Вы здесь

Вечный свет

Николай БЕРЕЗОВСКИЙ
ВЕЧНЫЙ СВЕТ
Рассказы

РАЗНАЯ ЛЮБОВЬ

Молодой журналист Нефедов, отработав после окончания университета одиннадцать месяцев в областной молодежной газете, собрался в отпуск. Это был первый его рабочий отпуск, причем выпавший на июль, что в газете случается редко, и ему по-доброму завидовали, хотя многие сотрудники и недолюбливали Нефедова за самоуверенность и высокомерие.
— Наверное, к морю махнешь? Или к родителям поедешь? — спросил его редактор, подписав заявление на отпуск.
— Приятное нужно совмещать с полезным, — поправив модные очки, назидательно ответил Нефедов и попросил оформить ему вместе с отпуском и командировку на экспортный газопровод. Редактор удивился, но возражать не стал: штат «молодежки» невелик, каждый сотрудник на счету, всюду не поспеешь, а тут вдруг желают совместить отдых с работой. Нефедов хоть с гонором, но писать умеет, намечается на будущее интересный и престижный задел, газета от такого совмещения только выиграет, да и парень, глядишь, пооботрется на трассе среди рабочих людей.
— Что ж, желаю удачи, — напутствовал редактор сотрудника...
Возвращаясь из командировки, совмещенной с отпуском, Нефедов был доволен. «Горькому, конечно, было сложнее, — размышлял он, пересаживаясь с попутки на попутку, — но и я не промах». За его спиной остались Краснотурьинск, Серов, Ивдель — основные базовые города, через которые или рядом, пересекая Северный Урал, протянулась нитка газопровода. Десятки встреч, сотни цифр и масса впечатлений были занесены в толстый, с золотым тиснением на обложке блокнот. Не прогадал Нефедов и материально — встречали его везде с радостью, раскошеливаться приходилось редко, так что отпускные остались почти в целости и сохранности, а скоро к ним прибавятся деньги за командировку, с учетом северного коэффициента набежит немало, и новенькая однокомнатная квартира, считай, примет наконец божеский вид, когда он купит на сбережения стереофоническую аппаратуру. Но главное, конечно, было в материале, им собранном, тянущем, как считал Нефедов, не только на газетные публикации. Прикрывая глаза, он уже даже видел обложку первой своей книги, оформленной его же, авторской, фотографией, — уходящая к горизонту просека в вековой тайге, а на ближнем плане плеть труб, поднятая мощным трубоукладчиком. Названия будущей книги он пока не успел придумать, но ее подзаголовок родился еще до поездки — записки молодого журналиста. Скромно, без претензий, но с подтекстом — молодой, ясно каждому, видит больше старика, чувства его острее, а взгляд свежее. Прозябать всю жизнь в молодежной, пусть и областной, газете Нефедов не собирался, книга должна была открыть ему широкую дорогу...
Разбудила Нефедова ругань шофера «МАЗа», к которому он пересел на границе Омской и Тюменской областей. За стеклом кабины уже сгущался вечер, а ругань неслась из-за поднятого капота машины. Поморщившись, Нефедов выбрался из кабины.
— Случилось что? — спросил он у водителя, залезшего с головой в мотор. Кажется, его звали Костей, но точно Нефедов уверен не был — столько уже сменилось водителей на его обратном пути, что все их имена и запоминать не стоит.
— Карбюратор, кажись, полетел к черту! — вновь выругался тот, подняв к Нефедову чумазое лицо. Потом спрыгнул на землю, хлопнул, закрывая, в сердцах капотом, швырнул под ноги мазутную ветошь. — Словом, приехали!
Нефедов огляделся. Они застряли на избитом проселке, тайга кончилась, вокруг простиралась степь, только на востоке, еще в пределах видимости, чернели какие-то строения.
— Деревня там, — уловил его взгляд водитель, тоже молодой парень, быть может, даже ровесник Нефедова. — Отделение, точнее, совхоза. Я всегда здесь езжу, тут путь короче, и резина меньше бьется, чем на бетонке.
Резина Нефедова не интересовала.
— А что, запасного карбюратора у вас нет? — спросил он.
Водитель странно на него посмотрел.
— Знаешь, — сказал он, — ты шагай в деревню, попроси пригнать трактор, а я еще пока покопаюсь. Если не сам, то утром помогут исправить — и тронемся дальше.
— Утром, вы обещали, будем в городе, — напомнил Нефедов.
— Знать бы, где упадешь... — буркнул водитель. — А если тебе так к спеху, шагай на станцию, она километрах в пяти от деревни, а от нее до города по железке верст триста всего.
Шагать до станции Нефедову не улыбалось. И степь кругом, болотистая, наверное, судя по ковылю, а местность незнакомая, ночь на носу, заплутаешь еще, чего доброго, лучше уж переждать до рассвета, решил Нефедов. Тем более сам соблазнился на попутки, чтобы под завязку набраться впечатлений. «А тут еще приключением пахнет», — смекнул он вдруг, сразу же представив, как будет о нем рассказывать, на зависть всем, в редакции. И кивнул водителю, поправив очки:
— Ладно, так уж и быть. А где мне там тракториста найти и переночевать?
— Да в первую же избу стукни, — сплюнул водитель. — Люди же живут...
«Люди... — размышлял Нефедов, вышагивая к деревне по проселку. — Если каждому открывать и на ночевку пускать, никаких дверей не хватит...» — И он вспомнил о двери своей, обитой полированными рейками, с двумя французскими замками, английским глазком на уровне груди и ручкой, тоже импортной, кажется, итальянской. Ручкой, правда, ему не долго пришлось любоваться, через неделю с мясом вырвали, теперь, наверное, на двери другой красуется...
К деревне, уже закрывшей на ночь ставни, он вышел неожиданно быстро. Она представляла собой недолгую улицу с двумя рядами домов, обрамленными перед окнами палисадниками, за ней, если идти по направлению к станции, как показывал водитель, проглядывал кирпичный сарай, а поодаль от него приткнулся арочный коровник. «Машинный двор», — решил про кирпичный сарай Нефедов и завернул, опять вспомнив слова водителя, к ближнему дому. Дверь была нараспах, но он все же постучал в косяк, и тотчас же, точно его ждали, послышалось:
— Входьте, входьте...
Нефедов, пригнувшись, прошел сенки, переступил порог и оказался в просторной кухне. Половину кухни занимала печь, которая, несмотря на лето, топилась, и на плите в железном корыте ворчало какое-то дурно пахнущее месиво. Пожилая женщина, вытирая руки о цветастый передник, выплыла к нему из клубов пара.
— Вот, хлебово хрюшкам варим, — извиняюще сказала она, протягивая Нефедову ладонь, мягкую и красную, точно свекла: — Авдотья Ивановна.
— Нефедов, — сказал Нефедов, как бы не заметив протянутой руки, и тотчас выложил то, что привело его в эту деревню и в этот дом.
— А ночевайте, — не потеряла приветливости женщина, спрятав руки под передник. — Проходьте в горницу, там свежее, а я чай поставлю, проголодались, небось...
— А трактор? — напомнил Нефедов.
— Санька! — крикнула женщина.
На зов откуда-то вынырнул пацаненок лет десяти, чисто, но бедно одетый, бросил на гостя исподлобья заинтересованный взгляд.
— Санька, — оказала ему женщина, — бегай до дядьки Федора, скажи, пускай свой трактор заводит, на верхней дороге машина стала.
Санька юркнул из дома, а Нефедов прошел в горницу. Она была гораздо меньше кухни и казалась белой от занавесок, накидок, покрывал. Даже на круглом столе посередине лежала белоснежная скатерка. «Только слоников на комоде не хватает», — подумал, усмехнувшись, Нефедов. Шторы, тоже белоснежные, скрывали две двери, ведущие из горницы, должно быть, в спальни. Нефедов присел на старинный гнутый стул, а минут через пять перед ним уже дымилась тарелка с борщом. Пока он ел борщ, не замечая, что капает с ложки на скатерть, хозяйка пропадала на кухне, но за чаем села напротив, пододвинула ближе к гостю сахарницу, розетку с вареньем, вазу с какими-то подозрительными на вид, но вкусными плюшками, и, наконец, не сдержала любопытства:
— А сами-то отколь будете?
— Из газеты, — коротко отвечал Нефедов.
— А к нам каким ветром?
Нефедов многозначительно поправил очки.
Женщина, помолчав, хотела продолжить расспросы, но тут вернулся запыхавшийся Санька.
— Завел дядька Федор трактор? — спросила она.
— Завел, — шмыгнул носом пацан. — А шофера, сказал, не ждайте — к себе определит, — выдал он дополнительную информацию, разглядывая Нефедова во все глаза. Нефедов уставился в потолок. Женщина, должно быть, это заметила.
— Иди спать, — строго сказала она, и мальчишка неохотно повиновался, скрывшись за дальней от стола шторой.
— Внучек мой, — гордо сказала женщина, когда Нефедов вернулся к чаю и плюшкам. — Дочки сын, — пригорюнилась она. — Разбежалась дочка-то со своим, а...
Нефедов зевнул.
— Да вы, гляжу, спите совсем! — всполошилась женщина. — Проходьте сюда, проходьте, — вскочив, раздвинула она шторы, прикрывающие дверь в другую комнату, оказавшуюся, и вправду, спальней. Нефедов, которого действительно потянуло в сон, не противился...
Проснулся Нефедов от голосов. Знакомый, хозяйки, звучал редко, а другой был мужской и усталый. «Шофер это», — решил Нефедов, но, прислушавшись, определил — нет, чужак какой-то, и, судя по глухоте и надтреснустости голоса, беседу с хозяйкой ведет человек пожилой, может быть, даже старик, и это явно не начало их разговора. Тонка ли стенка была, или, может, дверь осталась открытой, но как бы в горнице тихо ни разговаривали, Нефедов слышал все.
— ...Вот я и говорю Толичу, — рассказывал пожилой, как определил для себя обладателя мужского голоса Нефедов. — Говорю ему, значит: «Отпусти, Толич, дней на десять». Сам-то, знаю, не отпустит, потому и прошу десять. Уж-уж, а на трех настою.
— Это зачем же, Саныч? — спрашивает.
— Чую, — говорю.
— Отколь чуешь? — спрашивает. — Дятел телеграмму отстучал?
— Дятел не дятел, — отвечаю, — а чую.
— Чем же, — тянет волынку Толич, — каким нервом?
Ему ведь меня отпускать не с руки, я понимаю, но ничего поделать с собой не могу, потому отвечаю:
— Сердечным.
— А кто он, этот твой Толич? — послышался голос хозяйки.
— Бригадир, — отвечал пожилой. — Умнющий мужик, но — начальник, а начальнику, прежде всего работу подавай. Ну, слово за слово с ним, а отпустил все же, знает, что уж если я зачуял, то ничем не удержать, только хуже сделаешь...
— А это что у тебя за чуянье такое? — перебила хозяйка.
— Как сошлись с Галей Павловной, женой моей, и пошло, — помолчав, продолжал пожилой. — Я ее не девкой взял, бабой. До меня обабили. Знал... Вот. Сошлись, жили. Я на заводе тогда... А тут она кашлять стала. Врачи советуют: на юг перебирайтесь. А она — ни в какую. «Здесь, — говорит, — родилась, здесь и помру, коли судьба такая». Ну, подумал я, подумал и решил: на заработки подамся, чтобы она для лечения по югам ездить могла. Подался в ручное бурение, к Толичу. Дней сорок прошло — схватило. Работаю, отдыхаю, сплю ли, а все одно чудится: я счас здесь, в поле, а Галя Павловна, жена моя, там, дома, другого приваживает. Вот. Силился, силился, а потом нож в сапог и к Толичу. По первым разам отпускал сразу... Еду, значит, а у самого видения и мысля: приеду, мол, застану — и обоих...
Хозяйка ахнула.
— Да, — сказал пожилой, — такие вот пироги...
— Бьешь ты ее? — донесся строгий вопрос, и Нефедов поморщился, брезгливо натянул на себя одеяло, спрятался с головой, но голос пожилого пробился все равно:
— Когда еду домой, думаю: коли не застану никого с ней, так побью. Приеду. Утром я всегда заявляюсь, потому счас и здесь. Электричка-то от вашей станции как раз к утру в Омске будет, — пояснил он. — Вот, приеду, дверь тихохонько отомкну — и в дом мигом. А она уж мне навстречу... Будто чует. И как увижу ее, так про все и забуду начисто. Словно только миловаться с ней и спешил такую даль. Вот. И уезжаю спокойный. А пройдет время — и зачнет, и зачнет...
— Не бьешь, значит! — обрадовалась хозяйка.
— Не бью, — подтвердил пожилой. — Раз только было, — сник он вдруг. — На курорте... Да. Отправил я Галю Павловну, жену мою, в Гагры на три месяца по квартирному. Вот. А сам работаю, бью скважины. И как прижмет через месяц... Бегу, значит, к Толичу. Отпустил. Прилетаю. Сначала до Адлеру самолетом. А там уж автобусом. В Гаграх, чую, уж точняком поймаю! Нашел квартиру.
— Нет, — говорит хозяйка, — супруги вашенской.
— А где она? — спрашиваю.
— На фильму, — отвечает, — ушла.
Это в ночь-то!
Я в дверь, к калитке только, а навстречу Галя Павловна, жена моя.
— Где, — кричу, — находилась?!
— В кино, — отвечает, а сама ко мне, ко мне, радостная такая, шепчет: — Саня, Санечка, я как чувствовала, с сеансу ушла...
— Я тебе! — кричу.
В горнице повисло молчание. Нефедов отбросил одеяло. «Маразматик какой-то», — подумал он о пожилом, но обнаружить себя хотя бы кашлем не решился.
— Ну? — прервала молчание хозяйка.
— Ну, говорил я разное, — отозвался глухо пожилой, — кричал. А она мне плачет: — Люблю, — плачет.
— Не верю! — я ей.
Дальше — больше, а потом она и говорит твердо так: — Спытай!
— Как? — спрашиваю.
— Как хочешь, — говорит. — Хоть убей, — соглашается.
Ну, тут я размахнулся…
— Боже ты мой! — ахнула хозяйка, а Нефедов от омерзения передернулся.
— Размахнулся, — упал голос пожилого, — а ударить не смог.
— Слава тебе, Господи! — облегченно вырвалось у хозяйки. — И не переживай. Не ударил ведь.
— Так хотел...
— Мало ли кто чего хочет, — рассудительно сказала хозяйка. — Хотеть — одно, а сделать — другое. Я вот что тебе скажу — ребеночка вам надо.
— Старый я уже для ребеночка, — вздохнул пожилой.
— Какой же ты старый! — возмутилась хозяйка. — Тебе, поди, и пятидесяти нету?
— Будет скоро...
— Вот видишь. А у нас вон сосед через дорогу живает, ему шейсят, а младшему сыну пять годочков... А женке твоей сколько?
— Гале Павловне, жене моей, тридцать девять завтрева дня исполнится.
— Вот видишь, — снова повторила хозяйка, теперь уже укоризненно. — Она, мож, и болеет потому, что не рожала никогда. Не рожала ведь?
— Не рожала.
— А как родит — все ее хворости как рукой сымет, а ты в себя придешь, — предрекла хозяйка. — Тебя и счас не ревность гоняет, а тоска по ей и ребенку, — сделала она вывод, потом спросила: — Водку-то пьешь?
— Не пью, — сказал пожилой. — Пил когда-то, а как с Галей Павловной, женой моей, сошлись, так она сказала: «Брось!» — я и бросил.
— А мой зять пил, — вздохнула хозяйка.
Тут Нефедов ощутил, как он хочет пить. Да и вставать, наверное, пора, щелочка между ставнями уже светлая, и он, повозившись для вида, шумно сбросил с кровати свое молодое крепкое тело, а когда оделся и вышел из спальни, человека, говорившего с хозяйкой, имя и отчество которой Нефедов уже успел забыть, в горнице не было. Женщина убирала со стола чайные чашки.
— Был кто? — вроде бы равнодушно поинтересовался Нефедов. — А то я будто бы разговор сквозь сон слышал...
— Был, — вздохнула хозяйка. — Вроде вас, прохожий. На станцию только что убег. Трудной любви мужчина...
— Да разве это любовь? — поправил очки Нефедов.
— А говоришь, сквозь сон слышал! — впервые выказала неприязнь женщина, глянув на Нефедова прямо и строго. — Любовь, скажу тебе, она разная бывает, как и люди разные, как...
Ушел Нефедов, не простившись. У кирпичного сарая, и вправду оказавшегося машинным двором, его уже ждал не выспавшийся, но веселый водитель.
— Ну, как спалось? — поинтересовался он.
Нефедов неопределенно пожал плечами. В кабине его вновь сморило, он проспал до города, а проснувшись, уже не помнил ни пожилой женщины, ни исповеди ее ночного гостя, которым, даже запомни он их, все равно не нашлось бы места в его книге с трубоукладчиком на обложке.

СЫН ПОБЕДЫ

Артюхов родился в День Победы.
До Ключей великое известие долетело только к вечеру, и первой о нем узнала Марья. Дом ее был как раз у околицы, впритык к дороге, бегущей из райцентра, и вышла она, почувствовав дурноту, подышать свежим воздухом. А как встала у калитки, привалившись большим своим телом к плетню, тут и увидела — летит кто-то к селу, не жалея животину, нахлестывает, стоя в возке, впалые ее бока, орет что-то, еще непонятное. А вскоре Марья и клячу признала, и погонщика ее безжалостного — райисполкомовского возчика Кокина, инвалида одноногого, на войне потерпевшего.
— Эй, Артюхова, чего стоишь пялишься?! — вздыбил он, точно иноходца, безответную клячу против ее усадьбы, и так оскалился, что у Марьи под сердцем екнуло: «Беду, небось, какую привез!» А тот, дьявол одноногий, куражиться продолжал, повод натянув, ногу металлическую блестящую на боковину возка выбросив:
— Чего, говорю, пялишься? Аль не знаешь, как начальство встречать? Отворяй, дура-девка, ворота!
«Да нет у меня отродясь ворот, глаза-то разуй!» — хотела было ответить Марья, да тут сказалось, видно, волнение, потянуло низ живота, сломало ее в поясе, хрястнул жидкий плетень, но полностью не подломился, держал еще его какой-то не совсем сгнивший кол, и, может быть, обошлось бы все, да тут Кокин рявкнул так, что оборвалось у Марьи что-то внутри:
— Победа!
Очнулась она уже в избе, вокруг бабы хлопочут, внимания на нее не обращая, возчик Кокин о половицы железом тукает, хвастает:
— Как услыхала, что Гитлеру каюк, так на плетень и повалилась, а он, ясно, на землю — кто пред такой мощью устоит? — и, слышу, заверещала вот эдак, — попробовал повторить верещанье Кокин, но ничего не вышло, он засмеялся: — Ну, думаю, Марья умом от радости тронулась, надо бы ей разум вернуть, воспользоваться моментом, а тут, на тебе, верещит-то, оказывается, не она, а этот, этот, — уже захлебнулся смехом инвалид, а Марья тускло подумала: «О ком это он?»
— Это ж надо, — отозвалась кто-то из баб, — а мы и не ведали, что она тяжелая да еще на сносях. Не ты ли, Кокин, дите ей замастрячил? У нас-то некому...
Кокин довольно хохотнул: может, мол, и моя работа. Но старуха Изотова, рассудительная и памятливая, эту двусмыслицу тотчас уничтожила.
— Он, — сказала о Кокине, — когда с войны пришел? Во-во, в январе. А дите-то явно зрелое, по срокам, прикидываю, как раз в ту пору зачатое, когда, вспомните, геологи у нас ночевали. А когда они у нас на постой останавливались, девки-бабоньки?
— Да осенью вроде, — послышались голоса.
— В сентябре, — назвала точную дату старуха. — Как раз в первый школьный день.
— А ведь и правда, правда, — подхватили все. — Ну и Марья, ну и тихоня, ну и маскировщица...
— Ша!— прикрикнул тут Кокин. — Она ж слышит все, очухалась, а вы лясы точите. — И, стукнув пару раз железом своим, склонился над Марьей: — С сыном тебя, Артюхова!
— Где он? — дошло наконец до нее случившееся.
— Лежи, лежи, — уперся в ее плечи руками Кокин. — Рядышком сопит, отдыхает. Ниче ему не станется, он ведь такой, Победы сын...
И Марья, охнув, провалилась в уже счастливое забытье. А с легкой руки бабки Изотовой так Артюхова с рождения и стали кликать — Геологом. Правда, изредка и по имени называли — Толяном, Толькой. А мать — Толенькой.
— Эй, Геолог! — кричали ему с улицы ребята, вызывая играть в лапту, или на рыбалку, или на горку, а то и в ночное, и соседи, если случалось напроказить, начинали свои жалобы матери словами:
— А твой-то, Марья, Геолог...
Да и сама Марья, бывало, и та, прижав к себе сына, всхлипнет вдруг:
— Геолог ты мой, геолог...
И со временем он так привык к прозвищу, точно оно и было его фамилией, а настоящей своей фамилии, впрочем, он и не знал, что выяснилось на первой его школьной линейке, когда настала пора учиться. Тогда их выстроили на школьном дворе по росту, и он стоял во главе все. Поскольку оказался рослее сверстников, гордо держал перед собой холщовую сумку с новеньким букварем в ней и чернильницей-непроливашкой, так держал, чтобы видела учителка, приехавшая из города, и учительница, должно быть, увидела его гордость, потому что улыбнулась одобрительно, и, раскрыв большую тетрадь, выкликнула:
— Артюхов!
Артюховых, знал Толян, было полдеревни, даже мама — и та Артюхова, но вот в их строю первоклашек Артюховых не оказалось, он вообще был коротким, их строй: рядом, понижаясь в росте, стояли Колька Береза, Вовка Гончар, Лида Веретено, Гошка Пупсик, и все. А учителка требовала свое — подай ей Артюхова, и Толя завертел головой, отыскивая неведомого для него Артюхова, пока не подбежала Марья и не толкнула его в спину:
— Да тебя это, тебя, Толенька!
— Я ж Геолог! — набычился он, а вокруг засмеялись. И маленький Артюхов, понимая, что смеются над ним, но, не понимая причины смеха, рванул, заревев, со школьного двора, только его и видели. Потом мать отыскала его в огороде за подсолнухами, присела, к обиженному, провела ладонью по взъерошенным волосам.
— Разве тебе не нравится быть Артюховым? — спросила.
— Нравится, — всхлипнул он.
— А чего ж тогда ревешь?
— Разве я Артюхов?
— Артюхов...
— Почему?
— Потому что я Артюхова, твоя мама.
— А Геолог тогда кто?
— Тоже ты, — успокоила Марья. — Только ты Геолог на улице и дома иногда, а в школе должен быть всегда Артюховым. Понимаешь, Толенька?
— Понимаю, — шмыгнул он носом, хотя опять ничего не понимал, совсем запутался, и мать, чтобы не пришлось возвращаться больше к этому разговору, принялась втолковывать:
— Ты пока не правдашний геолог. Правдашними геологи становятся после школы, а в школе они Петровы, Березовы, Гончаровы или, как ты, Артюховы. А после школы они еще учатся в техникумах или институтах, а уж потом делаются настоящими геологами, и ходят по земле много-много, и ищут уголь или золото, или другое разное...
— А что еще? — загорелся он.
— Ну, — принялась перечислять Марья, — воду там, глину, песок...
— Воду? — подозрительно посмотрел на нее сын. — Да ее в нашем Ключе, — сказал о речке, по которой и назвали их деревушку, — во-он сколько! Чего искать? И песка завались, а глины еще больше...
— А они все одно ищут, — вздохнула Марья, внутренне солидарная с сыном, потому что и ей, когда в сентябре сорок четвертого объясняли, зачем геологи ищут глину или тот же песок, не очень-то верилось, что можно искать то, что лежит под ногами.
— Лень, что ли, нагнуться? — спрашивала она светлорусого паренька, оставшегося на ночлег в ее избе, — других геологов разобрали по деревне. — Вон у нас за фермой голимая глина, все постройки ею мазаны. А песку — таскай и таскай с Ключа — не перетаскаешь...
— Структура не та, — объяснял паренек. — Для обжига не годится ваша залежь, да и на месторождение не тянет...
— Структура, залежь... — обиделась Марья на ученые слова. — Не тянет... А я вот здеся родилась и тяну... Место мое рождения здеся. А ты-то чего по свету мыкаешься?
— Геолог я, в техникуме учился, — в который уже раз завел знакомую пластинку паренек, сонно и, наверное, не видя уставившуюся на него Марью. Она и сидя была выше его на голову, и по возрасту наверняка старше, но все же спросила:
— А годов-то тебе сколечко?
— Восемнадцать, — нехотя ответил он. — Исполнилось, — уточнил.
«На семь годов его старее», — тут же вычислила Марья, пригорюнившись — когда-то и ей было восемнадцать. И семнадцать было, и шестнадцатилетней бегала, а в ту далекую, довоенную пору и раньше девок замуж брали, пятнадцатилетними, случалось, под венец и в сельсовет вели, а она вот, четверть века прожившая, еще и не ведала, чем и как мужик пахнет, когда исподнее снимет. И виноватить некого — такой уж уродилась: копна меж копешек. Сметать-то сметали, а не подумали о верзиле, какой до верхушки дотянуться сможет. Да и сметали криво-косо, не полюбуешься, вот и взирает на свет в одиночество. Правда, может и ее, дылду, умудрились бы сосватать родители, не помри в двадцать девятом, голодном и в Сибири, году, а так, без них, что ж, так порадеть некому. Да и не к кому ныне прислониться ни в их деревушке, ни в округе — вымела парней и мужиков война, а кому повезет, кто живой останется, к тем молодая поросль пригнется, когда они вернутся, — не чета ей. Но у нее хоть родители были когда-то, спохватилась Марья, помнит их, чтит памятью, а у этого, перекинулась жалостью на молодого гостя, говорит, никого, детдомовский, мол. И спросила:
— В город-то вас, зачем тягают, коли вы оборонное задание сполняете?
— Срок, думаю, настал, — отвечал паренек, которого она даже про себя боялась назвать по имени — такое уж у него имя было детское и мягкое, для нее, деревенской, непривычное — Толик, Толя, Толенька.
— Какой срок? — испугалась, подумав про тюрьму.
— На фронт, — расправил плечи русоволосый. — Я добровольцем подавал — на трудовой фронт мобилизовали. А теперь — пора. У нас, сама видела, все такие. Петрович только старый — тридцать ему.
— Начальник-то ваш? — уточнила она.
— Ну.
— Да какой же он старый, когда тридцать ему? — попыталась засмеяться она, но паренек ответил еще более убежденно:
— Старый. Да и больной к тому же — ревматизмом мается.
— Что ж, молоденький, — поднявшись из-за стола, сухо сказала Марья, — спать тебе пора. Ты в горенке кладись, а я на печи.
— Да нет, что вы, — засуетился паренек, но она уже приказала:
— Иди, тебе говорят, в горенку! — и он не посмел ослушаться, убрел, спотыкаясь, куда велели. Через час, а может и раньше, пошла Марья посмотреть, укрылся ли он, удобно ли ему, не стеснил ли себя чем, а увидев его, прикорнувшего не раздевшись, только снявшего сапоги, на краю кровати поверх покрывала, заплакала, опустившись перед ним на колени. Он не слышал, спал, приоткрыв рот, посапывая, точно теленок, спал, не ведая, что, возможно, это последняя его ночь под крышей. «И убить ведь могут!» — ужаснулась вдруг Марья, представив его лежащим на черном поле, раскинувшим руки, безглазо смотрящим в небо. И помутилось в голове.
— Толенька! — упала лицом ему на грудь...
— Мама, мама!..
Нет, не она — теперь сын Толенька припал к ней, испугавшись, видно, ее лица, изменившегося в воспоминаниях, а потом, когда отстранился, успокоенный ее рукой, сказал почти по-взрослому, решив, наверное, что это он причинил боль матери:
— Ну его, геолога! Артюховым буду...
Артюховым, конечно, сын Марьи и был. Артюховым он и остался. Но вот когда завершил семилетку, случился другой разговор, на этот раз посерьезнее.
— Я уже большой, — сказал он, выложив на стол школьное свидетельство. — Расскажи мне об отце.
И Марья рассказала, хотя рассказывать, в общем-то было нечего: так, мол, и так, приехали пятнадцать лет назад геологи на двух телегах, среди них и оказался его, Толеньки, отец, тоже Толенька...
— А фамилия, какая у твоего Толеньки? — криво улыбнулся сын.
Марья заплакала, закрыв изработанными на ферме руками лицо. Не знала она фамилии отца сына, некогда было спросить, да и в фамилии разве дело, если сын вылитая его копия — такой же русоволосый, умный, добрый, лишь ростом пошедший в нее...
— Значит, бросил он тебя? — не подбирал слов сын.
— Не бросил... — отвечала сквозь слезы Марья, а в вечернее окошко точно утречко тогдашнее засветилось, раннее еще, сумеречное, и стук будто бы снова она услышала — это ее Толеньку вызывали товарищи ехать дальше, а он уходить не хотел, прижимался к ней, и она почти силой столкнула его с постели:
— Ехай. Надо тебе ехать.
— А ты как же? — растерянно бормотал он, одеваясь.
— А что я? — отвечала. — Я как была, так и останусь. Ты себя только береги...
— Проводи хоть, — попросил от порога, а она головой замотала, не пошла провожать, застеснявшись долгого своего роста, некрасивого лица, которое разглядит он на улице, а в сумраке-то и ночью, известно, все кошки серы. И он, поникший, неловкий, потерянный, ушел, стараясь не стучать сапогами, и дверь за ним в сенцах затворилась неслышно, а как телеги заскрипели, она не выдержала, к окну бросилась, но геологов уже и след простыл...
— Ну, как его фамилия? — настаивал сын.
Молчала Марья, плача.
— Значит, все-таки бросил, — сделал сын вывод. А у нее словно язык отнялся, но ноги еще слушались; в комоде лежал заветный листок, и она принесла его, протянула сыну, хотя знала, что кроме главного он вряд ли что разберет в наспех написанных и стершихся еще в дороге карандашных строчках — сама, было время, глаза проглядела, а без толку.
— «Жив останусь, приеду...» — вслух разобрал сын главное, а остальные слова, фамилию и адрес на конверте, как ни вглядывался, не расшифровал.
— «ВЧ» вот только какое-то проступает, — виновато сказал он.
— Войсковая часть это, значит, — объяснила, всхлипывая, Марья.
— Мама, — спросил тогда сын, — а отец, правда, геологом был?
— Правда, Толенька. И в техникуме даже учился, — вспомнила она давний разговор.
— А контора их в Омске была?
— Да, в городе, — подтвердила она.
С неделю сын ходил тихим и задумчивым, не расставался с письмом. И, наконец, решился на то, чего Марья больше всего и боялась.
— Поеду, — сказал сын однажды.
— Зачем? — поняла она сразу. — Или ты не веришь, что отец бы вернулся, останься живым?
— Верю, мама. Но хоть фамилию-то отца я должен знать?
И матери ничего не оставалось, как только согласно кивнуть и собрать сына в дорогу...
***
— Узнали фамилию отца? — спрашиваю я Артюхова, бригадира бурильщиков. Я знаком с ним давно, когда-то даже работал в его бригаде, но этот эпизод из его жизни и жизни матери услышал впервые.
Мы сидим у почти уже загасшего костра. Лица Артюхова не видно, в палатке за нашими спинами спит его бригада. Артюхов молчит, потом подбрасывает в подернувшиеся пеплом угли охапку ветвей, наломанных с вечера. Они сухо потрескивают, прежде чем ярко вспыхнуть.
— Нет, не узнал. Точнее, узнал, но лишь фамилии ребят, которым в сорок четвертом исполнилось по восемнадцать лет. Я и потом наводил справки — никто из них не вернулся.
— Но ведь была еще одна зацепка — техникум, — говорю я.
— В том-то и дело, что все они были из одного техникума — Новосибирского топографического. На разных курсах, правда, учились, но на трудовой фронт были мобилизованы одновременно и отправлены в распоряжение Омской геологоразведочной экспедиции.
— А Петрович, их начальник?
— Петрович тоже погиб, уже после войны, на шурфовых разработках.
— А имена! — ударяет мне в голову. — У них что, имена были одинаковые?
— Нет, разные, — глухо роняет Артюхов. Теперь его лицо в бликах яркого пламени кажется вырубленным из камня. — Разные, — повторяет он. — И среди них ни одного Анатолия.
— Значит... — говорю я и не нахожу больше слов.
— Возможно, он учился в каком-то другом техникуме, — говорит Артюхов. — Но теперь этого не узнать — архивы геологоразведки сохранились далеко не полностью.
— Я могу помочь с криминалистической экспертизой, — осторожно говорю я.
— Поздно. — Артюхов ворошит ветвью угли вновь прогоревшего костра. — Затаскал я пацаном письмо. Его бы хранить надо было, беречь, а я с ним разве что только не спал. Пацан, одно слово. Четырнадцать едва исполнилось, когда начал в геологоразведке работать. А поле и тогда было поле — как сейчас. Разве что палатки стали лучше и спальники на меху... Да ты сам это не хуже меня знаешь, — заключает он.
— А если... — пытаюсь я найти выход.
Артюхов поднимается.
— Поздно уже, — говорит он. — Завтра нам рано вставать, а тебе дальше ехать. Я и без того что-то сегодня разговорился. Потому, наверное, что ты тоже когда-то работал на буровой. Да и рассказы твои я читал... И, знаешь, если будешь об этом писать, то ничего, прошу, не додумывай. Я ведь действительно, как говорил возчик Кокин, — сын Победы. И нас много. Все, кто родились в войну и после войны. Все, кто еще родятся...

ВЕЧНЫЙ СВЕТ

Сначала мальчик ехал на троллейбусе. Старый троллейбус едва тащился, отопление не работало, и в салоне было холоднее, чем на улице. У мальчика мерзли руки и ноги. Не грело и пальто — ветхое, с вытертым цигейковым воротником. Зато жарко было голове, упрятанной в роскошную шапку из рыжего лисьего меха, — хоть снимай ее. Шапку подарил дядя Гоша, прилетевший три дня назад в отпуск с Камчатки.
Дядя прилетел рано утром. Уже тогда он чувствовал себя плохо, а к вечеру ему сделалось совсем худо, и мама вызвала «Скорую помощь». Приехал врач, в доме сразу же запахло лекарствами. В большую комнату мальчика не пустили, он тихо сидел на кухне, ожидая, когда все закончится и можно будет вернуться к дяде, и разговаривать с ним, и слушать его рассказы о далекой земле, уже манящей мальчика своей необычностью. Врач, наконец, оставил дядю в покое, вышел в коридор, а у двери, прежде чем уйти совсем, приглушенно поговорил с мамой. Мальчик разобрал не все, но понял, что в больницу дядю Гошу не повезут. И еще он услышал невольно, как врач сказал маме: «Думаю, ничем уже помочь нельзя, коли он не только операцию отказывается делать, но даже и госпитализироваться для профилактики»…
Мальчик сидел на продавленном троллейбусном сиденье и смотрел в глазок, оттаявший в замерзшем окне от теплого дыхания. Было еще не очень поздно, но сумерки уже спустились с неба до верхушек сугробов, выброшенных за линию тротуаров, и зажглись фонари, и забегали разноцветными огоньками вывески магазинов, — в Сибири зимой темнеет рано. Но на красивые огоньки мальчик смотрел вполглаза, боясь пропустить нужную ему остановку.
Троллейбус тащился медленно, натужно и подолгу стоял на перекрестках, точно набираясь сил для дальнейшего пути. Люди чаще выходили из него, чем заходили, и мальчика раздражала неторопливость водителя. «И чего ждет?» — ерзал он в нетерпении на сиденье. И мысленно приказывал водителю трогать. Но приказы не действовали, мешала, должно быть, перегородка, отделяющая кабину водителя от пассажирского салона, и мальчик перестал заниматься бесполезным делом. «Лучше огоньки пока посчитаю», — решил он, опять прильнув к глазку в окне. Разноцветные огоньки, нанизанные на невидимые спицы, бегали по ним, как костяшки на счетах мамы, только без стука, а молча.
Мама мальчика работала бухгалтером.
Отца у мальчика не было. Он, конечно, был, но потом куда-то подевался. Зато мальчик знал, как звали отца — Василием. Мальчик определил это по своему отчеству — Васильевич. Он всем так и отвечал, когда спрашивали об отце: «Я Васильевич, а папу звали Василием», — и от него тотчас отставали с расспросами. Раньше мальчик думал, что отец куда-то далеко уехал и когда-нибудь вернется, но позже понял, что люди, которых не помнишь, не возвращаются, даже если носишь их отчество.
— Следующая — «Зоомагазин», — объявил водитель.

Зоомагазин был закрыт.
Мальчик растерянно подергал за ручку двери, но дверь не подалась. Он дернул со всей силы еще раз, другой — и спрятал руку, обожженную железом, в карман. Было странно и непонятно, что магазин закрыт раньше положенного срока, в шесть часов вечера, хотя, как было вытеснено черным на белой пластине сбоку от входа, должен быть открытым до девятнадцати часов. «Выходной — понедельник», — прочел еще мальчик. Сегодня же была пятница.
«Почему же тогда закрыт?!» — чуть не заплакал он и ударил в дверь ногой. В витрине-аквариуме, подсвеченной голубой лампой, заметались проснувшиеся рыбки. Одни были маленькие, другие — чуть больше, и все разной окраски. Мальчик минуты две с интересом наблюдал за рыбками, а затем сел на крыльцо и заплакал.
— Ну, чего расхныкался? — услышал он неожиданно и поднял голову. Над ним стоял старик в огромном тулупе, перехваченном в поясе ярким шарфом. Тулуп почему-то был без воротника, а голову старика покрывал шлем, какие носят танкисты. Мальчик любил смотреть военные фильмы про танкистов, поэтому не мог ошибиться. Лицо старика было добрым.
— В магазин надо, — перестал он плакать.
— Вижу, что в магазин, — сказал старик. — Я давно за тобой наблюдаю. Поначалу решил, что ты с умыслом каким нехорошим здесь околачиваешься, а после, гляжу, нет, по делу. Какое дело-то?
Мальчик не мог немедленно решить, может ли он сказать, что ему надо, но старик понял его молчание по-своему.
— Ты меня не бойся. Я только с ружьем страшный, но оно в каморке моей приставлено, чтоб не упало и всегда под рукой было. И должности моей сторожицкой не бойся.
— Я и не боюсь, — сказал мальчик. И решился: — Мне скворца надо.
— Ишь ты! — поразился старик.
— Да, скворца, — заторопился мальчик. — И чтобы пел он.
— Скворец — птица весенняя, — покачал старик головой. — А счас декабрь.
— Мне одного только…
— Ясно, что не десяток. А где взять-то?
У мальчика сжалось сердце в нехорошем предчувствии.
— В магазине, — робко сказал он.
— Свадьба у них, продавца-то магазинного. Потому и закрыт магазин-то, — сообщил старик. — И скворцы, что-то не припомню, были ли с весны… А тебе к чему, малый, скворец в такую пору?
— Надо, — опять обнадежился мальчик. — Очень надо!
— Понятно, что надо. Если б не надо было, не шастал бы в темень. Ну да бог с ним, со скворцом! Мне и ведать не к чему, зачем тебе птица эта спонадобилась. Ты вот что. — Старик тронул мальчика за плечо. — Ты езжай на поселок Амурский… Знаешь, где поселок этот?
— Знаю, — кивнул мальчик. Туда автобус «двойка» ходит. И «двадцать два» еще.
— Верно, — похвалил старик. — Садись, значит, и езжай до конца, до «Диспетчерской». Ты ее вмиг найдешь, в нее шофера ходят. Она внизу располагается, а Игорь Федорыч прям над ней квартиру имеет. Номер квартирный не помню, да ты и так ее отыщешь. Откуда голоса громкие да веселые, там, значит, и Игорь Федорыч. Запомнил?
— Ага, — сказал мальчик. — Запомнил. Игорь Федорович.
— Так ты ему скажи, что тебя Корнеич послал, — это, выходит, я. У него-то самого скворцов не имеется, да, может, про кого из знакомых вспомнит. У него много среди птичников приятелей разных. Понял?
— Понял, — подтвердил мальчик. — Спасибо.
— Ну, беги тогда к стоянке, коли понял, — автобус, вон, показался…
— Корнеич, — не сдержал мальчик любопытства, — а ты почему в танкистском шлеме ходишь? Он теплый?
— Теплый, — враз сник старик. — Его головушка Витьки моего в Афгане нагрела…

Только в автобусе, приткнувшись на переднем сиденье, где мотор выдыхал горячий, пахнущий бензином воздух, ощутил мальчик, как он замерз. Схваченное холодом телом стало понемногу отходить. Сначала пальцы, их подушечки будто покалывало иголками. Мальчик сжимал и разжимал кулаки в карманах, тер ладонями о прохудившийся подклад пальто, чтобы быстрее разогнать застывшую кровь, а потом не выдержал и начал согревать руки дыханием. Сидящая напротив старушка участливо спросила:
— Застыл, милый?
Губы одеревенели, и мальчик в ответ лишь кивнул.
— Это ничего, что застыл, — ободрила старушка. — У тебя кровь молодая, горячая. Быстро разбежится.
Старушка была маленькая и хрупкая — этого не могла скрыть даже просторная шуба из незнакомого мальчику блестящего коричневого меха, которая жила на хозяйке как бы отдельно. То, что она была маленькая, мальчик определил по ее необычным ботинкам с высокой шнуровкой: они не доставали до пола.
— Ты отогревайся, милый, а мне сходить время, — сказала старушка и осторожно сползла с сиденья. Тут только мальчик сообразил, что у нее больные ноги, почему она и носит такие странные ботинки.
Старушка вышла, автобус, урча, пополз к следующей остановке. Мальчик постепенно отогревался. Тело сделалось мягким и томительным, очень захотелось потянуться, так, чтобы захрустели косточки. Борясь с этим желанием, мальчик уткнулся в окно. Автобус ехал по неосвещенной улице, угадывалась только левая половина дороги с тремя колеями: крайние — черные и вдавленные, а средняя — белоснежная и выпуклая. Изредка, подпрыгивая, по ним проносились машины, вырывая из темноты светом фар деревянные домики, связанные между собой заборами…

Мальчик тоже жил в одном из таких домиков, но на другом краю города. Домик был из двух комнат — большой и поменьше — и кухни. Половину кухни занимала печь. Летом печь стояла без дела, мама готовила на электрической печке, а зимой топили два раза — утром и вечером. Вечером, по субботам и воскресеньям — на эти дни отпускали из интерната, — топил мальчик. Он любил, открыв дверцу печи, смотреть на огонь. Огонь завораживал: мальчик никак не мог взять в толк, из чего состоит пламя. Он понимал, почему спичка зажигает бумагу, а бумага — дрова, но понять, что же такое сам огонь, не мог. Однажды он спросил об этом учительницу, она долго объясняла процесс горения, но до мальчика так и не дошло, как все-таки делается пламя. «Из электричества», — для собственного успокоения решил он, потому что электричество, знал, вызывают невидимые частицы, которые бегут по проводам. Но изредка к мальчику вновь возвращались сомнения. Тогда он закрывал печную дверцу и слушал гудение пламени в трубе. «Это язык огня», — думал мальчик.
С приездом и болезнью дяди Гоши мальчик перестал топить печь вечерами — мама взяла отпуск и управлялась по дому сама. Мальчик только бегал в продуктовый магазин, в аптеку, на колонку за водой и носил из сарая для топки дрова и уголь. Из-за эпидемии гриппа интернат закрыли на карантин, и у мальчика после всех хозяйственных забот оставалась уйма свободного времени, которое он проводил в большой комнате, разговаривая с дядей. Вернее, мальчик слушал, а дядя рассказывал о своей жизни на Камчатке. Это давалось ему с трудом, порой он как бы засыпал, теряя дыхание, а очнувшись, видел, что племянник сидит на прежнем месте, точно ничего не произошло, и дяде казалось, что и вправду все нормально, что он прервал свой рассказ на какую-то минутку, и спрашивал: «Так на чем я остановился?»
Иногда дядя замолкал надолго, смотрел в окно, а потом говорил: «Нет, не такой у вас свет… А мне бы только скворцов дождаться, — и тогда все будет хорошо… Когда у вас скворцы прилетают?» — спрашивал он.
«Скоро», — осторожно отвечал мальчик, потому что, зная, что скворцы прилетают весной, не мог ответить точно, когда именно. А с весной он связывал что-то такое, что наполняло его трепетной радостью неизвестного до поры открытия. И заветной его мечтой, которую мог осуществить только выздоровевший дядя, была даже не мечта, а возможность много дней подряд ходить рядом с дядей Гошей, и чтобы все, особенно интернатские мальчишки, видели это. Он заранее ощущал спиной их завистливые взгляды и приготовил для интересующихся вроде бы небрежное, но полное скрытой гордости за своего дядю объяснение: «Это мой дядя. Он прилетел с Камчатки. Она очень далеко, знаете…»
— «Диспетчерская!» — услышал мальчик далекое, точно летящее с Камчатки слово. Он где-то уже слышал его, но где — вспомнить никак не мог. Тогда он напряг память, и тотчас всплыло лицо дяди, но не землисто-серое на белоснежной наволочке подушки, а обветренное, бодрое и улыбающееся. Как на фотографии, присланной дядей за полгода до приезда.
— Слезай, приехали! — сказал дядя весело. И мальчик проснулся.
— Слава тебе, Господи: очухался! — восхитилась толстая кондукторша, склонившаяся над ним. — А я уж собралась тебя с оборота везти. Пушки-то рядом нет, чтоб разбудить! А ты чего такой бледный? — тут же озаботилась она.
У мальчика, уже поднявшегося с сиденья, приткнувшегося к мотору, нехорошо кружилась голова. А еще его и поташнивало.
— А, выхлопов надышался! — догадалась кондукторша. — Ниче, сейчас на воздухе отойдешь. Я, знаешь, этой гадостью всю смену дышу, мутит к концу смены, как с похмелья, а на воздух выскочу — отрезвею. Айда скорее на воздух…
На воздухе, и правда, мальчику полегчало.
— А я что говорила! — хохотнула кондукторша.
От диспетчерской, к которой они шли, неслась громкая музыка.
— Второй день гуляют, — сказала кондукторша. — И работать не хочется! — Она остановилась, взмахнула руками так, что в сумке на ее груди зазвенела мелочь. — Э-эх, где мои семнадцать лет?!
«Правильно приехал!» — обрадовался про себя мальчик.
У двери в диспетчерскую кондукторша спросила:
— Тебе-то куда? На свадьбу, что ли?
— Ага.
— Счастливый! — рассмеялась она. — Ну-ну, беги на свадьбу, а то без тебя невесту пропьют…
Мальчик, потоптавшись, вошел в подъезд. Подъезд гудел музыкой и неразборчивыми голосами, словно огонь в трубе при сильной тяге. Временами гул перебивал дробный топот. «Пляшут», — понял мальчик. Ему неловко было мешать людям в праздник, но выхода у него не было, и он поднялся на второй этаж. Набравшись храбрости, снял шапку и нажал кнопку звонка.
— Открыто! — крикнули из-за двери, и мальчик вошел. Прихожая была завалена множеством пальто. Худенькая женщина в праздничном платье и в переднике из веселой клеенки пыталась некоторые из них пристроить на вешалке.
— Здравствуйте, — сказал мальчик и сглотнул набежавшую от вкусных запахов слюну. Уходя из дома, он забыл поесть.
— Ты чей? — удивленно выпрямилась женщина. — Аниськиных?
— Нет, — смутился мальчик. — Я совсем не отсюда. Мне Игоря Федоровича надо.
— А зачем он тебе?
— По делу, — замялся мальчик.
— По какому делу? — насторожилась женщина.
— Меня Корнеич послал, — открылся мальчик.
— А, Корнеич… — с облегчением выдохнула женщина. — Так бы сразу и говорил… Тогда проходи — гостем будешь.
— Нет! — испугался мальчик. — Я только узнать.
Женщина на мгновение задумалась.
— Что ж, — решилась она, — подожди тогда здесь, коли пройти не желаешь. Я попробую.
И ушла. И оттуда, куда она ушла, почти сразу же донеслось сквозь нестройный хор голосов:
— А вот и мать! Так выпьем же, други, еще раз за мать нашего славного молодожена!
«Это она — «мать», — понял о женщине мальчик, стараясь не слушать, о чем говорят в свадебной комнате, но услышал уже другой голос:
— Так пусть он идет к нам! Новый человек — новый тост!
Мальчик беспокойно переступил с ноги на ногу. Речь явно шла о нем.
— Не пускать! Не пускать! Не пускать! — закричали вдруг хором. И следом: — Го-орь-ко-оооо!
«Целуются», — догадался мальчик и почувствовал, что краснеет, ему стало неуютно и почему-то обидно за себя, стоящего в тесной прихожей. «И пускай целуются…» — шмыгнул он носом.
Игорь Федорович, вышедший, наконец, из свадебной комнаты, оказался с усами и бородой. Усы были черной ниточкой, а длинная белая борода росла из шеи. «Фальшивая», — мысленно разоблачил мальчик Игоря Федоровича. Еще он подумал: «Такие бороды и шпионы не носят…»
— Этот, ма? — спросил Игорь Федорович у женщины.
— Да, Игорь, он.
— Говори, — разрешил Игорь Федорович, снимая бороду на резинке через голову. — С чем пожаловал?
— Мне скворец нужен, — сказал мальчик. — Один, — уточнил он.
— А парочку соловьев тебе не надобно? — Игорь Федорович отодрал и усы, и вместе с бородой сунул их в карман пиджака. Теперь он смахивал на птицу — наполовину общипанную.
— Нет, соловьев мне не надо, — не обиделся мальчик. — Мне нужен скворец. Мне сказали… Вы знаете… птичники разные, знакомые… есть у них, — сбился он с заранее приготовленного объяснения, и тогда на помощь пришла женщина.
— Его Корнеич прислал, Игорь, — робко сказала она.
— Ясно, — усмехнулся тот. — Он что, опять в шапке с наушниками дежурит? — спросил мальчика.
— Это шлем, а не шапка, — сказал мальчик. — Такие танкисты носят. Этот шлем…
— А-а, — поморщился Игорь Федорович, — знаю. Я, ты бы видел, такую ему шапку подарил — твоей богаче! А он… Да его Витька дотла в своей консервной коробке сгорел, какой от него головной убор мог остаться? Ты бы хоть ему сказала, ма, — обернулся он на мгновение к женщине.
— Ладно, я скажу, Игорь.
— А тебе, значит, скворец нужен? — вернулся Игорь Федорович к мальчику. Мальчик кивнул. — Что ж, — закатил глаза в потолок молодожен, как бы вспоминая, — есть такой человек, скворцами балующийся. Фамилия — Сидоров. Улица — Красногвардейская. — Вернул взгляд на мальчика. — Дом тридцать два, квартира пятая. Ма, — сказал уже женщине, — запиши пацану эти реквизиты, а то забудет. А я пошел. Желаю удачи, — подмигнул он мальчику и добавил, уходя: — Я сегодня добрый…
— Он добрый, — не то утвердительно, не то убеждая себя, сказала женщина, заглядывая мальчику в глаза. — Ты мне веришь? — почему-то спросила она, и мальчик услышал ее дыхание. Дыхание было ожидающим.
— Да, — сказал мальчик, — верю.
Он сказал это искренне, потому что не встречал еще в своей жизни недобрых людей.
— Вот и хорошо, — вздохнула женщина и тихо, как бы для себя, проговорила: — Я тоже так думаю…
— Я пойду, — сказал мальчик. — Мне надо…
— Подожди, — задержала его женщина. — Я сейчас…
Она опять убежала, но теперь в другую комнату — напротив свадебной, и вернулась почти немедленно. Сунула мальчику листок бумаги:
— Здесь адрес. И провожу немного тебя, — сказала она.
На лестничной площадке женщина завязала мальчику уши шапки под подбородком:
— Так теплее будет…
Руки женщины пахли хозяйственным мылом. Так же пахли они и у мамы. Мальчик вспомнил о маме, и у него виновато защемило в груди: он представил, как она сейчас мечется по дому, не зная, где он пропал, посланный в аптеку за лекарством для дяди. Лекарство — пузырек с коричневой жидкостью — лежало во внутреннем кармане школьной куртки. Мальчик спрятал его туда от холода, когда решил ехать из аптеки не домой, а в зоологический магазин за скворцом. Там же спряталась сдача с десяти рублей — три рубля рублями, пять рублей одной бумажкой и сорок пять копеек разными монетами. Этого должно было хватить на скворца. «Птицы ведь не вещь какая-нибудь, они сами по себе, их только ловят и сажают в клетку. А мне клетки не надо, мне одного скворца», — рассудил он.
— Подожди! — спохватилась женщина. — На, возьми. Они вкусные, — вынула она из кармана передника два ярких яблока. Яблоки были теплыми и точно влились в ладони мальчика.
— Спасибо, — застеснялся он, неловко заталкивая яблоки в карман пальто. «Дяде и маме», — подумал мальчик, забыв о себе.
Женщина собралась уходить, но вдруг передумала, присела перед мальчиком, заглядывая ему в глаза.
— Скажи, — попросила она, — а зачем тебе скворец?
Ни промолчать, ни солгать ей мальчик не посмел:
— Для дяди. Дядя заболел, а скворцы прилетят — дядя выздоровеет.
— Ты славный мальчик, — помолчав, сказала женщина. Глаза ее сделались влажными. И посоветовала уже с порога квартиры: — Ты на трамвае езжай. На трамвае быстрее до центра доедешь…

На улице начиналась метель. С неба медленно и лениво валились хлопья снега, их подхватывал низовой ветер и гнал, завивая, по тротуару и мостовой. Ноги мальчика враз окутались поземкой, и до коленей ноги как пропали. Трамвайная остановка была дальше автобусной, и, пока мальчик добрался до нее, поземка выросла ему по пояс, а когда он дождался трамвая, запуржило и выше головы. Кондуктора в салоне не оказалось, и мальчик постучал трехкопеечной монетой в стекло кабины. Девушка-водитель, глядя на него в зеркало, прикрепленное перед ней сверху, прокричала:
— Я в депо, колесные пары что-то застучали, а раз неисправна — какие деньги? Да и Клава билетную катушку не оставила. Она перед тобой сошла — живет там рядом, а раз сломались — в депо ей делать нечего. Выручку и завтра можно сдать. Езжай поэтому бесплатно — наше государство не обеднеет…
И улыбнулась, смутив мальчика улыбкой.
Трамвай не двигался, а будто плыл в молочном киселе. Водитель то и дело останавливала вагон и, переждав очередной снежный порыв, ехала дальше. Мальчик видел через стекло дверцы кабины, как девушка осторожно переводит рычаг управления, то придерживая, то ускоряя бег трамвая по рельсам. Иногда трамвай натыкался на снежный занос, тогда давался задний ход, и препятствие бралось с разбега. «Как бульдозер», — сравнил мальчик.
Дядя Гоша работал на Камчатке в геологоразведке — бульдозеристом.
— Бульдозер — это мирный танк, — объяснял он мальчику перед тем, как мама услала его в аптеку.
— Ты поэтому на бульдозере и работаешь, что он мирный танк? — спросил мальчик, зная, что в армии дядя служил танкистом.
— И поэтому, — ответил дядя Гоша, осторожно сев в постели. На его шее судорожно билась синяя жилка. — Только, понимаешь, бульдозер, геологоразведка, другое все — не это главное, — продолжал дядя, воодушевляясь, отчего заблестели его потускневшие глаза. — На Камчатке, понимаешь, свет особенный — не только днем, но и ночью…
Мальчик посмотрел в окно. Свет за окном был обычный — темнеющий к вечеру.
— Да нет, в окно такого света не увидишь — даже на Камчатке, — понял его взгляд в окно дядя. — Этот свет, понимаешь, вечный. Его даже слышишь. А видишь и с закрытыми глазами. Как свое прошлое, детство, скажем, а порой и будущее, — попытался объяснить дядя мальчику необычный свет далекого от Сибири полуострова. — Вот ты закрой глаза и представь, что… — Дядя запнулся, осознав, что свет, который племянник не видел, представить невозможно. — Нет, не получится, — сказал он как-то обреченно. Плечи дяди опустились, а глаза вновь потускнели.
— А ты возьми меня с собой, и я увижу, — сказал мальчик, потянувшись к дяде.
— На Камчатку? — чуть приподнялись плечи дяди.
— Ага, на Камчатку, — подтвердил мальчик. — У нас сейчас карантин, а можно и потом, когда начнутся летние каникулы. Потом даже лучше, потому что карантин скоро закончится, а лето длинное, и я лето больше зимы люблю.
— Это без разницы — зима или лето, если свет Камчатки хочешь увидеть. Я ведь говорил тебе — вечный он, — сказал дядя, воодушевляясь. — И мы, конечно, поедем вместе, — заволновался он, начиная задыхаться. — Вот только встану, — попытался он встать, но тут в комнату вошла мама и уложила его на спину.
— Тебе нельзя, Георгий, подниматься, врач сказал: нужен полный покой. Ты же сам знаешь, а не соблюдаешь режим, — сделала она дяде выговор и, помолчав, осторожно спросила: — Может, все-таки ляжешь в больницу, Гоша?..
— Это с язвой-то? — усмехнулся, трудно дыша, дядя. И вспылил: — Ты что, думаешь, у меня не язва?! — И сказал едва слышно, ослабев: — А если и не язва, то тем более не стоит в больницу, где тебя разрежут, а после зашьют, чтобы…
Дядя не договорил, закашлялся, а когда кашель прекратился, мама вздохнула:
— А телеграмму Нине? Телеграмму-то, может, отобьем?
Мальчик знал, что Нина — дядина жена, а ему доводится теткой. В письмах на Камчатку, текст которых диктовала ему мама, он так и писал: «Здравствуйте, дядя Гоша и тетя Нина!» Раньше мальчик думал, что тетя Нина не умеет писать, а фотографироваться не хочет или боится, потому что она не прислала за все время ни одного письма и ни одной своей фотографии. Позже он узнал, что тетя «не хочет с ними знаться» — так говорила мама. «Нинка институт кончила, она грамотная, мужняя жена, а мы что, мы институтов не кончали, а еще и безотцовщина», — сказала она как-то, получив от брата письмо, и с тех пор перестала передавать тете Нине приветы, но сыну велела писать письма по-прежнему, начиная словами: «Здравствуйте, дядя Гоша и тетя Нина!»
«Не дай Бог, случится со мной что…» — еще сказала она тогда, а потом долго плакала. И вот впервые после того случая мама вспомнила о дядиной жене: «А телеграмму Нине?..»
— Как знаешь, Зина, — не услышал, а понял ответ по губам дяди мальчик. У него сжалось сердце, а глазам сделалось горячо. И вырвалось внезапное, о чем он боялся и думать:
— Зачем это телеграмму отбивать? Что, дядя Гоша умирает, что ли?!
— Егор…Что ты несешь, Егор?! — вскинулась мама, но мальчик не слушал и не слышал ее. Его поразил испуг дяди, который он не столько увидел на его лице, сколько ощутил всем телом, — как заломившие зубы после глотка ледяной воды. Он никогда не сомневался, что танкисты — самые смелые люди на свете, ничего не боятся, а дядя был, пусть и давно, танкистом, и бульдозер — это мирный танк…
— Егор! — сорвалась и вовсе на крик мама.
— Не надо, Зина, — попросил тихо дядя. — Племяш прав: телеграмма не нужна. Не умираю же я, в самом деле!
Мальчик облегченно вздохнул. Нет, он не ошибся в дяде, ему просто показалось, что дядя испугался. И все же, чтобы утвердиться в этом, спросил:
— Дядя Гоша, а правда, что смелее танкистов никого нет?
— Правда, — глухо подтвердил дядя и отвернулся к стене.
— Вот что, танкист: собирайся немедленно, пойдешь в аптеку, — объявила мама. Она подошла к комоду, выдвинула верхний ящик. — Вот тебе рецепт и деньги. Скажешь, нужно только первое, а не все, что в рецепте написано. Вот такое, — показала она на пузырек, стоящий на придвинутой к кровати дяди табуретке. Пузырек был почти полный.
— Так в нем еще вон сколько! — удивился мальчик.
— Я тебе сказала, значит, иди! — отрезала мама, а спорить с мамой было бесполезно. Мальчик собрался и побрел в аптеку. Тогда на улице только-только зажглись фонари, а метель еще и не начиналась…

На остановках по пути пробивающегося к депо трамвая никого не оказывалось, и мальчик оставался в салоне единственным пассажиром.
— А я бы подобрала, мне не жалко, да и тебе веселее бы ехать было! — кричала из кабины, минуя безлюдные остановки, девушка-водитель.
Трамвай, не чувствуя привычной тяжести, дребезжал, как покатившаяся от пинка пустая консервная банка, а на поворотах скрежетал поврежденными колесными парами. Снег залепил стекла по правой стороне, и мальчику казалось, что вагон движется теперь не прямо, а все левее и левее. Он плотнее прижался к двери кабины, и тут вагон ткнулся во что-то мягкое, но непреодолимое Девушка-водитель подала вагон назад и на полной скорости рванула вперед, надеясь пробить занос. Раз, другой, третий… На четвертый трамвай увяз, и двигатель заработал вхолостую.
— Приехали! — весело сказала девушка, выйдя из кабины. — Теперь без снегоочистителя не выбраться.
— А мы где сейчас? — спросил мальчик.
— До главпочтамта немного не доехали. Вон, видишь, в просветах огоньки бегают? — показала она рукой.
Мальчик посмотрел, но ничего, кроме снежной мути, не разглядел. Тогда он напряг глаза — и проявилась цепочка бегущих зеленых шариков. Они бежали, вырисовывая буквы, которые вскоре образовали одно большое слово — «ГЛАВПОЧТАМТ».
— Пойдешь со мной или здесь обождешь? — спросила девушка, подняв воротник белого полушубка и застегивая верхнюю пуговицу.
— Пойду, — сказал мальчик. — Я почти приехал. — И назвал улицу.
— Да, это за почтой, только дорогу перебежать, — кивнула девушка. — А почему без шарфа? — строго спросила она. И, не ожидая ответа, сняла с себя широкий пушистый шарф: — На, закрути горло. Ну, бери! — уже приказала, когда мальчик, отказываясь, замотал головой. — Потом вернешь. Меня легко найти, я всегда по третьему маршруту бегаю. А не найдешь, так любому водителю отдашь, скажешь, чтоб Галке Тимофеевой передали. Меня все знают. А с голым горлом ангину заработаешь…
«И чего привязалась?.. Я и без ее шарфа обойдусь», — подумал мальчик, а вслух сказал:
— Не заработаю. У меня гланды вырезаны.
— Новые вырастут, если не будешь старших слушаться. — Девушка, притянув мальчика к себе, повязала ему шарф. Он не противился. Приятные мурашки пробежали по телу. От девушки пахло сладко и тревожно.
— Вот теперь можно и двигаться, — сказала она довольно. — Да, а как же я трамвай брошу? — вдруг всполошилась. — Еще хулиганы какие-нибудь заберутся, потом не расхлебаешься. — Девушка задумалась, сдвинув брови. — Ага, придумала! — тронула мальчика за плечо. — Знаешь, я тебе телефон запишу и двушку дам, а ты зайдешь на почту, и позвонишь в депо. Скажешь, Тимофеева у главпочтамта застряла. Тебе все равно по пути. Договорились?
— Договорились, — согласился мальчик.
Главпочтамт уже не работал.
За двойной стеклянной дверью от стены к стене ходила, как часовой, женщина в черной шинели с зелеными угольниками на воротнике. Лицо ее было строгим. На боку, прицепленная к широкому офицерскому ремню со звездой-пряжкой, висела пистолетная кобура, тяжелая даже на взгляд — от пистолета. «Настоящий!» — уважительно подумал мальчик. Минут пять он потоптался у двери, надеясь привлечь внимание, но охранница его не замечала. Тогда мальчик решился и постучал. Он постучал робко, женщина не услышала стука, и мальчик постучал еще, теперь уже кулаком. Но охранница по-прежнему не реагировала на стук. Тогда мальчик, прижавшись лицом к стеклу, крикнул:
— Тетенька! — для верности одновременно ударив ногой по низу двери. И женщина в шинели обратила, наконец, на него внимание. Она подошла к двери со своей стороны, и мальчик видел, как вопрошающе шевелились ее губы, но разобрать ничего не мог. Тогда он вытащил из кармана листок с номером телефона и прижал его к стеклу. Охранница беспомощно развела руками: мол, ничего не пойму. Потом она куда-то ушла. «Звонить! — обрадовался мальчик, но тут же сник: — Она ведь не знает, что сказать…»
Метель разыгралась не на шутку. Теперь ветер нес снег не порывами, а сплошной колючей стеной, шершавой, как наждачная бумага, какой мама, а иногда и мальчик, чистила ножи. Пальто продувалось насквозь, и мальчик снова стал мерзнуть. Боясь, что мороз подпортит яблоки, он переложил их в карманы школьной куртки, а окоченевшие пальцы сунул в рот, и вжался в дверное стекло, теплое, показалось ему, изнутри. «А дома сейчас жарко», — всплыла перед ним печь с бушующим за дверцей пламенем, и мальчик закрыл глаза. И сразу же увидел маму: она лежала с заплаканным лицом на кровати, а дядя Гоша поил ее с чайной ложечки валерьянкой. «С ним что-то случилось, Гоша. Так долго в аптеку не ходят!» — плакала она. «Я же не знал, что скворца трудно найти», — оправдывался мальчик. Мама говорила что-то еще, но мальчик, засыпая, уже не разбирал, что именно.
— Что тебе? — неожиданно разбудили его. Перед мальчиком стоял человек в черной, как и у женщины-охранницы, шинели. От шинели пахло теплом, нафталином и табачным дымом. Мальчик закинул голову, чтобы рассмотреть лицо подошедшего. Лицо дядьки было суровым.
— Ну, что случилось? — хмуро спросил он.
— Там трамвай застрял, от почты вашей близко, — махнул рукой мальчик в бушующую темень.
— Какой еще трамвай?
— Обыкновенный, третий номер. Нужно снегоочиститель вызвать, водитель вот телефон дала, — протянул мальчик бумажку дядьке в шинели.
— Она что, сама не могла добежать, коли близко?
— В трамвай хулиганы могут забраться, а мне все равно по пути было, — объяснил мальчик.
— Какие хулиганы в такую свистопляску! — буркнул дядька. — И ты мне писульками своими в нос не тычь! — прикрикнул он, но уже добрым голосом. — Ладно, давай… Все? Тогда бывай! — И черная шинель пропала так же внезапно, как и появилась, не оставив даже своих запахов. В лицо мальчика вновь хлестко ударила метель. Он, пригибаясь, спустился с высокого крыльца главной почты города и, перебежав дорогу, оказался на нужной ему улице.
Здесь было тихо, дома стояли вплотную, без зазоров, и метель разбивалась об их спины. Теперь она шумела где-то далеко-далеко, а снег, падающий сверху, не колол, как на ветру, а мягко лепился на лицо, пальто и руки. Улица будто вымерла, но мальчику не было страшно. Он уже представлял, как принесет домой скворца, а утром, когда мама станет проветривать дядину комнату, незаметно выпустит его за окном. Скворец — птица весенняя, поэтому, прячась от зимы, он влетит в форточку, дышащую теплом, и дядя решит, что весна уже наступила, если прилетел скворец. «Это, наверное, самый первый», — скажет он тогда дяде Гоше…
Представляя, что будет утром, мальчик одновременно представлял, что он идет по таинственной снежной планете, на которую до него никто не ступал. Залитые электричеством витрины магазинов и фонари редких подъездов жилых домов освещали ему путь. В витринах напряженно улыбались манекены. «Это они потому так улыбаются, что не знают, кто я такой, с какой планеты, — подумал мальчик. — А я прилечу не просто с Земли, а с Камчатки», — вспомнил он опять о дяде, машинально отметив, что поравнялся с домом под номером «двадцать первый». Предшествовал ему «девятнадцатый». Мальчик шел по нечетной стороне улицы, нечетным, кажется, был и номер нужного ему дома, но какой точно — у мальчика будто выдуло из головы метелью. Квартиру он помнил — пятая, а вот дом… «Двадцать третий?» — нерешительно подумал он и, вспомнив об адресе, записанном ему женщиной, угостившей яблоками, сунул руку в карман пальто, чтобы не мучить память.
Листка с адресом в кармане не было.
У мальчика перехватило дыхание. Он лихорадочно обшарил все другие карманы, вывернул даже в школьной куртке внутренний, где спрятал от холода лекарство для дяди и деньги на скворца, — листка не было и в нем. Наверное, он потерял адрес, когда отдавал дядьке в черной шинели бумажку с телефоном, понял мальчик. И бросился назад, к главпочтамту, но на полпути остановился, сообразив, что возвращаться бесполезно: адрес давно уже унесла или замела метель. Он хотел заплакать, но заплакать не получилось, и странная усталость — лечь бы и больше не вставать! — сковала его. «А дядя Гоша?» — послышался ему мамин голос, и мальчик, пересилив себя, не пошел, а потащился обратно, ступая в только что оставленные им следы, почему-то даже не припорошенные снегом, недавно обильно валившимся сверху. И за домами, теперь отбрасывающими на снег тени, не шумела разбивающаяся об их спины метель. И в полной тишине, вдруг услышанной мальчиком, прорезался бодренький говорок Игоря Федоровича: «Фамилия — Сидоров. Дом двадцать три, квартира пятая…»
— Я же говорил, что двадцать третий! — захлебнувшись радостью, закричал мальчик, вновь оказавшись у дома, от которого оставалось несколько шагов до нужного ему. И, переполненный счастьем, закрыл глаза…
Мальчик ошибся, вспоминая адрес, и названный ему в тесной прихожей был взят с потолка, но окна высотного здания, будто плывущего навстречу, светились. И не электричеством, а завораживающей прозрачностью, и свет луны, прежде затянутой теперь угомонившейся метелью, отражаясь от снега, занесшего улицу, зримо очищал пока еще низкое небо от тьмы, скрывающей его вечную бесконечность.

ОЖИДАНИЕ

Когда мне худо и одиноко, я подхожу к окну. Почему-то чаще всего это случается в праздники. Окно — не замочная скважина, из него видно широко и далеко, но ощущение, что ты подглядываешь, тревожит. Потому что я обозреваю не пространство, уходящее к горизонту, а то, что близко, сразу за окном — под ним и чуть дальше, за дорогой, к которой, кажется мне, дома противоположной стороны улицы придвинуты ближе, чем с моей, хотя, конечно, это обман зрения. Дорога пролегает точно посередине улицы, я проверял, и что моя ее часть, что противоположная, — почти близняшки. Все, как у Блока: «Ночь, улица, фонарь, аптека», а «почти» — поскольку вместо аптеки остановка общественного транспорта. Я смотрю поперек улицы, а вдоль не смотрю, потому что смотреть вдоль, как шаг влево, шаг вправо — считается побегом. Бежать мне не хочется или я боюсь бежать, а смотреть, пусть и тревожно, прямо перед собой не боюсь, а если сделается вдруг страшно, то можно просто отступить от окна вглубь комнаты, совмещающей спальню с залом. Из кухни, где второе окно квартиры, так вольно не отступишь — мала кухня, и жена, постоянно в ней хлопочущая, мешает, да и не видно в кухонное окно ничего из-за забранного решеткой балкона, а выходить на балкон зимой — не климат. И летом не тянет — из-за решетки. Не тюрьма же, в самом деле, мой дом...
На остановке мается парнишка. В нетерпении, как бы поджидая автобус. Но автобусы подъезжают и уезжают, а он остается. Сначала подумалось, по причине их заполненности под завязку. В общественный транспорт и в будни не пробьешься, а в новогодний вечер и подавно. Однако, если сильно постараться, втолкать себя можно, разогреешься заодно, а парнишка мается на остановке с шести вечера и, должно быть, здорово заколел. Пальто на нем, видно даже издалека, старенькое, рукава коротки, руки не в варежках или перчатках, и ботинки на ногах совсем не зимние. Но ветра, к счастью, нет, иначе бы он в тридцатиградусный мороз давно бы уже превратился в сосульку.
На улице сделалось совсем темно, отчего ярче, кажется, разгорелись фонари, и мне хорошо видно из окна второго этажа парнишку, пропускающего и пропускающего автобусы. Теперь бы и полный идиот осознал, что он и не стремится куда-то уехать. Салоны автобусов уже полупусты, и, освещенные в темноте изнутри, как бы вдавливают силуэты редко сидящих людей в полузамерзшие стекла. В любой из автобусов можно не только совершенно свободно войти, но и плюхнуться, не вынимая рук из карманов пальто или шубы, на облюбованное место. А парнишка не входит и не плюхается. Он явно кого-то ждет, окончательно понимаю я. Или встречает, что, впрочем, одно и то же. Это очевидно еще и по тому, как он всматривается, выбегая из «кармана» остановки на проезжую часть дороги, туда, откуда должен подъехать очередной автобус.
А автобусы подкатывают все реже и реже. Жена начинает уже накрывать новогодний стол, и до Нового года, показывают часы над столом, остается ровно час. По местному, конечно, времени, а на Камчатке, скажем, его уже встретили, а в Москве встретят через три часа после того, как встретим мы — я и жена. Жена хлопочет, накрывая стол, ей не до водителей общественного транспорта, а они — тоже люди. Многие, наверное, уже поставили в теплые гаражи свои машины, досрочно, сославшись на поломку, отметившись в диспетчерской. Другие съехали с маршрута самовольно, чтобы по-человечески встретить новогодье в семье. Да и самые дисциплинированные, каких всегда меньшинство, едва ли дотянут на трассе до полуночи. Я это знаю не по себе, а по другу — водителю из геологоразведки, в которой тоже когда-то работал, прежде чем стал писать книги. Поэтому промежутки между подъезжающими к остановке автобусами все дольше и дольше. А парнишка все ждет и ждет.
Я не выдерживаю. Напяливаю шапку, влажу в дубленку и выбегаю на улицу. Нет, мне только казалось, когда глядел из окна, что нынче безветренно. Не ветер, конечно, но поддувает. Подленько так, вроде неощутимо, но остро, как иголками покалывая. Из тепла только, а приходится, едва свернув за угол дома к дороге, застегнуть дубленку. И отдышаться, приостановившись, — перехватило вдруг дыхание, как парнишку на другой стороне улицы увидел не через стекло, а вживую. А он, замерзший, даже и не заметил меня, когда я, наконец, оказался с ним рядом. А может, ему просто плевать на какого-то дядьку, перебежавшего дорогу, не до окружающих ему, когда его взгляд устремлен туда, откуда подкатит — или уже не подкатит? — автобус. Ему лет шестнадцать, парнишке, пацан еще, определяю я по его лицу. И трогаю его за плечо, ледяное даже через вытертый драп пальто:
— Слушай, айда ко мне греться.
Он не видит меня, как слепой, и не чувствует прикосновения, как парализованный. Я для него, похоже, не существую. А может, он еще и глухой? — пугаюсь я и кричу уже на всю улицу:
— Слушай, у меня там окно, прямо на остановку выходит, и ты, если кого ожидаешь, увидишь, как он только выйдет из автобуса. Выскочишь, а я в форточку покричу, чтоб обождали, — планирую я с ходу ситуацию, непонятно почему озаботившись этим чужим для меня подростком. — Слышишь, парень?
Он слышит, улавливаю я по его глазам, но услышать меня не желает, и я трясу его за плечо так, что из карманов пальто вылетают его руки, сжатые в кулаки. Не для драки, а потому что замерзли. И разжать кулаки он уже не в силах. Как и замерзшие губы. Потому и отказывается от моего предложения движением головы. Шапчонка из крашенного кролика пристыла, наверное, к его волосам.
— Не бойся, я не какой-нибудь там... — уговариваю его уже обреченно.
— Нет, — удается ему, наконец, разжать губы. — Нет, — говорит он решительно очень знакомым мне голосом. И я пугаюсь:
— Может, случилось что? — хотя какое мне дело до этого сопляка, до его проблем? У меня собственных по горло и выше макушки. Но я опять кричу: — Слышишь?!
И в ответ на свои заботы о нем я читаю в его еще теплых глазах, непонятно, но тоже, как и голос, очень знакомых: «Отстань, мужик...»
Это даже не ответ, а приговор. И ничего не остается, как отстать.
Жена и не заметила, что я уходил.
— Пора! — торжественно зовет она из комнаты с елкой и по-праздничному накрытым столом. — Через пять минут — Новый год! — возглашает она. А я обхожу, хотя в этом нет надобности, стол, чтобы глянуть в окно. Парнишка все там же, под фонарем, свет которого почему-то стал синим, как у лампы, какой жена греет простуженное горло. Или это с мороза застило глаза?..
Часы бьют полночь. Звенят, сойдясь, мой и жены бокалы. Мы ничего не желаем друг другу — у нас есть все. Кроме того или тех, кого никогда уже не будет. Мы опоздали, стремясь пожить для себя. Мы стары, как родители, даже для мальчишки, который мается в неизвестном ожидании на остановке.
«Но почему в неизвестном?!» — ухает, как в яму, мое сердце. У этой ямы есть название, но там, далеко, она возвышенность. И я падаю в яму, одновременно на эту возвышенность поднимаясь. Это легко и тяжело, как после наркоза, как в мороз на остановке, когда на тебе драные пальто и шапка, но зато изнутри тепло от ожидания. И ничего, что ботинки летние, на микропоре, каких теперь и не делают, — мороз кусает лишь подошвы, а верх ботинок для него непроницаем, потому что каждая трещинка жирно пропитана черным кремом перед тем, как помчаться на остановку встречать девочку, обещавшую приехать на Новый год. Она так и не приехала, но с каждым прошедшим автобусом оказывалась все ближе ко мне...
— Ты что? — возвращает в настоящее голос жены.
Шампанское, так и не пригубленное, льется из бокала, почти выскользнувшего из поникшей руки. На скатерти, где скатерть не заставлена тарелками, ширится темное влажное пятно.
— Вот, — огорчается жена, — стирать придется.
Я, оживляя руку, сжимаю хрупкую ножку бокала, и ножка ломается с хрустом, как сухая ветка, когда-то бывшая упругой ветвью, и яркая кровь из ладони закрашивает на скатерти темную влагу. Но боли я не ощущаю. И не боль отбрасывает меня от стола к окну, а страх потерять самого себя, ожидающего на остановке то, что не купить ни за какие деньги и блага.
Парнишки на остановке нет.
Нет меня!
Но я ведь тогда не ушел с остановки до первого утреннего автобуса! Я простоял в ожидании всю тогдашнюю новогоднюю ночь, и мужик, зазывающий меня погреться в дом рядом, совсем не был похож на меня сегодняшнего.
— Обморозишься, — сказал он на прощание.
Накаркал, похоже. От того ожидания у меня осталась метка — подрезанные на ногах пальцы. Наверное, изнывал я в больнице, лишенный возможности передвигаться, она приехала после: к обеду того первого дня нового года, в один из тех новогодних дней, в одну из тех недель января, отнятых у меня лечением. Но если этот парнишка я, а я не уходил, как ушел он, — значит, он дождался. Сбылось, выходит, предчувствие, что с каждым прошедшим автобусом она все ближе. А потому...
— Надо перевязать, — подходит к окну и жена.
Бинт, йод, вата. Как тогда, в больнице. Жена всегда очень заботлива. И не боится, как боялась та девочка, крови. Тогда у меня кровь текла из разбитого носа. Из-за девочки на катке, которую хотели закатать незнакомые пацаны. А потом она обещала встретить Новый год со мной. «Потому что я тебя не боюсь, как боялась их», — сказала она о пацанах. Пацаны эти били меня и после катка, но мне не было больно, потому что девочка уже уехала, а ее платок, оставленный мне, избавлял не только от крови, но и от боли. «Оставь себе, — сказала она о платке, когда я подсадил ее в автобус. — Я боюсь крови...»
Жена крови не боится. Со свадьбы она боится лишь одного — смотреть в мои глаза. И я боюсь — смотреть в ее. И протягиваю ей для перевязки руку, не поднимая глаз. Чтобы она ненароком не заметила в них ожившего ожидания.


БЕРЕЗОВСКИЙ Николай Васильевич (род.24.06.1951г.)
Страховое свидетельство № 058-064-083-60
ИНН 550702714530
Почтовый адрес: 644074, г. Омск, а/я 6895
Домашний адрес: 644123, г. Омск, ул. Конева 14/2, кв. 80
Телефон: 16-33-92
Паспорт: 52 03 060527 выдан УВД Кировского округа Омска 05.07.2002 г.
Счет Березовского Н В. № 4230181064539 1485321
Р/с : 30301810045000604539
К/с: 30101810900000000673 в ОМСКОМ ОСБ РФ №8634
БИК:045209673 города Омска.
ИНН: 7707083893
Код по ОКОНХ: 96130;по ОКПО: 04773733; СООГУ-05124;
КООПФ-90; САТО-1152401378; КФС-12
E-mail: nberez@mail.ru

100-летие «Сибирских огней»