Вы здесь

Со страстью, гневом и болью

К 80-летию выхода в свет романа В. Зазубрина «Два мира»
Файл: Иконка пакета 08_gorshenin_strast.zip (29.54 КБ)
КРИТИКА. ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ. БИБЛИОГРАФИЯ


Алексей ГОРШЕНИН

«СО СТРАСТЬЮ, ГНЕВОМ И БОЛЬЮ»
(К 80-летию выхода в свет романа В. Зазубрина «Два мира»)


Восемь десятилетий назад, в конце 1921 года, в только что освобожденном частями Красной Армии Иркутске увидело свет произведение, коему суждено было, надолго пережив автора, стать отправной точкой, своеобразным порогом, с которого началась послереволюционная литература Сибири. Это был роман Владимира Зазубрина «Два мира», вызвавший бурный интерес и оказавший большое влияние на развитие советской прозы. И сегодня хотелось бы напомнить о нем и его создателе, адресуясь в первую очередь к новым поколениям читателей, которые, скорее всего, ни о романе (а он, кстати, даже по увлекательности и напряженности — о художественности и говорить не приходится — даст сто очков вперед любому современному супербоевику), ни о прекрасном писателе этом ничего не знают.

Владимир Яковлевич Зазубрин (настоящая фамилия Зубцов) родился в Пензе 6 июня 1895 года в семье железнодорожного служащего. Отец будущего писателя, Яков Николаевич Зубцов, активно участвовал в событиях революции 1905 года, сидел в тюрьмах, а в 1907 году был выслан из Пензы в Сызрань под гласный надзор полиции. Поэтому уже в ранние годы свои Владимир Зубцов становятся свидетелем обысков в их доме, знакомится с нелегальной литературой. А в конце 1912 года Владимир Зубцовучащийся Сызранского реального училища — и сам вступает на революционный путь, становится одним из организаторов нелегального журнала «Отголоски» с ярко выраженной политической окраской. Через год он устанавливает связь с сызранскими социал-демократами, а через некоторое время становится одним из руководителей сызранских большевиков. В 1915 году Зубцова исключают из последнего класса реального училища и арестовывают. Но после трех месяцев тюрьмы он снова окунается в революционную деятельность.
В конце
1916 года в жизни В. Зубцова произошло событие, которое в дальнейшем послужило причиной неоднократных и необоснованных попыток обвинить его в провокаторстве. Дело в том, что сызранский комитет РСДРП, настороженный частыми арестами своих товарищей, направил В. Зубцова «на работу» в охранку для предотвращения дальнейших провалов. И вплоть до марте 1917 года, выполняя директиву комитета, он прослужил там.
В апреле
1917 года В. Зубцов командируется сызранским комитетом РСДРП в Гурьевский район для сбора средств на рабочую печать. И здесь, на одной из фабрик, он за большевистскую пропаганду снова арестовывается.
В августе того же года В. Зубцов мобилизован в армию. Он оказывается в
Павловском военном (юнкерском) училище, где сразу же примыкает к училищному ревкому. Октябрьскую революцию Зубцов встретил в Петрограде, что, конечно же, не могло не оказать на него глубокого воздействия.
Начиная с
1914 года, В. Зубцов активно сотрудничает в поволжских газетах и даже вынашивает планы романа о большевистском подполье. Планам этим не суждено было осуществиться.
С февраля 1918 года В. Зубцов снова в Сызрани. Начался
мятеж белочехов, и его как «бывшего юнкера» в августе 1918 года снова мобилизуют и посылают «для прохождения службы» в Оренбургское военное училище, эвакуированное вскоре в Иркутск. По окончании его в июне 1919 года В. Зубцов назначается командиром взвода 15-го Михайловского стрелкового добровольческого полка, состоявшего (один из парадоксов гражданской войны) из рабочих пермских заводов.
Опыт
большевика-подпольщика, пропагандиста-агитатора как нельзя лучше пригодился ему здесь: подпоручик Зубцов сумел убедить солдат и офицеров своего и соседнего взводов перейти на сторону красных; прихватив с собой артиллерийское орудие, они прорвались через сторожевое охранение и присоединились к тасеевским партизанам. С ними В. Зубцов и входит в город Канск, освобожденный от колчаковцев.
В
Канске Владимир Яковлевич с головой уходит в агитационно-политическую и журналистскую работу. Официально он числится корректором канской уездной газеты «Красная звезда», хотя одновременно он и метранпаж, и автор многочисленных газетных материалов. И частый гость на собраниях и митингах. По свидетельству людей, хорошо знавших его, Владимир Яковлевич был прекрасным оратором, умевшим зажечь слушателей. Помимо того, читал он лекции в местной партшколе и даже... помог раскрыть белогвардейскую организацию в Канском уезде...
Даже в таком, предельно сжатом, пересказе биография
Зубцова-Зазубрина похожа на приключенческий роман. Но за увлекательностью ее фабулы — подлинный драматизм большой человеческой судьбы. Оказавшись в самой гуще эпохальных событий, Зубцов-Зазубрин увидел и ощутил революцию из самой ее глубины, со всеми ее противоречиями, кровью и жестокостью.

Увиденное и пережитое переполняло впечатлительного, чутко реагирующего на происходящее молодого человека, и тогда же, в Канске, в 1920 году, в нем начинает зреть и оформляться замысел произведения, которому вскоре будет суждено стать и первым советским романом, и одной из самых впечатляющих страниц о гражданской войне.
О том, как начинался роман «Два мира», вспоминает жена В. Зазубрина Варвара
Прокопьевна Зазубрина-Теряева:
«Я помню: зимний вечер, комната
освещена только светом топящейся печки. Мы с Владимиром Яковлевичем сидим перед ней, и он рассказывает, говорит, как одержимый, со страстью, гневом и болью о том, что ему удалось увидеть и пережить. И так — вечер за вечером — было рассказано то, что позже легло в основу книги «Два мира» Литературное наследство Сибири. Т. 2. Западно-Сибирское кн. изд-во. Новосибирск, 1972, с. 401..
Роман был дописан в 1921 году уже в Иркутске, где в это время В. Зазубрин руководил сначала дивизионной партшколой в политотделе Пятой Армии, а затем стал редактором газеты ПУАРМ-5 «Красный стрелок». Здесь же, в армейской походной типографии, в начале ноября 1921 года роман «Два мира» вышел отдельной книгой.
В «Заметках о ремесле» В. Зазубрин с улыбкой вспоминал о тех счастливых для него днях: вместо гонорара он получил от командования премию в пять миллионов рублей (сумма по деньгам 21 года весьма незначительная.) и, поскольку «не был особенно расчетливым, истратил их сразу же все на дрова, купил целых три воза настоящих березовых дров...».

Уже в самом названии романа «Два мира» нашли свое отражение и основная идей, и суть, и основной его конфликт. С первых же страниц читатель становится свидетелем смертельной схватки двух непримиримых социально-политических сил, одна из которых пытается отстоять остатки рухнувших с Октябрьской революцией монархических устоев, а другая борется за равенство и социальную справедливость.
События в романе начинаются летом
1918 года и охватывают почти весь период гражданской войны в Сибири.
Композиционно «Два мира» представляют собой цепь глав-новелл, где каждая, высвечивая тот или иной локальный эпизод, является частью
общей грандиозной картины разгрома колчаковщины. Все главы в то же время в единое идейно-художественное целое связаны двумя главными сюжетными линиями: одна касается судеб молодых белогвардейских офицеров Мотовилова и Барановского, прошедших с колчаковской армией весь ее кровавый и бесславный путь, другая — сибирских партизан, в ходе борьбы преобразующихся из стихийной аморфной массы в мощную, хорошо организованную, сознательную политическую силу.
Противостояние двух миров носит в романе не только сугубо
политический характер. Не меньшее значение приобретают моральные, идеологические, нравственные мотивы, тесно, впрочем, связанные с политическими.
Показательна в этом плане напутственная речь идеолога
колчаковщины профессора Болдырева, которую он произносит перед отправляющимися на фронт белыми офицерами. Он подводит под большевизм «зоологическое», «звериное» начало», царство большевиков не человеческое, а звериное» и с пафосом восклицает: «Победа будет за людьми! За нами!»
Да, за людьми. Но за
какими? За кем?
Ответы на эти вопросы читатель находит в романе без
труда. Жесточайший и повсеместный колчаковский террор, с предельной обнаженностью показанный автором, недвусмысленно дает понять, кем же на самом деле движет истинно звериное начало. Террор этот всколыхнул все слои населения Сибири, но прежде всего — крестьянство, которое каратели, поголовно подозревая в сочувствии к большевикам, мародерством и изуверством доводили до крайности. До той черты, когда крестьянство сибирское, забыв на время имущественное и социальное внутри себя неравенство, перед лицом общей беды осознало, что быть нейтральным и безразличным к происходящему нельзя, что только в объединении со всеми, кто страдает от колчаковского притеснения, его спасение. О чем и говорит, выражая общее настроение на собрании крестьян, шахтеров и всех обиженных колчаковцами бывший поп Иван Воскресенский, у которого каратели зарубили семью: «...Терпеть больше нельзя. Если мы не положим предела бесчинствам этих вампиров, они в крови утопят всех трудящихся».
Многоактный кровавый спектакль, где простой народ Сибири под дулами колчаковских винтовок становится и невольным зрителем злодеяний, и безвинной жертвой вызвал крутой перелом даже в сознании многих зажиточных сибиряков, сделал то, чего не смогли бы добиться самые умелые агитаторы и пропагандисты: протест против тотального колчаковского насилия вылился в мощное партизанское движение. Настолько мощное и серьезное, что до самого прихода частей регулярной Красной Армии оно смогло удерживать и контролировать огромные по территории районы, держа белогвардейцев в постоянном страхе и напряжении.
Первым в нашей
литературе В. Зазубрин показал процесс превращения стихийного протеста разношерстной народной массы в целенаправленную борьбу организационно крепкой, боеспособной крестьянской армии. Благо перед глазами В. Зазубрина был живой и яркий пример Таежной Социалистической Федеративной Республики (тасеевские партизаны), о которой он хорошо знал из первых, как говорится, рук и многие подлинные документы которой использовал в романе.
В.
Зазубрин стал пионером и в изображении организующей и направляющей роли большевиков. В произведении представлены они прежде всего образами председателя Армейского совета Таежной Республики Григория Жаркова и бывшего политкаторжанина, народного учителя и комиссара Суровцева. Во многом еще и благодаря им крестьяне приходят к пониманию, что просто объединиться — еще полдела.
«Наша армия, товарищи, армия восставшего народа, сильна тогда, когда она дисциплинированна, — внушает партизанам Жарков. — Самогонку, значит, долой, чтобы ни один из нас и ни-ни, никогда ни в одном глазу не был. Мы, таежники, должны заявить, что с пьяными работать не будем и не желаем погибнуть в пьяном состоянии... Мы должны быть примером в глазах трудового народа и защищать свободу с трезвой головой. Всякое хулиганство надо вывести из нашей среды. За самовольство, за аресты, обыски, расстрелы без разрешения и приговора трибунала стрелять, как собак. Крестьян обижать мы не должны».
Как эти установки партизанских командиров резко расходятся с линией поведения колчаковцев и интервентов, наводнивших в 1919 году Сибирь! И в установках этих не просто практическая целесообразность, а и, в принципе, иная мораль, иные
нравственность и этика, которые исходили из иных целей и идей, из иных, истинно народных, корней. И не случайно одни (партизаны) буквально на глазах становятся «стройной, большой, крепкой организацией», а другие (белогвардейцы) не менее стремительно опускаются, деградируют, превращаются в банды палачей, грабителей и насильников.
Резко контрастно, политически
даже, может быть, тенденциозно противопоставляет В. Зазубрин два мира. Но это и объяснимо: писал-то он ведь по горячим следам гражданской войны как очевидец и непосредственный ее участник, с одной стороны, и убежденный коммунист — с другой, в силу чего, возможно, излишне прямолинейно иной раз делил героев произведения на своих и чужих. В то же время как художник честный и правдивый, он не идеализирует один мир за счет уничижения, вымазывания сплошной черной краской другого. Каждый из миров в романе многослоен, многообразен, раскрывается с разных, порой с самых неожиданных, сторон. Показывает автор, например, что перед лицом белого террора и крестьянство не всегда было монолитным. Основная масса бралась за оружие, но были и такие, кого, «запуганных до последней степени, до потери рассудка и здравого смысла», буквально растаптывал страх. Одна из сильнейших в художественном отношении глав романа под названием «Всему миру или тебе» прекрасно это иллюстрирует.
В деревне
Черемшановка белочехи растреливают шестерых крестьян. После расстрела приказывают закопать убитых и уезжают. Один из расстрелянных чудом уцелел. Он только ранен и радуется своему спасению. Но преждевременно. Односельчане вместе со старостой, боясь, что чехи вернутся и покарают их, умоляют-требуют уцелевшего крестьянина остаться с расстрелянными заживо погребенным: «Петра! Пострадай за мир!..» Животный страх вытравливает в этих людях остатки человечности.
Но
были, видим мы, читая роман «Два мира», в гражданской войне парадоксы и перекосы иного порядка, когда, скажем, против красных воевали... рабочие-добровольцы. (В подобном полку, вспомним, служил и сам В. Зазубрин после офицерского училища). В такой же вот странной части оказались и его герои Барановский с Мотовиловым. Странного, однако, тут немного. Просто «рабочие восстали против красных потому, что некоторые комиссары принялись насаждать социализм с револьвером и нагайкой в руках, а плоды земные распределяли так, что было заметно, как пухли от них комиссарские карманы».
Воевали на
стороне белых и другие добровольцы, такие, к примеру, как Костя Костиков, насильник и мародер, занимавшийся своим позорным делом с радостью и удовольствием.
Далеко не однородно и само белое офицерство. В романе «Два
мира» читатель знакомится с различными его представителями, которые, впрочем, довольно явственно делятся на две большие группы: убежденных носителей «белой идеи», ослепленных «ненавистью к красным» (таких, как полковник-каратель Орлов, с рвением фанатика-черносотенца истребляющего большевиков и им сочувствующих), и тех, кто, наоборот, воюет «без всякой злобы на большевиков» или вообще равнодушен к происходящему.
Их, последних, в белой армии тоже достаточно. И автор относится к ним если не с
сочувствием, то пониманием, как к людям запутавшимся, заблудившимся.
Есть в романе еще одна разновидность белого офицерства в лице некоего поручика Рагимова, который в своей беспринципности и продажности омерзителен не менее чем оголтелые антикоммунисты. «Я, брат, не буржуй и не пролетарий. Я — среднее. И для меня безразлично: у буржуя служить или у пролетария, у белых, у красных, у черных, у зеленых. Я буду работать одинаково добросовестно и черту, и богу, лишь бы платили хорошо, да предоставили соответствующие жизненные блага», — заявляет Рагимов и нужным образом доказывает это, выслуживаясь то на стороне белых, то на стороне красных.
Особо следует отметить фигуру адмирала Колчака. По всей видимости, «Два мира» — первое в советской литературе произведение, где возникает образ омского диктатора.
Любопытно, что Колчак воспроизведен автором как бы в двойном отражении. Сначала, на первых страницах, появляется символически
обобщенный образ Верховного правителя и его власти в виде хищного росчерка начальной буквы фамилии диктатора под его воззванием к населению России, призывающим бороться с большевиками. Еще более зловещей символика эта становится оттого, что «черный коготь» адмиральской росписи видится глазами изнасилованной колчаковцами молоденькой учительницы, которая с помутившимся разумом читает попавшейся ей в руки фальшиво-лицемерное воззвание.
Образ кровавого адмиральского когтя задает настрой и тональность всему произведению, однако появляется вскоре в романе и живой, реальный Колчак, которого В. 3азубрину приходилось видеть и слышать лично. Во всяком случае, есть все основания полагать, что сцена, где Колчак напутствует молодых офицеров (глава «Я надеюсь на вас»), — не плод художественного вымысла, и адмирал показан здесь именно таким, каким увидел его сам автор. Еще раз Верховный правитель возникает в главе «Есть у нас легенды, сказки». Белая армия практически разбита, деморализована. Союзники-интервенты пытаются всеми силами побыстрее выбраться домой. В этой обстановке белочехи держат Колчака со свитой как возможного заложника. Адмирал понимает, что обречен. Обречен не только политически как побежденной в классовой борьбе. Обречен еще и потому, что полную несостоятельность продемонстрировало его ближайшее окружение, те, на кого он пытался опереться при воплощении идеи белого движения и возрождении монархической России. Колчак в этой главе предстает беспомощным, даже жалким. И у автора не возникает к нему сочувствия: слишком велика вина падшего правителя. В то же время в образе Колчака, созданном В. Зазубриным, проступают черты трагедии несомненно незаурядного, сильного человека, пошедшего против своего народа и им же, народом собственным, раздавленного.
С
наибольшей тщательностью разработаны в романе «Два мира» образы двух молодых белогвардейских подпоручиков — выпускников юнкерского училища Мотовилова и Барановского. В них как раз и персонифицированы те два основных типа русского офицерства, участвующего в гражданской войне, о которых говорилось выше.
Мотовилов — убежденный монархист, один из немногих, кто воюет сознательно, поскольку видит в красных «разрушителей государства». Он борется «за воссоединение великой единой России во главе с самодержавным монархом».
На чем же основаны убеждения Бориса
Мотовилова, на что опирается его «правда жизни»? На культ силы, прежде всего. «...По моему мнению, в жизни торжествует только сила. ...Где сила, там и всякая ваша правда. Торжествует всегда только сильный. Это основной закон жизни». Закон, которому Мотовилов следует неукоснительно. Из того же закона в основном исходят его идейно-политические и морально-этические воззрения. Ведь монарх, по его мнению, — не что иное, как символ силы, железной руки порядка. И поскольку «русский народ монархичен по своей натуре» (в чем Мотовилов тоже нисколько не сомневается), постольку ему «нагайку, не свободу нужно. Жандармов побольше да царя-батюшку».
Мотовилов изображен в
романе как личность достаточно цельная и сильная. Кажется, ничто не в состоянии поколебать его убеждений, уходящих в сословно-классовые представления и предрассудки. Однако со временем, видим мы, и в нем начинают происходить внутренние сдвиги, которые в конечном итоге приводят его к глубокому душевному кризису. Нет, Мотовилов не изменяет монархизму и уж тем более не проникается уважением к большевикам, как друг и однокашник Барановский. Ненависть к ним сохраняет он до самого последнего момента, когда, застигнутый врасплох победоносным наступлением красных, пускает себе пулю в лоб.
А вот сомневаться
Мотовилов начал в «зверином начале» и духовном примитивизме своих противников, равно как и в непоколебимой мощи «спасителей России», к которым причислял и себя, к их божественной избранности. Тем более что пищи для таких сомнений вокруг было предостаточно. И вполне закономерно приходит Мотовилов к убийственному для себя выводу, предопределившему исход его судьбы, что воюет он не с бандой, «которую гонит в бой кучка комиссаров-проходимцев», как полагал он ранее, а с хорошо организованной, прочно спаянной, одухотворенной непонятными ему идеалами и перспективами народной силой, что в этой войне «не оружие играет первую роль, а какие-то неясные для него духовные причины».
Барановский мало похож на своего товарища. Нет в нем его силы и определенности. По духу своему, несмотря на дворянское происхождение (он генеральский сын), Барановский вовсе не военный человек. Напротив, даже сама мысль об убийстве ему претит. Из-за чего и как командир взвода он инертен. Барановский вообще долго не может поверить в реальность происходящего, не может, следовательно, и найти себя, собственное место в этой реальности. Но, может быть, именно его неустойчивость и рефлексивность и помогли ему быстрее и острее понять, что «правда на стороне красных. Что не кто иной, а именно они борются за освобождение всего человечества от войн, рабства и насилия». Пройдя же дорогами гражданской войны через всю Сибирь, Барановский убеждается и в том, с другой стороны, что «в белых ничего уже не осталось человеческого», что «ихнее дело черное».
К осознанию этого Барановский приходит не только через свои личные наблюдения и собственный опыт. Одним из переломных моментов в смене его представлений о сущности двух противоборствующих миров, о целях и задачах восставшего народа становится встреча с кузнецом Никифором, с которым на постое свела офицера квартирная хозяйка.
Кузнец, связанный с партизанами,
проникся доверием к непохожему на других белогвардейцу и на многое раскрыл ему глаза. После их бесед Барановский по иному взглянул и на однополчан, и на войну, и все основательнее стал утверждаться в мысли, что белые воюют за миражи и иллюзии, что «красные — люди нового мира, и никогда старому, прогнившему, не победить их».
Хотя вот тут-то и
начинается для Барановского самое тяжелое и мучительное. Мало, оказывается, просто понять. Надо сделать решительный выбор. Но для него-то мягкотелому, без прочного внутреннего стержня Барановскому сил и не хватает. Он отдается воле стихии и плывет в мутном потоке катящейся к разгрому белой армии до самого ее конца, пока не попадает с тифом сначала в лазарет, а потом в концлагерь для бывших белых офицеров, где, так и не сумев сделать единственно верного шага, бесславно и нелепо погибает, давно уже чужой среди своих, но так и не успевший стать своим среди людей нового мира.
Путь к советской власти у Барановского был осложнен не только «трудной душевной ломкой». Думается, «бывших», склоняющихся к большевикам, подчас притормаживали и некоторые, чересчур неприязненно, а потому радикально, настроенные к ним коммунисты. Такой вывод напрашивается, когда прислушиваешься к словесным баталиям Барановского и комиссара Молова, с которым судьба свела на одной лазаретной койке белого офицера.
В многостраничном этом диспуте тон задает
Молов. Из уст его звучит страстная проповедь идей коммунизма, в упрощенном, правда, вульгализированном варианте. Проповедь сия отражает и уровень мышления комиссара, и тот соответствующий агитационно-пропагандистский стиль, который был широко в ходу у многих малограмотных комиссаров первых лет революции, со всеми присущими ему штампами, наивно-вульгарным толкованием сложных вопросов марксистской диалектики, напористым начетничеством и безапелляционностью.
Сам
же писатель, на мой взгляд, вопреки утверждениям некоторых исследователей творчества Зазубрина, что «Молов — типичный рупор идей автора» (утверждение Н. Яновского), не спешит взять ту или иную сторону. Напротив, романист всматривается в существо дела как бы с двух сторон (не случайно в данном случае выбрана все-таки форма диалога, а не монолога, который, наверное, больше бы соответствовал мысли о «Молове — рупоре идей автора»), с двух противоположных, но и в чем-то взаимосвязанных позиций. Как коммунист, внесший и свою немалую лепту в дело революции, В. Зазубрин, безусловно, многое из того, о чем говорит Молов, поддерживает и принимает. Но с другой стороны — он, несомненно, прислушивается и к робкому, полному тревог и сомнений, однако не поддающемуся некоторым комиссарским доводам, голосу Барановского, а в чем-то даже и солидаризируется с ним. Во всяком случае, как художника-гуманиста, воспитанного на традициях Достоевского и Толстого, автора «Двух миров» не может не настораживать слепой фанатизм, жестокий в прямолинейности и неразборчивости средств, используемых «во имя светлого грядущего, во имя избавления от страданий».
Барановский
потрясен, когда слышит от Молова, что во имя великой цели можно, если потребуется, уничтожить целый класс.
«...Чем виноваты люди, что они плохо воспитаны, что они заблуждаются? — недоумевает подпоручик и высказывает на сей счет, возможно, далекую от революционности, но наверняка более гуманистическую точку зрения: — Их научить надо, поддержать, показать настоящий путь к миру и счастью всех, всей вселенной».
Как
видим, классовое и общечеловеческое трудно находят общий язык. И еще больше обнажаются между ними противоречия, когда в споре Молова с Барановским речь заходит о культуре, ее будущем. «Мы пришли и разберемся в созданных вами культурных ценностях, мы переоценим и возьмем лишь то, что действительно ценно. Остальное в помойку» — говорит Молов.
Случайное, нетипичное заявление полуграмотного комиссара? Да нет, к сожалению, типичное, как показало время, стоившее потери значительной части интеллектуального и культурного потенциала нашей страны. (В число этих потерь можно занести и самого В. Зазубрина, репрессированного и расстрелянного в 1938 году).
В полемике белого офицера и комиссара отчетливые очертания
обретает еще одна важная проблема того времени, которую Блок определил как «интеллигенция и революция» и которая в дальнейшем займет немалое место в творчестве В. Зазубрина, как, впрочем, и во всей советской литературе. Драма Барановского как раз и есть драма интеллигента, не нашедшего своего места в революционной стремнине.
Надо, правда,
учитывать, что интеллигенция в романе «Два мира» тоже не односложна. Есть Барановский, но есть и махровый черносотенец профессор Болдырев, внимая речам которого, можно смело говорить о духовном разложении буржуазной интеллигенции.
Показывает В. Зазубрин и ростки совсем другой интеллигенции — интеллигенции нового мира: того же Молова, например, или Суровцева. Но художественно они менее
убедительны, чем их «коллеги» из противоположного лагеря, более схематичны. Так же, как и образы народных вожаков: Жарикова, Воскресенского, Никифора…
Их
ощутимую заданность, если не сказать — смоделированность, однако, едва ли можно относить за счет художественной беспомощности автора. Во-первых, свое влияние оказала складывающаяся в то время эстетика изображения большевистских лидеров как людей фанатичных, железных, отметающих личное ради общественного, все подчиняющих главной цели и не ведающих на пути к ней сомнений, — иначе говоря, эстетика комиссарских «кожаных курток». А во-вторых, некоторая плакатность и однолинейность положительных образов романа, как и другие его художественные издержки, в немалой степени связаны с утилитарностью поставленной автором перед собой задачи, о чем свидетельствует зазубринское предисловие ко второму изданию «Двух миров»:
«Начиная работать над книгой и работая над ней, я ставил себе определенные задачи — дать красноармейской массе просто и понятно написанную
вещь о борьбе двух миров и использовать агитационную мощь художественного слова. Политработник и художник не всегда были в ладу. Часто политработник брал верх — художественная сторона работы от этого страдала».
Раскрываясь наиболее полно как художник в изображении колчаковщины и противостоящего ей сибирского крестьянства, В. Зазубрин начинал активно проявляться как политработник, подавляющий художника, когда брался за создание образов большевистских лидеров.
Но следует принять во внимание и то обстоятельство, что В. Зазубрин шел практически по литературной целине и не мог опереться на готовый опыт в изображении героя-коммуниста.
Коллективному опыту этому — тоже, кстати, редко удачному — еще предстояло сложиться в будущих произведениях А. Серафимовича, Д. Фурманова, М. Шолохова, А. Толстого и других, шедших ему вослед, советских писателей.
В.
Зазубрина по праву называют автором первого советского романа. Но если вспомнить отзыв В.И. Ленина, то Владимир Ильич, по свидетельству сначала А. В. Луначарского, а затем и АЛ. Горького, давая, в целом, высокую оценку «Двум мирам», говорил: «Конечно, это не роман, но хорошая книга, нужная книга и страшная книга». См.: предисловие без подписи в кн. В. Зазубрина «Два миа» (;издание. Новосибирск, 1928)
Особого противоречия тут нет. Под классическую схему русского романа (да и мирового — тоже) произведение В. Зазубрина действительно не очень подходит. Наверное, потому, что не только отдельные судьбы в их многообразных связях пытается автор проследить в своей вещи, но и — прежде всего — меняющееся в ходе революционного процесса состояние народной массы. Народ, поднявшиеся на борьбу с миром капитала, и становится главным по существу героем романа «Два мира».
Образ народной массы — многоликой, многогранной, многоголосой, изменчиво-текучей, подвижной — выписан с большой художественной силой. Она, масса, у В. Зазубрина зрима, слышима, осязаема. В ней клокочет грозная сила, способная творить чудеса, могучая революционная энергия. В этом убеждаемся мы, например, в главе «Пили, пили», где партизанский отряд, прижатый белыми к непроходимой тайге, совершает невероятное: прокладывает под огнем противника многокилометровую просеку и уходит от преследования
Гневная
мощь восставшего народа прекрасно ощутима и в большинстве батальных сцен романа, в которых видно, что буквально стар и млад воюет с карателями. Горячее дыхание боя, каждый звук схватки мастерски передан писателем в этих эпизодах.
«Та-та-та-та, тах, та, тах-так,— задыхался где-то близко «максим», точно нервный, уставший человек дышал часто и пугливо, отмахивался бессильной рукой от наседавшего врага,
Бум-бум-бум-бум, — резко стучал пулемет, и похоже было на то, что кто-то тонет в глубоком пруду и, поднимаясь со дна, глухо лопаются на поверхности большие пузыри.
...Трах-трах-трах, — ломали сухие ветки винтовки.
Диу-диу-диу, звонко в морозном воздухе пели пули...»
Правда, и тут иной раз политработник перебегает дорогу художнику, и тогда мы читаем:
«Командир полка вел полк на выстрелы. Сильные волей ощутили прилив новых сил, бодро, твердо пошли за командиром и комиссаром, ехавшим перед полком. Малодушные и уставшие резче почувствовали свое бессилие. Так огонь плавит металл, сжигая шлак и; сор».
И все-таки вряд ли можно утверждать, что художник и
публицист находились у В. Зазубрина в резком противоречии. Наоборот, нередко публицистическое и художественное начала в романе «Два мира» органически переплетаются, высекая при этом жаркий огонь, способный обжечь читательское сердце. А подчас точная, емкая, хотя и жуткая в своих обнаженных подробностях, информация незаметно перерастает в мрачно-зловещий образ-символ, как, скажем, происходит это в главе с очень симптоматичным названием «Покатились вниз»:
«По ночам огромное багровое зарево стояло на всем пути отхода бывшей армии Колчака — то люди, не захватившие квартир, вынужденные ночевать на снегу, жгли костры, прячась около них от жестоких сибирских морозов. Среди отступавших начались массовые заболевания тифом. Целые обозы и сотни подвод с больными и обмороженными тянулись в города. Лазареты не в силах были принять всех, и масса больных бросалась на дорогах в санях или просто на снегу, где смерть быстро и верно излечивала их, раз и навсегда освобождала от всех страданий. Фуража не хватало, и загнанные и голодные лошади сотнями падали на дороге. Трупы замерзших людей и дохлых лошадей, как страшные вехи, обозначили путь отступления. Точно, смертоносный смерч несся на восток, крутясь по городам и селам, оставляя после себя ужас смерти и разрушения, устилая свой путь трупами людей и животных, черными полосами пожарищ».
Для решения авторской задачи — как агитационно-художественной, так и политической — большое
значение имеет введение В. Зазубриным в плоть романа подлинных документов гражданской войны: обращений, листовок, воззваний и т.д., как партизанских, так: и колчаковских. Они придают произведению неопровержимую подлинность, правдивость, сообщают ему тот яростный накал классовой борьбы, который трудно передать с помощью даже самого сильного воображения.
Широко пользуется В. Зазубрин и таким интересным приемом, как художественное комментирование документального текста. В главе
«Ага? Ага!», например, на очередном заседании Армейского совета Воскресенский зачитывает обращение отступающих колчаковцев «К повстанцам Таежной Социалистической Федеративной Республики». Чтение документа то и дело перебивается соответствующими моменту и содержанию комментирующими репликами партизан, а так же текстом проекта ответа белым, который тут же, по ходу собрания, набрасывает Суровцев. Двойное это комментирование позволяет глубже и резче обнажить демагогическую ложь, лицемерие и цинизм колчаковского послания, его разительный диссонанс с истинным положением дел. И в репликах собравшихся, и в проекте Суровцева звучит, к тому же, ядовитая насмешка, издевка, и сатирическая эта интонация еще больше усиливает недоверие к фальшивым примиренческим призывам колчаковских словоблудов.
Необычен
(по крайней мере, для своего времени (роман и по упругой, с короткими рублеными фразами, стилистике, динамичному ритму, по организации материала, чем-то схожей с кинематографическим монтажом. (Не случайно впоследствии, уже в 30-х годах, на основе романа «Два мира» В. Зазубриным был написан сценарий художественного фильма «Красный газ». Фильм был поставлен и по свидетельству прессы тех лет имел успех). Все это вкупе, наверное, и создавало у современников В. Зазубрина впечатление, что «Два мира» — не роман в обычном, традиционном его понимании. Хотя и по размаху событий, и по сюжетной и проблемной многосложности, многоплановости, и по многонаселенности своей это, несомненно, — роман. Причем эпический. Но по существу и форме — роман новаторский.
Выпуская в 19
21 году свое детище в свет, В. Зазубрин уже думал о его продолжении. Судя по тому, что в третьем и пятом номерах «Сибирских огней» за 1922 год появились отрывки из II и III частей романа, писатель помышлял о трилогии. В новых эпизодах В. Зазубрин пытается проследить дальнейшую (до самого ее завершения) судьбу Барановского, которого он оставляет в финале первой книги в бреду на больничной койке, а так же показать происходившие в сибирской деревне после окончания гражданской войны перемены.
Перемены эти весьма
ощутимы. И, прежде всего, в настроении народа — «могильщика старого мира», который, пережив страшные годы колчаковщины, победив врага, воспрянул, разогнулся, почувствовал хмельной воздух свободы и захотел жить совершенно по-новому, в счастье и братстве. С надеждой и оптимизмом вступает народ в новую и неведомую пока ему жизнь. В. Зазубрин говорит об этом с взволнованным пафосом, известной долей патетики. Ему близко состояние масс. Но видит и не забывает он другое. То, что «в кровавых муках Новый Мир еще не оформился», «что постройка нового далека до конца», что «строители не всегда умело брались за лопаты. Не всегда представляли себе ясно план сложной, огромной работы», иллюстрирует это писатель в эпизодах, где рассказывается о создании и крахе коммуны в Медвежьем. С огромным энтузиазмом медвежинцы взялись за дело. Но «одного порыва оказалось мало». Старый собственнический мир глубоко укоренился в каждом. И когда «прошло похмелье свободы», «собственнические инстинкты подожгли избушку на курьих ножках (так В. Зазубрин окрестил наспех собранную коммуну. А.Г.). Кляузы, сплетни, недоверие. Сказочный домик стал крениться набок. Затрещал». И не положить этому конец штыком, не смыть кровь только кровью, старается внушить читателю В. Зазубрин. Воля, терпение, мудрость, взаимоуважение в человеческих отношениях играют далеко не последнюю роль в том гигантском деле, которое зовется строительством справедливого общества.
Несмотря на явную зарисовочность, этюдность отрывков из новых частей романа «Два мира», художественная ценность их несомненна. Виден в них и определенный шаг вперед. Тем не менее, продолжение так и не было написано, доведено до конца. Как это нередко случается, произведение уже состоялось и, помимо воли автора, получило художественное завершение раньше, чем было задумано. Оно жило уже своей самостоятельной жизнью, вторгаться в которую автор, видимо, не решился, а потому оставил дальнейшую работу над романом. Да и другие замыслы теснились в голове: ждали своего часа повести «Щепка» и «Общежитие», рассказ «Бледная правда» (все они были написаны в 1923 году), а там и до романа «Горы» было рукой подать...
С
другой стороны, несмотря на некоторые свои слабые стороны, главную задачу роман «Два мира» даже в «неоконченном» виде с блеском выполнил — он получил широчайший резонанс у тех, кому предназначался: у красноармейцев, рабочих, крестьян прежде всего. Успех не был сиюминутным и преходящим. Только при жизни писателя «Два мира» выдержали 12 изданий!
Народный учитель А. М. Топоров, автор книги «Крестьяне о
писателях, сохранил для нас уникальные суждения крестьян о романе, записанные им в 1927 году. Вот некоторые из них.
«Конечно, я не могу сказать, что лучше
этого писания нет... Есть. В «Двух мирах» есть шершавости. Не все под лак подведено. Но все чересчур сильно изображено! Какая-то везде грузность и грубость. Мягко нюнить нельзя было тогда: была жестокая борьба, люди были грубые, безжалостные. Так писатель это и выразил...» См. кн.: А. Топоров. Крестьяне о писателях. Зап.-Сиб. кн. изд-во, 1963, с. 74.
«Два мира», можно сказать, такая книга, лучше которой насчет революции я не видывал и не слыхивал, и не услышу и не увижу! Слушал я ее с тихим дыханием. Ладил не прослушать каждое слово. А ежели где зверский случай описывался, то я слушал, совсем замерши. После каждого страшного случая я с затихшим дыханием бил себя по лбу и сам себе говорил: «Запомни, Ванька, это зверство» Там же, с. 80..
«Прямо говорю: если в какой деревне «Два мира не будут читать, то для нее нет книг на белом свете. Это — большая история. Через века-века она будет иметь свою цену...» Там же, с. 91.
Глубоко правы оказались простые сибирские крестьяне. Написанный «со страстью, гневом и болью», роман «Два мира» и сегодня, спустя восемь
десятилетий, не оставляет равнодушным. До сих пор остается он уникальным историко-политическим и художественным документом одной из самых сложных и трагических страниц в жизни нашей страны, и совершенно заслуженно входит вместе с «Чапаевым» Дм. Фурманова, «Партизанскими повестями» Вс. Иванова, «Разгромом» А. Фадеева, «Железным потоком « А. Серафимовича, «Тихим Доном» М. Шолохова, «Хождением по мукам» А. Толстого, «Падением Даира» А. Малышкина, «Ватагой» Вяч. Шишкова в число лучших произведений о гражданской войне.

100-летие «Сибирских огней»