Вы здесь

Смотри, какой закат

Записки вдовца
Файл: Иконка пакета 02_rusakov_skz.zip (54.46 КБ)
Эдуард РУСАКОВ
Эдуард РУСАКОВ


СМОТРИ, КАКОЙ ЗАКАТ
Записки вдовца


Вчера
Слава Богу, жена моя наконец-то умерла. То есть, вернее будет сказать, отмучилась. Алкогольный цирроз печени, острая сердечная недостаточность. Все к тому шло. Фатальный летальный исход.
Мы последние годы жили раздельно. Она — с сыном, я — один. Так уж исторически сложилось. Не хочу вдаваться в подробности. Потом сын женился, ушел, она осталась совсем одна. Металась, как львица в клетке, в трехкомнатной квартире. Пила, не просыхала. Допилась до белой горячки, попала в дурдом, но и после этого пить не бросила. И все это — словно бы мне назло. Может, ждала, что я хоть на старости лет к ней вернусь? Не дождалась. Я тоже злопамятный, обид не прощаю.
В гробу она показалась мне помолодевшей. Или это ребята в морге ее так удачно загримировали. Сын на кладбище плакал, со мной не разговаривал. Считает, что это я во всем виноват. Отчасти он прав. Но лишь отчасти.
Прощай, моя неверная Вера. Помнишь, как много лет назад, когда мы с тобой только еще познакомились, я предложил тебе почитать вслух свой недописанный роман? Название забыл. «Да, конечно, — сказала ты, — с удовольствием послушаю». Но уже на второй главе заснула. «Ох, извини», — смутилась, когда я обиженно кашлянул. Роман так и остался недочитанным и недописанным. А вечером в тот же день я пошел тебя проводить до речного вокзала, ты жила тогда на берегу Енисея. «Смотри, смотри, какой красивый закат!» — восторженно закричала ты вдруг, остановившись. «Да, — согласился я, — да, красивый». «Боже мой, — прошептала ты, — какая невыносимая, невыразимая красота...» — глаза у тебя сияли, щеки разрумянились, зубы блестели, короткие волосы на ветру разметались.
Куда мне, газетному писаке, тягаться с этакой природной, животворной красотой? В тот вечер я понял, что настоящим писателем мне не стать. Журналюга, газетчик — и хватит с меня.
А вчера на кладбище я смотрел на тебя, Вера, на твое странно помолодевшее, похорошевшее и совершенно трезвое лицо, и мне казалось, что вот сейчас ты откроешь глаза и снова, как много лет назад, восхищенно произнесешь: смотри, какой красивый закат...
Закат был и впрямь хорош: все кладбище озарено расплавленным золотом.

...Я же, Юрочка, говорила, что без меня тебе жизни не будет, а ты еще — помнишь? — смеялся. Ну и вот, ты остался один, без меня, и что? — разве ты счастлив? А теперь тебе и совсем придет конец, ты уж прости, но ты сам виноват, сам! Разве можно было меня бросать? — Отвяжись, замолчи, оставь меня в покое!
Сегодня
Сердобольный редактор нашей газеты предложил мне взять на недельку отпуск, чтобы отдохнуть, успокоиться, — но я отказался. Зачем? Не такая уж психотравма — смерть нелюбимой жены. Бог дал, Бог взял.
— Смотри, дело твое, — сказал редактор, глядя на меня как на тяжелобольного. Сан Саныч — так мы его зовем между собой. Саня — так я обращаюсь к нему в неофициальной обстановке. Мы с ним когда-то вместе учились на журфаке в Иркутском универе. Сто лет назад. Ровесники, вроде. А он, между прочим, выглядит меня моложе — будто ему не полтинник с лишним, а не больше сорока. Улыбчивый такой, жизнерадостный, круглолицый котяра, с редкими — кошачьими! — усиками.
Кстати, зачем я все это записываю? Ведь зарекался же: ни строчки, кроме газетной поденщины. А вот зачем-то опять пишу, пишу. Кому они нужны, эти мои записки? Никому не нужны. Абсолютно. Тоже мне, исповедь сына века...
Между прочим, каждый журналист мечтает стать писателем. Одни сочиняют стихи, другие замахиваются на роман, третьи на словах презирают писателей и этим как раз выдают свою тайную ревностную страсть. Вот и я, махровый газетчик, производитель макулатурных однодневок, для чего-то же взялся вести эти записи... Мартышкин труд! Людей интересуют горячие свежие новости, люди любят читать про большие деньги, про катастрофы, про смерть и про секс. И всё! Моя рефлексия им на фиг не нужна.
В последнее время мне надоело проявлять на работе инициативу. Куда пошлют — туда иду. Сегодня меня послали в психбольницу, взять интервью у главного врача. В связи с полувековым юбилеем этого душеспасительного заведения. Почему бы и не сходить? Знакомое заведение: когда-то моя Вера здесь провела неделю. Правда, лечение ей тогда не помогло.

...Что ты делаешь, глупая, зачем ты целуешь мою фотокарточку? — Потому что люблю тебя, Юрочка, потому что я жить без тебя не могу, потому что ты мой самый родной и единственный, без тебя я в этом мире совсем сирота беспризорная... — А с кем ты вот на этом снимке? — Да ну, это же старое фото, уж я и не помню... — А я тебя видел вчера с этим человеком, вы сидели с ним в Суриковском сквере... Кто он такой? — Тебе померещилось, Юрочка, этого быть не может, ты у меня один, ты мой единственный...

Большой, красивый желтый дом...
Добро пожаловать. Очень даже приглядное заведение, особенно со двора. Асфальтированные дорожки, пышные клумбы с цветами, чистота, порядок. Тишина. Никаких тебе криков и воплей, никаких смирительных рубашек (впрочем, их уже полвека назад отменили, эти рубашки). И сами психи — чистые, тихие, смирные, в байковых голубых и зеленых пижамах, чинно прогуливаются по дорожкам, как в Доме отдыха.
Беседа с главным врачом прошла гладко и быстро, диктофон не подвел, зафиксировал все достижения и успехи больницы за полвека ее существования.
— Может, теперь пройдемся по палатам? — предложил Серафим Трофимыч, главный врач, крепкий голубоглазый мужичок с загорелым квадратным лицом колхозного бригадира, словно выстроганным из дубовой доски. — Для полноты, так сказать, картины, а?
Я согласился. Мне дали белый халат, и вместе с главврачом я отправился по скорбным этажам и коридорам. Всюду уют, чистота, тишина. Стены совсем по-домашнему оклеены обоями успокаивающего салатно-зеленоватого цвета, на стенах висят пейзажи и натюрморты (правда, довольно безвкусные, но ведь на хорошую живопись денег не напасешься), по углам красуются вазы с живыми цветами.
— Как тут у вас хорошо, — говорю почти искренне, — сам бы залег на недельку, передохнуть...
— Могу устроить, — шутит Серафим Трофимыч. — Но если всерьез, то без крайней нужды никому б не советовал.
— Не дай мне Бог сойти с ума, — процитировал я классика.
— Не дай Бог, — согласился главврач с Пушкиным и со мной. — Помню, когда я еще был студентом, в этой больнице, в каждом отделении, имелись наблюдательные палаты, их тогда называли «Индия» — там, за деревянной решеткой, содержались буйные больные... грязные, голые... совершенно голые!.. Спали на зловонных матрацах, брошенных на пол, тут же мочились, испражнялись... Ну, как в зверинце. Даже хуже...
— А где теперь ваша «Индия»? — спросил я. — Куда буйных помещаете?
— Нет ни «Индии», ни буйных. Ничего подобного вы теперь не найдете. Условия содержания во всех палатах одинаковые, хотя режим, конечно, разный. Но сами больные этой разницы не ощущают. Для нас они все одинаковы. Кстати, в нашей больнице, как это ни парадоксально, условия куда лучше, чем в стационарах другого профиля.
— Это точно, — кивнул я. — Недавно моя жена лежала в больнице неотложной помощи с циррозом печени — так вот там был настоящий бедлам! Теснота, духота, отношение к больным наплевательское... Мне приходилось самому платить санитаркам и сестрам, и за лекарства доплачивал тоже. А уж про питание не говорю — каждый день носил...
— И чем кончилось с вашей женой?
— А-а, — отмахнулся я. — Не будем об этом. Моя жена умерла.
— Извините, — смутился главврач и как-то странно посмотрел на меня. — Примите мои соболезнования.
Я молча кивнул. Принял. Мне совсем не хотелось говорить с посторонним человеком о своей покойной жене. Достаточно того, что я сам, не переставая, думал о ней с утра до вечера. Думал и думал. А какой смысл? Чего думать-то? Тем более — о нелюбимой. Умерла так умерла. И уж тем более не стал я ему говорить, что жена моя и в этой больнице тоже успела побывать — давно, правда, когда тут был совсем другой главный врач, и пробыла-то всего неделю... но та неделя мне ох как запомнилась.
— А в этой комнате больные занимаются трудотерапией, — продолжал главврач исполнять роль экскурсовода. — Видите, женщины клеят коробочки и конверты, а мужчины собирают несложные электроприборы... Пошли дальше. Здесь у нас комната свиданий с родственниками. А это — столовая. Теперь спустимся ниже этажом — там женское отделение.
В этом самом женском отделении когда-то и лежала моя жена, как я уже сказал — всего неделю. Вот здесь, в этой самой палате, вот на этой самой кровати... билась, колотилась в белой горячке моя пропащая женушка, связанная по рукам и ногам...
Да уж не она ли это и сейчас тут лежит?..
Нелепая иллюзия длилась недолго, какие-то две-три секунды: молодая кареглазая пациентка и впрямь показалась мне очень похожей на мою Веру, на ту Веру, какой она была в молодости, давным-давно, когда мы не были еще женаты, а только что познакомились... Но иллюзия эта быстро развеялась. Правда, вглядевшись в молодую незнакомку, я понял, что не такая уж она и незнакомка — это была Галя Зверева, начинающая поэтесса, которая несколько лет назад ходила на занятия литературной студии при редакции нашей газеты, а я тогда руководил этой студией. Правда, ходила она к нам недолго, быстро разочаровалась в поэзии, вернее — в своем призвании, в своем таланте. Но я ее часто потом вспоминал, так как девочка была не бездарная, со своими заскоками, но и с какими-то свежими мыслями и образами. Насколько помню, она училась тогда на филфаке в университете, и училась на одни пятерки — что же ее занесло в дурдом?
Подойдя ближе, я снова подумал: как она похожа на молодую Веру! Такие же большие, тревожные, светло-карие глаза, такие же губы, изогнутые в плаксивой капризной гримасе.
— Помогите... — прошептала она, когда я склонился над ее кроватью. — Пожалуйста, помогите...
— Что вы сказали? — растерянно выдохнул я и быстро оглянулся на спутника. — Что с ней?
— Дебют параноидной шизофрении, — объяснил Серафим Трофимыч. — Бред преследования, слуховые галлюцинации... Слышит угрожающие голоса... Бедная Галя... Ну да это у нее, я надеюсь, скоро пройдет, — он глянул на свои ручные часы. — Что ж, нам пора возвращаться. У больных сейчас время обеда. А мы с вами по чашечке кофе у меня выпьем — вы не против?
— Охотно, — сказал я и последовал за ним.
Но меня вдруг остановил прозвучавший из-за спины жаркий молящий шепот:
— Помогите, пожалуйста, — явно обращаясь ко мне, лихорадочно шептала Галя. — Меня могут убить... тут целый заговор... не верьте ему... это все из-за моего отца!..
Я оглянулся — и увидел неистовую мольбу в ее расширенных от страха глазах... И мне снова вдруг померещилось, что это моя Вера, та, молодая и некогда мною любимая, смотрит на меня из далекого-предалекого прошлого, вернее — с того света, и жалобно молит о помощи, а я не в силах ничем ей помочь.
— Хорошо, хорошо, Галя... ты не волнуйся... все будет хорошо, — пробормотал я бессмысленно и трусливо устремился вслед за Серафимом Трофимычем. Господи, что же это за наваждение...
(Кстати, подобные «наваждения», именуемые, вроде бы, «дежа вю», подстерегали меня неоднократно, и особенно это участилось в последние годы: то покажется вдруг жутко знакомой и душераздирающе трогательной банальнейшая мелодия, донесшаяся невесть откуда, то знобящий вкус родниковой воды вдруг напомнит о давнем прошлом, то услышанный из окна детский смех внезапно поразит своей схожестью с чьим-то давним родным и любимым смехом... Как-то в парке увидел девочку лет пяти, как две капли воды похожую на первую мою детскую любовь, по которой страдал я почти полвека тому назад... А однажды на выставке я познакомился с молодым художником, фамилию называть не буду, просто Саша — простодушный такой, смешливый, улыбчивый, круглолицый, двадцатидвухлетний пацан — он пригласил меня в свою мастерскую, мне очень понравились его работы, я написал о нем очерк, потом зачастил к нему в мастерскую, и мне, неизлечимому идиоту, стало даже казаться, что и я ему интересен, и я ему по душе, и он тоже мне будто симпатизирует... Господи Боже мой, как же был я шокирован, когда однажды нечаянно подслушал его слова, сказанные кому-то из приятелей-ровесников во время фуршета на открытии молодежной выставки: «Опять этот старый мудак приперся... И чего он все липнет ко мне? Может, педик?..» После этих слов вся компания расхохоталась, а ненаглядный мой Саша смеялся громче всех... А я именно в тот страшный унизительный миг вдруг понял, почему я к нему так тянулся, и кого он мне напоминал — он был очень похож на меня, на меня молодого!.. Вот что жадно ищу я вокруг себя — свою молодость, свое детство, свою давнюю свежесть! Эта неуемная жажда, эта острая тоска по утраченной свежести — главный симптом увядания, верный знак приближающейся смерти).
Оказавшись снова в кабинете главврача, я быстро пришел в себя, успокоился, с удовольствием выпил кофе.
— Ну-с, и когда можно ждать появления вашей статьи? — спросил хозяин кабинета. — Юбилейная дата — через неделю.
— Я успею, — заверил я его. — Мне ваша больница понравилась, и персонал такой добрый, отзывчивый... Так что лукавить мне не придется.
— Персонал у нас отборный, — сказал главврач. — От хамов и пьяниц мы избавляемся сразу. Младший и средний персонал проходит специальное обучение. Для хороших сотрудников мы изыскиваем формы материального стимулирования.
— Постараюсь сделать материал в ближайшие три дня, — пообещал я.
— Да уж, пожалуйста, — и он вкрадчиво улыбнулся. — Для меня это очень важно.
— Я понимаю: юбилей...
— Дело не только в юбилее, — он кашлянул. — Впрочем, конечно, и юбилей... Но мне очень важно, чтобы статья появилась именно в эти дни... — он опять кашлянул и не стал развивать свою мысль. — Короче, я в долгу не останусь.
— Да ну, что вы! — притворно смутился я. — Какой долг... Это мой долг, моя работа.
— Тем не менее, если статья мне понравится, я стану вашим вечным должником, — настойчиво повторил он.
Мне эти его слова показались странными: чего уж он так хлопочет из-за юбилея своей образцовой психушки?
— Понимаете, — мягко сказал главврач, словно читая мои мысли, — мне очень важно, чтобы в статье была отражена моя личная роль как руководителя... Для меня это очень важно. И я буду вам очень благодарен...
— Да я понял, понял… — мне было даже неловко слушать его уговоры, тем более, что я и так бы ничего плохого не написал. — Обещаю, что текст будет правильный, — и я улыбнулся заговорщицки. — А вы мне, пожалуйста, пообещайте, что за Галей Зверевой будет хороший уход. О’кей?
Он вздрогнул и чуть напрягся, когда я заикнулся о Гале.
— Она что, вам знакома? — спросил главврач, всматриваясь в меня своими немигающими глазками.
— Так, немного... А что? Галя когда-то у меня в литкружке занималась...
— В литкружке? И только-то? — с прежней подозрительностью усомнился он.
— А что же еще? Вижу — знакомое лицо, подошел, а она: «Помогите, спасите!..» Ну а чем я ей помогу?
— Это точно, помочь вы ей не в силах, — и Серафим Трофимыч как-то странно улыбнулся, словно чего-то недоговаривая. — Впрочем, я вам обещаю: за Галей будет хороший уход и надзор, я лично возьму это под контроль.
На том мы и расстались.

...Только, Юрочка, ты, пожалуйста, не спеши, не спеши, потихоньку, помедленнее, ну, я очень тебя прошу... — А вот так хорошо? — Хорошо, хорошо... не спеши, ну, пожалуйста... — А вот так? — Хорошо, хорошо... ты мой сладкий, ты мой единственный... Еще! Еще! А-а-ах! — Что с тобой? — Я чуть не умерла... — Ты меня напугала... — А ты когда-нибудь прыгал с парашютом? Замедленным прыжком? — Нет, вообще не прыгал. А что? — Это очень похоже... — Что похоже? — Ну, то, чем мы сейчас с тобой занимались... похоже на замедленный прыжок с парашютом — летишь, летишь, а потом — р-раз! — и парашют распахивается, и тебя всего встряхивает, а потом спускаешься медленно, плавно... вот как я сейчас... только ты не спи! — Я не сплю. — Поцелуй меня! И еще! Крепче поцелуй! Я хочу тебя чувствовать постоянно, весь день и всю ночь, я хочу, чтобы ты был во мне круглые сутки... — Глупая, разве это возможно? — А разве нет?..

Линия жизни
Возвращаясь из психбольницы, наткнулся возле автобусной остановки на стайку цыганок. Одна из них ухватила меня за локоть:
— А ну, красавец, давай погадаю! Всю правду скажу, ничего не утаю. Позолоти ручку!
— Нашла дурака, — отмахнулся я. — Вы же врете все!
— Дай руку — всю правду скажу!
— Как же... Мне пять лет назад одна такая же нагадала: мол, умрешь нынче летом... То есть я должен был умереть еще пять лет назад. А я вот он — жив!
— Тебе только кажется, что ты жив, — вдруг прошептала цыганка. — Ты давно уже умер.
— Что-о? — я схватил ее за плечо, оказавшееся не по-женски жестким. — Ты чего плетешь, дура?
— От дурака слышу, — она грозно нахмурилась, стряхнула мою руку со своего плеча, потом вдруг цапнула эту же руку желтыми цепкими пальцами и, вывернув ее ладонью вверх, забормотала: — Линии жизни — нету...
— Как нету? — возмутился я.
— А вот так. Не веришь? Посмотри на мою руку — вот она, линия жизни... и у каждого человека есть... а у тебя — нету!
— Глупости, — хмыкнул я. — При чем тут линия жизни? Вот же сам я, живее всех живых!
— Это тебе только кажется, — повторила цыганка. — Вспомни, пять лет назад, летом... что в твоей жизни произошло? Вспомнил?
Я напрягся — тем летом, пять лет назад, умерла моя старенькая мама.
— Вспомнил маму? — зловеще усмехнулась цыганка. — Вспомнил свою вину перед ней?
— Какую вину? Постой... Откуда ты... откуда ты знаешь?
— А я все по тебе вижу, — сказала она. — Ты прозрачный, как стеклышко, ты весь виден насквозь.
— Врешь ты все!
— Ты умер тогда, вместе со своей мамой, — продолжала бормотать цыганка, — Ты умер пять лет назад... и сам этого не заметил. Душа твоя давно уж покинула тело... а плоть — смердит... Ты смердишь! — и она с отвращением сплюнула.
Желтый густой туман вдруг поплыл у меня перед глазами, все окружающие звуки куда-то исчезли, даже голос цыганки стал еле слышен, и только странный звон раздавался в ушах еще какое-то время, пока желтый туман не рассеялся...

...Мне мама снится каждую ночь
вот уже пять лет,
словно хочет вернуться, хочет помочь,
а как проснусь — ее нет...


Два дня спустя
Когда статья была готова («Дом, где согреваются сердца» — названьице, конечно, не ахти, но главврачу определенно понравится), так вот, когда текст был готов, я дал его глянуть Сан Санычу, своему шефу, редактору нашей славной газеты.
Тот внимательно прочитал, хмыкнул в свои кошачьи усики:
— Что ж, ты ему угодил на двести процентов. Прямо оду сочинил!
— Пусть тешится, юбиляр, — сказал я. — Жалко, что ли?
— Дело не в юбилее, — сказал Сан Саныч. — Дело в том, что этот шестикрылый Серафим, ну, главврач дурдома, собрался в областной парламент баллотироваться. И твоя статья для него — лучший подарок! Эх, сглупили мы с тобой, Иваныч, надо было оформить материал как заказной, вроде политической рекламы. Пусть бы платил как за рекламу! Или, может, он тебе лично конвертик сунул?
— Да ты что? — обиделся я. — Разве стал бы я вот так, за твоей спиной?..
— Верю, верю. Но теперь уже поздно, поезд ушел. Я сглупил, а ты...
— А я вообще ничего не знал про его депутатские замыслы, — буркнул я. — Если б знал, и писать бы, может, не согласился.
— Ну, это тоже крайность. Про хорошую больницу чего б и не написать? Ведь хорошая у него больница?
— Да, вроде хорошая, — промямлил я. — Чисто, уютно. Кормежка приличная. Больных вроде не бьют. И вообще — куда лучше, чем в других, нормальных больницах.
— Вот видишь, — кивнул шеф. — Как раньше сказали бы: образцово-показательный дурдом, — и он хохотнул. — А Серафим этот — жучара! Прохиндей! В политику вздумал лезть... Он ведь, знаешь, на чье место в заксобрании метит?
— Откуда мне знать?
— На место Зверева. Понял? — и шеф поднял волосатый палец. — Пока, значит, Зверь сидит за решеткой, этот шестикрылый хмырь нацелился его депутатское кресло занять.
— Постой, постой... — я вскочил. — Ты имеешь в виду того самого Зверева, который?..
— Ну конечно! Зверь — он один на всю Сибирь! Наш главный олигарх! Тот самый, кого губернатор в СИЗО упрятал якобы за покушение на убийство конкурента... Тут, брат, такая интрига, такая игра! Я бы на месте твоего главврача поостерегся, а он, вишь, какой смелый. На кого посягнул!
— Так ведь Зверев в тюрьме — вот он и посягнул.
— Да у Зверя и за решеткой больше власти, чем у всего заксобрания! Хотя формально, конечно, повод есть. Если ему дадут срок, пусть даже условный — а все именно к тому идет — то Зверь потеряет свое депутатское кресло, и тогда твой Серафим сможет туда рвануть. Свято место пусто не бывает.
— Но Зверев тоже ведь может сразу же — по новой! — принять участие в выборах.
— Конечно! И он именно так и сделает.
— Но он же тогда главврача раздавит.
— Скорее всего, да. А может, и нет. Мы ж не знаем, кто за ним стоит, за Серафимом... Эй!.. Ты чего, Иваныч? Заснул?
Нет, я не заснул, просто я вспомнил про Галю Звереву, и догадка сверкнула в моем сознании, но тут же погасла.
— Ладно, не бери в голову, — подмигнул мне шеф и разгладил усики. — Наше дело маленькое. Может, нам этот хозяин дурдома еще пригодится. А если и нет — все равно дело доброе: написали про хорошую больницу, про дружный спаянный коллектив...
— Может, мне переписать статью? — засомневался я. — Расставить по-другому акценты... убрать комплименты в адрес главврача... А?
— Зачем? — возразил шеф. — Никаких купюр и корректив. Покажешь ему для порядка, пусть завизирует — там ведь наполовину интервью. И забудь об этом. О другом помни: завтра мы все едем в лес. На пикник!

...Ее запах сводит меня с ума, я его до сих пор ощущаю — нет, не запах духов, она почти не пользовалась духами, — а запах ее горячего распаленного тела — запах каленых орешков с чуть солоноватым привкусом — этот запах снился и снится мне по ночам, этот жаркий и чуть солоноватый запах каленых орешков преследует меня наяву и во сне — что мне делать, как быть, как избавиться от наваждения?..

Молчи, грусть, молчи
В пятницу вечером всей редакторской кодлой махнули в «Гренаду» — загородный пансионат. На двух «газелях». На весь уик-энд. Когда я утром в тот день позвонил своему сыну Виталику, чтоб он меня не терял — исчезаю, мол, до понедельника, — тот удивился:
— Ты что, забыл — ведь завтра девять дней, как умерла мама?
— Девять дней?.. Ну и что?
— Как что? Мы же договаривались вместе собраться — у нас с Мариной, посидеть, помянуть... так принято.
Марина это жена Виталика. Ходит с пузом, ждет ребенка, вот-вот родит. Бр-р. Зачем плодить несчастных младенцев? Ведь все они обречены...
— Нет уж, уволь. На меня эти поминальные застолья тоску наводят.
— И потом, мы с Мариной хотели с тобой посоветоваться: что делать с маминой квартирой?
— А чего советоваться? Делайте, что хотите. Хотите, живите в ней, хотите, сдайте в аренду.
— Разве тебе все равно?
— Вот именно, сынок. Мне абсолютно все равно. Я на эту квартиру не претендую. И вообще, оставьте меня в покое. Я — пас.
Сын не стал со мной спорить. Он просто положил трубку. Вероятно, считает меня холодным бездушным монстром, моральным выродком... Ну и пусть. Сколько можно? И зачем притворяться? Ведь всем известно, что я разлюбил жену задолго до ее смерти.
И на этом — все. Точка. Молчи, грусть, молчи.

...Юрочка, где ты там, подойди поближе к окну — вот же он, твой сыночек, вот он, Виталик — видишь? — Кто это? — Да ты что, Юра? Ты разве не рад? Ты же так хотел сына, ты так его ждал... — Это мой сын? — Ну конечно! — Совсем не похож на меня... — Фу, что за глупости, Юрка! Как тебе не стыдно. Да он весь в тебя, вылитый ты! Зачем ты меня обижаешь? — Ну ладно, прости. Я пошутил... — Глупая шутка! — Согласен... прости... очень славный малыш...

«Гренада, Гренада, Гренада моя!..»
Пансионат располагался в горном распадке, в живописнейшем месте. Апрельское солнце брало свое, воздух был душист и свеж, как поцелуй жеребенка (или — как там у классика?), земля почти вся оттаяла, из-под сошедшего снега выглядывал пожухлый прошлогодний мох и желтая трава. Но горы вокруг были еще покрыты снегом, таким ослепительным, что глазам больно смотреть. И я не смотрел.
Мы быстро разгрузились, выбрали каждый себе отдельный номер (пансионат был весь в нашем распоряжении), женщины принялись готовить ужин, мужчины помоложе взялись за приготовление шашлыков, ну а я, как никчемный старец, бесцельно шатался по холлам и коридорам. Вышел на веранду и залюбовался дикой красотой окружающего ландшафта. Заходящее солнце уже не так слепило глаза, но закат был роскошным.
Ужинали в гостиной, за длинным дубовым столом. В камине пылали, потрескивая, поленья, стол ломился от яств, от винных бутылок и всевозможных закусок. Нас было двенадцать — совсем как на известной картине «Тайная вечеря». Я обратил на это внимание коллег-журналистов, и все оживились.
— А кто же из нас Иисус? — хмыкнул, оглядываясь, молоденький репортер Свищев.
— Шеф, конечно, — кивнул я на сидящего в центре стола Сан Саныча. — Он ведь тащит на себе крест…
Ты сказал, — по-евангельски сделал акцент на слове «ты» ухмыляющийся котяра-редактор. — Ну а кто же из вас Иуда?
Все зашумели, выражая недовольство придуманной мною бестактной игрой. Никто не хотел быть Иудой.
— А кто же тогда я? — воскликнула тощая Лариса Сараева, похожая на грустную цаплю (ее недавно бросил муж). — Ведь среди апостолов женщин не было!
— Ты у нас будешь Мария Магдалина, — фыркнул Свищев.
Лариса надулась, как мышь на крупу.
— Значит, по-твоему, я блядь? — оскорбленно спросила она.
— Да я же пошутил, Лара!..
— За такие шутки морду бьют!
— Ну ладно тебе, уймись...
Но Лариса не унималась. Похоже, она уже успела прилично принять «на грудь», и невинная шутка Свищева (с моей провокационной подачи) ее взбесила. Она залпом выпила полный стакан водки, отдышалась и понесла несусветную ахинею, пересыпаемую матом, проклиная и бывшего мужа, и хама-Свищева, и меня-придурка, и всю нашу маразматическую газету, в которой ей давно уже все обрыдло, и весь белый свет ей осточертел, на котором нет удачи и счастья для такой талантливой журналистки и замечательной женщины ранне-бальзаковского возраста, как она.
— Вы же суки, дешевки! — визжала Лариса, ломая всем кайф и нагнетая тотальную истерию. — Вы все вместе взятые одного моего мизинца не стоите!
Кончилось тем, что, заглотив еще пару стаканов водки, она вырубилась и плюхнулась своей несчастной мордой в салат оливье. Тогда мы с шефом подхватили ее с двух сторон под мышки и поволокли многострадальную Магдалину в ее номер. Уложили в койку и вернулись к столу. Пока мы с ним ходили, две наших дамы (может, в знак солидарности с Ларисой, а может, в знак отвращения к ее свинскому поведению, а может, просто устали) тоже покинули застолье и ушли отдыхать. Остались одни мужчины.
— Да-а, тяжелый случай, — молвил Сан Саныч, разливая по стаканам. — Тем не менее, предлагаю выпить за прекрасных дам, перед которыми все мы в неоплатном долгу!
— Не повезло бабе, — вздохнул Свищев. — Совсем озверела, без мужика-то...
— Боюсь, она тут нам весь отдых испортит, — произнес, выпив и закусив, мудрый шеф. — Вот увидите: ночью очухается, опохмелится — и начнет куролесить! Я ж ее знаю, стерву...
— Да кто ее не знает? — двусмысленно хмыкнул Свищев.
— Как бы нам ее успокоить, чтоб не бесилась? — задумчиво произнес шеф, глядя в пылающий огонь камина. — Буйную женщину можно усмирить лишь любовью.
— Тут нужен холостяк, — сказал политобозреватель Кафтанов. — Лично я, как человек повторно женатый, от подобного подвига воздержусь. Я сюда отдыхать приехал, а не подвиги сексуальные совершать.
— А у меня — жена молодая, — сказал Свищев. — И она мне еще не успела надоесть.
Другие тоже быстренько отшутились, явно побаиваясь истеричного нрава строптивой Ларисы.
— Мне — нельзя, — с сожалением заметил шеф. — Это могут расценить как злоупотребление служебным положением и сексуальную эксплуатацию подчиненного... Как же нам быть? Шутки шутками, а ведь Ларка и впрямь испортит нам весь уик-энд.
— Вы забыли про меня, — сказал я, ухмыляясь циничной улыбкой сатира. — Ради коллектива готов постараться... и даже пострадать. Если, конечно, вы мне доверите эту операцию.
Все радостно зашумели.
— А ты уверен, старик, что справишься? — слегка усомнился Сан Саныч. — Она ж тебя почти в два раза моложе...
— Ничего, — сказал я, — старый конь борозды не испортит. Готов спорить с каждым, что сегодня же усмирю эту буйную кобылицу.
— Да вы, батенька, ковбой, — скривился с оттенком зависти и недоверия юный Свищев. — Принимаю пари. Предлагаю, чтобы каждый из нас обязался поставить Юрию Иванычу по бутылке армянского коньяка, если он выполнит свое обещание!
— Согласен, — поддержал Кафтанов.
— И я!
— И я!
— Значит, так и договорились, — хлопнул ладонью по столу шеф и с кошачьей улыбкой посмотрел на меня. — Понял, брат? Если выиграешь — получишь восемь бутылок коньяка.
— О’кей! — и я тоже хлопнул ладонью по столу.
— А вдруг он соврет? — засомневался Кафтанов.
— Тут уж — ври не ври — по Ларке все будет видно, — успокоил его Сан Саныч. — В конце концов, я ее могу и прямо спросить, не постесняюсь. Мне она скажет правду.
— И мне! — подскочил Свищев. — И мне не соврет. Мы с Ларисой со школы дружим, не разлей вода!
— Чего ж ты тогда не на ней женился?
— А ей семейная жизнь противопоказана.
— Ладно, все, — сказал шеф. — Теперь предлагаю выпить за мужскую солидарность.
И мы выпили за мужскую солидарность. А потом выпили за четвертую власть и за вторую древнейшую профессию. А потом — за свободу слова. А потом — за каждого из нас в отдельности и за всех вместе. А потом — за нашего дорогого Сан Саныча, организатора всех наших побед и поражений. А потом...

...Вер, ты опять пришла пьяная? — Имею право: у нас премьера была, потом банкет — святое дело... — У вас что там, в кукольном театре, каждый день премьеры? — Почему каждый день? Не каждый день... — Да ты вспомни: позавчера говорила, что премьера, сегодня — премьера... — Позавчера была генеральная, а вот премьера — сегодня... «Карлик-Нос»! — Вы там скоро все сопьетесь... — Не сопьемся! И не надо так на меня смотреть! — Да я вообще на тебя смотреть не хочу... — И кричать на меня не надо! — Кто кричит? — Ты кричишь! Ух, с какой ненавистью ты на меня смотришь! — Это ты кричишь! Замолчи, сына разбудишь! — Надо же, какой папаша заботливый... С каких это пор? Ты же сыном почти не интересуешься. Ты его не любишь! Ты никого не любишь! — Не кричи, соседей разбудишь... — А-а, испугался... Ты рот мне не затыкай! Пусть все слышат, пусть все знают, что мне с тобой плохо! Плохо! Плохо! Плохо! Плохо!

Ты спрашивала шепотом
А потом, когда все стали разбредаться по своим номерам, я поплелся в комнату, где спала, похрапывая, пьяная и улыбающаяся во сне Лариса. Дверь запер изнутри, чтобы никакая сволочь не могла мне помешать. Свет включать не стал — во-первых, чтобы не будить Ларису, а во-вторых, чтобы не видеть ее пьяной морды. Баба она ничего себе, на три с плюсом, но красавицей все же не назовешь, так что лучше уберечь себя от визуального ряда, ограничиться тактильными ощущениями. На ощупь-то ведь любая женщина хороша. Ну, почти любая. С лица воду не пить, а все прочее у них одинаково.
Прежде чем лечь, я все-таки ее раздел, а потом и сам разделся. Лег, пристроился, приласкал. Сперва потихоньку, так ласково, мягко, опять же стараясь не разбудить... Задышала! Зачмокала своими губищами, притянула к себе. Ну, я и исполнил все, что положено, по полной программе. Тем более что у меня ведь давненько не было контактов с инопланетянами. А тут — молодая, упругая, как бы спящая, но отнюдь не пассивная. Что может быть лучше? Что может быть слаще такого десерта для этакого изголодавшегося старца?
Давно я так славно не работал в постели. Давно я так сладко не спал после праведного труда. Мешали, конечно, одышка и частое сердцебиение... но ради такого удовольствия можно не только эти помехи претерпеть, но и вообще отдать концы. Что может быть лучше смерти в женских объятиях? Разве что — сладкий сон в этих же самых объятиях...

...Что может быть лучше солнечного заката в Восточных Саянах? Разве что тот же закат в Крыму, в Коктебеле, когда жирное оранжевое солнце тонет-тает в море, за черным Карадагом? Или — закат в Москве, когда золотые кремлевские купола ослепляют своим державным блеском? Или — закат в Берлине, когда от холодного закатного марева начинает сверкать жемчужно-розовым перламутром возведенный недавно стеклянный купол над рейхстагом? Или — закат в Черногории, в Будве, на пляже, когда далеко-далеко на горизонте, на противоположном берегу Адриатического моря, вдруг становятся ненадолго видны — словно мираж! — зыбкие очертания недостижимой Италии? Или — закат в Египте, в Хургаде, на берегу Красного моря, когда солнце едва успевает утонуть в песках Аравийской пустыни, как на знойный мир опускается кромешная черно-синяя мгла?..
И вот так всю жизнь я коллекционирую закаты. Кто-то собирает почтовые марки, кто-то — спичечные этикетки, кто-то — холодное оружие, Владимир Набоков ловил бабочек, ну а я коллекционирую закаты...


Проснись и пой
Проснулся, когда уже светало. Проснулся не от солнечных лучей — от ее взгляда, устремленного на меня. В этом взгляде было много чего — изумление, страх, восхищение, недоверие...
— С добрым утром, Лариса, — сказал я, откашлявшись.
— С добрым утром... А вы не ошиблись комнатой? — без улыбки, но и без гнева спросила она. — Каким ветром вас сюда занесло?
— На крыльях любви, — плоско пошутил я. — Надеюсь, я тебя не очень оскорбил, Лара?
— Уж и не знаю, Юрий Иваныч...
— Раз не знаешь, значит — не очень. Кстати, зови меня просто Юрой, — сказал я. — Или Иванычем...
— Еще чего! — она хмыкнула. — Да вы сексуальный маньяк, Иваныч...
— От маньячки слышу, — ответил я, улыбаясь. — Ну-ка, вспомни, Ларисонька, как нам было неплохо с тобой вдвоем.
— Фу, как стыдно, — прищурилась она, а я видел по ее прищуренным зеленым глазам, что ей, сучке, ни капли не стыдно, наоборот, она явно не прочь повторить ночную забаву. — И на что это вы намекаете, а, Иваныч?
— А ты догадайся, Лара, — прошептал я, посылая свою руку в разведку под одеялом и прикасаясь кончиками пальцев к ее вмиг повлажневшему лону. — Предлагаю, Ларочка, немедленно заняться утренней гимнастикой, милая моя, трепетная Лорелея...
И мы долго и не спеша занимались той самой утренней гимнастикой, от которой бодрящее тепло и свежесть разливаются по всему телу, дыхание становится легким, а сердце колотится часто, но сладко и совсем не больно.
— Ну и жук ты, Иваныч, — шептала она потом мне под мышку, еле слышно посмеиваясь. — И часто ты так пользуешься женской слабостью?
— Ни-ког-да! — так же тихо ответил я. — Просто мне вчера показалось, что мы с тобой родственные души.
— Это еще что за фигня?
— Ну, как же... У меня недавно умерла жена, от тебя — муж ушел. Так что мы не случайно оказались в одной постели. Два одиноких человека, нуждающихся в утешении...
— Ну, если ты так вопрос ставишь...
— Да, я именно так ставлю вопрос. Мы с тобой одинаково одинокие люди, ставшие одинокими не по собственной воле. Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее — наша задача!
— Ты это кого цитируешь?
— Мичурина, конечно. Кого же еще?
— Ну-ну. Муженек мой тоже цитатами весь напичкан... по любому поводу шпарит наизусть Пушкина или Достоевского, Ницше или Бердяева... аж противно. Ты уж, Иваныч, пожалуйста, больше никого не цитируй — ладно?
— Ладно, ладно. Как скажешь. А кто твой муж?
— Мой бывший муж, — резко уточнила она. — Мой бывший муж — сраный поэт. Член Союза писателей, автор нескольких книг. А еще он — мудак. А еще — стукач.
— Не многовато ли для одного? — вяло заступился я за незнакомого мне супруга своей сопостельницы. — Как же он тебя бросил, такую хорошую?
— Мудак, вот и бросил. Корчит из себя великого патриота, мессию... Спаситель России!.. Сочинитель хренов! Сам себя сочинил, и меня сочинил, и все годы, что мы с ним прожили, только и делал, что сочинял, сочинял... Связался потом с этим Зверем... Доиграется, что тоже в тюрьму загремит! Для Зверя же люди — что пешки, он никого не жалеет. Сам за решетку попал, дочь его — в дурдоме, и мой придурок — тоже с ним связался. Я ему сколько раз говорила: не путайся со Зверем, добром не кончится. А он на меня: ты дура, ничего не понимаешь! Да мы со Зверем, да мы... Да Зверь его выкинет в мусоропровод, вот и вся дружба. Идиот...
— Кто?
— Да мой бывший муженек, кто же еще? Я ему, видите ли, мешала. Он, видите ли, занят великим делом... Дурачок! Это ж надо, сплошная непруха... Мужа потеряла, лучшую подругу — тоже...
— Кто это — лучшая подруга?
— Да я ж тебе только что рассказывала. Галка Зверева, дочь этого олигарха! Мы с ней в универе вместе учились, я ее, правда, постарше... И вот — загремела в дурдом!
— Постой, погоди, — растерялся я, ошарашенный потоком информации. — Ты говоришь: в дурдом?
— Ну да. И похоже, что тут нечисто. Те же люди, что засадили Зверя в кутузку, запихали Галку в психушку. Только я вот не знаю: зачем?
— И правда: зачем?
Но тут в дверь комнаты постучали, и голос шефа вернул нас к реальности:
— Эй, голубки! Хватит басни друг другу рассказывать. Пора опохмеляться!

...А сегодня что, опять была премьера? — Н-нет, просто задержалась после работы. — «Задержалась»? Ты на часы посмотри — полвторого ночи... — Ну и что? Заболталась с подругами. — Господи, Вера! От тебя же винищем прет... — А ты не нюхай! — А что это за синяки на шее? — А что это за допрос? — Ну и сука же ты, прости господи... — Кто-кто-кто? — Сука, кто ж ты еще? — Ладно-ладно, так и запишем... так и запишем... Не прикасайся ко мне! Руки прочь! Я кричать буду! — Ты уже и так кричишь, идиотка. Ну, чего ты бесишься? Чего тебе не хватает? — Чего-чего-чего? — Чего тебе не хватает, говорю? — Всего! Всего не хватает! Денег! Счастья! Любви! Мне любви не хватает — понял? — Ах ты… — Не трогай меня... Не имеешь права! Сволочь! Гад! Убери свои руки, сволочь!..
Похмелье
Так и прогуляли весь уик-энд, на пленэре, в застольном чревоугодии да в любовных утехах. Парились в сауне, купались в полынье на речке, катались на лыжах, на санках. Так я отметил девятый день после смерти моей жены...
А утречком в понедельник отправился в психбольницу — завизировать то самое интервью с главврачом, которое было написано еще в пятницу («Дом, где согреваются сердца»).
Серафим Трофимыч остался весьма доволен моим текстом. Исправил всего лишь одну фактическую неточность, а в основном похвалил и настойчиво заявил, что в долгу не останется.
— Эта публикация ох как нужна, — сказал он, щуря голубенькие свои глазки, и вся его дубовая рожа светилась от удовольствия. — Вы себе даже не представляете, как вы мне угодили.
— Вообще-то представляю, — возразил я. — И у меня к вам все та же просьба: повнимательнее, пожалуйста, отнеситесь к Гале Зверевой.
— Помню, помню! — всплеснул он своими лопатами-ручищами. — Да мы ее уже окружили теплом и заботой. Она сейчас в отдельной палате, со всеми удобствами, с телевизором и телефоном... у нее щадящий режим, ей разрешают прогулки во дворе... А у вас, я так понял, есть личная заинтересованность в ее судьбе?
— Ничего личного. Просто она мне в прошлый раз показалась слишком встревоженной, возбужденной... Боюсь, как бы не покусилась на свою жизнь. Понимаете?
— Что вы! Что вы! Это совершенно исключено. У нее дела идут на поправку, — заверил меня этот топорный хитрец с лицом колхозного бригадира. — Впрочем, можете убедиться сами... — он поднял телефонную трубку внутренней связи, сказал кому-то. — Лев Борисыч, зайди ко мне.
И уже через несколько секунд в кабинет зашел толстенький чернявенький доктор.
— Лев Борисыч, будь добр, проводи нашего гостя к Гале Зверевой, она в третьем женском отделении...
— Знаю, знаю, — кивнул Лев Борисыч и повернулся ко мне. — Прошу!
Я направился вслед за ним, но остановился на пороге, повернулся к хозяину кабинета.
— А это правда, что вы собираетесь стать депутатом законодательного собрания?
— Вы и это знаете? — улыбнулся, ничуть не смутившись, Серафим Трофимыч. — Ух, журналисты, ничего-то от вас не скроешь! — потом сразу же посерьезнел. — Да, это правда. Чувствую, что смогу послужить на благо обществу. Внутренний голос зовет: «Иди! Ты нужен людям!» Согласитесь, ведь кто-то же должен отстаивать в областном парламенте интересы нашего здравоохранения, интересы медиков, интересы больных... то есть, в конечном счете, интересы всего населения! Кажется, Пушкин сказал: «Если ты гореть не будешь, если я гореть не буду, если мы гореть не будем — кто ж тогда развеет тьму?».
— Это, вроде, Назым Хикмет, — уточнил я.
— Не все ли равно! Главное — как верно сказано! Ну, что же, рад был с вами еще раз встретиться. Всего доброго.
Мы распрощались, и я вслед за Львом Борисычем направился в третье женское отделение.
Галя и впрямь находилась уже в другой, отдельной, палате, где имелись телевизор и холодильник. Телефона, правда, не было. На столике возле кровати стояла ваза с фруктами. Сама Галя лежала в постели — тихая, словно спящая. Но глаза ее были открыты.
— Здравствуй, Галя, — сказал я, подходя к ней ближе, — ты меня помнишь?
Она повернула голову в мою сторону.
— Кто вы? — еле слышно прошептала она.
— Я Юрий Иванович. Помнишь, ты занималась в моем литобъединении?
— Н-нет... Не помню...
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо.
— Тебе что-нибудь нужно? Скажи — я принесу.
— Нет, мне ничего не надо. У меня все есть. Мне здесь хорошо.
— Тебя никто не обижает? — спросил я, удивленный происшедшей с ней переменой (словно девушку подменили). — Если обижают, скажи, не бойся, я заступлюсь.
— Извините... Я вас не знаю. У меня все хорошо. Я хочу спать. Извините.
— Нам пора, — шепнул Лев Борисыч, трогая меня за локоть.
— Странная она какая-то, — пробормотал я, когда мы вышли в коридор. — Заторможенная, смотрит мимо... и отвечает, как будто во сне...
— Ничего удивительного, — улыбнулся Лев Борисыч. — Она получает легкие нейролептики и антидепрессанты, которые дают побочное затормаживающее воздействие. Это пройдет.
Он проводил меня до крыльца, пожал руку — и мы расстались.
Но едва я отошел от больничного крыльца и свернул за угол, как возле меня вдруг (словно из-под земли) очутился некий странный тип — длинноволосый, с клочковатой пегой бородкой, с горящими глазами фанатика.
— Юрий Иваныч, если не ошибаюсь? — спросил он, бесцеремонно преграждая мне дорогу.
— А вы кто такой?
— Я Олег Сараев, доверенное лицо депутата Зверева. Давно вас тут поджидаю.
— И что вам угодно?
— Мне угодно знать, с какой стати вы проявляете столь пристальный интерес к судьбе Гали Зверевой? — быстро сказал Сараев с улыбкой, одновременно вежливой и дерзкой. — О чем, кстати, вы с ней только что беседовали?
— Откуда вам известно, что я с ней беседовал?
— Мне все известно, — надменно произнес Сараев. — И я готов поделиться с вами кое-какой информацией, чтобы уберечь вас от возможных неприятностей.
— Вы мне что, угрожаете?
— Наоборот, хочу вам помочь. Я же сказал, что я доверенное лицо Зверева, который страшно переживает за свою дочь. А вы, как я понял, тоже сочувствуете Гале. Ведь так?
— Ну, допустим. Она занималась когда-то в моем литобъединении. Талантливая девочка...
— Вот и давайте поможем ей вместе. Предлагаю где-нибудь посидеть, обсудить все спокойно. К примеру, в кафе или у меня дома. Где вам будет удобнее?
— Уж лучше в кафе, — сказал я, хотя мне с ним вообще не особенно-то хотелось общаться. Но ведь не отвяжется.
— Тогда — пожалуйте в мою машину, — кивнул он в сторону стоящей неподалеку обшарпанной «тойоты». — Прошу!

...Юра, Юрочка, ближе, ближе, вот так, хорошо, вот так... Боже мой, как же я по тебе соскучилась... — Ты сама виновата, Вера, ты сама меня от себя отталкиваешь... — Замолчи, не надо сейчас о плохом, не надо... Обними меня крепче — как раньше, как тогда, помнишь? — когда мы были совсем молодыми... — Конечно, помню, я только об этом и вспоминаю, и думаю... Верочка, Вера, родная моя, у меня ведь нет никого, кроме тебя... не было и не будет! — И у меня... и я тебя... и я тоже... Боже мой, как же мне хорошо с тобой! Как я тебя люблю! — Повтори, что ты сказала? — Я люблю тебя, Юрочка! — Повтори! Повтори! Повтори!..
Великий пост
— Что будете пить? — спросил Сараев, когда мы с ним устроились за столиком кафе в уютном подвальчике, кстати, неподалеку от редакции нашей газеты. — Водку, коньяк? Или, может, пивка?
— Вообще-то мне сегодня еще работать, — засомневался я. — Время для выпивки раннее.
— Так ведь мы сейчас тоже как бы на работе, — успокоил он меня. — Назовем это: деловой ланч. О’кей?
Я пожал плечами. Ланч так ланч.
Сараев махнул рукой, и к нам тут же подлетел молодой официант.
— Вот что, голубок, принеси нам, пожалуйста, бутылочку водки «Абсолют», свежих огурчиков, помидорчиков, салат из свежей капусты... бруснички свежезамороженной... грибков маринованных, лучше рыжиков... — он повернулся ко мне. — Вы, Юрий Иваныч, из горячих блюд что предпочитаете — рыбу иль мясо? Потому что водку лучше всего закусывать горячим! Этому еще Иван Бунин учил, не помню только, в каком рассказе...
— По-моему, в «Чистом понедельнике», — сказал я.
— Убей Бог, не помню... Так вам чего лучше-то?
— Да мне все равно, — я сглотнул слюну. — Если можно — свиную отбивную.
— Конечно, можно... Ведь можно? — Сараев глянул на официанта, тот молча кивнул. — Ну, а мне, голубок, мясного нельзя — великий пост! Принесешь мне, сынок, вареной картошечки, с постным маслицем да с укропчиком. Для моего друга прихвати еще буженины и семги. А потом, на десерт — кофе с лимончиком и каких-нибудь фруктов, что посвежее... О’кей?
— Будет сделано.
— Вот и ладушки. Только с водочкой не тяни, голубок. Тащи прямо щас.
Официант сделал «под козырек» и отправился выполнять заказ.
— Ишь, какой наглец, — улыбнулся Сараев, провожая его взглядом. — Типичная лакейская наглость.
— Так что вы хотели сказать мне насчет Гали? — решил я вернуть его к главной теме.
— Ух, какой нетерпеливый... Давайте сперва хоть по рюмке тяпнем.
Тут и бутылка запотевшая подоспела. И закуски не заставили себя ждать. Мы с обоюдным удовольствием выпили, закусили.
— Вы, Юрий Иваныч, не напрягайтесь — угощаю я, — сказал Сараев.
— А я и не напрягаюсь. У меня нет денег на подобные разносолы.
— Вот и славно. А теперь — к вашему вопросу. Галя Зверева — невинное дитя, милая девушка, пострадала из-за отца.
— Вы хотите сказать: она не является душевнобольной?
— Ну, я бы не стал выражаться столь категорично... Девушка нервная, впечатлительная, я бы даже сказал, истеричная — но не настолько, чтобы держать ее в дурдоме. Да, она перенесла стресс, когда арестовали и упекли за решетку ее отца, которого она с детства боготворила... несмотря на все то, что о нем ей наговорили... Короче, впала в депрессию, плакала, глотала какие-то таблетки...
— Значит, хотела покончить с собой? Ну, вот видите! Разве этого недостаточно, чтобы...
— Недостаточно! В наше время половина женщин России пребывает в состоянии хронической депрессии — плачут, не спят ночами, глотают таблетки... И что, всех в психбольницы класть? Больниц не хватит!
— Значит?..
— То и значит, что ее запихали в психушку, чтобы шантажировать отца! — и он даже хлопнул ладонью по столу. — Элементарно, Ватсон! Шантаж — оружие негодяев!
— Это кого вы имеете в виду?
— А уж вы сами догадайтесь, — скривился Сараев. — Разве вам не известно, что Зверев всерьез претендовал на пост губернатора?
— Ну и?..
— Так чего ж вам тогда еще не ясно?
— Но зачем «им» нужно его шантажировать дочерью, если он и так уже за решеткой?
— Он «им» и за решеткой страшен. К тому же, Зверев — мужик отчаянный. Для него деньги — не цель, а средство, он их не очень-то ценит и не шибко за них держится. А вот дочь... Дочь он любит пуще всего на свете. Он же, Зверь, одинокий совсем... с женой в разводе, другой родни нет никого, все поумирали... друзья — ну какие в бизнесе могут быть друзья? А дочь для него — это все. И они, суки, это четко понимают.
— Так чего же они от него хотят?
— Чего хотят? — Сараев налил по полной рюмке, чокнулся, выпил, закусил маринованным рыжиком, крякнул. — Ах-х, хорошо! Вы закусывайте, не стесняйтесь, ешьте буженину... А мне ведь и впрямь нельзя — пост!
— А водку пить можно?
— Водку — можно.
— И давно вы таким стали... ну, строго верующим?
— С некоторых пор... — он хмыкнул. — Так на чем мы с вами остановились?
— Чего «эти суки» (ваши, ваши слова) хотят от Зверева?
— Элементарно, Ватсон! Чтобы Зверев, во-первых, уступил им контрольный пакет акций алюминиевого завода — тогда они выпишут Галю из психушки. Для него сейчас это самое главное. И Зверев уже почти согласился на их условие. К сожалению... Впрочем, хозяин-барин!
— А что — во-вторых?
— Во-вторых, они требуют, чтобы он отказался от притязаний на губернаторское кресло. Иначе срок его пребывания в СИЗО может изрядно подзатянуться.
— Но ведь, насколько я знаю, против него нет прямых улик, только косвенные. И все обвинения в том, что Зверев якобы организовал покушение на убийство своего конкурента, совершенно бездоказательны. Разве не так?
— Так-то так. Но при желании всегда можно найти массу поводов, чтобы предварительное следствие затянуть до бесконечности... И потом, если Зверев будет продолжать упрямиться, судебный процесс можно тоже по-разному повернуть. И на свободу можно выйти по-разному.
— То есть?
— Ну, одно дело, если его признают невиновным, и совсем другое — если дадут-таки срок, но условный. Тогда Зверь, конечно, сможет снова заняться бизнесом (правда, почти с нуля), но уж путь в политику ему будет закрыт надолго. И тогда — прощай депутатское кресло, прощайте мечты о губернаторстве...
— Да зачем ему все это нужно-то?
— Как зачем? Разве что-нибудь в мире есть слаще власти? — искренне удивился моему глупому вопросу Сараев. — И чем он, Зверев, хуже нынешнего губернатора? Чем?.. Вы людей спросите, простых людей, с улицы, да и не только простых — спросите врачей, учителей, работников культуры — кто им больше по нраву — нынешний этот слюнтяй-либерал или Зверь? Да вам каждый ответит: конечно, Зверь! Зверь, о чем разговор! Его люди любят, его хотят. Хотят! Уж поверьте мне, я-то знаю!
Сараев быстро плеснул себе водки и залпом выпил, не закусывая.
— Русским людям нужна именно такая власть — твердая, честная, справедливая. Нужен русский губернатор, который бы смог поганой метлой очистить Сибирь от жидовской нечисти... каленым железом выжечь! И чтобы сибирский бизнес перешел в руки русских людей, хозяев этой земли, а не временщиков-захватчиков!
— Что ж, понятно, — пробормотал я, глядя на него с легким испугом. — Одно мне неясно: чем я-то могу помочь в этих ваших грандиозных планах?
— А вы не иронизируйте! — пристыдил он меня. — Оставьте эти ухмылочки! Я ведь про вас все знаю: вы человек русский, в жизни многое повидавший...
— Да уж, — вздохнул я. — Старость не радость...
— Какая старость! Не кокетничайте, Юрий Иваныч! Вы еще крепки телом и бодры духом, вы умудрены многолетним опытом, вы — журналист высочайшего класса... золотое перо!
— Вы мне льстите, — поморщился я, хотя лесть эта мне была приятна. — Мое золотое перо давно уже притупилось и заржавело.
— Не кокетничайте! — строго повторил он. — Не подыгрывайте своим жидовствующим коллегам, помните, что вы русский, и родина ваша в опасности!
— Уж не вербуете ли вы меня в контрактники? — улыбнулся я криво. — Так мой возраст не позволяет... хоть я и офицер запаса...
— Опять вы ерничаете! Опять эти иудейские шуточки! Посмотрите на себя со стороны — разве не чувствуете, что вы даже шутите не по-русски? Как вам не стыдно, Юрий Иваныч!
— Ну-у... не знаю... — почти всерьез смутился я. — Что-то уж вы меня так расчехвостили... Даже не знаю, чем бы я мог быть вам полезен?..
— Да не мне, не мне! И не Звереву, если на то пошло! Сам Зверев — всего лишь слуга русской идеи. И вам сам Господь Бог велел тоже послужить верой-правдой святому делу.
— Это как? С оружием в руках, что ли?
— Не прикидывайтесь дурачком, вы же старше меня, как не стыдно? Ну, хоть раз в жизни, Юрий Иваныч, попробуйте быть серьезным!
— А разве есть такие вещи, которые заслуживают серьезного к ним отношения? — спросил я опять же почти всерьез.
— Очень жаль, если вы не шутите, — он вздохнул. — Мне почему-то казалось, что в вас еще жива душа русская. Видимо, я ошибся.
Сараев оглянулся на официанта — тот мигом принес еще бутылку «Абсолюта». Сараев налил себе и мне. Выпил, не чокаясь, словно пил за помин моей русской пропащей души.
После паузы продолжил:
— Ваше оружие — ваше слово. И вы могли бы послужить этим оружием на пользу не только достойному человеку (я имею в виду Зверева), но и Сибири, и всей России.
— Боюсь, вы преувеличиваете мои силы и возможности, — почти искренне посочувствовал я ему.
— А мне кажется, вы недооцениваете наши силы и возможности, — сказал он и посмотрел на меня пристально, не мигая. — Когда я говорю «наши», я имею в виду не только Зверева и себя, но и многих, очень многих людей, которые нам сочувствуют. Эти люди есть и среди так называемого электората (об этом я уже говорил), но их очень много и в силовых структурах, и в коридорах власти... Зреет, зреет русская сила!
— Очень жаль, но вряд ли смогу вам пригодиться, — вздохнул я. — Я всегда был далек и от политики, и от власти, и от бизнеса...
— И от жизни, — презрительно добавил Сараев, глядя на меня как на тяжело больного.
— И от жизни, — охотно согласился я. — Как вы правы! Вы даже не представляете, как вы правы... Я — пустая гильза от снаряда... а снаряд пролетел мимо цели. Я — отработанный шлак, пепел...
— Вы обычный мазохист, каких на Руси слишком много. И не тешьте себя иллюзиями, будто вы уникальная личность. Имя вам — легион.
— И опять вы правы, — смиренно кивнул я. — Я ничтожный плебей, преждевременно состарившийся и одряхлевший. Я никчемный муж, сгубивший жену, которая из-за меня спилась и рано сошла в могилу. Я плохой отец, не сумевший осчастливить единственного сына. Я посредственный журналист... Я плохой гражданин...
— Ну, пошел-поехал, — брезгливо фыркнул Сараев, — теперь будете услаждать себя самобичеванием. Сколько можно?
— Ладно, не буду. Давайте выпьем. Не чокаясь.
— Это еще почему? Мы разве на поминках?
— Предлагаю выпить за помин моей души, — я поднял полную рюмку. — И за помин души моей недавно почившей в бозе супруги. И за помин души моей мамы, царствие ей небесное. И за красное солнышко, что встает неустанно на востоке и заходит непременно на западе, а не наоборот, озаряя нас животворящими своими лучами, вселяя в нас свет, и тепло, и радость, и счастье, и вечное блаженство... Пью за солнышко, за каждый его нежный лучик...
— Э-э, брат... да когда вы успели наклюкаться?
— …пью за эту луну, что притягивает к себе мою истомленную душу своим властным магнитным... магическим... магнетическим... бр-р... фосфорическим светом... пью за радость увядания, черт возьми!.. Знаете ли вы, Сараев, как прекрасен этот мир в час заката?
— Ну, ладно, хватит! — он посмотрел на часы. — Что-то вас совсем развезло. Мне уже пора, — он разлил по рюмкам остатки водки. — Выпьем на посошок — и разбежимся. Кстати, я с вами не прощаюсь. Вот вам моя визитка. Если что — звоните. Внутренний голос мне подсказывает, что мы еще встретимся.
— Может быть, — согласился я, — может быть... А вот я вас хотел спросить… только неловко как-то... боюсь, вы еще обидитесь...
— Спрашивайте о чем хотите, — быстро сказал он. — У меня нет секретов.
— Да?.. Ну, тогда спрошу. Правда ли, что вы долгие годы были... э-э... как это называется?.. ну, осведомителем, что ли... или — секретным сотрудником КГБ?.. Это правда?
— Чистая правда, — без паузы и без тени смущения подтвердил Сараев. — А вам это, вероятно, моя бывшая жена рассказала? Ну, Лариска... Она ведь? Она?
Я кивнул.
Он добродушно рассмеялся.
— Вот Ларка — трепло какое! Вообще-то, порядочные жены о таких вещах помалкивают.
— Так ведь она вам уже не жена.
— Ах, вы так вопрос ставите? — он оживился. — Уж не спутались ли вы с моей Ларочкой? А-а?.. Ну, Юрий Иваныч, да вы, я смотрю, сексуальный разбойник. Супер-стар! А еще плакался: я, мол, отстрелянная гильза, я бедный старик, меня девушки не любят...
— Вы меня спутали с Паниковским, про девушек я не заикался.
— Седина в бороду, а бес в ребро! Так, что ли? — и он захохотал.
— Ловко вы разговор увели в сторону, — заметил я. — Про себя-то не очень приятно рассказывать?
— Это вы о чем? — перестал он смеяться. — О том, что я бывший стукач? А я этого не стыжусь. Да, я стучал на всякую сволочь. Да, я писал регулярно отчеты о проделанной работе. Да — и мне абсолютно не стыдно. Более того, я этим горжусь. Бескорыстный стукач — это патриот в лучшем смысле слова! Было время, когда весь простой народ делился на трепачей и стукачей. Я сделал свой выбор. Трепачей — ненавижу!
— Таких, как я, — добавил я тихо.
— Как в Евангелии: ты сказал, — ехидно заметил он. — Что, не нравлюсь? Противен я вам, Юрий Иваныч? Смотреть жидовские передачи по ящику вам не противно, а беседовать с патриотом-стукачом противно? А ведь я еще и поэт!
— Да, я совсем забыл... Извините, читать не приходилось.
— Не извиняйтесь, последние годы я почти не пишу. Нынче не до стихов. Не то время! Надо очистить Россию-матушку от скверны, а тогда уж и к стихам можно будет вернуться.
— Лучше не возвращайтесь, — посоветовал я.
— А вы лучше будьте подальше от моей бывшей жены, — посоветовал он. — Хоть и бывшая, но моя.
На том мы с ним и расстались.

...Ты, я смотрю, совсем обнаглела! Уже на глазах у всего дома обнимаешься со своими кобелями! — Что за бред? — Никакой не бред! Я же видел сейчас в окно, как ты вылезала пьяная из чьей-то тачки, и как этот кобель лапал тебя на прощание. И соседи видели! — Тебе померещилось, Юрка! — Ладно, хватит. Терпение мое лопнуло... — Да о чем ты, Юрочка? — О твоем блядстве и пьянстве, о твоем хамском отношении ко мне!.. Всё, надоело! Завтра же ухожу от тебя, буду жить отдельно. Не могу больше видеть это свинство! — Значит, решил развестись? Так бы и сказал... А то плетешь тут бог знает что... Сказал бы честно, что мы тебе с сыном надоели, что хочешь от нас избавиться... сказал бы честно!


Вторая древнейшая
После планерки шеф попросил меня остаться.
— Слушай, Иваныч, ты нынче, я знаю, пойдешь на пресс-конференцию в прокуратуру, — вкрадчиво начал он, поглаживая свои кошачьи усики.
— Ну да, — говорю, — а что?
— Там, конечно же, может зайти разговор и о Звереве. В эти дни решается его судьба.
— Да, я знаю, — говорю. — Скоро суд... Но навряд ли до суда прокурор скажет что-либо конкретное. Впрочем, в любом случае я все запишу и сегодня же к вечеру сдам готовый материал.
— Не сомневаюсь в твоей оперативности, — шеф кашлянул, зыркнул на меня острым глазом. — Но ты должен не просто написать репортаж...
— А что еще?
— Во-первых, постарайся сам — и раньше других — задать ему вопрос о Звереве, чтобы был повод о нем потом написать. А во-вторых, в своем комментарии ты должен — ну, как бы это сказать — размазать Зверева... то есть как можно резче, грубее, размашистей... Понимаешь?
— Не понимаю.
— Ну, видишь ли, надо его убить морально, смешать с грязью...
— Кому это надо?
— Всем нам. И тем, кто над нами. Он всем надоел, этот Зверь. Терпение лопнуло — понимаешь? Сколько можно, старик? Сколько можно делать из элементарного бандита благородного героя, Робин Гуда, защитника обездоленных?
— Многие из наших читателей именно так и считают, — заметил я. — Почитают его за Робин Гуда...
— Вот видишь! Но мы-то с тобой прекрасно ведь понимаем, что никакой он не герой! — воскликнул Сан Саныч. — У него руки по локоть в крови! Разве может такой человек быть депутатом?
— Народ его выбрал.
— Да что народ! Народ — темный, внушаемый... А мы-то знаем всю подноготную этого прохиндея!
— Но мы знали это и год назад, и еще раньше, — продолжал я испытывать терпение начальства. — А ведь не трогали же его... Почему? Что изменилось?
— Значит, пришла пора!
— Мне это как-то не по душе, — поежился я. — Роль киллера не по мне, ей-богу.
— Надо, Федя, надо.
— Я не Федя. Я Юрий Иваныч.
— Да я шучу.
— А я не шучу. Про пресс-конференцию напишу, могу и вопрос про Зверева задать, но «размазывать» и «мочить в сортире» никого не буду и от себя добавлять ничего не стану. Некрасиво это, как ты не понимаешь? Раньше надо было его разоблачать, до тюрьмы. А не сейчас, перед самым судом.
— Ты все это серьезно говоришь, Иваныч? Или прикалываешься?
— Абсолютно серьезно. Пусть суд решает судьбу этого человека. Не тот момент сейчас.
— Да кто ты такой, чтобы судить: тот момент или не тот? — взорвался шеф. — Чего ты вообще о себе возомнил? Кто ты? Солженицын? Академик Сахаров? Мать Тереза? Ты рядовой журналюга! Писака! Тебе дали задание — иди и выполняй!
— Гробить Зверя не буду, — упрямо сказал я. — Попросите кого другого.
— И попросим! — шеф побагровел от гнева. — Есть еще свежие головы и золотые перья... А из тебя — песок сыпется! Сказал бы честно: боюсь, не могу — я бы понял. А то — развел тут нытье...
Я молча проглотил эти его слова, но мысленно тут же принял кое-какое решение.
Шеф поднял трубку внутренней связи и пригласил к себе Ларису Сараеву. Та вскоре явилась, посмотрела на нас вопросительно.
— Вот что, Лара, — обратился к ней раскрасневшийся Сан Саныч, — пойдешь сегодня в прокуратуру, на пресс-конференцию. Задай там сама вопрос про Зверева: как, мол, и что?..
— Ясно, — кивнула Лариса.
— И потом, когда будешь писать материал, обязательно подчеркни, что такой бандит и подонок, как Зверев, не имеет права оставаться депутатом. Короче, смешай его с дерьмом!
— Все понятно, — снова кивнула она. — Я могу идти?
— Учись, Иваныч, у молодых, — сказал он и ехидно посмотрел на меня. Гнев его остыл, ему уже было меня почти жалко. — С полуслова все понимает... Усек?
— Так точно, — сказал я. — Усек. Куда уж мне?
— Так я пойду? — повторила Лариса.
— Иди, конечно... Хотя постой! — шеф ухмыльнулся, недобрая мысль явно пришла ему в голову. — Помнишь недавнюю нашу поездку в «Гренаду»?
— Помню, конечно... А что?
— А ты знаешь, что Юрий Иваныч, наш светоч нравственности и эталон чести, выиграл тогда тебя в пари? За восемь бутылок армянского коньяка!
— Как это? — растерялась Лариса и посмотрела на меня. — Это шутка, что ли?
— Он поспорил тогда, что переспит с тобой и усмирит твой строптивый нрав — и ведь выиграл! Старый конь борозды не испортил! — Сан Саныч гулко захохотал. — Ведь выиграл же?.. Чего глазки-то вытаращила, красавица? Признавайся, он выиграл?
— Выиграл... старый козел... — прошептала Лариса, с ненавистью глядя на меня, потом резко встала и вышла из кабинета.
— Про задание не забудь! — крикнул ей вслед шеф. — Пресс-конференция ровно в двенадцать! — потом глянул на меня: — Ну, что? Коньячок-то еще не весь выпил, ковбой?
— Да нет, — сказал я. — Еще пять бутылок осталось... Чистый лист бумаги дай.
— Зачем?
— Заявление об увольнении напишу, — и я, не дожидаясь его реакции, взял со стола лист бумаги и начал писать. — Ты не против, если я уйду со следующего понедельника? Кое-какие дела доделать надо.
— Ладно, Иваныч, не горячись, — шеф протянул руку к моему заявлению. — Успеешь уволиться, куда спешить-то?
— А чего тянуть-то?
— Остынь, говорю. Я тебе просто урок сейчас преподал, чтоб ты не зарывался, чтобы знал свое место — понял? Каждый человек должен знать свое место. Но зачем же сразу в бутылку?
— А ты хочешь, чтобы я, как в романах у Сорокина, ел твое начальническое дерьмо и похваливал? Нет уж, брат, хорошего помаленьку. Накушался!
— Чудак... Мы же с тобой кореша, учились вместе, пуд соли съели... Иваныч! Ну, не сердись на меня, ну, прости. Никто тебя с работы не гонит.
— Вот я и хочу уйти, пока меня не гонят. Разве не ясно? — я дописал заявление и поставил число и подпись. — Только не рви, пожалуйста. Я, если что, второе такое же напишу. И третье. И десятое. Да и зачем я тебе? Из меня ведь песок сыпется — сам же сказал.
— Да, но песок — золотой! — он хохотнул. — Ну, кончай, старичок, дурить. Черт с тобой, не хочешь мочить Зверя — не надо. Пиши вообще, о чем хочешь, не буду тебя тиранить.
— Зачем я тебе нужен?
— Нужен! Нужен! Хочу, чтобы хоть один приличный человек был в редакции, на которого я мог бы оглядываться... Ты мне нужен, старик. Ты мне напоминаешь о нашей студенческой юности. А эти шакалы — они ведь совсем другие. Я сам их боюсь иногда... Не уходи!
— Нет, — покачал я головой. — Извини, но вопрос решен. И тебе без меня будет легче — вот увидишь.
— Да ведь ты пропадешь, старый хрен! — сердито воскликнул он. — Ты же совсем один, у тебя жена только что померла... без работы совсем свихнешься! Чего ерепенишься-то? Тебя ж ни в одну газету не примут, такого старого!
— Значит, буду корректором... или курьером... или сторожем устроюсь... дворником. Уж это моя забота.
Он прикрыл глаза, словно мысленно просчитал до десяти, чтобы успокоиться. Потом поднял сизые веки, посмотрел на меня раздраженно.
— Ладно. Иди. Черт с тобой. Заявление я подпишу. Только больше, прошу тебя, не попадайся мне на глаза.
Я молча встал и вышел из кабинета.

…Ну, хоть сюда-то, Вера, могла ты прийти трезвой?.. Стыдно ведь перед людьми! — А чего мне стыдиться? Это ты решил разводиться, ты и стыдись! А я с горя пью! — С какого горя? — Ясно, с какого... Какое у бабы горе, когда мужик ее с дитем бросает? — Да разве я этого хотел? Это же ты, ты во всем виновата! — Пой, ласточка, пой... Вот не буду с тобой разводиться, и все тут! — Как это не будешь? — А так: не буду, и все. Хоть ты тресни от злости, а я пошла... — Постой! Куда ты? У нас же на сегодня назначено! — Сказала: не буду разводиться — и точка.

Здравствуй, папа
Ближе к вечеру мне позвонил сын Виталий.
— Здравствуй, папа, — сказал он. — Как твои дела?
— Как сажа бела, — ответил я почти весело, — дела мои хуже некуда.
— А что так? — почему-то даже испугался сын (раньше он особенно не интересовался моими делами).
— Да вот, увольняюсь с работы, — сказал я. — Не подскажешь, вам дворники не нужны?
— Дворники?.. Подожди... Ты, я вижу, шутишь. А у меня — новость.
— Да ну?
— У нас дочь родилась! Ты стал дедушкой, папа!
— Хм... Я что, должен радоваться?
— Но папа... Это же твоя внучка. Мы решили назвать ее Настей. Ты не против?
— В честь Настасьи Филипповны, что ли?
— Какая еще Настасья Филипповна? — растерялся сын. — Папа... Ты что, не рад, что она родилась?
— Если честно — мне все равно, — сказал я, не задумываясь (а задуматься не мешало бы). — Ну, родилась так родилась. Поздравляю. Что дальше?
— Ничего... — Виталий был явно обескуражен. — Извини за беспокойство... — и положил трубку.
Сукин я сын. Бессердечная скотина. Бревно!

...Бог ты мой, ну и свинарник у вас... — Не твое собачье дело! Пришел тут указывать, ревизор. Ты нас бросил — ну и не суйся... — Послушай, Вера, нельзя же так запускать квартиру. — А вот ты и приберись! Окажи такую помощь. Чем нотации читать, взял бы веник, швабру, да и прибрался бы... — Вся кухня забита пустыми бутылками. Зачем ты столько пьешь, Вера? Ведь допьешься до белой горячки! — А ты будешь виноват! — Я? — А кто же еще? Ты, конечно! Если женщина пьет, значит, виноват мужчина. Это закон! — Да-а, дурдом по тебе плачет, голубушка...

Чао, дурдом
В этот же вечер мне позвонила Галя Зверева. Прямо из психбольницы. Уж не знаю, откуда она узнала мой номер телефона... может, стащила у главврача мою визитку, которую я ему, помнится, оставлял?
— Помогите, пожалуйста!.. Вытащите меня отсюда!
— Да разве это в моих силах? Чего ты боишься, Галя?
— Мне грозит смерть! — захлебываясь, кричала она в трубку. — Я не могу говорить долго, я звоню из ординаторской, сюда могут зайти... Приезжайте как можно скорее! Меня могут убить в любую минуту!
— Убивать тебя — не в их интересах, — пытался я ее успокоить. — Твоя смерть никому не нужна. Ты им нужна живая!
— Ох, Юрий Иваныч, если б вы знали все! Я вас умоляю: спасите меня отсюда! Я вас очень...
И тут ее голос прервался, в трубке послышались гудки. Значит, кто-то вошел в ординаторскую и заставил ее замолчать…
В эту ночь я почти не спал. Слишком много впечатлений и переживаний обрушилось на мою старую голову, слишком ко многому надо было привыкнуть и многое принять, осознать, понять.
Лишь под утро забылся я тревожным сном. Разбудил меня лай собак под окном, затеявших свою собачью свадьбу. Что поделать — апрель, весна. Кровь играет в собачьих жилах.
Сознавая всю нелепость своего поведения, я, тем не менее, сразу помчался в психбольницу. Ну что я скажу главврачу? Это ж глупо — поверить маньячке, шизофреничке, сумасшедшей девчонке... Но что-то подсказывало мне, что Гале и впрямь грозит нешуточная беда.
Серафима Трофимыча я застал на месте. Мой приход его удивил, а когда он узнал о причине визита, то даже рассмеялся:
— Это все бред, чистый бред! И вы ей поверили? Она вас, смотрю, индуцировала, голубчик! Ей ничто не грозит, абсолютно...
— Так почему бы вам ее не выписать?
— Потому что Галя еще больна. И о выписке пока не может быть и речи.
— Но чего же она так боится?
— Это всё слуховые галлюцинации, бред преследования, что ж вы хотите? — и он пожал плечами. — Впрочем, если уж вы так за нее волнуетесь, я скажу, чтобы Галю привели сюда — убедитесь сами.
И он отдал по телефону соответствующее распоряжение. Минут через пять две санитарки и медсестра привели Галю. Руки ее были связаны за спиной мягкими тряпичными вязками. Галя была бледна, пугливо озиралась по сторонам и даже на меня смотрела со страхом.
— Здравствуй, Галя, — приветствовал ее главврач улыбкой. — Как ты себя чувствуешь?
— Пожалуйста, не убивайте, — прошептала она и опустилась перед ним на колени. — Пожалуйста...
— Ну вот, видите? — сказал он, обращаясь ко мне. — Она совершенно не адекватна. Вся во власти бредовых переживаний. Если мы ее выпишем, она может бог знает чего натворить... страшно даже представить...
— А вот это уж будет не ваша забота! — громогласно воскликнул, распахивая дверь кабинета, высокий широкоплечий мужчина в длинном черном пальто, коротко стриженый, смуглолицый. — Я ее забираю!
— Папа! Папочка! — крикнула Галя, рванувшись к незнакомцу. — Спаси меня, папа!
— Будь спокойна, доча, — он притянул ее к себе, быстро развязал ей руки, оттолкнул санитарок: — Брысь! — потом сказал Серафиму Трофимычу: — И не пытайтесь мне помешать, я не один.
Из-за его спины в кабинет втиснулся взъерошенный бородатый Сараев, а за ним громоздились двое «качков» в черных кожаных куртках. Один из них вынул из-за пазухи пистолет с глушителем.
— На базар времени нет, — сказал Зверев (а это, конечно же, был он). — Галю я забираю. И больше вам не удастся меня шантажировать... Всем оставаться на местах! Милиция в курсе, так что можете не надрывать телефон.
— Вы что, сбежали из СИЗО? — выдохнул главврач.
— Зверь не бегает, Зверь уходит, — сказал гость, гладя по голове свою безумную дочку. — Мне изменили меру пресечения. Проявили, так сказать, гуманизм... А убегать я никуда не собираюсь — зачем? Здесь моя территория... Так что встретимся в суде.
— Да, но как же?.. — заикнулся главврач. — Ведь Галя и впрямь больна...
— Тема закрыта, — оборвал его Зверев. — Галя будет лечиться в Германии, уже все решено и проплачено... Учти, что я за своего ребенка не только тебя, но и твой дурдом, и весь этот вшивый город с дерьмом смешаю. И еще. Забудь про депутатство. Не мечтай даже. Понял? Повторять не буду. Ты понял меня или нет?
— Да как вы смеете?..
— Ну, если не понял, тогда извини, — тихо рассмеялся Зверев. — Потом поймешь, когда будет поздно. Пока!
И он вышел, обнимая прильнувшую к нему Галю. Телохранители вышли за ним. Сараев остановился на пороге, оглянулся, подмигнул мне лукаво:
— Ну что, не надумали перейти в наш стан?
— Вы о чем? — растерялся я.
— Вот те раз! Я же вас агитировал, поил, кормил... Нам нужны опытные журналисты. Тем более, вы сейчас без работы...
— Вам и это известно? — удивился я.
— Нам все известно, — важно сказал Сараев. — У нас везде свои люди. Мы еще наведем порядок — и в этом городе, и в Сибири, и во всей стране. Так что спешите принять решение, Юрий Иваныч, пока не поздно. Чао!
Господи Боже, спаси меня и сохрани.
Как вы мне все надоели...

...Вера, Верочка, я же предупреждал, что все этим и кончится... — Да, ты предупреждал, ты очень умный и проницательный. Ты заранее знал, что все этим и кончится. Ты специально все делал так, чтобы довести меня до дурдома... — Чепуха! Ты же сама в это не веришь! Я всегда хотел, чтобы все у нас было хорошо... — И довел меня до дурдома! — Это алкогольный психоз, он быстро пройдет... — У меня уже и так все прошло... — Вот и хорошо. А если пить не будешь, то больше такое не повторится... — Не могу тебе обещать. — Почему? — Н-не знаю... я женщина слабая, одинокая... — Но зачем же губить свое здоровье? Ведь это медленное самоубийство, Вера! — Как ты все верно квалифицируешь, Юрочка. Вернись ко мне — и я, может быть, перестану пить. Пообещай, что вернешься, а я пообещаю, что постараюсь не пить... если ты мне, конечно, поможешь... — Ох, Вера... — Вот то-то и оно. Никто из нас не может гарантировать друг другу счастье...

Папа, это я
Вечером опять позвонил сын. Оказывается, завтра будет сороковой день, как умерла мама. То есть моя жена. Моя неверная Вера, которую я очень хочу забыть. И никак не могу, черт бы меня побрал.
— Может, зайдешь завтра к нам? — предлагает сын. — Посидим, помянем маму. И внучку посмотришь.
— Не знаю, — говорю, — не уверен, что смогу зайти. Вы уж как-нибудь без меня.
Сын молчит, дышит в трубку.
— Ну что? — говорю. — Это все?
— Какой ты... совсем чужой, — говорит сын еле слышно. — Совсем безразличный...
— Извини, — говорю. — Какой есть. Не хочу притворяться. Привет семье… — и кладу трубку.
Почему я и впрямь такой урод? Почему сумасшедшая чужая Галя смогла вовлечь меня в свои сомнительные интриги, а от родного сына шарахаюсь, как от чумного? И даже едва появившееся на свет дитя, моя внучка, моя кровиночка — не может растопить лед в моем сердце... Но почему? Может, я сам тяжко болен и нуждаюсь в срочном лечении?

...Зачем ты мне снишься каждую ночь, Вера? — Потому что люблю тебя. И ведь ты меня любишь!.. Разве не так? — Не знаю. Но в этом же нет никакого смысла... — Очень даже большой смысл! — Зачем, зачем ты мне снишься, Вера? Ведь мы были с тобой так несчастны! Нам и вспомнить-то нечего! Одна злоба, обида, одни оскорбления и унижения. Думаешь, я забыл, как ты меня обманывала, пропадала по два-три дня и даже не звонила, а потом нагло кричала мне в лицо грязные слова? Думаешь, я забыл все это? Зачем же ты не оставляешь меня в покое? Чего добиваешься? И еще — почему ты мне снишься совсем молодой и нежной, а я ведь помню тебя совсем другой — пьяной и грязной, постаревшей и грубой, лживой и развратной... И мне трудно уже понять: какой ты была на самом деле? — Я была молодой и нежной, верной и любящей... я была только такой! А другой меня сделал ты... И Господь тебя за это накажет... — Уже наказал...

Один как перст
К сыну я так и не пошел, но весь день меня томила невнятная маета, словно вялая, едва ощутимая зубная боль — ноет и ноет, а что, почему — понять трудно.
Я четко себе представлял, что жизнь моя на грани краха, и работу теперь я вряд ли найду приличную, а то и вообще никакой не найду. Кому нужен стареющий журналист-неудачник? Так что вскоре, вполне вероятно, не сын мой, а я к нему стану обращаться за помощью и поддержкой... особенно когда навалятся хвори и старческая немощь. Но как раз поэтому-то мне и не хотелось сейчас обнаруживать перед ним свою уязвимость и слабость. Плакаться я не стану. Уж этого от меня никто не дождется. Никто. Никогда. Все равно в этом мире никто никого не жалеет и никто никому не сочувствует. Правильно Розанов написал когда-то: «Человек человеку — бревно».
Короче, жил без иллюзий и доживать буду без иллюзий. Один как перст.

...Ближе к вечеру, перед самым закатом, меня сморил внезапный сон. А ведь хуже нет — спать перед закатом! И приснился мне мой ангел-хранитель...
...Но если та цыганка права, и я пять лет уже как умер, то зачем мне, живому трупу, ангел-хранитель? К чему охранять покойника? Или это и есть мой ад, моя вечная каторга — влачить до скончания века свое бренное земное существование?
Вот я слышу ласковый шелест его крыл, ощущаю теплое его дыхание... а вот и негромкий, но требовательный его голос:
— Поднимись на крышу своего дома.
И я поднялся. И стою на продуваемой ветрами плоской крыше и жадно вдыхаю знобящий весенний воздух.
— Подойди к самому краю, не бойся, — приказывает мне ангел.
И я подхожу к краю крыши. И не боюсь.
— Чего ты хочешь? — спрашивает ангел. — Спасения или успокоения?
— А разве это не одно и то же?
— Если веришь в меня и в того, кто меня послал, то не упадешь в эту бездну и спасешься, а если не веришь, то рухнешь и превратишься в груду кровавых костей...
— И успокоюсь навеки? — договариваю я за него.
— Не знаю. Проверь, если хочешь, сам.
— Мне терять уже нечего, — говорю я бестрепетно и бесстрастно и шагаю в пустоту, надеясь, что тяжесть моих грехов повлечет меня туда же, вниз, на гибельный асфальт.
Но моя жалкая сухая плоть повисает вдруг в воздухе и, как тополиная пушинка, порхает. А рядом порхает мой ангел, смеясь и подбадривая:
— Видишь, не так все просто, дружок, не так все просто! Не дождешься ты легкой смерти, не дождешься успокоения.
— Но я хочу умереть! — кричу я. — Я хочу исчезнуть! Я страшно устал! И вечность мне не нужна!
— Но ты же веришь! Ты веришь во всевышнего судию, веришь! Твоя вера не дает тебе упасть!
— Но я гнусный грешник! Я не уберег свою мать, я сгубил свою жену, обездолил своего ребенка...
— Не тебе судить... Господь, вероятно, решил, что ты преувеличиваешь свои прегрешения.
— Но мне лучше знать!
— А вот за эти слова и за свою гордыню — обречен ты на изнурительное бессмертие...
— Сжалься, сжалься, даруй мне смерть, — умоляю я, продолжая порхать на знобящем апрельском ветру, — даруй мне кромешный мрак, даруй мне покой и забвение...
— Не дождешься! — восклицает, смеясь, мой безжалостный ангел. — Так и будешь вечно порхать в этом небе... так и будешь — смердящий, нетленный, бездушный, бесчувственный и бессердечный — то взлетать, то падать, и никогда не воспаришь до самого зенита, и никогда не рухнешь на самое дно... так и будешь до скончания века трепыхаться, как жалкий мусор, как опавший лист, как дерьмо в проруби...

Смотри, какой закат!
Проснувшись, я быстро собрался и поехал на кладбище.
Было еще светло, солнце клонилось к горизонту, кладбищенские аллеи уже освободились от снега, лишь по обочинам громоздились остатки темных нерастаявших сугробов. Множество птиц носилось в весеннем воздухе с разноголосым криком. Я прошел вдоль всей центральной аллеи, потом поднялся в гору — и там, на самой окраине кладбища, на макушке холма, отыскал могилу Веры.
Не доходя нескольких шагов, я заметил, что кто-то сидит на скамейке возле ее могилы, и остановился. Это был мой сын Виталий — ссутулившийся, с опущенными руками, он смотрел на временную надгробную пирамидку с овальной фотографией и, вроде бы, что-то бормотал, обращаясь, скорее всего, к ней, к покойной матери.
Я напрягся, замер, прислушался — но не смог разобрать ни слова. «Почему он пришел один? — подумал я. — Ах, да... Жена сидит дома с ребенком».
У моего сына был очень жалкий вид. Парню двадцать пять лет, а он — как мальчишка, худой, взъерошенный, какой-то совсем неприспособленный к жизни. В наше время такому не выжить, во всяком случае — не пробиться, не достичь успеха. Боже мой! Зачем он женился? Зачем так рано завел ребенка? Ведь сам же еще пацан, ничего не умеющий и всего боящийся... Господи, что это он задумал?
Я вдруг увидел, что сын опустился на колени перед могилой матери и достал из кармана... пистолет! Что еще за игрушки?
Все так же глядя на фотографию матери, он поднял руку с пистолетом к виску.
— Виталя! Постой! — бросился я к нему. — Не валяй дурака, сынок!..
Он не дрогнул, не повернулся в мою сторону, но руку с оружием опустил.
— Ты чего, Виталька? — схватил я его за плечи, встряхнул и приподнял с колен. — Что случилось, скажи?
Он поднял на меня сухой тоскливый взгляд.
— Я не хочу так жить, — сказал сын, и от этих его слов у меня заныло под ложечкой и защемило сердце. — Не хочу... Не хочу...
— Да почему? — воскликнул я, всматриваясь в мертвую пустоту, таящуюся в его зрачках. — Что случилось, в конце концов? Ну, умерла мама... Но твоя-то жизнь еще вся впереди! У тебя ведь жена, дочь... ты подумай о Насте!
— Жена мне сегодня сказала, что Настя — не от меня, — глухо пробормотал Виталий. — А ведь я так ее люблю... любил...
— Кого? Настю?
— И Настю. И ее, эту гадину, тоже.
— Это ты о Марине?
— О ком же еще? Лучше б она меня убила, чем говорить такое!
Я молча смотрел на него. Услышанное меня ошеломило. И я понимал, как это могло подействовать на Виталика... с его-то мнительностью и ранимостью...
Осторожно и медленно, как больного, я усадил его на скамейку и сел рядом. Мягко отнял пистолет и спрятал в карман своего пальто.
— Послушай, — я пытался быть спокойным и рассудительным, — послушай меня внимательно. Скорее всего, она соврала. Женщины часто врут, пора бы тебе к этому привыкнуть. Говорят одно, думают совсем другое. Скорее всего, она просто хотела тебя... ну, взбудоражить, что ли, встряхнуть — чтобы ты отнесся к ней более... более внимательно, что ли...
— Да что ты говоришь, папа? Разве я к ней плохо относился?
— Не знаю, не знаю... Но чем-то она недовольна — это факт. Иначе б не стала говорить тебе такое. Вероятно, ты слишком прохладен, вял, слишком спокоен... Ты понимаешь меня?
— Н-нет... — он посмотрел на меня с испугом. — Разве я могу быть другим, чем я есть?
— Нет, конечно. Но надо хотя бы пытаться. Когда любишь женщину, надо пытаться быть более мужественным, более страстным, более отчаянным, чем ты есть на самом деле. Женщины любят отважных мужчин, как это ни банально. Она, конечно, сама понимает, что ты другой и не можешь перемениться... но ей хочется, хочется... умом-то она понимает, что ты ни в чем не виноват, но сдержать себя она не может... и вот — ляпнула тебе назло... лишь бы тебя расшевелить!
— Ты уверен, папа, что она соврала? — с надеждой глянул он на меня.
— Абсолютно уверен, — сказал я, не веря себе. — Но!.. Даже если б она и сказала правду — давай допустим эту гипотетическую, невероятную возможность — допустим, что Настя и впрямь не твой ребенок... Ну и что? Даже если б и так? Ты же любишь ее.
— Кого? — выдохнул он.
— Настю! Настю! Свою дочь! Ты же любишь это дитя? Ведь любишь?
— Да, но... конечно... еще бы... конечно, люблю... еще как...
— Так о чем мы толкуем? — торжествующе воскликнул я. — В любом случае, ты любишь этого ребенка. И ничто никогда не заставит тебя от нее отказаться... Ведь так?
— Да... конечно... — промямлил он.
— Ну вот, видишь? Поэтому плюнь и забудь. Если любишь — терпи и живи. Это закон жизни. Твоя глупая жена сегодня же попросит у тебя прощения. Обещаю тебе!
— Ты уверен?
— Абсолютно. Плюнь и забудь. Семейная жизнь полна катаклизмов. То ли еще будет, сынок!
— Странно ты меня успокаиваешь...
— Надо же избавить тебя от иллюзий и комплексов, — я обнял его за хрупкие худые плечи. — Ты думаешь, я через это не прошел?
— То есть?..
— Я ведь тоже долгое время насчет тебя сомневался — мой ли ты сын...
— Да ты что?.. — изумился Виталий, отодвинулся и посмотрел на меня широко раскрытыми глазами. — Ты это серьезно? Или сейчас придумал?
— А ты сам посмотри и сравни, похожи ли мы друг на друга, — усмехнулся я. — Сравни, сравни... Ничего ведь общего! У тебя глаза серые — у меня темно-карие, у тебя нос прямой — у меня курносый, у тебя лицо овальное — у меня круглое, ты меня выше на семь сантиметров... А руки, руки! Ты посмотри, сравни! — и я протянул ему свои руки, растопырив пальцы. — Сравни со своими! У тебя пальцы длинные, узкие, и ногти совсем другие, выпуклые... И ведь на маму ты тоже не похож! — добавил я с каким-то ожесточенным злорадством. — Она, как ты помнишь, была ниже среднего, круглолицая, кареглазая, курносая... Это мы с ней были похожи, как брат с сестрой!..
«Как брат с сестрой!» — отозвалось вокруг словно эхо.
— Да вот же она, посмотри! — я ткнул пальцем в овальный керамический портрет, где моя неверная Вера была совсем молодой, той самой, которую я когда-то нежно любил. — Вот уж точно — про тебя сказано: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца!
— Ну-у, папа... — растерянно прошептал сын. — Ты меня даже пугаешь...
— Не я пугаю — жизнь! — воскликнул я. — Жизнь страшна, надо к этому привыкать, сынок...
— А чему же тогда верить? — пробормотал он. — И главное — кому верить?
— Никому, — спокойно сказал я. — Верить нельзя никому, кроме себя самого. Верь своим чувствам, пусть даже они эфемерны. Если любишь жену и ребенка — будь рядом с ними, что бы ни случилось. Ты ведь их любишь?
— Ну... я же сказал...
— Вот и все. Оставайся с ними. Твоя любовь оправдает все. И не жди награды. Ведь я — не жду... Вот и будем жить, и будем помогать друг другу... пока живы... пока любовь или память о любви жива...
В моем голосе, видимо, не было особой твердости и уверенности — и Виталий с сомнением хмыкнул:
— Трудно так жить.
— А кто тебе обещал, что будет легко?
— Ну... мама когда-то говорила, что я обязательно буду счастлив... она обещала, что я стану музыкантом... «У тебя пальцы пианиста», — говорила она... А ведь я не стал ни музыкантом, ни композитором... Менеджер во вшивой фирме, и карьера моя под вопросом. А мама мне обещала...
— Ну, прости ее, что уж теперь, что с нее возьмешь… Она и от меня ждала многого, и я тоже не оправдал ее надежд... И мне она тоже многое обещала...
— А почему вы развелись?
— Мы не разводились, я просто ушел. Мама до смерти оставалась замужней женщиной. Она и сейчас не оставляет меня в покое...
— Но пить она стала из-за тебя?
— Может быть. А может, и нет. Мы не властны над своей судьбой.
— А меня ты призываешь крепиться...
— Надо выдержать свой срок. Понимаешь? Зачем спешить? Может быть, эта наша жизнь — лишь испытание перед настоящей, другой, счастливой жизнью. И я верю, что ты еще будешь счастлив.
— Но гарантии — нет?
— Гарантии — нет, — согласился я.
Мы замолчали.
Солнце опустилось за линию горизонта, и закатное золото разлилось по далеким горам, по городским окраинам, по всему раскинувшемуся перед нами городу.
— Смотри, какой красивый закат, — сказал сын, и я вспомнил, что когда-то, давным-давно, в совсем другой жизни, я слышал точно такие же слова от любимой и молодой женщины, с которой надеялся, как в доброй сказке, прожить вместе всю жизнь и умереть в один день.
А закат был и впрямь хорош.
100-летие «Сибирских огней»