, а Демьян Никитич идет в забой. Сработались так, что один другому под масть! Сколько забойщик отвалит, столько и в тачку я наложу. А за Ванькой дело не встанет, едва увезет, а уж, глядишь, готова опять пустая тачка.
Поглядываю я и вижу, что Демьян Никитич печуру подкайлил глубоко. Нависла земля, будто купол сверху. Работает он по-своему, на коленке под сводом стоит, а другая нога наруже.
— Эх, — приговаривает, — чует сердце мое — самородок хороший выну!
Между делом заметны мне мерзлые пятна в забое. Факел дымно горит, сверкает такое пятно на огне — ну, металл, да и только! Сердце дразнит...
Стали мы закурить. Ванюха садится на тачку, я к нему подхожу махорки стрельнуть, а Демьян Никитич согнулся, шарит в полу забоя. Скрутил я собачью ножку, а он говорит из-под свода:
— Я бергальские выката откопал... — Да как крикнет потом: — Золото в них, ребята!
Я цыгарку даже рассыпал... но вскочить не успел.
Вихрем ударило меня в грудь, я затылком об землю. Загудело, тряхнуло, и черная темнота, как шапкой, накрыла, разом...
Замер я от испуга, в ушах звенит, полная глотка пыли. Однако чувствую — цел!
Выкарабкиваюсь из-под тачки, вижу, углем горит под ногами факел. Поднимаю его. Дунул на угли — вспыхивает береста. Обвожу я огнем вокруг, над головой.
Позади — хорошо. Не завалило, и Ванька жив.
Посмотрел на забой — там горою земля, и пылью закутана, как при взрыве. Сунул я факел под низ — ноги. Батюшки мои, ноги шевелятся из земли...
Демьяна Никитича задавило!
Хватаю я за колени его, тяну — не идут, мертво зажало!
Ванька топчется, белый, как снег, зубья стучат.
— Бери лопату!
Роем. Молчим и роем. Себя землей закидали. И вижу я, как дрожат у Никитича ноги, потянулись носками и стихли. Вечная тебе память!
Уткнулся Ванюха в стенку, заплакал...
Отнесли мы товарища недалеко. И противо большой сосны под скалой схоронили. На высоком, веселом месте схоронили.
Не хочется мне теперь ни пить, ни есть, заедает меня тоска. Ванюхе, должно быть, легче. Он ревет, и горе слезами у него выходит. А я — не могу.
После похорон возвращаемся мы в балаган и сидим, как две сироты. В углу Демьяна Никитича сумочка висит — хозяина дожидается. Не желаю я больше молчать.
— Проклятое место! — говорю Ванюхе. — И раньше должно быть людей душило! Недаром Могильным и ключ назвали. Засыпать к черту эту дыру и идти домой!
Ванюха плечом пожимает:
— Как скажешь, так и будем делать!
Молчим. Опять думаем про себя.
— Должно быть, большое богатство тут скрыто, — говорю я. — Не дается без крови в руки...
— Теперь пролилась, — отвечает Ванюха. — Неужели же зря?
И смотрит в мои глаза, будто в книге прочесть в них хочет.
Встал я,
берусь за кайлу.
— Вот и правильно! — говорит Ванюха.
Отправляемся к штольне. Не хочу, а иду. Сами ноги ведут. Пересиливаю себя и вношу предложение. Сейчас мы почти не люди. Выдохлась сила и рассудок устал. Недалеко до второй беды. А поэтому штольню надо закрыть, вход землей завалить, а самим уходить. Встретим дорогой Мироныча, обмозгуем и тогда уже капитально решим.
Умно придумал! А Ванюха еще умнее и говорит:
— А не боишься, что от этих дождей гора сядет? Тогда штольню не откопаешь. И потом: ты на прииск дорогу знаешь, не заплутаемся мы в тайге?
Как молотом меня по башке своими вопросами бьет. Плюнул я и заматерился. Кричу:
— Плохо это, если согласия между нами не будет!
Ванюха мой испугался.
— Что ты, что ты. По глупости я сказал...
Так толком ни до чего не договорились.
Лежит перед нами доска. Бергальский настил, по которому тачки они катали. На этой же выкатине, которую Демьян Никитич нашел, и вынесли мы его изломанное тело...
На два пальца к доске глина налипла. Падала, должно быть, с тачек и ногами растаптывалась. Вспомнилось, что покойник о золоте закричал. Берет Ванюха эту доску, соскребает глину в лоток и понес к ручью на промывку. А я сижу на бревне и что будем делать — совсем не знаю.
Возвратился Иван и молчком лоток сует. Золото! Круглое, ровно дробь. Жаром пышет. Грамм тридцать, однако, с безделицы такой намылось...
Погибли мы с тобой, Ванюха, — говорю, — Я ведь отсюда уйти не могу!
— И не надо, — отвечает. — Даром, что ли, человека похоронили?!
Дорылись мы все-таки до своротка. Обозначился в стене штрек — узкий такой коридорчик, вроде щели. Сильно завален.
Теперь каждый шаг берем с расчисткой. Не спешим, боимся беды. На каждом аршине вбиваем новую крепь. И все, что с полу счищаем, на промывку идет.
Всякий день у нас золото прибывает. С остатков, с потери от старых работ. А добычи не меньше, чем у людей на нашем прииске. Подумать только, какая же россыпь богатая здесь была!
Но к концу приходят наши запасы. Пора и Миронычу возвращаться, а его все нет и нет. Не случилось ли что-нибудь по дороге?
Дожди не перестают. Тают от них по горам снега. Поднимаются в речках воды. Ручьи бунтуют, гремят. Переправы сделались трудными и опасными.
Мешает ненастье Миронычу к нам подойти, — так мы решаем.
Посмотрел на себя я как-то в лужу — таежное зеркало — глядит на меня незнакомая образина. Щеки ввалились, щетиною обросли. Бороду всегда брею, а теперь торчит завитками. Брови насупились — никогда еще суровым таким не бывал. Стало даже смешно, блеснули глаза, покосились, вот-вот подмигнут — прежний человек показался!
Уставится иногда Ванюха на костер — огонек по глазам его играет. Задумается парень и говорит:
— На прииске о нас помнят. На разные лады, должно быть, гадают. Уж это наверное... Почему отрадно об этом думать?
— Помочь бы дали скорей, — говорю я. — Э-эх, жизнь!
В балагане то и знай, что крышу чиним.
Каплет дождь на нас, на вещи. Лопотишка вся в плесени, инструменты заржавели, сами в мокре — плохая наша судьба!
Только золото и бодрит.
Доедаем мы конское мясо. Рябчика иногда сшибем или глухаря. Но в ненастье прячется дичь. Все реже да реже попадается добыча. И, что хуже всего, оползать начинает с дождей гора.
Штольня покамест крепко стоит. А по склонам, там и здесь, замечаем, как лезет глина, текут оплывы...
Лежу как-то ночью под балаганом. Сеет снаружи мелкий дождь. Костер догорел, только угли тлеют. Ванюха намаялся за день. Укутался однорядкой и спит. А я ворочаюсь, заснуть не могу, и нехорошие думы в голову лезут. И близко мы от заветного места. Всего аршин восемь осталось пройти. И золото мы дорогой хорошее моем. А вот не знаю — сумеем ли выдержать? На ниточке держимся... На что уж Ванюха был крепок, а теперь его ветер шатает. Поглядел я на свою руку, в ссадинах да в мозолях, даже жалко себя мне стало.
И ловит тогда мое ухо чужую поступь. В темноте к балагану кто-то вплоть подошел. Тяжелым шагом.
Так я и взмылся! Помертвел, винтовку схватил. Знаю — стоит за стенкой...
Бахнул я без ума в темноту. Заухал по лесу мой выстрел. Ванюха вскочил, глаза дикие, ничего не понимает.
— Кто? Что?
— Молчи, — говорю, — сам не знаю!
Разожгли мы огонь. Большой да жаркий. До рассвета сидели, прилечь боялись.
Наутро отправился Иван за водой. И слышу, бежит обратно. Волосы встрепанные, бросил пустой котелок и — ко мне.
— На тропке рука человеческая лежит!
Так меня и встряхнуло — никогда не слыхал про такое...
Берем оружие. Я винтовку, он — дробовик. Добежали до места — правда, рука! Пальцы скрючены, в грязь вцепились. По локоть мосол отгрызен...
Шатнулся даже Ванюха.
Страсти какие!
Гляжу, по тропинке следы. Размазаны по грязи, как броднями. И борозды от когтей.
Понимаю, — недавно медведь проходил.
— Однако, — говорю, — он Демьяна Никитича, покойника, потревожил?
Пошли мы следом. Доходим до сосны, где могила была. Издали вижу — разрыта.
Начались после этого страшные ночи. За день ослабнем мы с работы, а ночью заснуть боимся. Так и думаем — подойдет, людоед, сожрет!
Доподлинно знаем, что кружит он тут. Что ни утро, то свежий след находим. Растравился на мертвечине шатун, караулит и ждет своей минуты.
И днем не стало покоя. Идешь на работу с ружьем. Каждый куст сперва осмотришь, потом подойдешь. За водой нагнуться — того страшней! Чувствуем, что следят за нами глаза, каждый шаг провожают, а откуда — не знаем!
Пришлось устроить дежурство. Один отдыхает, другой с винтовкой сидит.
И стал у меня от голода да от постоянного страха рассудок мутиться. Сижу раз, уставился на огонь, пригрелся и задремал. Но слышу — хрустит! Открываю глаза и вижу, что хочет войти в балаган Демьян Никитич. Синий с лица и доску за собой тащит... Я как заору лихоматом!
Затрещали ветки, бросился зверь в тайгу. Едва ведь не скрал, проклятый!
— Уйдем, — стучит по прикладу пальцем Ванюха, и прыгает у него подбородок. — Золото у нас есть. Уйдем, покамест не поздно.
«Не медведь это ходит, — думаю я, — кто-то другой к богатству приставлен. Даже и думать страшно».

— Ладно, — соглашаюсь, — еще один день — и уйдем.
Конец нашей штольне приходит. Бегут из нее ручьи, потолки садятся, кусками обваливается земля. Шлепает, точно тряпками мокрыми, в лужи. Похваты скрипят — живая смерть! Льет по штреку вода, а уж виден последний, четвертый венец. Глина набухла, пучится, лезет из-за обшивки. Горят наши факелы, как на пожаре. Тревогой светят.
Глянем мы на огниво — будто силу с него возьмем. Не смотрим по сторонам, не слушаем, только роем. Налился я упорством, в глазах блестит, и все время передо мной будто большая толпа народа стоит и руками плещет... От этого в голове шумит.
И докапываемся мы к вечеру, наконец, до самых стоек. Справа одна и на левой стороне - другая. Прибиты к ним доски, щелеватые и гнилые.
Ванюшка бежит на штольню взглянуть - не закрыло ли нам дорогу.
Я бросаю кайлу.
Ну, замирает мое сердце, была не была! Шарю рукой — пусто. Я к другому столбу — тоже пусто!
А сзади кричит Ванюха. Прямо дико вопит.
Не слушаю его я, и жить мне сейчас не надо. За доски руку опустил — вожу по земле. И цапаю всей пятерней самородок!
Хочу поднять - не могу его тяжесть осилить.
Тогда отрываю доску и выволакиваю золотой кусище...
А Ванюха вцепился мне в ворот и в ухо орет:
— Штольня шатается, выбегай!
Я схватил самородок и — ходу! А сзади уж крепи щелкают — переламываются пополам...
Выскочил я из штрека, несусь из штольни и — хлоп! —
растягиваюсь на брюхе. Мордой в воду, и самородок из рук улетел! От выхода недалеко. А сверху гудит, стойки трясутся, дождем осыпается земля.
Ударил в меня испуг, и выскочил я из штольни наружу.
Стою, как шальной, не могу отдышаться.
А Ванька в пустые руки мне заглядывает, пальцы мои насильно разжимает...
Коверкает перед нами штольню. То так ее покосит, то этак. Жует, словно ртом, и крошатся в нем столбы, как гнилые зубы.
Как крикнет тут мой Ванюха! Темя рукой призакрыл и — в штольню! Как в омут бухнул.
Стою я без шапки. Один, как единственный перст остался под небом. Рвусь побежать, а куда — не знаю. Облака над тайгой низко нависли, почти за деревья цепляются...
И вдруг вылезает из штольни Ванюха. Важно этак выходит, тихо. Руками к груди самородок прижал. Вышел, да как захохочет!
Тут и грянулась штольня. И обоих нас с ног смахнуло.
Опомнился я, подскочил к товарищу. А он в золото впился, на меня не глядит и смеется так тихо да безумно...
Чувствую, волосы у меня на голове зашевелились!
Поднял я его, веду к балагану. Идет он, послушный, как мальчик, только золото не отпускает. Прижался в углу на корточках, сгорбился над самородком и хихикает...
Пал я тогда на землю и кричу и руки себе кусаю! Не мил мне ни свет, ни золото. Два товарища у меня на глазах погибли.
Под конец успокоился поневоле — силы не стало убиваться.
Времени много должно быть прошло. Темнеет. Я Ванюхе воды подаю, не пьет.
Глаза открыты, сидит, не то смеется, не то бормочет. Начинаю костер разводить. Дров позабыл нарубить, сучья сырые.
Погорел он немного и сгас. Темнота у нас в балагане настала. В одном углу сумасшедший сидит, в другом — я с винтовкой забился. Снаружи ветер поднялся. Деревья трясет. Корину на крыше задрало — хлопает по балагану!
Чем дольше сижу, тем злее бушует буря. Деревья скрипят, стонут и кажется мне, что опять я стою в окаянной штольне. Но только слышу — сопит у порога! Наваливается из тайги на
вход кто-то большой и черный. И тоненько так, как ребенок, начинает плакать Ванюха.
Вскинул я сразу винтовку, и громом шарахнул выстрел, Полымем в балагане махнуло! Слышно мне через звон в ушах, что карается рядом туша, рвет когтями и траву, и землю, хрипит.
— Попал! — кричу от всего сердца и вскакиваю на ноги. Засунул патрон и жду... Нет, не идет! Все тише и тише шуркает по траве и совсем умолк. Подох!
Разрываю тогда на куски берестяной чуман и чиркаю спичку. Загорелась береста ярко.
Первое — вижу, лежит Ванюха ничком, руки враскидку. А у самого входа растянулся медведь, запрокинув оскаленную морду.
Упали тут все мои силы разом, выпустил я из рук ружье и до самого света обомлевши сидел в углу. А когда рассвело, поднялся и первым делом над товарищем нагибаюсь.
Слышу — дышит, значит, живой! Взял его за плечо. Он как вздрогнет, голову приподнял, и глаза открывает.
Увидев зверя, боязливо на него покосился, за руку меня берет и тихо так говорит:
— Это ты, дядя Павел? Что же со мною это было?
Ах, ребятки мои, не стыдно сказать — я ведь на радостях тогда медведя дохлого в морду поцеловал...
К обеду приехал Мироныч.

Да, всего в ладонь самородок на двенадцать фунтов, а дорого он достался...
Неужели, подумали мы, на дешевое дело его отдавать, на обычную нашу потребу?
Жизнью да страхом за это теперь не платят.
И пошел самородок от нашей артели на постройку аэроплана.


ПОБЕДА

1

С хребтов Абакана тащились ноябрьские тучи, заметали снегом осенние, красные поляны.
Толмачов, Терентий Иванович, был десятником маленького Бурлинского прииска. В этот голодный и беспокойный год прииск часто отрывался от главного стана неожиданными разрухами — отсутствием лошадей или неналаженностью переправ. Или просто на время забывали об его существовании. Тогда Терентий Иванович становился смотрителем и единственным начальством.
Сейчас в глухой таежной долине реки Каменушки совершилось неслыханное для прииска событие — была закончена самоцельная и кустарная гидравлическая установка. Первая попытка механизировать работу!
Там, вверху, где шумел под ветром пихтач, напряженным трудом кучки людей была прокопана четырехкилометровая канава, подводившая воду к обильным золотом берегам Каменушки. Подошла вода из речки Чулыма, протекавшего много выше на таежном плато Бурлинского прииска.
Разница уровней создавала громадный напор. И струя из канавы должна была по трубам ринуться вниз, чтобы весной размывать золотоносную породу.
Затянувши потуже последний болт, Терентий Иванович похлопал озябшими руками и довольно оглянул свое хозяйство.
С крутого заросшего косогора металлическим змеем слезал трубопровод. Начинающаяся метель снежною пылью сыпала в жерла запасных труб, валявшихся как отрезки железных бревен, пудрила свежевзрытую землю, груды щепы и штабеля желтых смолистых досок. Как будто бы сделано все, подготовлено вовремя, до глубоких снегов, до трескучего холода... Хорошо!
Терентий Иванович переступил и благодушно улыбнулся. Скобой поднялась его левая бровь, толстые губы засияли.
Лицо он брил, и от этого голова его казалась маленькой на широких откосах плеч. И так кругло был он налит своим могучим телом, что ценители силы, глядя на него, удовлетворенно сплевывали через зубы и замечали:
— Свяжись с этим дьяволом только...
— Зашумит по весне машина! — Подошел к Толмачову остренький старичок, приискатель Нефедов. — Сколько ни бились, а одолели!
Бились действительно много. Тонны тяжелого оборудования перегнали они силами крохотной своей артели за многие километры, через согры и горные перевалы.
По окрестным приискам собирали отдельные части гидравлического устройства, брошенного перед революцией прежними золотопромышленниками.
Много люди положили труда, а больше других Терентий Иванович.
— Как же это, — неустанно митинговал он на собраниях, — у старых хозяев механизмы работали, а у нас хлебный пар остался? Позор! Пользы своей понять не хотим. Давайте артель устроим, давайте гидравлику ставить! Весной все с золотом будем!
— Так-то так, — возражали ему, — механизмы, это полезно! А кто лошадей тебе даст этакую тяжесть сорок верст везти?
— Ага! — Загорался Терентий Иванович. — Как на прииске жить в домах казенных, так это мы любим! А если коня для общего цела на день предоставить — так в тягость! К чертям такую игру! Вношу предложение: всех, кто не даст лошадей, выселить с прииска!
И собрание, подожженное бушевавшим в толпе добродушным и сильным человеком, сквозь ругань и хохот поднимало руки.
Гидравлику везли так же, как недавно еще воевали с колчаковскими бандами. Без отстающих.
Но работали еще наверху, рискуя, не зная, как выйдет.
Когда же главные затруднения миновали, когда из разбросанных и отдельных костей собрался понятный скелет устройства, тогда настроение переломилось резко и в целом. Все, даже косвенно участвовавшие в постройке, удовлетворенно почувствовали себя пайщиками интересного и обещающего дела. Все восемнадцать старателей Бурлинского прииска, как доподлинные хозяева
созданной ими установки, теперь дорожили гидравликой и любовно надеялись на нее.
К Толмачеву относились по-прежнему, как свой к своему, только значительность человека оттеняли
особым вниманием даже к самым простым его советам.
И все же, не смотря на почти всеобщую признанность, Терентий Иванович не был вполне доволен.
Затея на Каменушке крепко и глубоко поссорила его со старым приятелем Корнеем Липатовым.
Вместе они открывали россыпь на Каменушке, вместе врезали косогор долины по орте. Всю прошлую зиму хорошо их кормила гора. Россыпь попалась богатая, золото появлялось гнездами и сразу, с лихвой, оправдывало работу.
Оба старались поодиночке. Терентий Иванович держался своей громадной силой — за троих переворачивал породу. Липатов брал тонким знанием дела. Дед его был бергал, умерший на казенном промысле. Отец сложил свою голову в рухнувшем забое. Алтайской золотопромышленной компании. Корней с материнским молоком впитал мудрость копаческого дела.
Как-то в июньский вечер оба вылезли из своих нор, согревались на солнышке от подземного холода. Корней пил чай. Размачивал сухари в деревянной чашке. Узловатою горстью бросал их в рот, спрятанный в клокастых дебрях усов и бороды. Упрямое жующее лицо его приняло цвет красноватой глины, с которой он возился всю жизнь. На нем заплатками белели шрамы — память о разных случайностях в его беспокойном деле.
Услышав Терентия Ивановича, он поднял на него холодные, недоверчивые глаза. Ел, не меняя позы, точно пережевывал слова собеседника.
А Терентий Иванович говорил, зажженный мыслью:
— Так как же, Липатов? Я все обдумал, выходит славно! Чем здесь вручную рыться, давай гидравлику поставим!
— Хорошо, что говорить, — согласился Липатов, выплеснув из чашки, и посмотрел на солнце, — однако, пойти, еще до ужина покопать!
— Так я артель сколачивать буду! — крикнул вслед ему Терентий Иванович, — на собрании потолкуем...
Липатов не ответил и, наклонившись, скрылся в
орте.
Поздно к вечеру Толмачев собрал инструмент. Низкие своды капали водою. К земляной стене липло тусклое
пламя свечки, освещая косые пласты песков. Остро пахло погребом и сырой глиной.
В орту вошел Липатов. Обычно он уходил домой один, не дожидаясь соседа. И сразу начал медлительными словами:
— Насчет артели ты говорил. Ладно ли будет, парень?
— А почему?
— Так нас-то отсюда сгонит гидравлика?
— А мы сами будем работать в артели, дядя Корней.
— Сами! — раздражился Липатов. — Весь прииск пойдет. Все восемнадцать гавриков!
— Так каждый за весну золота больше возьмет, чем мы с тобой за полгода!
Чего дурака валяешь, Терентий! - закипел Корней, - не в начальство ли метишь? —
И, спеша потушить обиду, пояснил:
— От гидравлики этой увал в одно лето слетит. Так ведь? А при нашей работе, вдвоем, он верных два года прослужит. При чем тут весь прииск? И какой ты есть благодетель для всех? Мы с тобой Каменушку нашли, мы и пользоваться ей будем?
Так и вышла первая крупная запинка. До сих пор работали дружно, а теперь заговорили, как чужие...
Терентий Иванович любил машину и много имел с
нею дела. Работая на Бурлинском прииске, он скучал, погрязал и тупел в примитиве старинных, дедовских навыков, давно лично им пережитых и брошенных.
Из другого, крупного и лучше организованного района, года два перед этим, бежал он сюда от преследования интервентов. И, с несложным своим багажом, перенес тоску по электричеству, рудным фабрикам, пневматическому бурению и другим чудесным механизмам и устройствам.
Услышав, что здесь когда-то, при старых хозяевах, применяли гидравлическую установку, он воспринял это как подлинное оскорбление для своего самолюбия квалифицированного рабочего и приискателя.
— Почему же им было можно, а нам нельзя? — негодующе агитировал он повсюду.
Теперь, когда кончилось колчаковское царство, рванулась душа на свободу! Не было удержу за сорок лет накопившимся силам. Хотелось большого и смелого дела, чтобы всех затащить в его бурный поток и первому ринуться с головою!
Потому-то, когда удалось отыскать Каменушку и выяснить, что вся обстановка на ней отлично подходит к устройству гидравлики, он сразу же «взял быка за рога» и взбаламутил весь прииск.
До самых глубин простой души своей убежден был в пользе и выгодности механического устройства. И никакими сомнениями и опасками невозможно было запугать его прямолинейного расчета.
— Знаний поставить не хватит, - пугали маловеры.
— Своим умом дойдем! — отвечал Терентий Иванович.
— Большевик ты, Терентий! — стервенел, бывало, Корней.
— Большевик и есть, — добродушно смеялся Терентий Иванович.
На месте, у орт, окончательно порешили. Устали от криков и спора, от ненужных доказательств, раскололись на две непримиримые стороны.
Сидел на бревне Корней, руки скрестил, смотрел с презреньем. Брови лохматые у него, словно щетка. Кончились все слова, осталось одно упорство. Ощетинился, как старый кабан перед собакой.
— Отбирайте, на это вы хваты!
— Корней Никитич, — пробовал взмокший от пота председатель рудкома, — по-хорошему надо! Ты труд свой затратил — артель уплатит...
— Ничего мне не нужно. Уйду от вас на Холодный Ключ!
— Сам в артель поступай! — отчаянно убеждал Терентий Иванович. — Коль не ладно что — посоветуй.
— Ты молчи, смутьян! — гневно вскочил старик. — Головы людям забил и празднуй, пока гидравлику твою бандиты не разорили! Посоветуй... Цените вы приискателей настоящих!
— О бандитах запел, — взорвался Никишка Маркин, ценим таких
прискателей пятачок за пучок!
Стойте, язви вас, стойте! кричали люди, затаптывая ссору.
Трясся Корней. Пеной заплевывал бороду. Тыкал перстом:
Твоя, Терентий, работа! Спасибо, запомним! - повернул и в лес.
Сгоряча погнался было за ним Терентий Иванович. Под пихтами оглянулся Корней. Сломил о колено в досаде палку, концы по кустам разбросал.
Попомнишь меня ты, Терентий! Ох, крепко, братишка, попомнишь!..
С этих пор началась между ними вражда. Корней действительно ушел на Холодный Ключ. Перетащил туда даже крохотную
свою избенку. Совсем и горько обиделся на людей...
Всякий раз вспоминалось Терентию Ивановичу та история, когда он приезжал в Каменушку.
— Задумался, парень? — окликнул Нефедов, — ехать пора!
Крутила метель. Подвывала тайга, и ветер трепал над снегом метелки осенних трав.
Терентий Иванович встряхнулся и зашагал к коню. До прииска было километров восемь...
Кольцом обступили горы небольшую снежную полянку. Шерстью зеленой ершились в солнечный день. Синими и фиолетовыми холодели в огненных закатах и казались черными в хмурое ноябрьское утро.
На полянке ютился прииск - кучка серых домов, неровно рассыпанных по косогору, то выше, то ниже.
В одном из домов помещалась контора. Грязная, неуютная комнатка, забранная перегородкой. Стол отделен был перилами стойки. За столом сидел Терентий Иванович, распахнув дубленый полушубок.
Рядом сырыми дровами шипела железка. Наружная дверь была заперта. На лавке, напротив, примостился Нефедов, гладил свисавшие вниз, как клыки у моржа, усы и встревожено повторял, выкатывая испуганные глаза:
— Идут! Силой идут. Варваринский прииск совсем разорили! Шахту сожгли, разграбили под орех и смотрителя убили... Не было бы беды, Терентий?
Терентий Иванович голову опустил, подбородок опер о кулак, слушал, потискивая зубами трубку. Наконец, заключил:
— Простая вещь, что придут! Дорога в Монголию через нас.
Золото надо скорей увезти... Попробуй сегодня, Нефедов?
Старик тряхнул бородой, отрекся сразу:
— Не возьму такого греха! А вдруг по пути? Да что ты, Иваныч! Поеду сейчас без всего. Пусть из главного стана милицию присылают. С ней и отправим.
— Пожалуй, что и так, — раздумывал Терентий Иванович, — но с дороги ты весточку дай — как и что.
— Понятно! Татары знакомые есть. Живо доскачут!
— Ну, езжай. Да дверь отопри, поди уже ждут!
Начался приисковый день - приемка золота. С морозу ввалились люди в кожухах. Бороды, словно сахарные, в блестящем инее. Терентий Иванович пододвинул себе весы и открыл ящичек с разновесами.
Одноглазый старик открутил полу, глубоко засунул руку в карман, вытянул кисет. Осторожно оправился:
— Сеянка есть?
— Есть. Сколько принес?
— Доль сорок, однако...
— Мало!
Терентии Иванович развернул пакетик, вроде тех, в которые заворачивают порошки. Высыпал золотые крупинки на лист бумаги. Разгреб их магнитом. К подковке прилипли черные порошинки железного шлиха. Потом, наклонившись и выпятив губы, подул на золото, отметая неподдавшиеся магниту сорины. А затем пересыпал металл в чашку весов.
В комнатке переговаривались негромко, навалясь на скрипевшую стойку, внимательно наблюдали процесс приемки.
— Сорок два, — объявил Терентий Иванович.
— Пиши, — вздохнул старик.
Толмачев выписал квитанцию на амбар, и старик степенно ушел, бережно зажимая в кулак бумажку.
— Следующий!
— Мало, ребята. Разве это работа? — укорял Терентий Иванович, следит за стрелков весов.
Сдатчиков было трое. Из них одна женщина.
— Задавила вода, Иваныч, — объяснил высокий шахтер, — какая работа, когда шурф заливает!
— Заправляешь! — покачал головой Терентий Иванович. — Помпу зачем не поставил?
— Дорого и возиться с ней надо, — увиливал шахтер.
— А потом придут да разорят! — откровенно вырвалось у женщины. - На Варваринке все разорили!
Умолкли люди. В комнатке наступила тревожная тишина...
Когда посетители ушли, оставив в конторе натоптанный снег, прокислый запах овчины и махорки и желто-блестящую грудку металла, Терентий Иванович запер дверь, ссыпал золото в медную банку и заколебался...
Обычно, банка была бы поставлена в железный сундук. Толмачев повесил бы на нем замок и пошел бы за перегородку к себе обедать. А теперь не знал, что делать. Золота накопилось много — целых три фунта.
Терентий Иванович взглянул на стоявшую у стола двустволку. На всем прииске было с десяток охотничьих ружей — плохая защита против бандитских трехлинеек.
— И опять, — бормотал самому себе Толмачев, — ребята у нас в разброде. А там ведь волки — народ военный!
— Чего ты бубнишь, - сказала из-за перегородки жена, —
иди обедать!
Наступил вечер.
Терентий Иванович вышел на крыльцо. Прииск как вымер. Ни голоса, ни огонька. Насупились горы, мрачно сливались с ночью.
В кармане мешочек от дроби, а в нем завязано золото, Весь остаток дня проносил его Терентий Иванович с собой. И при каждом движении тяжесть будила тревожные думы.
Спрятать в тайге — мешал снег. По свежим следам могли бы найти. В доме — негде. И ненадежно, и люди увидят...
А теперь не знал, что делать. Постоял и шагнул обратно в сени.
Опасность была где-то далеко, а когда наступит пора, тогда отыщется выход! Такая была уверенность.
Но меры все-таки принял. Прошел в контору, зажег свечу.
Сегодняшний день поступило немного, около шести золотников. Толмачов достал свой мешочек, отвесил это количество и спрятал в казенный сундук. А в бумаге, куда заносилось поступление золота, сделал запись.
Жена похрапывала за перегородкой. На печи трещали сверчки, и в конторе сделалось холодно.
Решительно не спалось!
Толмачов достал тяжелые серебряные часы, глянул, поморщился, щелкнул крышкой. Девять часов. Ох, как много еще времени до рассвета! Завтра, конечно, будет легче. Он поедет на Каменушку. И отлично припрячет металл.
Уже с неделю как там прекратились работы. И тропу, вероятно, снегом теперь замело. Только бы дожить до этого завтра!
Он вздернул голову, уставился на замороженное окошко. Снег скрипит!
Прислушался, наваливаясь на подоконник грудью. Шаги! Идут к нему... Терентий Иванович вскочил. Заметался, не зная, куда рвануться. Осилил себя и, слыша, как хрустнул снег на ступеньке, шагнул на цыпочках за перегородку...
Из печи потянуло теплом и печеным хлебом, на загнетке стоял чугун с водою. Терентий Иванович вытащил из кармана мешочек и, обжигая пальцы о горячую воду, сунул его в чугун.
В дверь постучали тихо. Толмачов послушал. Слышал сердце свое и жаркое дыхание. Стук повторился настойчиво и осторожно...
Терентий Иванович решительно подошел к двери и, на всякий случай держась в стороне, откинул крючок...
Из сеней зашептал знакомый голос. Тогда перевел дыхание, стало легко.
За порог шагнул невысокий, закутанный человек, потянул за собою дверь. Поднял руку - предостерегает. Тише!
На цыпочках оба прошли в контору. Так и есть знакомый шорец Семен. Шепчет скоро, беспокойно косит глазами:
— Милиция будет к обеду завтра. С пулеметами идут! Много — отряд! Пашка Ефиму бежал — говорил, Ефим Шакиру бежал — говорил. Шакир мне бежал. Завтра придут!
— А те-то? — допытывался Терентий Иванович, — банда?
Шорец испуганно сжался, затряс головой.
— Не знаю, не знаю!
Заспешил, забормотал по-шорски, и к двери...
Терентий Иванович проводил его, постоял опять на крыльце. Теперь уже и гор не видно — все укутано темнотой. Тихий шелест висел в темноте, редко липли к руке снежинки. Терентий Иванович смотрел спокойно — соскочила с него тревога, будто рысь спрыгнула с плеч! И опять он почувствовал себя вчерашним и крепким.
Вернулся в комнату, не тая шагов, ухмыльнулся, взглянул на чугун и задул свечку. Лег на постель, застонавшую под его весом, и заснул, как здоровый, поработавший днем человек.
Потянулось длительное небытие. Проходили туманные, фантастические хороводы. А потом оборвалась цепь сновидений, и Терентий Иванович мучительно сопротивлялся неприятному, но упорному расталкиванию... И сразу открыл глаза!
Перед постелью со свечкой стояла испуганная жена, придерживая у груди рубашку, а в дверь колотили отрывистыми и требовательными ударами.
Толмачов вскочил и бросился, отпирать. Сразу стало понятно, а от этого даже спокойно...
Нагибаясь, в дверь входили люди, а Терентий Иванович, пятясь, отступал назад.
— Вы управляющий прииском Толмачов? — спросил человек, одетый в синюю телогрейку, подпоясанный ремешком с серебряной бляхой.
— Я — десятник Толмачов, — с хрипотцой ответил Терентий Иванович.
— Все равно! Мы особый отряд полковника Чернышева. Где ваше золото?
Втиснулись вместе с Терентием Ивановичем в контору. Другие люди зашли в квартиру. Разрушили сонную теплоту холодом и тяжелым стуком прикладов.
— Золото... здесь! — указал Терентий Иванович на железный ящик.
Человек, одетый в шинель, шепнул другому и шагнул к Толмачову, кривясь усмешкой.
— Отопри, десятник! И книжечку золотую достань.
— Книга — вот! — тот час же представил Терентий Иванович.
А когда, опустившись на пол, отпирал замок, то долго не мог попасть ключом.
Бандит, вероятно, был дошлый.
— Только? — возмутился он, потрясая банкой. — А где остальное?!
— Сегодня я отправил, — прямо смотря в глаза, ответил Терентий Иванович.
— С кем отправил? — тихо и зловеще спросил другой. Выгнулся кошкой, вот-вот прыгнет, руку в карман запустил...
— Старичок у нас есть такой, — отвечал Терентий Иванович, — невысокий, усы висят. Всегда золото возит...
Бандиты переглянулись.
— Как фамилия? — резко спросил одетый в шинель.
— Нефедов!
Звонкая матерщина хлестнула по комнате. Одетый в шинель тряс кулаком:
— Говорил — не отпускать! Даже обшарить как следует не могли!
— А с тобою что будем делать?
За окнами всплыл шум голосов, разорвался треском ружейного залпа...
Терентий Иванович вздрогнул. Бандит улыбнулся.
— Дом обыскать!
Взяли двустволку. Опрокинули сундук, разметав на полу домашнее барахло. Жена всхлипывала в углу:
— Ох, господи! Да что же это...
Из вещей ничего не взяли. Дрогнуло сердце Терентия Ивановича, когда со звоном брякнула о пол печная заслонка,
Бандит отодвинул в сторону мешавший чугун и, освещая спичкой, заглянул в печь.
Терентий Иванович зажмурился. Прошла томительная минута...
— Нет ничего, ваше благородие!
Уходили гурьбой, шумно топая сапогами.
— А ты понадобишься еще нам, — сказал главный бандит Толмачову, — приходи к амбару.

3

В синем рассвете проснулся прииск. У въездов дежурили бандиты. Даже в то голодное и оборванное время выделялись они своими лохмотьями. Только ружья и тревожно готовые кони говорили о странном войске, бродячем и бездомном.
Подъезжали к околице приискатели из окрестностей. За хлебом
в амбар, по делам в контору. Оторопелые въезжали в поскотину, а обратный путь преграждался скрещенными винтовками.
Тогда, поневоле, липли к толпе, вздыхавшей у амбара.
В переднем ряду стоял Терентий Иванович, выделяясь могучими своими плечами. Как памятник, был на виду у всех. Уж очень крупный, уж слишком видный!
Замерз от долгого ожидания, тосковал звериной тоской - не за добрым позвали к амбару... Уныло смотрел
на зарю. Эх, далеко до обеда, далеко до помощи!
По ступенькам сбегали бандиты. К лошадям тащили мешки и свертки — справляли, волчье, свое хозяйство...
— Кончут грабить — людьми займутся, — ненавистно подумал Терентий Иванович, и ему захотелось сделаться маленьким, маленьким, как тот карапуз, который бесстрашно смотрел на невиданных дяденек...
Шепчутся бабы в толпе. С ужасом говорят:
— Фомку убили! Милые, побежал, а его убили!
Глянул вокруг Терентий Иванович, ища опоры. Но прятали люди глаза. Повсюду пытливо следили настороженные оборванцы.
Шевельнулся народ. Из дверей показался бандит. Согнулся, нес на спине мешок крупчатки. Такую муку выдавали по норме детям. Зацепил за косяк, разорвал куль, и белый сыпучий поток хлынул на снег, обдавая несущего.
— Ворона! — загрохотали чужие люди. И бандит, матерясь, повернул обратно, растаптывая засыпанные ступеньки...
Жавшийся рядом старик не выдержал и заплакал. Терентий Иванович куснул губу и ступил назад.
На крыльцо поднялся человек, громыхая шашкой.
Расступились оборванные солдаты, и стихла площадь. Упало сердце — сейчас начнется!
Потухшее у него лицо, у бандита. Пепельное от небритой щетины, серое лицо истасканного по фронтам мальчишки.
Спешил и злился, а слова холостыми хлопками падали под крыльцо.
— Из амбара тащи, что хочешь! Мы за народ!
«Авось обойдется», — стучала надежда. Не смотрел на крыльцо Терентий Иванович, слухом ловил — не конец ли?
— Кто у вас тут постройкой занялся?!
Цапнул за душу... Сразу остыла спина, в голове пробежало — выдадут или нет? Но чего же молчат так долго?
— Время ли, мужики? — продолжал голос, и стало легче.
— Мы воюем, а вы для совдепии золото достаете? Гидравлику строите?!
Покосился Терентий Иванович и вздрогнул. Из переднего ряда впился в него глазами Корней Липатов... О бок стоял неприятель!
Затуманилось в голове. А Корней, прищурясь, смотрел в упор, дразнил усмешкой.
Незаметно подался назад народ, и один он, Терентий, как щит стоял теперь перед крыльцом.
Вспыхнул Терентий Иванович, как будто ударили его по щеке и собственный страх, и слова бандита... Рванулся ответить гневно и опять увидел Корнея, наблюдавшего любопытно и пристально...
— Кто к гидравлике нас проводит? — повелительно выкрикнул командир бандитов.
Тогда, почувствовав, как к щекам прилила кровь, Терентий Иванович сдвинул свое большое тело и негромко сказал?
— Я!
Толпа глухо ахнула.
— Живо седлай коня! Посторонние можете расходиться...
Щелкнул короткий выстрел. Какой-то бандит пальнул из нагана в бутыль с керосином, стоявшую на крыльце. Шарахнулась врассыпную толпа, испуганно отскочил Корней. Бандиты захохотали.
— Не поивши доедешь. Живей!
Торопили Терентия Ивановича. Двое. Раздраженные, с револьверами.
У стены жена рукавом обтирала слезы.
Конюшня стояла высоко. От нее был виден весь прииск. Виднелись, на мах, уезжавшие люди, случайно попавшие сюда в это утро. Нахлестывал лошаденку Корней, мчался впереди других.
Нахмурился, увидя его, Толмачов.
Не застегивалась подпруга, уросил конь, словно судьба оттягивала выезд.
Жалея жену, торопился Терентий. Скорее — и все! Дальние проводы — лишние слезы!
— Чего ты, дурочка, плачешь, — мягко обратился он, хватаясь за стремя, — вернусь через час, и только!
Бандит поглядел на другого — прищурился. Женщина зарыдала в голос. Кони пошли.
Золотом обливало взошедшее солнце поляны. Розовыми цветами кудрявилась в утренней заре заиндевевшая тайга.
Дружной рысью бежали кони, весело шли, поевши овса. Только люди, не выспавшиеся и бездомные, ехали мрачно...
Терентий Иванович впереди. Чуть позади него, почти что рядом, рысил начальник. Тот самый, который взял золото и говорил с крыльца амбара. Немного позади — с десяток всадников. Главный отряд остался на прииске.
Звериное положение было у Терентия Ивановича, и хитрил он зверино. Принял сразу простодушный и даже глупенький вид. Взглядывал нерешительно: так ли едут? Никогда не случалось ему провожать военных.
Развязка была недалеко. Еще полверсты и свороток налево, на Каменушку. Дальше незачем было хитрить — в колоде остались последние карты. Недаром явился корней, недаром съедал глазами — теперь припомнит!
Там, на площади, испугался его Терентий Иванович, а теперь вспоминал равнодушно.
Трудно ехать, а все-таки не жалел. Тучей взмылась тогда у амбара обида. Утонули в ней и страх, и осторожность. И сейчас, когда только косил на молчаливого бандита, опять, как гора, поднималась злоба.
— Волком помру, — угрюмо твердил Терентий Иванович.
Вот и пихта перед поворотом. Застучало в висках. Стиснул ногами лошадиные бока. Сразу, как в воду холодную бросился, — перечеркнул свою жизнь и дернул правый повод!..
Ехал взажмурку, невольно горбясь...
Но по-прежнему чмокала конская поступь, так же переговаривались сзади бандиты, и начальник их блеснул зажигалкой, закурил папироску.
— Проехали! - шептала тихонько озорная, к жизни возвращающая мысль.
— Проехали! — загорались неверящие глаза...
— Проехали! — подтверждала бодрая переступь лошади.
Во весь широкий мир распахнулась душа: «И вправду не знают дороги»
Уже высоко стояло солнце. Значит, бежали часы, не останавливалось время... Выходило, что можно было выдумывать — не все еще переиграны карты! Разостлала судьба перед ним морозный путь. Где-то там, впереди тупик — успевай, пока не доехали!
Но так же, как вечером, до последнего мига не знал он, куда ему спрятать золото, так и сейчас не сумел представить конца этой страшной поездки. Твердо знал, что он обречен, и твердо надеялся одновременно на какой-то выход. Потому что был очень здоров и весел и очень любил жизнь, и эту тайгу с ее величавыми пихтами и празднично блещущим снегом...
— Далеко еще? — беспокойно спросил бандит. Выдающийся у него и щетинистый подбородок и узкие злые губы.
— Еще версты три, - наобум ответил Терентий Иванович.
— Длинные у вас версты! — недобро сказал человек и сплюнул.
Вдруг уставился испытующе-мутными, точно мертвыми глазами. — Куда золото спрятал?!!
— Как за глотку хапнул...
— Ей богу, не брал, — оправдывался Терентий Иванович, -вчера Нефедов увез...
— Увез? - подозрительно переспросил начальник.
Сзади поднялся крик. Под кем-то упала лошадь. Бандит оглянулся. Рысившие сзади остановились. Боясь возбудить подозрение, Терентий Иванович потянул поводья.
— Чего уперся! — бешено гаркнул на него бандит. — Нагайки хочешь?!
Оба шли быстрой рысью, оставили далеко отставший отряд.
В тайге дорога петляла неожиданными поворотами. Местность сразу стала знакомой — приближался Холодный Ключ.
Последний отверток налево к избушке Корнея Липатова. А направо, на долгие версты, пойдет дорога к зимникам по ровному и открытому месту... Вспомнил это Терентий Иванович — точно глянул в свою могилу.
Шумно дышали кони, дымили паром, несли вперед.
— Хватит! — сказал себе вдруг Терентий Иванович, и, с ходу застопорил лошадь...
Шоркнул коленом о колено бандита. Извернулся и грянул своим кулаком в небритый его подбородок! Только ляскнули зубы, крыльями вскинулись рукава, и бандит, как мешок, вылетел из седла...
Дыбом взбросилась его лошадь и, скачком обогнав Терентия Ивановича, замелькала впереди.
Приятно бросить врагу свое торжество перед смертным часом!
Терентий Иванович, ожидая удара пули, оглянулся назад. Но крутой поворот дороги был еще пуст. Еще не доехали задние.
Тогда Терентий Иванович ударил лошадь, пригибаясь к луке в безумной скачке! Пробегали кусты, свистели комки, вырывавшиеся из-под копыт...
Вот налево изба Корнея. Ни души на дворе. Прямо дорога к заимкам и по ней, едва видная, скачет бандитская лошадь. Терентий Иванович спрыгнул с коня и пугнул его шапкой. Лошадь бросилась по дороге, догоняя передовую.
В три прыжка перемахнул Терентий Иванович к заплоту. Подбежал к кладовушке, оглянулся и полез в заскрипевшую дверь, в спасительную темноту...
И тотчас же тень легла у порога — перед входом стоял Корней!
Терентий Иванович выпустил дверную ручку и медленно отступил в глубину...
Корней без слов смотрел на его лицо, упорно, пытливо и удивленно. Сразу, взмахом руки, захлопнул дверь, завозился и звякнул замком. И ушел, поскрипывая снегом.
Запер!
— Сам в тюрьму прибежал, — сказал Терентий Иванович, горько усмехаясь.
Захватил на случай пудовую гирю и подошел к двери, В доске золотилась широкая щель. Припал к этой щели, увидел солнечный день, заплот и дорогу. И спину Корнея, остановившегося на дворе.
Видел, как вылетали из тайги бандиты. Сразу осаженные кони сбились в косматую кучу, прыгали на дыбы. Гвалт кружился над взбешенной шайкой! Ружья уставились на Корнея.
говори, куда побежал!
— Подъезжай — укажу! — отозвался спокойно Корней, без торопливости подходя к заплоту.
Всадники круто свернули. Толпой лошадиных морд и потных, трясущихся лиц притиснулись к воротам.
Корней помолчал и, не дрогнув, вытянул руку:
— Вон по дороге к заимкам — без ума поскакал.
Пронеслись и забылись минуты, и опять Терентий Иванович стоял на дворе, под солнцем, перед пустой дорогой. Пристегивал лыжи. А Корней торопил:
— Скорей, Терентий, скорей, пока не вернулись!
И впервые дрожали у Терентия Ивановича руки. Дрожали от такой победы, которую еще никогда не одерживал он...
Где-то вдали за тайгой, дробно застукала очередь пулемета.



БОЛЬШАЯ ВОДА


Звали его Михаил, по прозвищу Тоболяк, потому что пришел он сюда из Тобольской губернии.
Явился с улыбкой и полгорницы у вдовы-солдатки Дарьи занял широкими плечами.
— Ишь, лешак, что печка!.. — восхищенно оценила баба.
И на жизненном пути у Михаила задымился новый семейный очаг.
А
сейчас, как всегда, невзначай, собирается в тайгу.
— Идол ты окаянный, — убивалась Дарья, — люди добрые — хлеб убирать, а он в лесище тянет!..
Не могла привыкнуть к причудам Тоболяковым. А жили вместе уж долго.
С того самого времени, как задрал медведь у поскотины дядю Акима.
В горы успели удвинуться глубоко бродячие карагасы, еланями заплешивела вековечная целина, поселок у грани Саян разросся до двенадцати изб и дожидался своего сельсовета. А Михаила как был бродягой, так и остался.
Но нравилось ему даже, что баба за это ругает.
— Линия ваша такая, — резонно объяснял он, допивая чай, — одним словом, — политконтроль...
— Пес ты, — плюнула Дарья и, совсем осерчав, обернулась к скрипнувшей двери:
— Входи, входи, жиган!.. — закричала она, — дожидается тебя дружок любезный... Шатуны разнесчастные!.. — И ушла.
А в горницу осторожно шагнул Петрович, уголовный когда-то поселенец, и картуз из приличия снял. Постоял, покосился на дверь и скромно сел. Тоболяк и глаз не поднял.
В избе было душно, сыто пахло вином, хлебом и медом. Петрович вздохнул, шевельнул усами и умильно начал:
— Михаила, а, Михаила?..
— Ну?
— В тайгу собираешься?
— Ну!..
— Меня-то... возьмешь? — совсем просительно, виновато даже, замолвил он.
Тоболяк зевнул широко и сочно, прикрыл распухшей лапой рот.
— Мешки у бабы спроси под сухари.
И, в дверь, вдогонку:
— Кайлу не забудь!
Тайга.
Едут молча, один за одним.
Земляной здесь воздух и гретый, наполнен медовыми травами и студью ключей подземных.
Тоболяк впереди.
Заботы все дома остались — легкие мысли дорогой хватает.
Выползла тропка из сосен, заметалась бросками на спуск — потонула внизу, в сочности травников. Паром желтым текут со встречных склонов воскресные толпы цветов.
Кручей, щебенкой пополз горбатый подъем, натужней и чаще дышат кони, и тайга за спиной колышется пихтами, точно перьями стрел в колчане.
Встретился горный ветер, освежил лицо, вскинул гриву у лошадей — хорошо!
Привстал на стременах Тоболяк — кругло выплывает вдали сахарный белок, словно лебедь из тумана поднимается на горизонте.
— Э-эй, Петрович! Чего-о засну-ул?.. - во всю глотку заорал, чтобы —грудь прочистить.
Прянули уши у Карьки и ухабом покатилось по пади:
— У-у-уллл...
— Заку-урим, хозяин!.. — точно с берега другого отзывается Петрович.
— Рубеж наш...
Перелом хребта.
Скелет иссохшей лиственки скрипит над обрывом и чуждо мотаются на сучках полинялые ленточки.
— Эка навешали карагасы... — усмехнулся Михаила, — а ну, Петрович, сыми-ка милой в косу на заплетку!
— Ловок... — недовольно бурчит Петрович, чтоб шаманство их ко мне привязалось!
— С-сукин сын, — хохочет Тоболяк, — ты ж «безбожника» читаешь!
Петрович совсем омрачился, плюнул даже:
— В тайге, а такую дурость порет...
И крикнул с сердцем:
— Куда попер-то?..
— И то верно, — согласился Тоболяк и потянул коня, слезая, — с тобой попрешь...
И вошел в кусы.
Хрустели кони травой и позванивали удилами. Над горами замер орел и, привычно, в седле дожидался Петрович. Но был он другой, чем в деревне. Там был Петрович — вечный батрак и бобыль, пьяница и на руку нечист, а здесь он вольный охотник, в одних правах со всеми, со зверями, с деревьями и с человеком.
Всегда шатался с Михаилом на промыслы и всегда мечтал возвратиться богатым. Недаром был приискателем. Много раз зароки давал поспокойней найти компаньона — уж больно рисковый был Тоболяк. Но обоих запойно тянула тайга — и это вязало.
А сегодня даже не знал, куда и зачем они едут, почему не взял с собой Михаила собаку.
Закивала зелеными крыльями ель, продрался Тоболяк через чащу — в каждой руке по винтовке.
— Это вот дело... похвалил Петрович. Вынул затвор и глаз свой кошачий к стволине приставил: нет ли где ржавчины, часом.
— Орлы мы теперь, Михаила, голой рукой не возьмешь!
Дробно топчут кони отлогий спуск, прыгает на рыси Тоболякова спина. Под обрывом седыми когтями роет река в гранитном корыте. Свернула под кедры дорожка, перебилась колодником. В обнимку запало древесное старичье, трухлеет тихонько в затхлости грибной и в тенях.
Гулко вдали загремела собака, другая.
Конь зашмыгал внимательным ухом.
Зацепился за кедры длинный лоскут дыма — смолёвый и едкий.
На поляне, как поп лесной в берестяной рясе, торчит юрта.
Из-за дыма, застлавшего траву, идет карагас Николай Тутэй встречать знакомых.
Узнал издалека, морщинками радости зарябило лицо — лицо из тисненой кожи, из кожи желтой, как глина, как копченая дымом.
Гортанно сказал:
— Здравствуй, друг, — и мягкой, прямой ладонью тычет Тоболяку...
Желтые свечи ветер зажег по пихтовым гривам.
Золотыми, огнистыми скатерками потряхивает. И от этого бледный пожар загорный, от этого крепче молчит потонувшая в ночи тайга, и птичка где-то бойко швыряет бусы стеклянно-звонкой песни.
Жарко бушует костер и дымом кроет поляну. В дымных разрывах видно юрту. Она, как вулкан, светится сверху скрытым огнем и в глубинах ее поет карагаска.
Петрович спит, а Тутэй и Михайла сидят у огня. Карагас поднимает опустевшую бутылку и режет косыми насечками глаз играющее на огне стекло...
— Айда юрту, — приглашает он.
— Нет, там вши...
— Ши!.. радостно хохочет карагас и бросает бутылку.
— Там... баба? — откровенно намекает он.
— Сва-их много! На промысле баба... вредная она...
— Вредная, друг, — сейчас же соглашается Тутэй, — через баба, друг, и ты, и мы и все — помер! Все карагасы, все урус, все — помер...
— Это как же?
У Тутэя на бронзе лица белый жгут двойного шрама от виска через лоб до пробора двух скоб смоляных волос. Память медвежьих когтей. Память о Тоболяке, который пулей вызволил друга.
Не спеша отвечает Тутэй, важно отвечает, как всегда, когда говорит о старине.
— Тогда у карагасов было много оленей, много мяса.
Бару Мешок шили из соболя, аях Сумка шили из соболя и эзер Оленье стадо украшали
камнями, которые светятся, как луна. По тайге у Большой Воды тогда жил Хиндумэй и ездил верхом на ушканах. И этот народ никогда не умирал, потому что знал воду, от которой всегда живут. И вот пришел волк, и был он Аза и ходил в
черной шкуре. И начал есть ушканов. И народу Хиндумэй не на чем стало ездить верхом на промысел...
У карагасов был молодой охотник и шаман Юнона. Ночью пришел к нему сам Кудай, и был он в белой шубе и от этого было светло идти Юнону по лесу. Он увидел следы черного волка Аза, пошел за ним и убил его. И не стало у народа Хиндумэй пожирателя ушканов и наступила большая радость. И сказал народ Юнону: — вот мы приедем к тебе и за то, что ты сделал для нас, дадим тебе воду, от которой живут. И приехал народ в землю Юнона, к юртам его племени. Тут вышли женщины племени и увидели людей таких маленьких, каких мог поднять и возить ушкан. И стали смеяться над ними и говорить:
— Малы они и скот их мал...
И осердился тогда народ Хиндумэй и вылил речную воду на пихты, ели,иа кедры и сосны. И дервья начали жить все-гда, а люди помирать. Вот что сделали неразумные женщины!
— Ладная сказка, — одобрил Михайла, — а ты еще бабой манишь... Так как, утром на Большую Воду?..
— Большую Воду!..
— На остров?
Тутэй засмеялся, заморгал, закачал головой:
— Плохо на остров... Плохо, вода большая — шшшу-у!.. — взмахнул он руками, — друг потонет и Тутэй потонет...
Встал, озаренный костром, и обвел руками ночь.
— Везде вода... Большая Вода!..
— Ты же ходил туда?
— Не ходил. Тунгус ходил.
Он был шаман. Карагасы туда не ходят...
— Опять — двадцать пять! — досадует Тоболяк.
Срывается каждый раз. Не первая это беседа.
А ведь жег лежавший в азяме тяжелый мешочек — аях. И жгла глухая тайна, в туманах спавшая среди озера.
И не первую бутылку самогона привозил он Тутэю, и не первую ночь просиживал у костра, со страстной тоской глядя на далекое Белогорье. И, в слабости своей признаваясь перед ночью и тайгой и полупьяным карагасом, говорил:
—И раньше туда тянуло... Да все сбивался. Промысел близкий был — пошто нивесть куда идти? А теперь — душа не терпит... Тутэй, завтра веди на Большую Воду; не поведешь — сами поедем!
В полуденный час бесконечной тишины и солнечного ликования вышли они к незнакомой речке.
Без тропы, без проходов, скалами и тайгой, по студеным бродам, следом за маленьким коричневым карагасом.
Вышли к границе, зимами блещущего, Белогорья.
Горы, как сытые львы. Величаво бросили на долину тяжкие лапы гранитных отрогов и спят. Спят туманы над ними кудрявыми стайками. Длинный облачный полог срезал вершину и висит недвижимо. К нему протянул Тутэй свой палец:
— Большая Вода...
— Над озером это туман... — благоговейно говорит Михаила.
И упрямо идут все дальше, все выше. Соболиным царством проходят по серым распадкам каменных груд, по острым угольникам скал грузных и шатких, гулко звенящих. Обрывается глыба — с хрупом и хряском, с тяжкими охами переваливается по уступам и, быстрей, вприскочку, черной бомбой мелькает по скату и бежит за ней каменный топот, и свистящим шумом гудят вдогонку утесы...
И выше, оленьим царством проходят. Здесь пьянящие дали, прохлада и ясность. Здесь ленивы горы. Полого всколыхнулись увалами, испятнались мазками снега. Береза упругим кустом не хватает колен человеку, выстрел хохочет, как гром Эрлик-хана, а в круглые чаши порфира палин из неба лазурные диски озер и тоскуют по невозвратно покинутой выси...
Под ногами захлопали лужи, скрытые мхом. Развалилось долиной нагорье. Вправо и влево ушли недоступные купола.
Камень-дикарь прорвал моховые шелка, точно зубы гнилые кажет подземное чудище.
Останавливается Тутэй у черных зубьев, развязывает кисет. Бормоча непонятные наговоры, достает щепоть табаку и бросает на землю. И стоит с бесстрастным, как вечность, монгольским лицом, обратившись к широко раздавшимся впереди тростникам.
Машинально снимает картуз суеверный Петрович, и Михайла, не глядя, опускает руку на шерсть приласкавшейся карагосской собаке.
Большая Вода...
Жаром пышет песок в черном донце Михайловой шапки, Тутэй на корточках курит кривую трубку, а у Петровича рот открылся и глаза поглупели.
— Это вот погляди, — усмехается Тоболяк, лукавый фокусник и вывертывает мешочек-аях.
И тяжелые самородки вываливаются в золотой песок, важные, уверенные в своей драгоценности.
— Да... Михаила, — не верит Петрович, — откуда же это?
— Вон оттуда, парень, — рукой на тростник, — с озера, голова!..
И добавляет в тихом торжестве:
— Даром што ли, к Большой Воде мы перлись?
Петрович испуган. Неуверенно пальцы берут самородок.
Душа его поймана, как лисица, она еще побьется, потрепещет, но уже не изменит своей судьбы.
Едем?! — прошибает вопрос.
Цокают губы, слов нужных ищут, и вдруг оправдывается плаксиво:
— Чо же делать-то будешь? От нужды куда девашься...
И ломает себя шутовским, удалым и горьким смехом.
— Поеду, Михайла! Где наша не пропадала... Дома-то самовар один, да и тот без задницы!
У воды, как длинные желтобрюхие рыбы, выползли на берег две тунгусские берестяные лодки.
Это Тутэй нашел их здесь на старом, давно покинутом тунгусском с ане. Это он заклеил их смолой и исправил. Потому что сам ловил ту рыбу, потому что друг Михаила, спасший его от медведя, просил об этом, подарив бутылку крепкого самогона и пачку патронов к берданке. И саму берданку, короткую и точную винтовку, подарил ему так же Михаила, За что Тутэй отдал ему аях с золотыми кусочками и рассказал про остров, на котором растут золотые камни, охраняемые шайтаном.
А тот тунгус, старик и шаман, который жил когда-то у озера, теперь уже умер, и душа его, наверное, поселилась на острове, с которого он привез Тутэю красивые блестки. Потому-то Тутэй ни за что не хотел поехать на страшное место. Но он проводит, насколько можно, и вчера всю ночь объяснял Михаиле водяную дорогу...
Долгая лодка и емкая. Но когда уместились в нее Тоболяк и Петрович, то села глубоко и только обруч борта загораживал от воды.
Не впервой...
Разве не они прошлый год спустились кипящими порогами
Мархоя?
Тутэй впереди, на вертком обласке ловко вплывает в камышовую стену. Провожает сзади тоскливый вой привязанной собаки.
Тоболяк веселый сейчас, глаз по-цыгански сощурил, с поговорками, с прибаутками, следом в след за карагасом травит. Петрович на носу, с двухлопастным веслом, на всякий случай.
Выплыла лодка в широкий, в стеклянно-неподвижный полой, и стая уток, плеща крыльями, снялась с середины.
— Дробовик не захватили, - пожалел Петрович, а из винтовки кого убьешь!..
Опять в камыше: узкой извилистой щелью, из прогала в прогал. То протискиваясь в шелестящем, цепляющем тростнике, то опять выплывая в пространные окна полоев.
Режет воду Тутэй одному ему известными путями. Кружит обходами и проталкивается через заросли направлением, где-то спрятанном в его инстинкте. Петрович давно потерял надежду понять, а Михайла вдумчиво примечает, распутывает, запоминает, сверяясь с компасом. То и дело взлетают свечами матерые крякающие утки.
Кто забрался на их заповедное озеро, кто тревожит из века безлюдные заросли?..
Плывут и молчат. У Михайлы думы дальше лодки, дальше острова даже. У него спирает дух от жгучей мысли о возвращении, о мире, которому скажет он:
— Вот, ребята, берите. Всем хватит!
А Петрович глядит на синюю ясность веселого неба и самому ему делается безотчетно весело. И скорей бы только добраться до этого острова — поглядели бы они, какой там шайтан на золоте дрыхнет... Сейчас он шибко верит в могучую силу товарищества, свою трехлинейку и в безоблачный фарт счастливого дня.
Налилась полно и упруго зеленой, холодной рекой аллея меж стен сомкнувшихся тростников. Таинственно-четок теперь ведущий путь и бесшумно скользят их лодки.
— Вода-то, гляди, какая пошла... Зеленущая! — замечает Петрович.
Что на воду Михаиле глядеть, изгорелся от острого нетерпения!
И сразу, будто крылами, распахнул камыш, и до края, куда хватало только глаз, запустела стеклянная темная синь...
— Море! — крикнул Тоболяк.
А Тутэй, повертывая круто лодку, с ожиданием повторил свое:
— Большая Вода... — и прибавил: — На ночь держи, друг, на ночь... Прощай, друг! — неожиданно выкликнул он и ударил веслом.
— Трогай, Петрович, трогай, милай!
Замахали в две лопашни. Стремительно врезалась лодка в синюю неизвестность, и пухлые струи с говорливым шумом побежали вдоль борта.
В празднике осени, великолепном и блещущем, грелось озеро и таяла тень тревоги, шевельнувшаяся у Петровича при отъезде Тутэя.
В молчании и в плеске уходили часы. В туман отступил далеко тростник и пропал.
Тогда, скорлупой на стекле, обнаженный и желтый, всплыл перед ними пустынный остров...
Уже восьмая промывка, а все нет ничего.
Уже вечереть собирается, и пар идет от воды, и руки стынут в холоде родника.
Ткнулся Петрович, цапнул из русла черные кубики.
— Даешь... — азартно узнал он, — пешка!..
Котелком зачерпнул - мыл, мыл - мелкая металлически-черная пыльца в посуде осталась.
— Шлих! — радостно ахнул он и забыл об усталости и голо-де, об озере и обо всем мире.
Когда же в промытом песке засверкали крупинки, вскочил и беспокойно оглянулся.
На версту растянулся остров плоской и лысой грядою. Там, на конце, не видно его за пригорком, работает Михайла.
Вскочил посмотреть - не заметил ли Тоболяк его радости, удачи его счастливой... Он там может быть спит, прохлаждается, а Петровичу здесь спину гнуть да руки мозолить... А ведь доли потребует одинаковой!
— Нет, не видит.
И снова нагнулся к ручью.
Тоболяк нашел золото сразу, почти что в первой пробе. И сразу же появилось такое чувство, будто дня не хватает.
Ответив находку, он рысью перебежал на другую гривку, попробовал там — опять золотой песок.
И тепло подумал о Тутэе: «Трехлинейку ему подарю...»
Обшаривал мыс, вдавшийся в озеро. Много нужно было золота ему, так много, чтобы, придя, сказать:
— Вот какой Тоболяк... Пользуйтесь, граждане!
Белый кварц выступил из пригорка. Струистыми трещинами источились глыбы, и средь жирного блеска камня опять закололи золотые искры.
— Мать честная! Что же это? — в растерянном упоении восклицал Тоболяк. — И тут!..
Схватил кайлу и начал бить по кварцу.
По воде отчетливо докатился удар, и Петрович поднял распаренное лицо. Он уж грубо намыл гореть тяжелого песку и каждую новую порцию прятал прямо в карман, отчего штаны промокли насквозь и было холодно телу.
Отдавались удары ровные, частые, сильные. В самом темпе их была уверенная удача, не разведка, не поиск, а настоящая работа.
— Язви!.. На рудное наскочил, — догадался он.
И такая заела обида, что жила вздулась на лбу от прилившей крови. Глаза воровато ошарили землю и зажглись на прикладе
винтовки. Жмурясь, тряхнул головой и застыл в тупом столбняке.
— Пи-и! Пи-и!.. — пронзительно и тоскливо
завопил за спиной голос.
Затрясшись в испуге, вскочил Петрович.
На камне сидела желна и дразнилась блестящим глазом.
— У-ух, проклятая!.. — еле взмахнул он руками — так сразу ослабли мышцы. Птица юркнула в кусты, а Петрович тревожно заметил закат.
В муть и мглу проникал багровый глобус солнца и беззвучно ждала чего-то вода...
Сам себе крохотным показался и голым под высоким, взвившимся над ним небом и от этого оробел и притих.
Отрываясь от скал, опять застучала кайла.
Застрадал Петрович, заметался и вырвался для себя неожиданным возмущением:
— Ехать надо, и баста! Хорошего не дождешься...
Но знал, что с пустыми руками Тоболяк не уедет. И так ненавистно стало слушать чужую, позабывшую о нем работу, что захотелось подбежать к Михайле, изругаться по-матерному и вырвать из рук кайлу:
— Сволочь, буржуй толстомордый! Зарылся в золотище свое. Желна орет к непогоде, солнце на ветер садится, а он и не чует... На погибель меня сюда затащил?.. Бросай все к черту — вертаться надо!..
Думал так, а сделать не смел.
И за стыд свой, за страх, за бессилье еще сильнее ненавидел Тоболяка.
Холодно...
А через кого однорядку свою позабыл, когда привязывал собаку? Там, за камышами? Этот все торопил! Вспомнил и зло повеселел. Погоди!
Положил лопату, отряхнулся, поглядел. И невинно пошел на табор.
Живо, не раздумывая, выволок из-под лодки мешок сухарей, развязал, отсыпал в суму на сегодняшний ужин. Засунул в мешок тяжелый камень, озираясь, тащил к обрыву.
Бултыхнуло шумно вода, и мешок изчез. А Петрович, согнувшись, как дергач в травнике, побежал обратно. Нагребал в котелок песок, торопился отмыть и снова черпал — лишь бы больше успеть до ночи...
Злорадно и успокоенно между делом думал: «Другим тебя не отманишь... А тут — небось. Уедешь, как жрать-то нечего станет. Забыл мешок! Я вот однорядку свою и то позабыл... Что ты, язви тебя, — горячо оправдывался он, воображая, — это я, враг себе што ли — нарочно оставить?!»
Путных дров не достали, на прутьях сварили чай.
Михайла даже охрип от своих рассказов.
Так, для порядку, выпил чашку. Какой тут, к лешему, ужин, когда такое
богатство нашли!
Петрович вторил, а больше сокрушался о позабытых сухарях.
— Да брось ты скулить... Хрен ли в них, в сухарях-то этих? Зимовать мы тут будем? Утром поедем, да артель соберем, да такое дело откроем...
Петрович не слушал, смотрел на север, на небо. И сказал, как сумел, равнодушно:
— Глянь-ка, Михайла, будто морок хочет собраться?
— Похоже на это... — зевнул Тоболяк и, закурив от костра, развалился добродушный и широкоплечий.
— Спать давай...
«Дьявол ты,
дьявол», — подумал Петрович и молча отвернулся .
Громовой удар и холодный ливень.
Вскочили оба враз и отрезвели от сна.
— Под лодку!.. — вспомнил Тоболяк, удерживая шапку.
Ахнуло молотом в мрачное небо зеркало и слепяще мигнула ночь.
Запомнилось — остров, как горбик, и кругом белесые и.
Прижались под лодкой, а сверху дробно шпарит в бересту.
— Держись за землю, за лодку держи — сорвет! Мать твою за ногу!.. — оголтело орет Тоболяк, — вот так запистони-вает...
— Держу-у! — без мыслей отвечает Петрович и всей силой жмется к траве.
Шквал пронесся, остались дожди и тьма и близкие, шумные всплески.
Отошел и Петрович: крыша не улетает, значит, не так уж плохо.
Даже насчет Ильи-пророка позубоскалил:
— Чаю он с вечеру, видно, обпился...
— Ага, — охотно соглашается Тоболяк, — сверху-то ему удобно! В тебя наметил...
День проходит в дожде и буре. Облака, бесконечные свитки суконных лохмотьев, катятся, катятся — расстилаются. Низко и плоско кроют ревущее озеро. Пробор за пробором, длинными грядами чешет ветер пенную ширь. Треплет, валит траву, свистит вдоль ушей. В дыме брызг и тумана качаются белые копны. Сотни ладоней выплескиваются из глубины, на тысячи манер хватают, цапают, закидывают слепые лапы. А в версте от острова — хоровод взбесившихся чудищ: пляшут, ныряют, желтые от разболтанной грязи — и пьяно бушуют снежными гривами... Там мель, там гибель.
Тоскует Петрович.
Тоболяк с удивлением и любопытством смотрит на бурю.
— Эт-то... да! Крепко берет...
— Михайла... а, Михайла? Когда же уедем-то?
И сам боится: а ну как ляпнет — сейчас!
— Теперь и на доброй посудине не уедешь! А пошто мы на ветре стоим? Айда-ка работать, там тише.
Вот верно. Все-таки, правильный мужик Тоболяк!..
И опять ковыряет Петрович лопатой, возится с промывкой. Золотины — чаще вчерашнего. Но сейчас ему золото — как больному обед. Скучное стало золото.
С визгом проносится ветер, волны хватают по берегу — отдаются удары в почве. Всякий раз Петрович робко моргает и плотнее пытается застегнуть на груди свою куртку. Нижет насквозь. Потом швыряет лопатку и плетется к Михайле — все-таки не один.
Тот камней надробил — бело от острых, как сахар, чистых
осколков. Скинул азям — лупит кайлой до огненных брызг...
Жилу ищет.
Кругом мокро, со всех сторон скатился на остров холод.
А известно, озябнешь
раззадоришься есть.
Не замерзнуть бы, Михаила?..
Раньше смерти не помрем! Бери лопату грейся...
Отгребал.
Сперва, как поденщик
о другом все думалось. Но холод жег, заставлял быть проворным. Расселась в скале змеистая трещина, обросла хрусталями.
Указал Тоболяк:
В эдакой вот вчера самородки нашел.
Стало занятно. Поднял кайлу, клюнул раз, другой. С пылью, с оскребками отлетели камни, и рот раскрыла дыра в пустоту.
Ага, бодрит Михаила, дуй ее, дуй! Беспременно пещера.
Просыпается азарт, яснит в голове, а потом опять все тухнет в позыве голода.
На обед повытрясли из мешков хлебные крошки, прибавили остаток масла, сварили сухарницу. Едва смогли разжечь костерок
чахленький только пальцы погреешь. Охапку прутьев оставили к ночи спрятали под лодкой. Поели все, что было, и как будто насытились.
Должно же к ночи утихнуть! досадливо рассуждает Михайла, а ветер сыплет в лицо ему дождевую пыль и толкает от берега.
Раздолбил Петрович большую дыру рука по плечо залезает и глянуть можно.
Спичку зажжешь засияют внутри висящие хрустали. Вспыхнут огнями зелеными, красными, голубыми. Никогда не видел такого. И Михайла не видел.
Давай-ка вдвоем, однако там жила...
А что нам жила твоя, вдруг серьезно спрашивает Петрович.
Тоболяк на полувзмахе кайлу задержал, медленно опустил, смотрит
ждет.
Петрович улыбался смущенно, но твердо кончал:
Нешто на дно мы ее унесем? Слышь, как играет? Все пуще? Это, браток, на неделю ненастье... и прибавил, глядя на землю, глухо: Через это теперь пропадем... И еще через...
Что ты, парень, одичал? отшатнулся Тоболяк. Как кот морской сам жует сам плачет!..
Петрович смеется:
Увидим, что будет... Ты мне все-таки объясни, для кого мы жилу эту будем стараться?
Во-он о чем! Да кто хочет, тот и придет. Всем она на пользу.
Из-за всех и работать?
А чо же, на пузе лежать?
Покрутил головой Петрович, взялся за кайлу.
Перед утром притихло.
Иззябли под лодкой. Выходили побегать, потопать, разогреться.
Больше не шлепают волны в песок, не воет надрывно ветер.
Сват ты мой, голубые пятки, - трясет товарища Тоболяк. К утру билет запасай - Москва-Казань, второй звонок!
Раскурили по-братски последнюю цигарку.
А со светом проснулась буря и в хмурые лохмы скатала воду.
С винтовкой бродит по берегу Тоболяк
ночью крякали где-то утки.
Хоть бы што-нибудь пофартило, гадает он, тоска на пустое-то брюхо!
Вымер остров, только на отмели прыгала желтая плиска. Равнодушно прошел, а потом вернулся, подобрался к птичке и выстрелил. Промахом вскинула пуля песок, плиска перепорхнула и тут же села. Стыдно стало стрелять второй раз и смешно, что Петрович так прытко кинулся к нему на выстрел.
День работали здорово, молча. Точно забыться в работе хотели. Выколупывал из трещин Петрович тягучую, желтую проволоку, любовался фигурными узорами — старый был приискатель.
— Так за всех стараемся, говоришь, Тоболяк? Правильно это ты! Никому, кроме всех, забота наша не надобна...
— Не теперь, так зимой найдут, — убежден Тоболяк, — ка-рагасы расскажут.
— Может, Михайла, и страдаем за всех?
И, подумав, прибавляет:
— Не зря бы было. Отстрадались одни — и с кона долой! А другие — живи хорошо...
— Может и так, — всерьез соглашается Михайла.
Ночь проходит и опять перед зарей тухнет ветер. К заре обратившись стоит на коленях Петрович и молится вслух несвязной и древней молитвой.
— Господи, боже наш!.. Сил повелитель - не проткнешь ноги своей о камень... Победивши аспида — Василиска, — спаси меня, Господи, — от темной ночи, от беса полуденного, от стрелы летящей и злого, лихого человека спаси, сохрани меня. Боже!
Плача и всхлипывая, подходит к Тоболяку, уныло сидящему на лодке и признается:
— Михайла, лихой я человек. Ведь я сухари утопил. Не хотел тебе золота дать и потрусил. Убей меня, Михаила, из винтовки!
— Н-ну... — сказал Тоболяк, — дурачок! Сухарь бы нам вот как сейчас сгодился...
Темнота промокает рдяными пятнами, бродит восход за шкурами туч и тысячной птичьей стаей оживает в туманах буря.
Жесткий корень поел Петрович и плевался:
— Невкусный он, Михайла, горький...
Шел пить и терял трясущейся ладонью воду.
Пили часто.
Часы просмотрел Тоболяк на волны, пока глаза не потускнели. За эти часы две морщины ко лбу прилипли, так и не разошлись.
— Камень ты, а скажешь, — приговаривает Петрович и с натугой выбивает в утесе надпись. Только тяжелая стала кайла — ох, тяжелая!
Окончив, садится-валится на щебень и удовлетворенно читает: «Здесь жила пошла на полдни».
Теперь понимающий разберется, куда девалась жила.
А потом, шатаясь, роняя кайлу из слабой руки, долго трудился и прибавил: «Петрович». И очень довольный улыбнулся.
Позже пришел Михайла и одобрил:
— Ладно сработал, Дельно.
И пока Петрович с любопытством привыкал к тому новому, что принес на лице своем Тоболяк, — тот говорил:
— Бросай занятие, парень. Силу не трать. И так у нас с тобой ее, как у курицы... А утром поедем опять работа.
— Понятно поедем, — ответил Петрович и, морщась, подымался:
— Спину-то и не растянешь!..
Последнюю ночь сидели у яркого пламени и слушали, как в котле закипала вода. Перед этим разбили приклады винтовок и ручки ненужных теперь инструментов. Промокшими прутьями и тряпьем добавили костер. Сжигали все, сушились и грелись.
Днем на песке, в желтоватых шапках прибитой пены нашел Тоболяк две выброшенные рыбешки. Маленькие плотвички. Подержал перед ртом — с рукой бы съел! Потом отряхнулся и спрятал находку. И с собой целый день проносил и весь день о рыбе помнил.
Сейчас опустил в котел и заплавил оставшейся солью. Распялил над дымом большую ладонь и мигнул по-цыгански — хитро:
— Обманем брюхо!..
— Жисть... — шепотом отшутился ослабевший Петрович.
Тихо. Озеро не грохочет. Приходят из ночи волны и кладут покорные головы на песок. Шуршат и вздыхают.
Тоболяк затянул мешками лодочный нос и теперь укрепляет коробку с горящим трутом - фонарь. Чтобы видеть компас.
— Я сейчас, Михайла... — срывается у Петровича.
Бежит на стан — усталости нет.
На таборе одиноко моргает кучка угля. Доживают. Кладет Петрович на камень мешочек с промытым золотом, прикрывает плиткой. Чтобы ветер не разбросал. И назад возвращается легкий, осветленный.
— Отчаливай!..
Подпрыгнула лодка, умылась водой, набежали кругом шумливые разговоры...
— Прощай, наш табор, спасибо тебе! — прощается Тоболяк.
Ночь вверху пустая и снизу ночь — тяжелая и скользкая. Одинаково черны. А промеж — качается берестяная зыбка.
— Плеск-плеск! - сильно работает на корме Тоболяк. Нажимает, гонит.
Упруго подкинуло - в мокрое шлепнула лодка и опять:
плеск-плеск...
Оглянулся Петрович — остров ушел. Хотел посмотреть отблеск костра — и он ушел.
Так-то лучше.
— Эй, поддерживай!..
Петрович хватает весло. Ловит такт, считает вслух — левым! правым! и, свыкаясь, ровно: раз! два!
Как масло, вода, и чугунный блеск у нее откуда-то снизу. Мотнуло. Шумно рыскнуло по борту, окропило лицо. Строгий окрик:
— Вразрез держи!..
Озлился Петрович.
— Дьявола тут увидишь... — и мстительно вспарывает воду веслом.
— Вре-ешь, доедем, — упрямо смеется Михайла.
Тепло от слов этих, и душа от них крепнет.
И сам, в суровую злобу замыкаясь, искренне ненавидит и тьму и волны. К простору себя старался свести: нужно — греби! Зальет — черпай!
Ночь бледнеет, линяет небо. Со свистом картечи над лодкой проносится первый ветер.
— Попутчик! — кричит Тоболяк.
Петровичу жарко. Гнется спиной, как стальной пружиной, Гребет.
Рассвело.
Широко бунтуют пузатые горы, зеленые, гладкие. Сторонами взлетают — дают дорогу.
— Смотри, смотри!
Перед носом бугор вскипает шипящей короной. Дыбом лодка — качелями взносит высоко наверх... С волны, как с холма — и кипящая пенными срывами ширь и неясная лента далекого берега. И сейчас же, в грохоте, в брызгах — стремглав в провал! Глаза смыкаются...
Поддало снизу — вынесло.
— Берег! — кричит Петрович.
— Песню! — отзывается Тоболяк.
— Из-за острова на стрежень!
Дождь или брызги? Один черт! Все равно...
— На простор большой волны!
Подходит большая волна.
— Бей, сволочь!
Каскадами рушится гребень, кроет лодку молочной пеной.
Зеленая муть, потом желтая, потом совсем темно...
Завертелся в холодной черной воронке Петрович — все ниже, все глубже. Забил руками, ногами и стало опять светлей и понял, что тонет. И сразу, будто колпак стеклянный над ним сорвали, — вынырнул на волну, на свет, на воздух.
Рядом вверх дном всплывает лодка.
Мертвой хваткой цапнули руки, обняли дно. Держит.
Тогда испуганно догадался, что один. Задыхаясь в стенах воды, крикнул:
— Миша!.. — и попробовал оглянуться...
Темен Тутэй. Не прочтешь его чувств в раскосых глазах. Молча стоит.
Рядом, на мху, врастяжку разлегся Петрович — лепечет неслышно и часто.
В тростниках случайно наехал Тутэй на лодку и тело.
И тогда бормотал Петрович и сейчас еще не кончается его долгий беззвучный лепет.
Но Тутэй все знает. Он много жил и мудр. Видит он, как улыбкой светится заостренное и уже сереющее лицо, и знает, что
в трудной дороге сейчас душа человека.
Сейчас восходит она на крутую и гладкую голубую скалу и раскинется перед нею потом безбрежный песок, и волос, как мост, протянется через огненную реку и озеро слез и озеро радостей откроется перед нею.
А в конце дороги будет жилище Кудая, где находят приют утомленные охотники.
100-летие «Сибирских огней»