Вы здесь

Солнечный человек

Сказ об Иване Ермакове. Повесть
Файл: Иконка пакета 02_olkov_s4.zip (87.08 КБ)

Жил как праздновал...

Николай Денисов

1.

Позолоченным юным березняком и серебром ковыля отходящего лета украшена деревня Михайловка. Ванька любит смотреть на эту красоту со стороны центрального поселка, откуда видны избушки и домики, поросшая линяющим конотопом улица, по которой реденько пробегают телеги или дроги…

Иван часто бегал в центральный поселок имени Челюскинцев, который так строго никто не звал, а были просто Марковичи, потому что рядом протекала маленькая речушка с таким именем. Ванька все рвался дознаться, откуда такое название — Марковичи, но старики на дотошные вопросы пожимали плечами, только дед Федот, веселый и донельзя ехидный старик, подзывал и на ушко, но громко:

Ванюшка, про Марковичи ничего не скажу, а вот отчего Устинку Рыжую Старшиной зовут, рассказать могу.

Кто-то из взрослых и серьезных мужиков одергивал:

Федот, побойся Бога, ребенку…

Федот махал рукой:

Ты слыхал, партия сказала, что Бога нет и стыд долой? Ладно, Ванюшка, я тебе другое поведаю.

И скрипучим своим голосом рассказывал, какие приключались в деревне события. Особенно Ивану нравилось, как попа привозили, чтобы изгнать нечистую силу из болота и ближнего леса, потому что скотина никак не хотела туда идти пастись и уже на всей околице траву в пол вбила, ущипнуть нечего.

Попа обрядили, раздули его дымарь и повели к болоту. Три добрых мужика хоть и верующие, однако дробовики с собой взяли и держали в положении «К атаке товьсь!». Только подошли к болотцу, взвозгудал священник, а дьякон ему в подголосок жгучим тенором подмогнул, вышла из травы старая волчица с выводком.

Мужики вроде ружья подняли, однако священник воскликнул: «Остановите свое зло и не волнуйте природу. Сама пришла — сама и уйдет!» И давай молитву читать, на колени стал, хоть и вода выжимается из-под ног. Волчица послушала немножко и шумнула своим ребятишкам, чтобы за ней следовали. Увела, и тихо стало, и коровки мирно пасутся, и пастух подремать может на солнышке. Слыхал ты, Ванька, про такое?

Нет, дядя Федот, не доводилось.

А диво стало оттого, что стрелять перестали, нечем да и незачем, мясо во дворе ходит. Вот волчица и облюбовала болотце, устроила там логово, ребятишек родила. А тут человек. Ладно, Ваня, ты приходи, я хоть и матерщинник, но историй доподлинных расскажу тебе столько, что всю жизнь будешь пересказывать!

Ваньке, а проще сказать — Ермаку, как зовет его ребятня да и взрослые порой, доводя прозвище до ласкового: Ермачонок, стукнуло десять, нынче пойдет в четвертый класс.

Сам себе удивляется: школу не любит, потому что вольный, не любит подчиняться правилам и распорядкам, но на уроки ходит с интересом: каждый раз что-нибудь расскажет учитель. Арифметику с чистописанием ненавидит, но пережидает, когда закончится тема и учительница Алёна Николаевна расскажет что-нибудь интересное. Она не деревенская, потому сколько всего знает — никто в деревне сравниться не может. Она дает Ване журналы и книжки и даже позволяет самому рыться в большом шкафу, запираемом на маленький висячий замочек. Перед каникулами он пришел с большим мешком: Алёна Николаевна уезжает в отпуск в свой город, а без нее в шкаф не попасть, вот и решил набрать на все лето.

Хотя знал, что для чтения придется время выкраивать, колхозный бригадир будет гонять на прополку, потом веники вязать для овец, потом копны возить на сенокосе, а осенью снопы возить на гумно, на складе работу найдут. Ваньша Ермаков не упирался, шел куда велят, потому что за невыход мамке с отцом могли трудодни срезать.

Домой принес, пристроил на этажерке журналы с красивыми картинками: «Огонек», «Вокруг света», «Знание — сила», «Журнал для всех». Книги сложил отдельной стопкой. Отец не одобрял увлечения сына: загорится у него в душе, а куда потом с наших достатков? Лучше бы к лошадям шел. Ванька взял кусок хлеба, несколько перышков лука со стола и подался на подызбицу, здесь тихо, все в тенетах, потому мух нет, а то бы забедили. Тут у него все оборудовано: старая дедовская шубейка, фуфайка в головах, свет в раскрытую дверцу. В журналах кроме ученых статей много интересных историй описано.

Оказывается, в дальних странах живут народы, которые не имеют совести, ходят голышом, вот даже фотокарточки припечатаны. Но у них свои правила: все делится поровну. Убили зверя, мясо над костром поджарили, главный на куски режет и на широкие листья какого-то баобаба бросает, каждый берет и ест. Потом рыбу ловили и тоже делили на всех. Ваньша улыбнулся: добрый, должно быть, народ, вот у нас этого не заведено. У Дробахина дом по-круглому, железом крыт, скота полный двор, понятно, что мясо не выедается. А иные живут на картошке и хлебе, если уродит. В другом журнале прочитал про человека, который в бочке спустился по Ниагарскому водопаду и остался живой. Ну, про водопад этот Ваньша и раньше читал, а тут картинка: вода с огромной высоты летит в пенистую пучину. Видел ли мужик, куда его отправляют? Или заплатили большие деньги? У капиталистов так, о чем бы ни шел разговор — деньги вперед.

В деревне создали колхоз, два вечера зимой до полуночи сидели мужики в школе, упирались: от добра добра не ищут, своя пашня, свой покос, своя скотинка во дворе, и все это свести на общий двор, надо и сена привезти пару возов, а то чем кормить? Самое главное не могли
понять мужики: зачем все это? Чем худо живется? Налог, какой положено для государства, отдаем.

Дедушка Михаил Тихонович ворчал на сына:

Михайло, не вздумай записаться, я на старости лет под общее одеяло спать не лягу.

Отец отмалчивался, перечить старшему нельзя, а как перечить советской власти? Многие пытались, в двадцать первом какую бучу подняли, а на ту же задницу и сели. Кого в снегах не убили, того в болотах словили, а года два назад последних подобрали, и ни слуху ни духу. Вот и получается, плачь, но иди.

Первого сентября вся школа выкатилась на линейку. Ермаков подошел с друзьями, Федька толкнул в бок:

Ермак, хохлы понаехали.

Откуда?

Из Вакариной.

А чего это их к нам прибило?

Не знаю, говорят, они в Копотиловой учились, так весной волки чуть не съели. Вот их и перевели.

Интересно, — рассудил Ваньша. — А ведь у нас тоже волки есть.

Слышь, Ермак, надо хохлов перво-наперво поколотить, чтобы знали, кто здесь хозяин.

Выкинь из головы, за что их бить? Да и худые они все.

Сердитый голос директора расставил все по местам:

Ермаков, строй свою команду, начинаем.

Пока говорили речи и носили взад-вперед красный флаг, Ваньша думал о своем. Вчера вечером поставил сети на озерке, а утром мать подняла корову подоить и в стадо отправить. А в сетях, поди, рыбы — в каждой ячее. Недаром он вплавь к камышам добирался, едва в сетке не запутался, но все-таки снасть установил. Теперь надо бы как-то незаметно скрыться, а то загонят в класс и будут два часа воспитывать, кто чем летом занимался. За Ермаком много чего числится, в основном по части огурешников. Дома огурцы с гряды свешиваются — нет, надо непременно в чужой огород забраться и хоть с половины гряды обобрать огурцы и тут же сложить. Баловство, конечно, но чем вечером заняться? Говорят, колхоз клуб обещал построить, только когда это будет? «Когда рак на горе свистнет» — это Федька так сказал про клуб. Наверно, так и будет, хотя ни раков, ни горы у нас нет. И клуба не будет.

А о клубе Ваньша мечтал. Он бы стал там стихи читать, например Некрасова, а лучше Есенина, в каком-то старом журнале его стихи про деревню — сердце захватывает. Или организовал бы постановку, да не по пиессе какой-то, а сам придумал бы. Дед Федот ему много удивительных историй рассказал, половину можно разыграть в ролях.

Звонок заставил вздрогнуть. Ваньша давно к нему присматривался, знать, на доброй тройке под дугой висел этот колокольчик: большой, блестящий, и звук громкий, призывный. Не ехал ли Чехов на свой Сахалин под таким колокольчиком? Мог бы, хотя он через Ишим, но и там наши ямщики могли быть. А может, гнали в глубь Сибири колодников и он под дугой на старой конвойной кляче помогал им: «Динь-бом, динь-бом!»

Колоннами стали заходить в классы, Ермак перемахнул через ограду и скрылся в кустах черемухи. Быстро переоделся — и на озеро. Одежонку скинул, сначала пошел, потом поплыл к дальней тычке, выдернул, аккуратно подплыл ко второй. Одной рукой грести неловко, да и сетка из ниток, намокла, тяжелая. Когда на ноги встал, полегче. Выволок на траву, тряхнул сеть, вместе с травой выпали караси — большие, желтые, плавники ярко-красные. Сложил крупных в мешок, а мелочь легонько покидал в озеро: «Пусть растут!»

Рыбу и сетку принес домой, сеть развесил сушиться, а рыбу спустил в погреб. надо в школу сбегать, узнать, что там на завтра. На полдороге встретил кучку новеньких из Вакариной, помятые, с синяками и ссадинами. Один, худой и белобрысый, перегнулся через прясло, кровь капает из носа. Увидел своих, стоят, Ермака побаиваются. Он махнул рукой, чтобы шли сюда. Подошли, поулыбываются.

Ермак было замахнулся, но никого не ударил:

Сказал же еще утрось: не трогать, дразнить тоже нечем, они хоть и хохлы, но наши.

Подошел к мальчишке, который наклонился у плетня и пережидал кровь, капавшую из разбитого носа:

Ты откинься на спину, скорей присохнет. Как зовут?

Васька.

А я Ванька, Ермаков фамилия. Полежи. — сам присел рядом на корточки. — Скажи своим, что больше никто не тронет, наши вообще-то не драчливые, видно, нынешним днем на солнце пятна.

Кто на солнце? — переспросил Васька.

Возмущение в природе, я читал, пишут, что на психику действует, дураком человек делается.

Васька приподнялся на локоток:

Ермак, который на диком бреге, тебе не сродственник?

Иван небрежно пожал плечами:

В своих, должно быть, фамиль так просто не образуется. Твоя какая фамилия?

Кныш.

Это по-каковски?

А я знаю?

У бати спроси. А вообще-то надо бы в книгах поискать, есть такие, в которых каждое слово разъямачено. Ну, ладно, нос присох, пошли. Ты где на квартире стоишь?

У бабки Алферихи.

В соседях будешь, только с бабкой тебе не повезло — ведьма. Я к ней в огуречник нынче залез, а она с дрыном поджидала, исполосовала мне спину, до тех пор драла, пока через плетень не перескочил. — Ваня весело засмеялся. — А дома мать добавила — со всех сторон бедному Ваньке прибыль!

2.

В седьмом классе Иван увлекся куклами, вычитал в каком-то журнале, что есть специальные кукольные театры. Кроил и шил куклы сказочных героев, богатырей, чертей и всякой всячины. Учился мастерить внутри такой механизм, чтобы руки и ноги могли двигаться. Большего достичь не сумел. Хотел организовать в школе кукольный кружок, но постеснялся: здоровый, скажут, парень, а в куклы играет...

Учительница русского языка и литературы Вера Алексеевна после экзаменов посоветовала:

Ваня, поступай в педагогическое училище, я тебе рекомендацию напишу, меня там помнят.

Нет, — решительно отказался Ермаков. — Спасибо, но учителем мне не бывать, характер не допускает.

За лето заработал немного денег: кому огород протяпал, кому изгородь поправил, сено в стога метал, и просил заплатить хоть сколько, только деньгами.

Вера Алексеевна еще раз встретила:

Что решил, Ваня?

Иван мнется, не хочет говорить про кукольный театр: узнал, что в Омске есть такой.

Поедешь в Омск? Я догадываюсь. Ваня, возьми.

Подала свернутый тетрадный лист, быстро пошла по улице. Иван развернул: деньги. И записка: «Это тебе на первое время. Уверена, что ты найдешь свою дорогу в жизни. Прими от души. В. А.»

Стало стыдно, но догонять учительницу и возвращать деньги — не очень красиво. «Ладно, я ей с первой получки вышлю», — успокоил себя Иван.

Когда за ужином сказал, что завтра едет в Омск, отец спросил:

Кто тебя там ждет? И что робить будешь, если ни к чему не способен?

Отчего это он не способен? — возмутилась мама Нина Михайловна. — Не дурак, учиться поступит. Иди в железнодорожное, Ваня, там кормят и форму дают.

На что поедешь? И жить первое время как? — Михаил Михайлович достал со шкафчика корочки от книжки: Иван знал, что там хранятся все семейные деньги. Отец посмотрел, свернул несколько бумажек, подал сыну: — Если что неладно — сразу домой, не болтайся, а то жулики подберут, научат варначить.

Поезд пришел утром. Иван расспросил, как найти кукольный театр, пошел прямо к директору. На двери прочитал: «Евгений Дмитриевич Аша-Парфеньев».

Хочу работать в театре. Мне нравятся куклы, они, как люди, все могут показать и рассказать.

Это замечательно, молодой человек, но работе в театре, даже самой простой, надо учиться.

Я готов. Мне бы только место для жилья, а учиться я буду.

Директор с улыбкой постучал в стенку:

Ольга Ильинична, зайдите ко мне.

Вошла красивая дама в длинном ситцевом платье.

Молодой человек желает у нас работать. Как ваше имя?

Ермаков Иван Михайлович.

Директор церемонно представил даму:

Актриса Зикунова Ольга Ильинична. Думаю, она возьмет над вами шефство. Ольга Ильинична, в комнатке при кукольной кладовке никого нет? Проводите его туда. Да, молодой человек, оставьте паспорт.

Нету паспорта, я же из деревни. Справка из сельсовета и метрика. И свидетельство о семилетке.

В обед началась репетиция. Иван удивлялся, как это кукла и ходит, и руками двигает, и голову поворачивает.

В перерыве подошел к молодому человеку:

Тебя как зовут?

Андрей.

Долго надо учиться, чтобы куклой управлять?

А у тебя пальцы гибкие?

Иван показал широкие натруженные ладони.

Да, брат, с пальчиками у тебя не особенно. Но учиться будешь — привыкнешь.

Иван пошел в кладовую, попросил самую простую куклу. Внимательно осмотрел нутро, прикинул, куда какой палец вставить, начал пробовать. Все невпопад. Значит, надо четко чувствовать, какой палец чем управляет. К вечеру он вертел куклу купца как хотел. На ночь попросил другую. Ему дали волка. Иван понял, что тут посложней, похоже, надо обеими руками работать.

В каморку заглянул директор:

Иван, ты куришь? Нет? Хорошо. Я не хочу, чтобы завтра утром мне пришлось оплакивать твой пепел. И чем ты собираешься ужинать? Иди и скажи сторожу, что добежишь до магазина, там продают пирожки, а у сторожа есть электроплитка. До свидания.

Уже через неделю Иван начал репетировать спектакль «Каштанка» с куклами из московского театра Сергея Образцова. Режиссер, нервный и суетливый человек, останавливал и просил Ивана еще раз показать эту сцену. Дело продвигалось, тем более что режиссеру нравилось умение молодого человека имитировать любые голоса и звуки.

После утренней репетиции Ивана пригласили к директору.

Вот что, молодой человек, в областном драмтеатре открывается студия для таких, как вы, талантливых, возможно гениальных, но ничего пока не умеющих. Я договорился, вас записали, и сегодня первое занятие.

Евгений Дмитриевич, а как же спектакль, репетиции?

Будете репетировать. как только режиссер даст добро, будем вводить вас в спектакль. Одно другому не должно мешать. И на репетициях приглядывайтесь к Анисье Иосифовне Шейна, очень талантливая актриса.

В каморке возле кукол ему было тепло и уютно, утром со сторожем пили чай, в обед бегал в ближайшую столовку, ел суп и хлеб, к вечеру покупал пирожки с ливером. Женщины приносили домашнюю стряпню и даже котлеты.

«Ничего, Ванька, — внушал себе Ермаков. — Будешь артистом, аттестуют, ставку повысят, директор комнату обещал пробить в общежитии какого-то завода».

В свободное время любил уходить на берег Иртыша, его, ни разу не видевшего большую реку, завораживало стремительное течение воды, жутковатые воронки, большие накаты ленивых волн, исходящие от пароходов. Он не знал тогда, что еще встретится с Иртышом, и поплавает по его водам, и напишет «Сказание о Реке и ее Капитане», и будет там строка, которую сегодня еще не умеет сформулировать молодой паренек: «Куда течешь, Реченька?» —«В Великое Завтра, мой Капитан, в страну Могущества Русского».

Черным днем стал тот четверг, когда сторож нашел его и подал письмо из дома. Мать в первых строках не спрашивала, как поживает сынок в далеких краях, а писала, что отец шибко занемог, нет хозяина в доме, потому Иван должен бросить свой театр и вернуться. Иван ушел в свою каморку и еще раз перечитал письмо. Мать не стала бы срывать его с места, если была бы возможность обойтись без него. Пошел к директору театра, показал письмо.

Евгений Дмитриевич горестно покачал головой:

Весьма жаль, молодой человек, весьма. Я говорил с Рыбьяковским, руководителем студии драмтеатра, он очень высокого мнения о вас, хоть вы еще слишком молоды. В вас талант актера безусловно. Что ж, дом есть дом, ничего не поделаешь, надо ехать. Но я вас прошу: как только все уладится — возвращайтесь, мы вас с удовольствием примем.

При прощании с коллективом Ольга Ильинична полушутя сказала:

А какого мужчину мы бы из него могли вырастить. До свидания, Ванюша! — и при всех крепко поцеловала его в губы.

Дома от тоски по театру спасала работа и стихи. Стихи случились сами собой: книги, одиночество, воспоминания. Все-таки в Омске были не только репетиции. Была грусть. Для шестнадцатилетнего парня с закрытой от других душой выход был только в поэзии. Он сочинял частушки для самодеятельности, стихотворные поздравления передовикам социалистического соревнования, стахановцам.

О войне узнал из громкоговорителя на столбе у совхозной конторы. Оцепеневшая деревня притихла и ждала еще чего-то. Все понимающие старухи заводили большую квашню и торопили жен. Мужики дометывали сено и ждали повестки. Их привезли на другой день. Призывались те, кто только что вернулся со срочной службы, у кого еще солдатские мозоли не заменились крестьянскими, кто помнил строевые песни и слова присяги. А еще вспоминались комиссары-политработники, неистощимые оптимисты: «Если враг нападет на нашу страну, Красная армия под руководством товарища Сталина не даст ни пяди своей земли и будет добивать врага в его же логове!»

Первая отправка больше походила на похороны. Плакали женщины, родные и совсем посторонние, плакали дети, потому что отец, на их веку не бывавший дальше деревни, уезжал незнамо куда. Иван всматривался в лица своих земляков — не узнать: повзрослели парни, постарели родители, загрустили девчонки.

Новости из громкоговорителя, передаваемые грустными, даже скорбными голосами, перечисляли оставленные города. Враг у Москвы. Ленинград под угрозой блокады. Иван пишет стихи о подвигах советских солдат, шлет эти письма своим старшим землякам, печатает в стенной газете. Наконец насмелился и отправил письмо в редакцию районной газеты. Стихотворение опубликовали.

 

Награда

 

Тускло светят бездной

На груди арийца

Два креста железных —

Символы убийцы.

 

Первый добыл в Польше,

В Греции второй,

Но он хочет больше

И идет «герой»,

 

Вверх задравши рыло,

Третий добывать

В СССР. Полмира

В десять дней забрать!

 

Убивать и грабить

Прет на Ленинград,

Но свинцовым градом

Встретим тебя, гад!

 

Лезет сын свинячий

В сумраке нетрезвом,

Перед ним маячит

Третий крест железный.

 

Получил в награду

В зареве багряном

Возле Ленинграда

Третий — деревянный.

 

На вечере, посвященном двадцать четвертой годовщине со дня рождения Красной армии, Иван Ермаков читал эти стихи со сцены своего михайловского клуба, потом его позвали в совхозный клуб, и там зал аплодировал автору и исполнителю и каждый мог думать, что это его сын, его отец остановил проклятого врага.

Редакция требует новых стихов, и Ермаков публикует стихотворение о девушке-санитарке, об одной такой он услышал по радио.

 

Девушка — подруга фронтовая

 

Рвутся в страшном грохоте снаряды,

Мчатся пули, дико завывая.

Ждет врага, зажав в руке гранату,

Девушка — подруга фронтовая.

 

Стиснув зубы, напружинив нервы,

Серые глаза не отрывая,

Тихо ждет коричневую стерву

Девушка — подруга фронтовая.

 

Ближе... Ближе… С челюстью массивной,

Ненавистной свастикой сверкая,

Выполняя план оперативный,

Движется дружина «боевая».

 

Водкою разит от пьяной рати,

Это «дух арийский боевой».

Взмах руки. И брошена граната

Девушкой — подругой фронтовой.

 

Сколько гнева, ненависти, страсти

Ты вложила, девушка, в бросок.

Схоронила сброд ты разномастный

В свежевырытый речной песок.

 

Эти руки, что гранаты мечут

По врагу в огне святой войны,

Эти руки другу раны лечат,

Эти руки нежностью полны.

 

Перевязку сделают без боли,

Ласка и тепло от них несется.

И при виде милой, нежной Оли

Раненый товарищ улыбнется.

 

Но начнется бой и рев снарядов,

И помчатся пули, завывая, —

Будет снова ждать врага с гранатой

Девушка — подруга фронтовая.

 

3.

Летом 1942 года Ермаков получил повестку явиться в военкомат с вещами и трехдневным запасом питания. Поехали на восток, даже слушок прошел, что охранять страну Советов от японцев. Но в Омске дали команду выйти из вагонов и построиться. Пешим порядком повели по городу. Иван заметил, что люди останавливаются и взглядами провожают нечеткий строй. Каждый видел через них своего, родного и каждый — верующий и не очень — молча благословлял этих ребят. Никто тогда не знал, что из этого года призыва в живых останутся двое из десяти.

Ермаков зачисляется курсантом Второго Омского военно-пехотного училища. Курс обучения — ускоренный. Это значит, что, кроме сна и приема пищи, — все время только учебе и учениям. На общем построении начальник училища полковник Киселёв, уже хлебнувший войны и направленный после ранения воспитывать молодых офицеров, сказал:

Товарищи курсанты! Вы будете учиться не просто кричать «ура!», для этого есть другие учебные заведения, вы должны научиться понимать солдата, простого русского мужика, которого оторвали от сохи, от станка и вложили в руки винтовку. Солдат делает победу, а командир виноват в поражении. Запомните это, сынки, с первого дня.

Почти полгода напряженной учебы: занятия тактикой, работа с топографическими картами... Ежедневные пешие переходы, зимой — ходьба на лыжах. Иван все воспринимает как должное, в редких письмах не жалуется, да и кому? Отца и брата тоже призвали, мать осталась одна. После Нового года начались экзамены, спрос жесткий: все выдержал — лейтенант, слабоват — младший лейтенант.

Курсант Ермаков получил на петлицы два «кубаря» — лейтенант. Красоваться некогда, вечером пешим порядком на разъезд, куда подают воинский эшелон, погрузка, размещение в общих вагонах. Хотелось повидаться с матерью, но кто повезет ее в Ишим, да и остановится ли эшелон на станции, не та обстановка на фронтах, чтобы прогулки по перрону устраивать. Иван на верхней полке записывает в толстую тетрадку стихи, которые в училище сочинялись на ходу. Поглядывает в окно: Мангут, Маслянка, скоро Ишим. Поезд сбавляет ход. Значит, будет стоянка. Надел бушлат, шапку, выскочил из вагона и носом к носу столкнулся с земляком, Захаром Прокопьевичем. Он в годах, призыву не подлежит.

Ваньша! А я думал, ты на театр уехал, — пошутил земляк.

На театр и еду, видишь, досталась мне по жизни роль Ваньки-взводного. Говори, как деревня.

Худо, Ваня, на деревне. Жить нечем, все отдаем фронту, если не отдал — отберут, да еще и оштрафуют. Пожрать — одна картошка, если коровки нет — погибель, особливо среди детишек. Мрут малые-то.

Мать моя как?

Да как и все, робит с утра до вечера. Ладно, она женщина бойкая на язык, дак не дает бабам с ума сойти. Нина Михайловна молодец.

Раздалась команда: «По вагонам!», Иван обнял Захара Прокопьевича как родного:

Поклоны всем передавай... Сам-то по какому случаю тут?

Да вот… Мяса чуток сам у себя украл, здесь по кусочку продаю. Налог-то в деньгах надо, а не в слезах. Воюй и живым вертайся, нам в деревне живые мужики нужны, уж больно похоронки густо идут.

Последние слова Иван едва слышал за свистом паровоза и звоном вагонных сцепок. Он опять запрыгнул на верхнюю полку. После прогулки ребята оживились, пошли анекдоты, озорные рассказы.

Иван записал в тетрадке: «Солдатские нескучалки» — само слово придумалось, а потом будет книжка с таким названием, но до этого надо еще дожить… Повело воинский эшелон через Вологду, Череповец, Тихвин...

На участке, куда пешком и попутным транспортом добрался лейтенант Ермаков, — затишье, как будто и нет войны. В батальоне дали сопровождающего, и пошел лейтенант принимать взвод, где недавно убило командира.

Старшина начальство увидел — и:

Взвод, становись!

Штабной представил нового взводного. Лейтенант Ермаков сказал, что он сибиряк, только что с курсов, войны не видел, и добавил сурово, что, мол, будем учиться по обстановке. Взвод в составе роты выдвинулся к переднему краю, старые вояки понимали, что скоро будет атака.

Товарищ командир, а впереди что?

Ермаков глянул на карту еще раз, как будто там что-то могло измениться:

Населенный пункт...

Брать будем?

Скомандуют — возьмем.

Артподготовка хоть будет для смелости?

Не могу знать.

С тыловых позиций несколько орудий сделали по три выстрела.

Ротный встал в полный рост:

За Родину!

Бойцы нехотя поднялись, но от деревни ударили минометы. Мины легли чуть впереди, первая цепь замерла, и Ермаков крикнул:

Вперед, не дайте им пристреляться!

Солдаты, пригнувшись, бежали, минометы ударили еще раз, с перелетом. «Правильно сделал, лейтенант», — похвалил сам себя Ермаков. Первая цепь открыла стрельбу, и только потом выяснилось, что три миномета оставили для прикрытия, основные силы отступили раньше — вот и палил взвод вдогонку резво убегающим минометчикам.

Ермаков с удивлением наблюдал, что воинскую работу мужики исполняют как любую другую. например, отправил бы бригадир колхозника Шемякина за сеном на луг на паре лошадей — он точно так же сначала сел бы на табуретку, снял пимы и навернул по-свежему портянки, потуже затянул ремень на бушлате, развязал вязки на ушанке и распустил шапку, прикрыв уши, потом похлопал бы рукавицами и пошел: там — лошадей запрягать, тут — в боевое охранение, потому как оставлять роту без присмотра нельзя. Говорят, у соседей разведка немецкая со стороны болота прошла и ночью вырезала полвзвода, пока шум не поднялся — а потом еще нескольких положили, кто спросонья, и исчезли. Поговаривают, что ротный и трибунала дожидаться не стал, застрелился.

Как понял Ермаков со слов начштаба батальона, задача у части простая: не наступать, пока не проломят блокаду Ленинграда, но и пропускать противника далее нельзя. «Как псы сторожевые на привязи», — проворчал один из командиров, но слов его, к счастью, не услышал никто из комсостава повыше, а то бы крепко нагорело лейтенанту.

Подошел к Ивану казах Тасмухаметов:

Товарищ командир, сидим в болоте, на кочках спим, как курицы на седале, а вон тот сосняк видите? Сосна растет на песке. Наш аул в лесу стоял, мы колхозный скот пасли, а рядом сосновый бор, люди туда за грибами приходили.

Суть говори, Тасмухаметов.

Казахи грибы не едят, им мясо надо. Так те сосны в песке, целый метр надо копать. Мы хотели там мусульманское кладбище сделать — сельсовет не разрешил.

Понял тебя, Тасмухаметов. Спасибо.

И пошел к ротному:

Разрешите взвод передислоцировать в сосняк, там место повыше, можно хоть чуток в землю зарыться. Испростыли мужики.

Не боишься, что сосны — хороший ориентир при артобстреле?

Мы все тут — неплохой ориентир, — огрызнулся Ермаков, но согласие получил. По темноте перетащились — правда место высокое, песок, стали копать землянки. Спилили несколько деревьев, обустроились.

Утром начался артобстрел.

Дальняя артиллерия бьет, калибр крупный. Думают, что у нас тут бронетехника, — хихикнул старшина Алёшин.

Следом налетела пятерка самолетов, сбросили бомбы, обстреляли окопы из пулеметов. Наши зенитки отпугнули их, но тут началась атака: такой массы фашистов Ермаков еще не видел. Его взвод оказался левее направления атаки, поэтому он дал команду себя не обнаруживать, пока атакующие не подставят фланг.

Настала нужная минута, Ермаков вскочил на бруствер:

За мной!

Бежал, видя только фигурки немецких солдат, которые залегли, пытаясь встретить огнем его взвод. В это время вся рота тоже пошла в контратаку, и немцы попали в клещи. Началась рукопашная. Ермаков залег и расстрелял несколько обойм, так и не видя, убил кого или все впустую. Небольшая группа противника побежала назад.

Уничтожить! — скомандовал ротный, раненный в левую руку, солдаты бросились вперед, но старшина Алёшин крикнул:

Там пулеметы!

Ермаков задохнулся от предчувствия:

Ложись! Прекратить преследование!

Чуть опоздал командир: ударили пулеметы, и несколько бойцов упали замертво, а остальные залегли...

Зарывайся в снег! — орал старшина. — Жди темноты, а то перебьют!

Страшный день. Взвод потерял восемь бойцов — тут же, в сосняке, долбили могилу, топором перерубая крепкие корни сосны.

Взвод отвели на отдых и переформирование. В деревне, в теплой избе, Ермаков доставал свою тетрадь. Писал стихи. О природе северного края, о своих солдатах, о Ниночке-санитарке, о доме, о Родине.

...После отдыха — опять в окопы, опять глухая оборона с редкими и неудачными попытками прорваться ближе к Ленинграду.

Пришел в расположение ротный политрук старший лейтенант Гоголадзе, красивый молодой грузин:

Ермаков, есть мнение командования рекомендовать тебя в партию большевиков.

Иван встал:

Спасибо за доверие, товарищ политрук, но мне рано в партию, всего девятнадцать лет.

Гоголадзе улыбнулся:

А на пулеметы с пистолетом бегать не рано? Родина доверила тебе взвод, доверила полсотни своих сынов — это не рано? Имей в виду: бьют не по годам, а по ребрам. Неделя тебе срока — переговори с коммунистами по рекомендациям, и будем оформлять. Или, может, боишься, Ермаков? Боишься, что в плен попадешь, а фашисты будут звезды выжигать на груди?

Не боюсь. И в плен не собираюсь. А документы соберу, товарищ политрук.

Через три месяца, как особо отличившийся, Ермаков был принят в коммунисты.

...Наконец Волховский фронт стал переходить в наступление. Ермакова назначают командиром роты, потерявшей половину состава. Роту пополняют и направляют на Малую Вишеру. Начало января, жестокие морозы. Комбат объявляет, что к вечеру привезут полушубки. Вот тогда и выдали ермаковской роте поношенные бушлаты. Бойцы подняли шум, прибежал командир, а капитан-интендант, сволочь, улыбается:

Чем богаты…

У Ивана в глазах потемнело: люди на морозе в шинельках и фуфайках, а он вместо полушубков… Схватил интенданта за грудки, а тот ему на ухо:

У майора Шумейко из батальона поинтересуйся, где ваши полушубки.

Иван Шумейко искать не стал, а капитану так врезал, что едва живого увезли. Тут же особисты в батальон нагрянули, замполит в гневе: офицер поднял руку на офицера, и это во время боевых действий! Ермаков все написал как было — вызывают к полковнику, командиру дивизии.

Ермаков, все именно так и было, как ты написал в бумаге? Учти, если соврал… В трибунал я тебя не отдам, нет у меня лишних ротных. А партбилет отберут. Но, сынок, и без партбилета можно бить врага. Согласен?

Так точно.

Завтра снова идем на прорыв, надо проломить Ленинградское кольцо хоть с этой стороны, тогда все поползет. Езжай в роту, я комбату позвоню. Воюй, Ваньша!

Бойцы, когда узнали, что вернулся ротный, кинулись его обнимать. Старшина Алёшин аж прослезился:

Сказали, трибунал тебе светит, командир. А партбилет не баба, без него жить можно.

Солдаты захохотали.

На другой день взяли Малую Вишеру и с боями вышли на Новгород. Ермакову присвоили звание старшего лейтенанта.

Великий Новгород был оставлен войсками Красной армии 19 августа 1941 года, длинным и трудным был путь к желанной победе, но 20 января 1944 года советские войска водрузили красное знамя на древней новгородской кремлевской стене.

С освобождения Новгорода началась операция по окончательному снятию блокады Ленинграда, мощное контрнаступление по всему северо-западному направлению.

Здесь при жестоком артиллерийском обстреле старший лейтенант Ермаков был ранен в голову и контужен. Санчасть, потом госпиталь, длительное лечение и списание с боевой службы, перевод в МВД только что освобожденной Эстонии…

4.

Поезд везет Ермакова на восток: мама прислала телеграмму, что сильно болен дед, Михаил Тихонович, — просит любимого внука приехать проститься. Да, Иван не был в родных краях девять долгих лет. Уезжал на фронт безусым мальчишкой, после обосновался в Эстонии…

В вагоне, стоя у окна, видел строящиеся города, технику на полях, крестьяне сеют, чтобы страна была с хлебом. За Уралом сердце забилось сильнее: вот она, родина малая, березовые колки, озера, окаймленные камышами, деревеньки бедненькие, но на полях тоже тракторы, не женщины с лукошками, как было в войну.

Из Ишима на автобусе доехал до Ларихи, тут уже ждут: Миша Дробахин приехал на дрожках — Ишим разлился, приходится объезжать горой. Домой прибыли ночью.

Мать, поплакавши, сказала:

У меня банешка подтоплена, пойди обмойся, да я тебя покормлю.

Погоди, я около деда посижу. Что же ты лежишь, дед Михаил? Вставай, внук прибыл, — пытался ободрить старика.

Все, Ваня, тебя повидал, и сердце на месте. Теперь и помирать можно.

Дед умер через два дня. После похорон мать впервые осторожно спросила:

Ваня, ты, поди, обратно едешь?

Мам, я же в отпуске! Через неделю отправляюсь...

Но не суждено было Ивановым планам сбыться. Пришел в клуб в поселке, хотя уж не мальчик, — на танец девушек приглашать, присел на лавку у стены, осмотрелся. «Да, Ваня, ничего тебе тут не светит, ни одной девчонки не узнаю. Понятно, девять лет прошло, молодняк вырос, не мне чета».

И вдруг екнуло сердце: стоит у стенки девушка, мало сказать — красивая, а такая, что просто — ах! Русоволосая, роста небольшого, статная, фигура как у артистки, лицо чистое, словно мастером написано.

Иван подошел к знакомому гармонисту:

Кто эта красавица?

Гармонист над гармошкой склонился:

Это Тонька, в совхозной бухгалтерии сидит.

Не наша вроде?

Приезжая. Сестра ее замужем за директором, она у них и квартирует.

Иван осторожно, как бы между прочим, поинтересовался:

Есть у ней кавалер?

Полно, — усмехнулся гармонист. — В случае чего седьмым будешь.

Ивана это не устраивало. Он ткнул гармониста в бок: «Вальс!», а сам четким шагом направился к девушке, опередив двух других молодцев. Подошел к ней, поклонился:

Разрешите пригласить на танец!

Девушка с удивлением кивнула, и обрадованный Иван чуть не на руках понес ее в головокружительном вальсе. Когда гармонист сомкнул меха, Иван проводил девушку до места и встал рядом:

Извините, во время танца не совсем удобно говорить, даже познакомиться не сумели. Иван Ермаков, только что прибыл в отпуск из Эстонии. А вы — Тоня?

Да. Мячкина. Работаю в бухгалтерии совхоза.

Я уже знаю. Я, кажется, все про вас знаю. Пойдемте отсюда, вечер сегодня прекрасный.

Вышли на крыльцо. Тоня улыбнулась:

Дождливый вечер называете прекрасным?

Иван шел напролом:

Потому что именно в этот вечер я встретил вас.

Ну, не встретили, а увидели у стенки. А вы вовремя подошли, потому что я собиралась домой. Скучно.

Ивана понесло:

Давайте, я расскажу вам веселые истории из военной жизни.

Какие на войне могли быть веселые истории?

Тоня, если человек на войне три года, война становится его жизнью, а в жизни как без шутки? Рассказать, как мы на Волховском фронте меняли Гитлера на портянки?

Тоня улыбнулась.

А еще интересней: как от батьки Бандеры коза ушла добровольцем к нам в маршевую роту.

Девушка уже смеялась.

Но всего интересней, как военфельдшер Вася Анисимов, перевязывавший мои раны в августе сорок третьего, атеист и безбожник, уговорил православного батюшку в день 9 мая сорок пятого года на благодарственный молебен во имя Победы, а когда тот уперся, что у него звонарь прихворнул, подрядился сам заменить звонаря и устроил на колокольне такой тарарам, что комендатура приехала разбираться.

Тоня посмеялась от души, а потом сказала, что ей надо идти домой: утром на работу.

Я прошу вас, давайте встретимся завтра на плотине. Я покажу вам свою деревню Михайловку.

А я ее знаю, бывала по делам.

Тоня! — вздохнул Иван. — Кто лучше меня сможет показать и рассказать вам про Михайловку, милую мою деревню?! Соглашайтесь! Вовек не пожалеете.

Тоня спросила с улыбкой:

Иван, вы стихи не пишете?

Бравый ухажер покраснел:

Как вы угадали?

Почувствовала.

Писал и до войны, и на фронте, только мыши все мои стихи прочитали и съели вместе с тетрадкой.

Как жалко...

Ничего! Я еще буду писать! Только, похоже, не стихи.

Ладно. Остальное расскажете завтра.

Иван долго не спал на домашних полатях, мать проворчала:

Ты долго будешь досками скрипеть? Или в совхозе на девок нагляделся? Вот хоть одна бы тебя соблазнила да привязала к дому!

Все, мам, сплю.

Днем Иван занимался во дворе: крышу на стаюшке поправил, городьбу на огороде подновил... С нетерпением ждал вечера!

Погладил брюки и рубашку, чем насторожил мать. Нина Михайловна с надеждой глядела на эти приготовления, понимая, что так просто он блеск наводить не станет.

Как стало темнеть, рванул на плотину, встал в сторонке, чтоб людей не смущать, и увидел ее, быстрой походкой идущую навстречу. Взял за руки — не оттолкнула.

Тоня!

Не надо. Вам через неделю уезжать, там, наверное, жена, дети. Я пришла только потому, что обещала, но это наша последняя встреча.

Иван огорчился:

Что же ты так, Тоня? Я со всей душой, а ты мне про отъезд. А я уж решил, что никуда не поеду, да и не ждет меня никто. Буду за тобой ухаживать, ждать буду, пока не согласишься за меня замуж выйти.

Не мог в сумерках видеть Иван, как смутилась девушка, какая светлая улыбка проскользнула по ее лицу. Сразу запал ей в душу этот грубоватый, не особо ловкий, не юноша даже — мужчина. Поделилась с сестрой Анной, она посоветовала присмотреться: все-таки издалека приехал, кто знает, что у него на уме? А когда узнала, что Ермаков с почты телеграмму дал в Эстонию на свою работу, чтобы трудовую книжку выслали, кивнула сестре: «Кажется, у него серьезные намерения».

Да уж куда серьезней! Подъехал к совхозной конторе на лошадке управляющего, запряженной в кошевку, вызвал Тоню:

Сбегай домой, возьми паспорт.

Он у меня с собой.

Тогда едем в Покровку, там у меня председатель сельсовета знакомый, распишемся и штампы поставим. Я, Тоня, без тебя уже дышать не могу.

Девушка стояла у кошевки и не знала, что же ей делать.

Может, я хоть сестру спрошу?

Ты у себя спроси, любишь или нет. Ну, что тебе ответило твое ласковое сердце?

Она шепнула:

Что любит...

Жить стали в доме Щербаковых, но через несколько недель Иван получил вызов на учебу в Тобольск. Тоня знала, что он ездил сдавать экзамены, потому встретила новость спокойно, а сестра Анна поджала губы:

И ты его отпускаешь? Не боишься соломенной вдовой остаться?

Аня, я Ивану верю, и учиться ему надо.

Уехал, писал письма, звонил каждую неделю. Писал, что усиленно занимается театральным делом, оценки получает хорошие. На каникулах дома пошел в бригаду плотников, отработал месяц, чтобы не просить ни у кого денег на дорогу. Тоня в положении — так жалко было ее оставлять... Когда родила, перешла к свекровке, и Нина Михайловна водилась со Светланкой, а Тоня вышла на работу.

Сдав очередные экзамены, Иван приехал и сказал:

Все, жена моя дорогая, видно, поздно Ваньке учиться, буду своим умом доходить, если потребуется.

На работу пригласили в михайловский клуб. Иван недолго думал, собрал молодежь и начали репетицию спектакля. Потом обошел женщин, пригласил в клуб, стол накрыли, песен попели, всем понравилось. Стали собираться каждую неделю, спевки до того довели, что стекла в оконных рамах дребезжали. И на торжественном вечере, посвященном годовщине Великого Октября, для жителей Михайловки поставили невиданный концерт со спектаклем и большим хором. Об этом написала районная газета, приехал завотделом культуры отставной капитан Головачёв. Узнав, что Ермаков тоже фронтовик, да к тому же в офицерском звании, Головачёв предложил с годик поработать, а потом — перевод в районный Дом культуры.

Иван в каникулы собрал ребятишек и показал им кукольный спектакль, сыгранный одним актером. Ребятишек куклы очаровали, стали осваивать азы мастерства кукловода, принесли кусочки тканей и иголки с нитками, стали шить перчаточные куклы — почти как настоящие. Ивану нравилось, сколько радости доставляли детям эти работы, а потом и маленькие постановки.

Головачёв сдержал свое слово и перевел Ивана Михайловича на должность директора районного Дома культуры. Тоня решительно возражала, потому что знала обстановку в этом заведении — каждое мероприятие заканчивалось застольем, и она не хотела, чтобы муж, с войны склонный к традиционным «наркомовским», окончательно увлекся спиртным.

Ваня, может, не стоит ехать?

Не бойся, ты же видишь, что тут мне уже нечего делать, мне неинтересно. А в РДК такие возможности!

Переехали, получили скромное жилье, Иван днями и вечерами пропадал на работе. Часто возвращался с запашком, но Тоня мирилась. В первый же праздник ДК показал большой и интересный концерт. Сам Ермаков читал отрывок из поэмы Александра Твардовского «Василий Тёркин». Он в это исполнение вложил весь свой артистизм, не читал, а играл моноспектакль, спектакль одного актера. Зал был в восторге, на сцену вышел первый секретарь райкома партии Козырев и от души поблагодарил самодеятельных артистов.

Дела в ДК круто пошли в гору: то хор, то драматический коллектив, то солисты или чтецы привозили с зональных и областных конкурсов и смотров грамоты и дипломы. Так продолжалось почти два года. В один из праздников, после «закулисного» банкета, Антонина не выдержала. Утром состоялся жесткий разговор.

Иван, это плохо кончится, брось Дом культуры, давай вернемся домой. Помнишь, ты рассказывал мне разные веселые и очень интересные истории? Говорил, что писал стихи и обязательно будешь писать... Здесь это невозможно! Я увезу тебя в деревню, там мама, тебе будет спокойно, душа твоя встанет на место. Решай. Если откажешься, уеду одна.

Это был один из самых трудных дней в его жизни. «Тоня права, тут все возможности, чтобы свалиться в пропасть. Да, писать надо, писать. Столько в голове задумок! Едем, решено!»

Утром пришел в отдел культуры, написал заявление об уходе, его уговаривали, просили, пугали — а он забрал трудовую книжку и отказался ставить «отходную».

5.

Сам Ермаков поначалу не любил об этом вспоминать да и шутки друзей-знакомых воспринимал угрюмо. Но так было — и ни убавить ни прибавить.

После возвращения в деревню с районных «гастролей» он места себе не мог найти: садился писать — слова не шли, начнет вслух выговаривать — вроде складно, как и мечталось, а на листок не ложатся. В клубе место занято, не станешь выживать-то человека, хотя девица эта только ключи носит. Хотел в совхоз пойти, ведь может любую работу делать — Тоня поперек встала. До того мужику тошно, хоть волком вой...

Вот под такое настроение и услышал он утром последние известия: Израиль вероломно напал на Египет. И тут же — заявление советского правительства, что, мол, если наглое избиение Египта не прекратится, то Советский Союз не будет препятствовать выезду добровольцев, пожелавших принять участие в борьбе египетского народа за свою независимость.

«Эх, — махнул рукой вчерашний фронтовик, — кто, если не русский солдат, заступится за невинно обиженного?» Собрал документы, когда Тоня на работу ушла, оделся потеплее: полушубок новый, сибирских барашков мех, под черный блескучий хром выделанный, неделю назад Тоня из сельпо принесла — все летошние яйца да осеннее мясо за него сдали. Оделся, выскочил на большак и первой же машиной — в район и быстрым шагом к военкомату.

Зашел к военкому:

Товарищ подполковник, разрешите обратиться?

Слушаю. — военный комиссар Панов встал.

Старший лейтенант запаса Ермаков. Прошу направить меня добровольцем на Ближний Восток помочь египетским товарищам в борьбе с Израилем.

Панов пригласил сесть, сам не знал, что сказать. Наконец сообразил:

Рад приветствовать вашу решительность, но пока никаких указаний по добровольцам нет. Где вы остановились? Если до вечера не вызову — завтра утром к десяти часам.

Пошел к другу, посидели. Скучно дома, в чайную пошли, а там мужики с пивом-водкой, уже прослышали про добровольцев. Оказывается, еще пара человек побывала у военкома. Сидит Иван за столиком, а какой-то хлюст подначивает:

Ты не в этой ли шубе в Египет собрался? Там жара, в одних трусах воюют. Уступи шубу! Али ты только порисоваться, мол, герой, готов хоть сейчас, а завтра сядешь в автобус да к бабе под юбку?

И вскипела в Иване подогретая выпитым кровь, взыграла мужская гордость, скинул он полушубок и над головой поднял:

Восемьсот неделю назад плачено!

Хлюст тут как тут, отвернулся к стенке, подштанники ослабил, отслюнявил восемь сторублевок, а Ивану фуфайку свою оставил и смылся.

Утром по морозцу явился Иван в военкомат. Панов мимо прошел, не узнал, не поздоровался.

Что хотел, молодой человек? Ба, да вы вчерашний доброволец! А шуба, извините?..

В Египте и без шубы жарко!

Так-то оно так, — вздохнул военком, — но насчет добровольцев есть приказ воздержаться. Так что езжайте домой, в случае необходимости вызовем.

Грустным вышел Иван из военкомата. Как домой ехать, что Тоне сказать?

А военком дивится:

И кто это сказал, что русские долго запрягают?

Приехал в деревню потемну, в дом вошел — Тоня за сердце схватилась:

Ваня? А полушубок…

Нету, Тоня. — И все как есть рассказал...

Жена вздохнула:

Ладно, Ваня, совесть наша с нами, а шубу мы наживем.

Иван благодарно посмотрел на Тоню: умница, где другую такую сыщешь?

Через несколько лет Ермаков создаст сказ «Костя-Египтянин», в котором этот случай выписан очень ярко. Хотя и говорили в то время, что про шубу, про добровольцев — все Иван придумал, а рассказал эту историю как воистину бывшую. Ведь все знали ее только с его слов.

После конфуза с Египтом и незамедлительно сделавшейся известной в деревне и окрестностях истории с хромовым полушубком совсем невмоготу стало Ивану. Тоня боится лишнее слово сказать, сестра, опытная в семейных делах, предупреждает:

С мужиками так бывает: не сложилось — они уже и руки опустили, все, конец света, вроде и жить не знают как, да и вообще стоит ли...

Тоня за сердце хватается:

Ты меня не пугай...

Не пугаю, а предупреждаю: не лезь в ту минуту! Они, подлецы, с горя и запить могут.

Иван ранним утром уходил в пронзительный березовый лесок, который по едва заметной гриве поднимался от деревни и смешивался с другими. Набрел как-то на деляну, где лес выпилен и пятеро мужиков дом рубят. Одна клетка сруба в четыре ряда стоит в сторонке. подошел поближе — мужики не свои, поздравствовались, познакомились.

Вот, подряд взяли, три дома срубить. Понимашь что в нашем деле?

Иван признался:

Не особо разбираюсь, но работа ваша чистая, вижу.

Молодец! — похвалил старший. — Я заметил, ты тонку щепку взял и в переплет засунуть пробовал. Зашла?

Иван засмеялся:

Ну и глаз у тебя, я вроде старался незаметно. Хорошая работа, ничего не скажешь!

А мы, паря, не для того, чтобы курям на смех, а гордость свою вкладываем. Спроси любого, где мы дома ставили, что за Варнацкая бригада — тебе скажут. Мы впятером, два брата с сыновьями. Из староверов, было бы тебе известно, так что ни гульбы, ни перекуров. Может, вера уже и не та, мы с братом повоевали. Ты тоже, поди, не отсиделся? Я вижу, бывалый. Молимся вечером, но главное от стариков взяли: жить по совести.

Ивану это интересно:

А плотницкое дело в роду у вас?

Старший потер затылок:

Да как сказать? Дед с артелью ходил, мы с малых лет с топором баловались. Бывало, приду на стройку, ребята сладкий сок с берез скоблят, а я норовлю потесать что-нибудь. Отец заметил интерес, то отпилить что позовет, то по доске прочертит, потесать даст, то покажет, как одним ударом гвоздь забить. А потом обчертил выем в бревне и говорит: «Ну-ка, Егорка, выбери это топориком». Я на радостях сначала с одной стороны за черту ушел, потом и с другой туда же направился. Испугался, сижу, нос повесил. А дед подошел, хлопнул по плечу: «Не горюй, как бы ни клин да мох, так и плотник бы сдох». Ну, это присказка такая, а на самом деле плотник как скульптор: срубишь лишнее — испортишь камень. Точность удара должна быть. Потому инструмент точим так, чтобы в бревно как в масло входил. Выточил, выдернул из чуба волос, пустил на лезвие с высоты, развалился волос пополам — добрый топор, толковый плотник.

Иван слушает, а блокнот достать боится — спугнет рассказчика. А тот, видно, в раж вошел, развесистые уши увидел и все свои семейные предания огласил. Четверо работают, вроде их и не касается.

Иван в тонкости старается заманить рассказчика:

Егор, а плотнику все равно, какое дерево под топором?

Э, брат, тут целая наука! Дед, бывало, заставит глаза закрыть, а сам к носу моему щепку подставляет и требует назвать: какого дерева щепа? А потом зачнет этот дух хвалить, какой он тревожный да здоровый. И приведет к тому, что плотники да столяры дольше всех живут, потому что деревянным духом дышут, душа, мол, размягчатся и сосуды разные.

А сыновей как вы к делу приобщали? Сейчас молодежь все больше к технике…

Вот они три брата, два родных, третий сродный. Мой-то с младых ногтей к топору прикипел, я его через те же науки провел, что и дед меня. Братов парень в армии отслужил, женился, строиться надо. А сам топор держал, когда мать заставляла кур рубить. Ну, ко мне, а я в ответ: «Зови брата, он хоть и молодой, но дело знает». Пришлось идти, хоть и зазорно. Стали вместе робить. А тут и второй из морфлота демобилизовался, с месяц лентами от бескозырки девкам мозги позаплетал — и тоже к срубу. Такой дом сварганили — старшим есть на что посмотреть. Вот тогда и собрались мы в бригаду, молодежь назвала Варнацкой, да так и прикипело. Ну, гость дорогой, мне за дело пора.

Спасибо, Егор, за разговор интересный, — поблагодарил Иван, а в голове уже кипело: вот он, рассказ готовый, только записывай.

Пришел домой, схватил тетрадку — и под сарай, столик там стоял простенький, табуретка... Тоня с работы пришла, калиткой сбрякала и остановилась: не помешала ли? Вот так потом будет всю жизнь остерегаться стукнуть-брякнуть, когда муж за работой.

Начал Иван с заголовка «Варнацкая бригада», но тут же зачеркнул: варнак — ругательное слово, не подходит для светлого рассказа. А в Покровке, в соседнем селе, был у Ивана знакомый плотник Соколов, по-деревенски — Соколок. И он вздрогнул: вот имя бригады, вот название рассказа: «Соколкова бригада». Зачин, зачин, он хорошо понимал: как начнет писать, так оно и пойдет. Начал с описания леса, березок, пташек-букашек — все зачеркнул.

Охватил голову, мысленно проследил весь рассказ Егора и споткнулся о хорошо знакомую фразу: «Как бы ни клин да мох, так и плотник бы сдох!» Не тут ли решение? Вот в этой манере, народной, и надо рассказывать. Значит, уйти от гладкого стиля и кругленьких, веками обкатанных слов, настроиться на разговор Егора, мамы Нины Михайловны, простых мужиков и баб, которые не знали грамоты, но умели выражать свои чувства и мысли такими убедительными словами.

Иван настроился на речь Егора и начал:

«Фамилия-то ихняя не Соколковы — Ёлкины они. А Соколками — это по отцу зовут. Отец был Соколок». Скоро Иван понял, что только рассказа Егора ему будет мало, и тогда он стал описывать его отца, а это Гражданская война, колчаковщина, и о том времени он много знал баек и бывальщин — вот и пригодились. Знал он одну историю про мужика, которого в деревне и красные, и колчаковцы за старосту оставляли. Фронт был такой неустойчивый, что утром красные, в обед — белые, а к вечеру опять «Вставай, проклятьем заклейменный!». Мужик, чтобы впросак не попасть, наказал церковному звонарю: если белые идут — бить редко, но гулко, а если красные — мелкий звон и с подголосками. Звонарь, чтобы не лазить на колокольню всякий раз, веревку от колокольного языка до земли опустил и позванивает. А Марфа, старуха, что рядом с церковью жила, козла своего утром к этой веревке привязала…

Иван так красочно описал эту картину, что сам улыбнулся. Кажется, пошло. Через три дня он уже читал Тоне сказ «Соколкова бригада» — гимн топору и его мастеру. Тоня обняла мужа и сказала, что это очень интересно и написано не так, как пишут писатели сегодня, а как говорит народ.

Правильно, Антонина Пантелеевна, мне этого и хотелось добиться!

Тоня в совхозной конторе перепечатала на машинке текст, и Иван Михайлович отправил пакет в «Тюменскую правду». Через неделю получил письмо за подписью редактора газеты Д. Ф. Иванова, что сказ будет напечатан в самых ближайших номерах. В это же время Ермаков отправил текст в журнал «Сибирские огни», не зная, что территориально область относится к свердловскому «Уралу». Это был перст судьбы. Новосибирцы очень внимательно отнеслись к тюменскому автору, а главный редактор А. В. Никульков даже приезжал к Ермаковым в гости. Начни Иван с «Урала» — не вдруг скажешь, как бы сложилась его творческая судьба.

Получив первый гонорар, он сказал жене:

Все, Тоня, теперь у меня две любимые женщины: ты и литература. Я верю в свои силы! Но надо писать и писать...

Он до рассвета не вставал из-за стола, пил крепкий чай, курил. Ложился спать, оставив на столе рукопись. Антонина Пантелеевна утром перебирала листы и удивлялась количеству зачеркнутых строк. Потом он перепишет все набело, еще раз пройдется пером по живому, между строк напишет новые.

Один за другим появляются сказы «Аврорин табачок», «Сорок седьмая метка», «Ленинское бревнышко», «Ценный зверь — кирза». Он собирает все сказы и едет в Тюмень к редактору книжного издательства К. Я. Лагунову. Встреча состоялась, Ермаков оставил рукописи и лег на лечение своей фронтовой язвы желудка. А Лагунов сделал такую запись:

«Летом шестьдесят первого в мой хлевушок с покосившимся полом, приметно сплюснутыми рамами и с незапиравшейся хлипкой дверкой — так выглядел кабинет главного редактора Тюменского издательства — ввалился, грохоча тяжелыми ботинками, здоровый мужик. Плечистый. Пудовые кулачищи. Лицо грубое, будто наспех и одним топором вытесанное. Большой нос. Крупные губы. Лохматые брови. В глазах взблескивает живая лукавая искорка.

Вошел он без стесненья. Лапища у него широченная, кирпичного цвета, пальцы хваткие, цепкие, могутные, так тиснули мою руку, что я поморщился.

Иван Ермаков.

...Сложный это был характер. Карамазовский. Неистовый, отчаянный. Не признающий никаких полумер, презирающий приспособление, фарисейство, подхалимаж. Он был и открыт, и понятен, хотя и грубоват порой, и невозможно прямолинеен».

Сказы Лагунов прочел, после лечения Ермаков зашел в издательство.

Иван Михайлович, — поправил очки Лагунов, — вот вам совет: выбирайтесь из деревни в Тюмень. Понимаю, что родная среда вас хорошо подпитывает эмоционально, языковые источники богатые, но будете приезжать туда в гости, а жить писателю надо здесь, точнее — там, где издаются книги, цель всей нашей работы.

У меня семья. Где жить в Тюмени?

Пока езжайте домой, попробую решить вопрос с жильем и вас вызову.

...Квартирку дали маленькую, но в центре города. Иван Михайлович стал вживаться в городскую жизнь.

6.

Как-то в давнее время приметили люди, что по нагорью реки Ишима враз поднялась березовая роща. Всех дивило, как это в одно лето обсеменились тысячи десятин?

А было тогда в тех местах великое множество мышей, нарыли они норок — шагу нельзя ступить, за год до того знойное лето припекло, ни капли дождя, вот и расщелилась земля, и ранние бесснежные морозы довершили дело. Весной в эти щели да мышиные норы ветра и дожди загнали березовое легкое семечко, и поперли деревца вширь, вдаль, окрест — все под себя забирают! Так родилась роща, а у рощи приютилась деревня с дивным названием Веселая Грива.

В деревню эту явился с японской войны Кузьма Алексеевич Пятков, на войне глаза лишился, а дома увлекся берестой: посуду, игрушки делал, деготь гнал, даже в лапти вплетал бересту. Постепенно забыли его имя-отчество, получил он прозвание Берестышко. Служил лесником, в его обходе и оказалась лесная Веселая Грива. Любил лес и все в нем, с птичками разговаривал, кустики и травы поглаживал. Из его уст услышал Ермаков признание: «Родная мать… песенки над твоей колыбелькой пела, сладким молоком вскармливала, имечко дала, русую головушку расчесывала, а стоило тебе сделать первый шаг, как вторая мать — земля ласковая — подошевки твои розовые целовать принялась. Первая в погремушку гремит, а вторая голубую стрекозу на мизинчик тебе садит. Ты ее изловить хочешь, а она — порх! И запела крылышками. И поманила тебя… ‘‘Иди-ко, голубок, гляди-ко, голубок, много див у твоей Зеленой Матушки про тебя наготовлено. В грудку — дыхание свеженькое, сквозь цветы да мяты процеженное. Животу да язычку-лакомке — земляники, малины да любой сладкой ягоды, глазам — жар-птицы, полянки лесные, ушам — соловеюшки звонкие’’. Кропят голову твою чистые дождички, мужаешь ты под ее резвыми громами, растешь, крепнешь, зорче становятся глаза твои... Вот у первой матушки и морщинки на лице обозначились, и седые струнки по косам прянули, а вторая, что ни год, все моложе да красивее перед глазами твоими является. Цветет она лугами, зеленеет лесами, порхает красной птичкой, снует веселой рыбкой, прядает вольным зверем — солнышко, звезда и радуга ее охорашивают, синие ленты рек ее украшают. И все это — от голубенькой стрекозки до молоденькой апрельской зорьки — для радости глаз твоих, для тихого ровного счастья твоего цветет, человек».

...Переехали к Веселой Гриве 30 казахских семей, осмотрели лесники березки и порешили: созрели, нельзя допускать переросту, надо в дело. И запели пилы, застучали топоры, а к осени 30 домов выстроились в улицу. Старшим десятником у казахов был Галим Сабтаганов, семья у него большая, уже тут родили ему дети внука, Ермеком назвали. И прикипел он к деду Галиму. А у того — маленький лосенок, ножку подвернул, дедушка его лечил, рос лосенок и звали его Кырмурын. А еще дедушка умеет с зайцами разговаривать и гостинцы от них приносит — засохшие лепешки из дедовой сумки, вроде недавно бабушка такие же пекла, а от зайца Кояна вкуснее. Кырмурын и Коян из дедовой сказки стали для Ермека жизнью, и он горько плакал, когда уже повзрослевший лось ушел в лес...

Пошли ребятишки по ягоды и трехлетнего Ермека с собой взяли. А мальчик все смотрит: не выйдет ли к нему Кырмурын, не выскочит ли Коян с гостинцами? И видит — сидит под кустом заяц, точно такой, каким его дел Галим обрисовывал.

Ермек к нему:

Коян, — кричит, — это я, Ермек, твой друг! Я поглажу тебе ушки! Дам хлеба!

Заяц не стал дослушивать, уши прижал и прянул в траву. Ермек — за ним! И оказался в сказке, которую рассказывал ему дедушка Галим. И лес догадался, что Ермек ищет сказку. Птичка-красногрудка, дятел, барсучонок и даже ворон, вещая птица, триста годов живет, — и тот подсказывает: «Иди прямо... Там сказка... Они тысячами лет живут».

И встретил Ермек своего друга Кырмурына, вместе идут, и лес приветливо на все голоса: «Нашел мальчик свою сказку!»

Но злой губитель природы Филька Казненный Нос увидел лося, прицелился, рука не дрогнет, черное ружье не промахнется — а мальчика за тушей не заметил... И тут наступил Ермек на сухой сучок, громко ойкнул. Дрогнул Филька, но выстрелил — пробила картечь краешек лосиного уха, прыгнул зверь в сторону, и видит Филька: вместо лося мальчик стоит. Дикий суеверный страх охватил браконьера, вскочил на коня и — галопом!

...Тоня прибежала из конторы:

Ваня, беда, мальчишка казахский пропал!

Где? Как? Говори толком!

По ягоды пошел с ребятами... И пропал.

Иван надел сапоги, отрезал кусок хлеба. У конторы уже народ, в кузов грузовика набились, в лесу разошлись цепочкой, каждый кричит: «Ермек! Ермек!» Пастухи кнутами хлещут: может, услышит? Тракторист Ганя Бекетов, у него трактор с гудком, косит травы и гудит, гудит.

Пионерский барабанщик Володька Бородин и горнист Славка Королёв собрали друзей, идут по лесу, гудят и барабанят, голосят в дюжину глоток, Ермека зовут.

Военком собрал призывников — все на поиски. местное радио: «Товарищи, все, кто может принять участие в розыске Ермека Сабтаганова, спешите к конторе совхоза».

«Двое суток бродит, — волнуется Берестышко. — Зверь не тронет, лето, а вот комар способен источить. По капельке насекомая может кровь высосать из ребенка!»

К обеду на вторые сутки вышел мальчик к животноводческому лесному отгону, увидела его дежурная доярка Фрося Колмогорова, ухватила, прижала к груди:

Дикушка ты маленькая, черноглазик ты наш дорогой!

Бригадир Вася Волков посадил Ермека, поехали к людям, которые Горелое болото обходят, а перед болотом в лесках пересадил Ермека за спину, чтобы взять и вдруг показать эту всеобщую радость. Выехал к болоту, видит цепь людей и дивится: немец Иосиф Иосифович Штрек, старик, шофер Вася Черненький, не знамо, какой нации, казахи, русские, цыган Гриша Кучеров, молдаванка Василиса...

Гляди, Ермек, что наделал. Половину республик на Горелое болото вывел! — сказал Вася Волков.

Зачем ты от ребят ушел? — допытывается старый Галим.

С зайчиком поговорить, который мне лепешки присылал. А еще Кырмурына видел, ему ухо отстрелили! Дяденька на лошади...

Так и не могли больше ничего допытаться. А в это время Филька сообразил, что могут ухо найти, следствие наведут, его расшифруют, поехал на то место — точно: и ухо, и сапоги мальчишки, и котелок... Надо зарыть в муравейник!

Только с коня спрыгнул — голос:

Прихораниваешь, значит?

Филька — за ружье!

Брось! — голос Берестышка.

Филька затравленно подает ружье Берестышке — и нажимает курок! А сам к лошади — и ходу с этого места. раненый Берестышко целился, но картечь попала в лошадь. По следам ее крови и нашли Берестышко. Он еще в памяти был. Спросил про Ермека. Сказали, что нашли, с зайчиком поговорить хотел. Попить попросил. Пока за водой бегали, бредить начал.

«Зайчиком она тебя поманила… Она умеет. Много у нее всякой заманки. А меня голубенькая стрекозка… Я ее изловить на мизинчике, а она порх — и полетела. И ты иди. Узнавать. Любить».

Ошеломленный великой заботой многонационального люда о казахском мальчике пришел домой Иван. Тоня уже успела приготовить скорый ужин. Устали.

Иван взял с полки стопку бумаги:

Ты спи, Тоня...

Несколько суток писал: поел, подремал — и снова за стол. Теперь уже его вела голубая стрекозка по Гнилому болоту, по березовым лесам, а заодно и по большой и подвижнической жизни непридуманного Берестышка, которого Иван с болью проводил в последний путь... Долго сидел под крышей сарая, сложив на столе могучие свои руки и вдруг показалось, что на мизинчик села голубая стрекозка. Улыбнулся и уснул, осторожно положив голову на листы бумаги, чтобы не спугнуть свою сказку.

7.

Вернувшийся из Москвы Лагунов позвонил Ермакову:

Привез твой билет члена Союза писателей СССР. Завтра соберем товарищей, вручим.

В большой угловой комнате на пятом этаже Дома Советов собрались писатели, литературная молодежь. Все уже знают про новость, но с поздравлениями не лезут, всему свое время — у Лагунова не забалуешь.

Дорогие товарищи! — Лагунов опытный оратор, в Узбекистане был вторым секретарем ЦК комсомола, кандидат наук, член Союза писателей, по поручению Свердловской организации курирует литературную жизнь области. — Вы знаете, какое значение придает партия писателям, инженерам человеческих душ. У тюменских авторов выходят новые книги, у нас есть резерв для роста. И я с огромным удовольствием вручаю писательский билет Ивану Михайловичу Ермакову.

Иван встал, принял билет:

Был у нас в Михайловке дед Михей. вручают ему как-то на сенокосе почетную грамоту. А деда за всю жизнь сроду никто добрым словом не отблагодарил... И растрогался дед: «За день выкашивал по восемьдесят соток, а теперь с такой гумагой обязан косить весь гектар ежедневно, и пусть учетчик меня контролироват!» Вот и я хочу сказать, что с этой бумажкой я должен работать лучше!

Кстати, о сказах, о любимом жанре Ивана Михайловича. — Лагунов сел за стол. — На комиссии по приему один товарищ возмутился: «Сказы — жанр Павла Петровича Бажова, кто дал право Ермакову использовать чужой жанр?» Закипели страсти, но встал Михалков и обратился к тому критику: «Фёдор Савельевич, ты вот поэмы в год по три штуки выдаешь, а, между прочим, жанр не тобой изобретен, ты его воруешь и считаешь, что все в порядке вещей!» — «Так то поэмы!» — воскликнул Фёдор Савельевич. «А тут — сказы, причем очень любопытные вещи. Передайте от меня поклон автору Ивану Ермакову!»

Когда в комнате остались только писатели, Лагунов продолжил:

В ЦК партии дали согласие на создание Тюменской областной организации Союза писателей СССР. Видимо, это произойдет уже в новом, 1963 году.

Ермаков подошел к Лагунову:

Костя, мой билет надо бы обмыть по-русски. У меня пара бутылок коньяка и сухое.

Исключено! В здании Дома Советов распивать спиртные напитки — вы что, товарищи?! Исключено!

«Товарищи» пожали плечами и спустились в вестибюль.

Может, ко мне, ребята? Тоня пирожков напекла…

Не получилось, решили оставить до лучших времен. А они наступили скоро...

Б. Е. Щербина, первый секретарь Тюменского обкома КПСС, был истинным партработником и созданную писательскую организацию всегда держал под прицелом.

И вдруг ему на стол попадает папка с документами о хулиганских выходках нетрезвого писателя Ермакова! Щербина читал все его книги, наслаждался образным и сочным языком, ядреным сибирским говором его героев. Сам будучи убежденным трезвенником, Щербина нетерпимо относился к выпивающим. Но тут же писатель, не простой человек... Нет, непременно надо побеседовать.

Через приемную встречу назначили на пять часов вечера. Иван сообразил: конец рабочего дня, можно хоть до утра говорить. А о чем? Неспроста первый приглашает и не чаем поить собирается. Стал вспоминать свои последние промахи.

В городе Ишиме попал в милицию, но считал, что пострадал за правое дело: вышел из ресторана, а стайка ребятишек с лыжами жмется в углу — на соревнования приехали... Подошел: «Что пригорюнились, орлы?» — «Мест нет, а у нас завтра старты».

Ермаков к администратору: «Мать, надо поселить ребятишек». — «Я же сказала, что мест нет!» — и захлопнула окошко. С Иваном так разговаривать нельзя, он ловко сорвал с крючка форточку и возмутился: «Пятнадцать торгашей или проходимцев на моем этаже живут, а мальчишкам места нет? Ну, я найду на тебя управу! Звони в милицию!» — «Уже позвонила!» — а сама к дальней стенке жмется. Приехали трое во главе с капитаном, тот сразу к администратору, а она на Ермакова показывает.

Пройдемте, гражданин! — предложил капитан.

Ермаков взорвался:

Я писатель, боевой офицер Советской армии, князь сибирский! Ты вникни в дело. Ребят в холодном коридоре оставляют, а всякая нечисть живет в номерах!

Но вы пьяны!

Совершенно справедливо, иду из ресторана. Ты меня увезешь, но прежде определи ребят. Если откажешься, я вселенский скандал устрою и впишу тебя в сказ под твоей собственной фамилией.

Не увезли, ребятишек определили на раскладушки, но в протоколе милиционер написал: «Он назвал нас псами».

В Тюмени раза три брали его под белы ручки прямо на выходе из ресторана. По трезвости Иван понимал, что кто-то следил и стучал куда надо. Но первому секретарю такие подробности рассказывать не будешь. Хотел позвонить Лагунову, но выслушивать его нравоучения перед предстоящей исповедью…

Погладил брюки, рубашку, почистил ботинки, оделся, позвонил жене:

Тоня, меня в обком вызывают, скоро не жди.

Открыл холодильник, налил стакан водки, выпил, заел каким-то салатом из Тониных припасов, прополоскал рот и пошел. Милиционеру на входе назвал фамилию, тот глянул в журнал:

Проходите.

Иван улыбнулся: первый раз в святая святых. Прошел по лестнице, стукнул в дверь приемной, открыл, поздоровался.

Товарищ Ермаков, Борис Евдокимович просил немного обождать, у него важный телефонный разговор.

Иван сел на самый краешек мягкого кресла и чуть не соскользнул, чем вызвал улыбку женщин, красивых и строгих, в глухих белых кофтах и черных пиджаках. «Спецовку им выдают, что ли?» — мелькнуло в голове. Огляделся: все скромно, чисто, ковер на полу накрыт серой тканью. Хотел еще раз в памяти перебрать, о чем надо поговорить с Первым, но не успел: одна из женщин встала, жестом пригласила его, сама открыв дверь. Иван через широкий тамбур прошел в большой кабинет.

Невысокого роста красивый мужчина с улыбкой поднялся из-за стола навстречу:

Здравствуйте, Иван Михайлович!

Здравствуйте, Борис Евдокимович...

Щербина, конечно, уловил запах спиртного, но вида не подал. Заговорил об организации, чем занимаются писатели, что обсуждают, потом о книгах Ермакова, очень тепло Первый отозвался о «Голубой стрекозке». Затем внимательно посмотрел на Ермакова:

Иван Михайлович, как вы относитесь к партии?

Никак. Вступил на фронте, но исключили.

А почему снова не вступили?

Не мог. Мне и на фронте предлагали, а там, вы должны знать, плохому воину не предложат. Я сказал: только через восстановление. Отказали. И я забыл об этом.

Над чем сейчас работаете?

Много задумок: и солдатские сказы, и с Севера привез много впечатлений. Уж коль разговор пошел, Борис Евдокимович, квартирный вопрос меня мучает, дети растут, дома работаю только по ночам. Князем сибирским ребята окрестили, а князь на двадцати квадратах. Нужна квартира, товарищ секретарь.

Щербина помолчал, покрутил толстый карандаш, толкнул его по столу:

Иван Михайлович, вы сейчас выпили для смелости?

Разволновался, принял сто пятьдесят, признаюсь. Уж извините...

Я-то извиню, но ведь это случается часто. Давайте так: вы со спиртным поаккуратней, а квартиру вам дать — это мне, как говорится, раз плюнуть.

Иван встал над столом и театрально выбросил вперед руку:

Так плюньте же, Борис Евдокимович, плюньте прямо сейчас!

Щербина засмеялся, прошел к столику с телефонами, снял трубку:

Григорий Иванович, у нас на Республике скоро дом сдается. Зарезервируйте за писателем Ермаковым трехкомнатную квартиру, с выходом во двор и повыше, чтобы шум городской не мешал. — Положил трубку, подошел к Ермакову, пожал руку: — Желаю новых идей и новых книг. Я ваш постоянный поклонник. До свидания.

Иван спускался по лестнице, а Щербина разговаривал с начальником городской милиции:

Дайте команду патрульным службам: писателя Ермакова, если нетрезвый попадется, в вытрезвитель не пихать, а везти домой, сдавать жене. Правда, адрес скоро изменится, но он им его продиктует.

8.

Вот что рассказывает К. Я. Лагунов о рождении Тюменской писательской организации: «…В 1963 г. в Тюмени не было дворцов культуры, не было филармонии и Дома политпросвещения с их просторными многоместными залами. В городе имелся всего один большой современно оборудованный зал заседаний в помещении обкома КПСС. Там проходили все наиболее значимые совещания, заседания, конференции, пленумы. Поэтому, вероятно, никого не удивило, что в тот студеный февральский вечер к обкому шли люди. И шли они в основном не по одному, а веселыми говорливыми стайками — так идут на всенародный праздник.
К означенному часу зал заседания был переполнен.

Вместе с областной верхушкой, возглавляемой первым секретарем Тюменского обкома КПСС Б. Е. Щербиной, за столом президиума восседал секретарь правления Союза писателей, известный детский писатель Сергей Баруздин и шестеро именинников — членов Союза писателей, из которых и состояла только что родившаяся Тюменская областная писательская организация. Ее рождению и посвящено было столь представительное и многолюдное собрание общественности города Тюмени.

Собрание открыл Щербина. Человек высокообразованный, эрудит, прекрасный оратор. По своей природе, складу ума, духовному настрою Щербина был идеологом. Его всегда занимала и глубоко волновала духовная жизнь всего советского общества и, конечно же, своего края. Именно он сыграл решающую роль в создании областной писательской организации. Щербине во многом обязана она своим стремительным взлетом, превращением в одну из авторитетнейших писательских организаций Советского Союза. Присутствующие тюменцы овацией встретили весть о рождении организации. И щедрыми аплодисментами наградили каждого писателя.

За вычетом моей персоны их было пятеро. Великолепная пятерка!

Иван Истомин. Человек-легенда. Прозаик и поэт. Публицист и драматург. Всю жизнь не расстававшийся с костылями. Человек, могучий духом, постоянно преодолевавший жестокие наскоки немилосердной судьбы...

Вторым память высветила Михаила Лесного (Зверева). Это добродушный, изысканно-вежливый, гостеприимный ишимец. Он жил тихо и неприметно в своем ишимском “поместье”. Сочинял книжки для детей — о родной сибирской природе, о наших четвероногих друзьях...

Далее — Майя Сырова. Смуглолицая болгарка. С ослепительной улыбкой и искристым взглядом. Поэтесса. Вскоре уехала в Москву. Умерла там от сердечного приступа в реанимационном отделении больницы...

Четвертый — самостийно неукротимый, размашистый и голосистый Иван Ермаков. Крупный, плечистый мужик. С лицом грубым, будто наспех, одним топором вытесанным. Большенос. Крупные, ядреные губы. Лохматые брови. В глазах — озорное лукавство. Он пришел в Союз писателей с большой книгой самобытных, ярких, звонких сказов, которые, уверен, будут жить долго-долго...

Замыкает великолепную пятерку Василий Еловских. Худощавый, очень проворный и энергичный человек. Принимали его в Союз писателей по книгам, вышедшим в Москве. А это что-нибудь да значит...

После торжественного публичного крещения новорожденной Тюменской областной писательской организации нас пригласили в малый зал заседаний бюро обкома партии. Зеркально отполированные столы накрыты белыми салфетками. На них закуски и напитки. Так новорожденную обмыли “русской горькой”.

Чтоб в зале заседаний бюро обкома партии пили водку, курили и во всю мощь голосовых связок базарили кто во что горазд, а захмелевший Иван Ермаков хриплым баритоном распевал самодельные частушки — такое и присниться в ту пору никому не могло. Но жизнь изобретательней и фантастичней снов...

Штатных работников в писательской организации было всего двое: я (ответственный секретарь) и Зинаида Белова-Черкасова. Она была бухгалтером и кассиром, техсекретарем и машинисткой, делопроизводителем и завхозом. И еще литератором — ее рассказы и очерки постоянно появлялись в местных газетах, передавались по областному радио.

Зинаида Алексеевна в своей очень нужной должности была одна. Но вокруг писательской организации было много деятельных, талантливых людей, беззаветно преданных литературе, одержимых творчеством.

Если попытаться выстроить эту ватагу в одну длиннющую шеренгу, то на правом фланге, наверное, окажется Л. В. Полонский. Литературовед, критик. Язвительный и царапучий. Добрый советник и помощник, много сделавший для пропаганды творчества региональных писателей, для возвышения авторитета областной писательской организации.

Ну а левый фланг представят два юных друга — Владимир Нечволода и Николай Денисов. Внешне они мало схожи. Владимир — круглолик, яркогуб и по-детски наивен. Николай — приметно крепче телом и духом, с крутой мужицкой суровинкой в лице и прицельно цепким взглядом.

Позже оба окончили Литературный институт, стали профессиональными поэтами. Однако время показало, что талант Николая Денисова разносторонней и ядреней. Он проявил себя и как незаурядный прозаик, и как огненный публицист, и как отменный организатор литературного процесса, много лет редактируя газету-альманах “Тюмень литературная”, сделал издание широко известным не только в России, но и за рубежом.

Между право- и левофланговыми несколько десятков превосходных литераторов. О каждом из них можно было бы рассказывать много интересного, поучительного и забавного, смешного и грустного, но непременно оригинального...

Вот “поперёшный”, задиристый и ершистый поэт Владимир Фалей, которого “мама в капусте нашла”, когда его “шлепали по попке лопухи”. Решительный и отважный и в жизни и в стихах, Володя обладал редким качеством притяжения, и вокруг него всегда кучковались жаждущие подвига и славы...

А вот рафинированный интеллигент, философ, тонкий лирик Анатолий Кукарский. Однажды встретив на улице женщину, которая силой волокла на поводке упирающуюся, рвущуюся в кусты собаку, Анатолий заступил незнакомке путь. И так красочно, так взволнованно, так убедительно живописал страдания подмятого неволей вольнолюбивого веселого пса, что женщина отстегнула поводок, дав волю ошалевшей от радости собаке...

Или вот комиссар нашей писательской организации — так заглазно называли мы бессменного парторга Виталия Клепикова. Критик и публицист, блистательный знаток современной литературы, Виталий был душой писательской молодежи.

Во время подготовки к Дням советской литературы в Тюменской области Клепиков отвечал за выпуск серии небольших по объему поэтических буклетов. И среди известных имен оказался буклет... никому не известного северянина. Охотника, значилось в биографической справке. И в стихах — Север, олени, тундра... “Кто автор? Где он, покажите!” — требовали мы. Дознались! Оказалось, что Клепиков придумал этого поэта и... написал за него стихи!

Вот такие талантливые, смышленые, а порой и озорные мужики были в нашем активе. Из него пришли в Союз писателей Зот Тоболкин и Геннадий Сазонов, Анатолий Васильев и Сергей Шумский, Станислав Мальцев и Юрий Надточий, Николай Смирнов и Андрей Тарханов, Маргарита Анисимкова и Раиса Лыкосова и другие, ныне здравствующие и активно работающие — прозаики, поэты, публицисты...»

9.

На родине, в Казанском районе, всегдашним другом и товарищем Ермакова стал фронтовик, капитан Головачёв. в одном из очерков он назвал его «капитан Головач» — так показалось звучнее. Ну и прикипело к вечному заворгу райкома партии это новое «звание»...

Приехал Иван на родину последним автобусом, в гостиницу идти — скучно, поговорить не с кем, пойду-ка к Владимиру Тихоновичу. Позвонил с автовокзала, Головач обрадовался, сказал, что сам выходит навстречу.

Дома предложил другу баньку, Иван не отказался, попарился, вышел. Владимир подал ему свою рубашку. Над рубашкой, которая чуть не целиком накрывала Ивана, посмеялись, сели за стол. Выпили. Хозяин поделился районными новостями — самое главное, что ожидается хороший урожай, если, конечно, погода не подведет.

Иван, ты ведь знаком с Кнышом, нашим первым?

Встречались. Как-то он меня сторонился... Правда, я тогда выпивши был.

Он этого не любит. А так — хороший мужик, наш, вакаринский, фронтовик. Давай пригласим?

Ты хозяин.

Головачёв позвонил, сказал, что к нему заехал фронтовой товарищ и земляк писатель Ермаков, просит о встрече по-домашнему. Кныш согласился, что знатного земляка приветить надо. Вынул из холодильника бутылку водки под удивленный взгляд жены и пошел. Оба друга сидели на крыльце, даже трезвенник Головачёв был навеселе. писатель смешил его каким-то рассказом, то и дело прилаживал к верхней губе обломок расчески, смахивал на сторону чуб и становился похожим на Гитлера.

Здравствуй, Иван Михайлович, с прибытием на родную землю.

Здравия желаю, Василий Фёдорович, только для меня вся земля наша советская — родная, я и в Белоруссии свой, и на Кавказе. недавно в Казахстане был, сделал вывод, что Казанка наша под двумя богами ходит, поэтому погода неустойчивая. Христос дождь назначит — Аллах переиграет, в Кустанай тучу повернет. И наоборот: нам солнца надо, чтобы хлеб созрел, он солнце — в Целиноград, а нам туманную облачность. Рассказываю вот другу, как наши ребята из плена бежали и статую богини древнегреческой, которая в кабинете коменданта лагеря стояла, с собой прихватили. Не мог русский солдат такую красоту фашистам на поругание оставить!

Кныш посмотрел на хозяина дома: о чем рассказывает гость, все вроде правда, но богиня-то при чем? Ермаков взгляд перехватил, улыбнулся:

Сказ новый сочиняю про то, как русский солдат Европу спас, весь мир заслонил потной своей спиной, а как сказать, чтобы простому человеку понятно?

Кныш кивнул:

Красивая история, и сказ будет красивый. Ты, Иван Михайлович, про родной район не забывай, я попрошу культуру, чтобы загрузили тебя встречами.

Ермаков обломком расчески привел волосы в порядок, закурил. Книги земляка Кныш прочитал все, хотя как-то не особо верилось — полуграмотный мужичок, завклубом работал, погулять любил, — не верилось, что книги пишет серьезные.

Иван Михайлович, все хочу тебя спросить: ты Михайловскую школу помнишь, Ваську-хохла вакаринского, которого от ребят защищал?

Ермаков медленно жевал огурец и мучительно напрягал память, но так и не ответил.

Ты тогда еще про свое родство с Ермаком Тимофеевичем рассуждал.

Писатель оживился:

Про это помню и всегда интересуюсь, даже горжусь, что фамилия от атамана пошла. Ты, Василий, про Матвея Путилова подвиг на фронте знаешь? Страшное дело! На войне всякого насмотрелся, но такого даже не слышал. Матвей наш, ильинский родом, и было-то всего ему девятнадцать, в связистах служил. И вот как-то в Сталинграде — связи нет! Он ползет, ранило его в руку, но скручивает концы провода, а его снова рвет осколком, и опять в руку, уже обе перебиты. Он тогда в зубах провода зажал... Умер, а по нему связь с войсками шла.

Ермаков отхлебнул глоток водки, закашлялся.

Я приехал пройти по той земле, где этот человек первый шажок навострил, первое слово сказал. Время сменилось, а токи идут через него к нам, я чую, у меня сердце дрожит. Напишу сказ о Матюше, электрическом мальчике. Ты, Василий Фёдорович, память его увековечь, пусть люди помнят.

Поговорили о погоде, которая нынче с тонким намеком на хороший хлеб: и подождило вовремя, и в июле хорошие температуры, стебель в колос кинулся, завязь подходящая. Только бы теперь осень не подвела, самое поганое дело, когда вызревший хлеб отгородит природа пеленой дождя, стоит мужик у кромки, с серпом, как прежде, у мокрого комбайна, как теперь, и молчит, в тот момент нельзя с ним говорить, не о чем. По лицу струйки стекают, то ли дождь, то ли слезы. Ермаков поддакнул: осень для писателя — вдохновение, а у крестьянина одна забота: чтобы сухо было, вот и все.

Кныш от вопроса не удержался:

Иван Михайлович, говорят, ты первому секретарю князем сибирским назвался. Врут?

Ермаков посерьезнел:

Зачем врут? Я не в сословия гербовые метил, мне сам титул хозяина нашей земли сохранить надо. Я же не сказал — граф или барон, это вовсе мусор для русского человека, а князья — они не просто княжили, они земли приумножали, людей сохраняли, дружинами командовали. Можно так сказать, что по моему скромному офицерскому званию вполне мог на княжеский уровень потянуть. как смотришь, Василий?

10.

...На очередной встрече в писательском кабинете Лагунов предложил отправить теплоходом по Оби группу писателей для встреч с населением. Ермаков согласился сразу, хотя многим маршрут не показался интересным. А ему хотелось увидеть малые народы Севера, узнать их легенды и человеческие судьбы.

Выросший в глухой деревеньке, воевавший в болотах Волховского фронта, Иван никогда не видел большой реки, потому подолгу стоял на палубе и смотрел, как теплоход нежно раздвигает воды, освобождая себе дорогу, и обреченно катятся к берегам поднятые волны.

Ближе к поселку ранним утром он увидел, как рыбаки выбирают сети и какой-то парень, ухвативший за жабры метрового осетра, крикнул одинокому русскому мужику на палубе:

Эй, таскай литра водки, осетра твоя!

И, не дождавшись ответа, захохотал:

Рыба нет, щука есть!

Намекает, паршивец, на то, что мы слаще морковки ничего не ели. Иван улыбается: «Надо купить да попросить кока уху сварганить». Ермаков вообще любил рыбу — наверное, это от голодного детства, когда карась, чебак и щука каждый день были на столе в разных видах.

Подходили к поселку, и Серёжа Шумский, завбюро пропаганды литературы, деловой, бородатый и бодренький, торопил:

Товарищи, встреча прямо на пристани, народ уже ждет.

Действительно, толпа людей стояла у причала. Писатели спустились по трапу, народ дружно ударил в ладоши. Шумский вышел вперед и не успел рта открыть, как раздалось звучное:

Ты петь будешь или плясать?

Шумский спрятался за спину Толи Кукарского.

...Первыми выпустили поэтов. Стихи читал вдохновенный Володя Нечволода, потом деловитый и серьезный Коля Денисов. Дошел черед до Ермакова.

Легко поэтам! Есть три-четыре звучных стиха — вышел, прочел, сорвал аплодисменты. а прозаику каково? Читать свои книжки не станешь. Но у Ивана был другой подход. На каждой встрече он интересные истории рассказывал из жизни, озорные, веселые, грустные, иногда горькие до слез. А сегодня вспомнилась ему Доня, Денисья Гордеевна, вот уж двадцать лет ждущая своего мужа и своего сына с войны. И рассказал он жителям прибрежного поселка, ненцам и хантам, русским и иным народам, как жила малая деревенская семья: жена Денисья, сын Алёша и муж Афоня, гармонист и придумщик, злой табак курил, по сорок колец дыма грудь вмещала, только ухом дым не пускал.

 

Та-ба-чок — вырви глаз,

Подходи, рабочий класс!

Курево — не пьянство,

Подбегай, крестьянство!

 

Вот такие частушки сочинял и пел, в избе-читальне народ веселил, спектакли сочинял и с друзьями разыгрывал. Вздумалось ему попа местного «продернуть» со сцены, сочинил он историю, сам взялся попа исполнять. Но надо заметить, что поп был огненно-рыжий, а парика такого у Афони нету. Все дворы обошел, всю скотину обследовал — нет ничего подходящего. Вдруг увидел собачью свадьбу, а в своре рыжий кобель активность проявляет. Вот и стал его Афоня приманивать калачом, не с первого раза, но получилось, до сучки гулящей самец добраться не может, а калач вот он — ешь не хочу! Пока пес калач глотал, Афоня овечьими ножницами ему всю спину оголил. Дома отрезал лоскут холстины, столярным клеем куски собачьей шерсти наклеил. Подсохло, натянул на голову, глянул в зеркало — вылитый поп!

Народ на пристани уже понял и принял рассказчика, рты раскрыли — слушают, смеются.

Вечером представление, народу набилась полная читальня. А смысл пьесы в том, что богатый мужик решил священника угостить и выставил перед ним большое блюдо осетровой икры. Ну, понятно, что в блюде каша с черникой для вида. поп вилку отодвинул и ухватил большую ложку, да по полной, по полной! Хозяин в смятении, намекает: «Батюшка, ведь это икра, а не каша!» А тот отвечает: «Вижу, сын мой, господь тебя отблагодарит!» — «Икра дорогая, по рублю фунт!» — «И стоит, стоит, хорошая икра!»

И в это время Афоня видит краем глаза, что к самой сцене подобралась та самая сучка, за которой рыжий кобель гонялся. Смотрит на него, и аж слюнки с языка скатываются. «Это она жрать хочет, — подумал Афоня. — Каша ее завлекает». А собачка смотрела-смотрела, да как взвыла, да как метнулась на сцену, и вместо каши парик с Афони сдернула, вся заходится в любовном экстазе. Народ в зале по полу валяется от смеха, сучка в досаде парик рвет, а Афоня с горя махнул рукой: пропала постановка! Вот такой приключенческий был мужичок.

Оба с сыном Алёшей ушли на войну, по разным фронтам разбросало. Воюет Афоня, на привалах байки травит, любят его солдаты. Жалко, тальяночки нет, а то бы сыграл и спел.

 

Ты играй, играй, тальяночка,

Играть бы тебе век.

Не тальянка завлекает,

Завлекает человек.

 

Подошли к Днепру с боями, и уж понятно, что надо форсировать с ходу, только очень мало плавсредств. И каждый солдат кумекает, как быть. Афоня тоже соображает: Днепр — не Марковичи... А тут выкликают бойца, который умеет свиные туши обрабатывать. Афоня отозвался, хорошим маркитантом считался на родине. Оказывается, отступая, немцы не сумели погрузить семь крупных свиней и пристрелили их. Афоня деловито туши обследовал и доложил, что еще теплые, можно свежевать и в котел. Сам внутренности вынимал, а как дошел до пузыря, вспомнилось детство, когда пузырь этот в золе выкатывали, сушили, потом горошины вовнутрь пускали — и к кошкиному хвосту. Кошка бесится, а ребятне весело. Пузырь! Собрал Афоня все семь пузырей, круто подсолил и в банку. На досуге обработал, подсушил и надул. Ночью, чтобы никто не заметил, сходил до речушки, пузырями обвязался и в воду — держат!

Утром построение, генерал приехал смотреть, как батальон переправляться планирует. Где плот, где лодка, а тут стоит боец маленького роста, весь пузырями обвешан. Оживился генерал:

И далеко собрался на пузырях?

Форсировать Днепр!

А доплывешь?

Всенепременно, уже опробовал!

Генерал обнял Афоню осторожно, чтобы пузыри не порвать: «Спасибо, боец, ты доказал, что русского солдата ничто не остановит! До встречи на том берегу». Но встретиться не удалось, на третий день боев схватил Афоня пулю прямо в живот. Хирурги брюхо разрезали и понять не могут: на немецкой пуле — советский гривенник! А гривенник тот вложила Доня в картовный пирожок, который передала с земляком-однополчанином…

Когда пирожки с товарищами уплетал, почувствовал Афоня, что созвякало во рту, но разбираться некогда, скоро команда на форсирование. Вот этот Донин гривенник и спас любимого мужа. Не попадись он — раздробила бы пуля позвоночник…

Ермаков волнительно поклонился и отошел в сторону. Владислав Николаев обнял его и шепнул:

Иван, откуда это у тебя? Никогда раньше не рассказывал.

Ермаков улыбнулся:

Так, наверное, могло быть.

К ним подошли несколько мужчин, один, ненец, сказал:

Ты солдат, и я солдат. Ты правду рассказал о Днепре. Я выжил, много хоронили. Помянем.

Налили по стакану водки, выпили, закусили вяленым сырком. Женщины принесли в корзине рыбы, почищенной и подсоленной. Пассажиры и писатели поднялись на борт, теплоход дал прощальный гудок и отвалил.

В каюте выпивка продолжилась — сначала под соленую рыбку, потом под приготовленную коком уху. Как всегда, вспыхнули литературные споры, поэты словесно сражались за своих кумиров, прозаики изредка вставляли едкие замечания. Ермаков молчал, он считал такие споры бесполезными, пустыми и даже вредными: создание и обслуживание кумиров убивало самого автора. Разошлись за полночь.

Перед утром Ивана подняла обострившаяся боль в желудке — старая история, еще с войны. Таблетки не помогали, появилось кровотечение. Ясно: открылась старая язва. Его высадили в небольшом поселке, «скорая» подошла к самому причалу. Врач выслушал и осмотрел, предложил отправить в районную больницу, возможно, нужна операция.

Пациент успокоил:

Никуда не надо ехать, лечи на месте, это не в первый раз.

Через три дня боли утихли, на пятый — Иван поел теплого картофельного супа. Попросил бритву — зарос за неделю, а своя где-то в дорожной сумке у сестры-хозяйки. Медсестра пообещала принести бритву. Молодой ненец Василий, лежавший на соседней койке, подсел к Ермакову:

Ты ихней бритвой не брейся, они ей баб в роддоме бреют. Совсем врач совесть потерял! В тундре был один врач, Володя-Хаерако, Володя-Солнышко, других больше нет. Какой был врач! Народ лечил от злой болезни, сам заразился, все равно ездил по тундре и лечил, пока не умер. Народ помнит.

Ермаков вздрогнул: вот сюжет, достойный внимания, вот наш советский герой, совершивший бескорыстный подвиг, о котором знает только спасенный им народ!

Он уточнил у Василия:

Когда это было?

Василий махнул рукой:

Шибко давно. Я ружье в руках не держал, маленький был. Отец с войны пришел.

Вот с этой, с фашистами?

Наверно. Медаль видел, Сталин нарисован.

Получается, что эти события происходили уже после войны. Иван рассуждал: если Володя был фельдшером, значит, окончил какое-то учебное заведение. Какое? Медицинские училища были в Тюмени, Ишиме, Тобольске, Ханты-Мансийске, возможно, в Салехарде. Надо срочно с ними списываться и уточнить, куда был направлен на работу этот мальчик. Письма он написал прямо в больнице, сам унес на почту, спросив юную ненку, дойдут ли отсюда письма до адресатов.

Девушка улыбнулась:

До Москвы даже доходят...

Первым же пароходом Ермаков отправился домой. Тоня встретила на пристани, взволнованная и радостная. И по дороге домой он рассказал все, что ему известно о легендарном Володе-Солнышко. Где бы ни был, чем бы ни занимался — ждал письмо то единственное, которое позволит начать поиск. Ответы прислали несколько училищ, но ни в одном не было сведений о молодом человеке по имени Володя, учившемся во время Великой Отечественной войны.

Иван места себе не находил, Тоня его успокаивала, а потом сказала:

Если он работал на Ямале, то в окружном здравотделе должны быть сведения о нем.

Иван расцеловал жену и побежал в облздравотдел к своему доброму знакомому, фронтовому доктору Ю. Н. Семовских! Тот был изумлен рассказом Ермакова и сразу заказал по телефону Салехард, окружному начальнику кратко изложил суть дела: надо поднять документы 1945—1948 годов и найти приказ о приеме на работу фельдшера Владимира.

А фамилия? — уточнил коллега.

Послушай, дорогой, если бы я знал, назвал бы без твоего вопроса. Подними всех, надо срочно найти. — И уже к Ермакову: — Водки не предлагаю, коньяк тоже. Чай?

Ничего не надо, Юрий Николаевич.

Давай без церемоний. Ты когда напишешь про моего коллегу из Ахманки? Достойнейший мужик! Я про Яковлева.

Винюсь, все собраться не могу. А Евдокимом Яковлевичем восхищен. Сам видел, как офицеры посылки набивали немецким реквизированным барахлом, а этот слал домой инструменты медицинские, аппараты, лекарства. Обязательно напишу, не стыди меня больше.

И длинный-длинный междугородний звонок. Семовских схватил трубку:

Салехард? Диктуй!

И что-то записал своим совершенно неразборчивым врачебным почерком. Поблагодарил, положил трубку, глянул на Ивана:

Владимир Павлович Солдатов, родился 15 ноября 1930 года, окончил Тобольскую фельдшерско-акушерскую школу в 1947 году, попросился на работу в районы Крайнего Севера, 1 сентября того же года назначен заведующим фельдшерским пунктом колхоза имени Кирова на мысе Вануйто. Уволен в связи со смертью 3 февраля 1948 года. Все.

Иван быстро все записал, а на следующее утро после разговора с Лагуновым, который горячо поддержал идею товарища, Ермаков оформил командировку пока до Тобольска, но денег в подотчет у Зины попросил много, потому что в любом случае надо было лететь в Салехард. В Тобольске райком партии дает машину до Карачино, родины Владимира. Близких никого нет, отец Павел Дмитриевич умер, когда Володе было только двенадцать лет, и он, рыбак и охотник, стал кормильцем семьи в те голодные годы. Мама Александра Яковлевна скончалась совсем недавно. Но Володю односельчане помнят:

Работящий. Не полежит, бывалочи.

Все в больницу играл, врачом себя видел.

В деревне его звали маленьким охотником.

Невелика информация, а все же следок обозначился, на хорошего человека вывела его судьба. Из Тобольска улетел в Ханты-Мансийск, оттуда на Салехард. В окружном отделе ему сказали, что главный врач из Пуйково вышел на пенсию и уехал куда-то под Ленинград. Это он направил Володю в колхоз, советы давал по рации. На второй день писателя отправили в колхоз им. Кирова, на Кутопьюганский рыбоучасток. Двадцать лет прошло, многие помнят лекаря Володю-Хаерако.

Сидят кружком мужики, старые рыбаки, охотники, с холодными лицами, кажется, лишенными страстей. Но заговорил Ермаков, и потеплели глаза, потянулись за трубками, дым струйками вознесся к небу. Говорили по очереди, кто что помнил.

Приехал в сентябре, совсем холодно было. Мыться заставлял, потом вши ловить.

Печку поставили, бочку, туда бросают одежа, костер разводят. Вши жарили. Володя пугал, что вошь — самый страшный зверь.

Потом болезнь пришла. Человек горит-горит — и совсем тухнет. Володя ездил по стойбищам, заходил в чумы.

Люди умирали каждый день. Много.

Ермаков выбрал момент:

Хаерако, солнышко. Кто так назвал его? Почему?

Василий Езынги был, сильно болел, сознание уходило. Приехал лекарь в белом халате, Василий открыл глаза: «Хаерако! Хаерако!» Это солнышко по-нашему. Вот так и стали звать — Володя-Солнышко.

Общими воспоминаниями восстановили картину того страшного января 1948 года в разных местах болели люди, даже крепких охотников валило с ног. Высокая температура и внезапное падение, боли в мышцах, увеличение внутренних органов, желтушное окрашивание кожи. Молодой специалист метался: грипп, инфекционная желтуха? Ничего не помогало, люди умирали один за другим. Наконец в очередной радиосвязи с главным врачом Пуйковской больницы Э. В. Линде ситуация проясняется: по полученным из Тюмени результатам анализов диагноз страшный — возвратный тиф. Его не было в этих краях 40 лет. И вот вернулся... Линде дает советы и успокаивает: «Потерпите немного, помощь идет из Тюмени и из Москвы. Высылаю вакцину».

Фельдшер Солдатов на нартах едет на стойбища, ставит уколы, настаивает на прожарке всей одежды и обязательной горячей бане для здоровых. Предубеждения с трудом, но ломаются. У прожарки уже очередь. Владимир чувствует, что заразился, но вида не подает, продолжает работать. Из Пуйково выезжает доктор Линде. Опоздал. Или серые олешки медленно бежали?

Трое суток здоровые мужики били могилу Володе на мысе Вануйто...

Писатель подошел к начальнику участка Соколовскому:

Есть кто на мысе Вануйто?

Никого.

Как далеко до него?

Водой три часа ходу.

Иван садится в бударку Александра Пандо. Три часа ходу. Три часа волнения и ожидания. Рулевой показывает на берег: гребень увала круто спускается к озерам Хасрю и Хаммойсо. В тесном окружении полярных березок одиноко спрятался тоненький столбик, по грудь высотой, сверху заострен. Пандо говорит, что звездочку приколачивали, но ветры сорвали. Все-таки двадцать лет…

Ермаков взял прихваченный с собой топор, подрубил березку, обтесал дощечкой, уцелевшими полуржавыми гвоздями зажал эту дощечку, на влажном затесе комелька написал химическим карандашом: «Володя Солдатов». Все, можно возвращаться домой. Попрощался с могилой Хаерако-Володи, с новыми друзьями — и на Салехард. В самолете все события выстроились в тот ряд, который нужен был ему для очерка. Оставалось сесть за стол и записать все, что в душе и на сердце.

Очерк он читал студентам Тобольского медучилища. Напряженная тишина в зале. Читал сдержанно, чтобы не сорваться. Когда закончил, все встали, гром аплодисментов потряс зал. И на излете уже тонкий девичий голос:

Присвоить училищу имя Володи Солдатова!

Какой гром породила эта тоненькая молния! Ермаков уже не мог сдержать слез…

В апреле 1969 года Ермакову позвонил Щербина:

Иван Михайлович, спешу поздравить и поблагодарить, мне только что сообщили: Тобольскому медучилищу присвоено имя вашего героя. Так, минутку, я по тексту: «…и впредь именовать его — Тобольское медицинское училище имени Володи Солдатова». Спасибо, дорогой Иван Михайлович, вы не просто написали хороший очерк, вы совершили гражданский подвиг.

К 50-летию Ленинского комсомола на мысе Вануйто силами ямальской молодежи был установлен пятиметровый обелиск со словами: «Сыну ВЛКСМ Володе Солдатову — рыцарю в белом халате, отдавшему жизнь не выпуская из слабеющих рук сумки с красным крестом».

11.

Среди недели Ермаков выбирал один день и с утра шел в отделение Союза писателей как на работу. Зина встречала, выкладывала папку с рукописями, принесенными или присланными по почте. Опытным глазом Иван Михайлович просматривал тексты, что-то откладывал, что-то оставлял в Зининой папке. Так постепенно накапливались материалы для очередного совещания-семинара начинающих авторов, который проводили среди зимы в два, а то и в три дня. Лагунов средств не жалел, приглашали рецензентов из Свердловска и даже из столицы.

Так в руки Ермакова попала рукопись студентки тюменского индустриального института Анны Неркаги.

Большой знаток и ценитель слова как единственного строительного материала писателя, Ермаков сразу увидел, скорее почувствовал, самобытность этого еще неровного письма, за которым просматривался талант видеть жизнь своими глазами. Кое-что знавший о жизни и быте ненецкого народа, Иван Михайлович читал рукопись и устыдился того, что он для себя выдавал за знание, настолько сочными, красочными и неожиданными были описания тундры, детских забав северных ребятишек, стойбищ и кочевий.

Дождавшись Лагунова, он передал ему рукопись:

Константин Яковлевич, здесь нужен твой авторитет. Девчонка, безусловно, талантлива, и надо с ней работать.

Произведение Анны обсудили на семинаре, говорили много хороших слов этой маленькой девочке, которая молча выслушивала всех. Лагунов сказал, что после доработки будет рекомендовать книгу одному из московских издательств. Книга «Анико из рода Ного» вышла в «Молодой Гвардии» в 1977 году, Ермаков уже не мог видеть ее.

Опасаюсь, — сказал он после того семинара, — что оторвется от родной земли, а без этого не сможет писать. Город — враг писателю, который живет словом народа, город сушит...

Так получилось, что девушка вскоре вернулась в родную тундру и написала несколько книг, признанных лучшими работами о северном крае.

Ермаков отказывался участвовать в публичных акциях осуждения Солженицына, но он был русским советским писателем и гражданином, потому и «Один день Ивана Денисовича» тоже не принял, как не принимал издаваемые самиздатом другие писания этого автора. Поэтому ничего странного не было в том, что на очередной семинар молодых он попросил приехать Василия Матушкина, одного из рязанских писателей, только что исключивших Солженицына из Союза. Лагунов хотел возразить, но Иван Михайлович ответил:

Костя, мы же не политикой тут занимаемся, а литературой. А у Матушкина огромный опыт работы с молодыми.

В ходе семинара прозы, который вел Матушкин вместе с Ермаковым, много добрых слов было адресовано рассказам журналиста Анатолия Савельева, Юрия Надточия.

Ермакова заинтересовал небольшой рассказ казанского земляка Николая Клюева «Проводины», описание проводов парней в Советскую армию в одном из сел:

Я бы тебе, земляк, посоветовал — сделай несколько вот таких «ритуальных», что ли, рассказов: свадьба, школьный выпускной, похороны, наконец, без натурализма, а с психологией. А в этом рассказе у тебя хорошо про уху из молоденьких окуньков. Вкусно!

Лагунов поддержал и даже рекомендовал Клюева для поступления в Литинститут. Так вот этот землячок прислал Ермакову письмо, в котором сетовал, что на семинаре по текущей советской литературе он пытался рассказать об Иване Михайловиче и его «Богине в шинели» и других книгах. Реакция студентов была странной: во-первых, все решили, что Ермаков, да еще Иван — это псевдоним какого-то Пупкина, а историю спасения статуи греческой богини при бегстве пленных из концлагеря вообще высмеяли.

«И я понял свою ошибку, — писал Ермакову студент. — Ваши сказы надо читать целиком, вырванные из ткани всего произведения фрагменты не воспринимаются. Потому на следующую сессию я привез все ваши книги, ребята читали и восхищались вашим стилем и языком. Я буду писать курсовую работу по вашему творчеству, потому прошу ответить на вопрос, где вы берете такие слова, совсем забытые, и они у вас оживают? Истории тоже от кого-то слышали или сами придумываете?»

Ермаков улыбнулся: хороший парнишка, надо написать.

И написал: «Вообще-то я всех вопрошающих отсылаю к своим произведениям, там ищите ответ, и он там есть. Но тебе, как земляку, отвечу: слова эти народные, вернее русские, — внутри меня, и, когда их зовет строка, чувство, они выходят из строя — два шага вперед! — и дают себя опробовать на вкус, на запах и на современность».

Ермаков не любил разговоров об особенностях своей творческой работы, а если при нем возникали — одергивал. После очередной поездки на Север и встреч с читателями в «Тюменской правде» появился новый сказ Ивана, да еще в трех номерах.

Владислав Николаев, один из близких друзей, возмутился:

Иван, ну совесть надо иметь! В одних залах были, с одними людьми встречались, одну водку пили, наконец, — у нас четверых только похмелье, у тебя сказ. Как?

Ермаков улыбался… Товарищи замечали у него такой прием: на встречах писатель начинал рассказывать какую-то историю, о которой никогда раньше не вспоминал. Слушали, смеялись, сострадали. А потом в очередной книжке эта история — в основе нового сказа. Ермаков на слушателях проверял, как будет восприниматься, на слушателях оттачивал слог и слово, чтобы меньше править на бумаге. Практика уникальная, и владел этой способностью Ермаков в совершенстве.

 

 

 

(Окончание следует.)

100-летие «Сибирских огней»