Рассказ
Файл: Иконка пакета 04_volokitin_v.zip (23.02 КБ)

Николай. ВОЛОКИТИН

ВОЛК

Рассказ


Кажется, в доме опять с утра пораньше завязывалась гулянка.
Я
спал в саду под пологом и сквозь сон услышал принужденный басовитый хохоток Коняева. Коняев просто так, с бухты-барахты, по-соседски не приходил. Он всегда появлялся тогда, когда тетя Афимья кидалась собирать в сенях на стол, а дядя Яша семенил в своих предназначенных для торжественных случаев галифе от погреба к крылечку с полной четвертью медовухи.
Значит, снова кто-то пожаловал. Ведь сегодня суббота... Ох, уж эти субботы!
Впрочем, от гостей и в будни отдохнуть было некогда. Несло их к дядь Яшиной усадьбе, как мусор половодьем в тихую заводь. И добро бы своих, деревенских, а то ведь приезжих, райцентровских, при должностях.
Из-за
постоянной, почти не прерывающейся колготни мы с дядей Яшей даже и поговорить как следует не сумели, хотя я пребывал у него в гостях уже третью неделю...
Сон
смахнуло в мгновение. Схватив тут же под пологом висящее полотенце, я заторопился краем огорода к речушке Паразихе, умыться, благо дом дяди Яши был в Чупине крайним. Над Паразихой, блеснувшей сразу же за плетнем, серебрился реденький ущербный туман. Меж лопухов шумно плескались гуси и утки. На той стороне, на отмели, стояла угрюмо чья-то корова и, отвернув грязный хвост, шлепала парные лепехи прямо в дремотную воду, поверхность которой почти сплошь была усеяна пестрым пухом и перьями.
Освежившись, я
какое-то время топтался на песочке и раздумывал, что делать дальше. В дом идти не хотелось. Обрыдло. Однако в желудке требовательно посасывало — в отпуске, на природе я сделался нестерпимым обжорой... Пошел.
За саманным сараем на пустыре уныло серел
чей-то усталый, пропыленный «Москвич». А в сенях, где по летнему времени была устроена не только кухня, но и столовая, уже вовсю гудело застолье.
Дородный, под два метра
ростом, смуглолицый Коняев со стаканом медовухи в руке, уставившись на дядю Яшу, философски провозглашал:
Ниче нет ужаснее на позиции, как идти в рукопашную.
Щуплый же и
белобрысый с прорыжью дядя Яша назидательно ему возражал:
— Тебе бы
под бомбежкой разок побывать!
— Нет, ты,
Петрович, постой!
Нет, ты подожди, Еремеич...
Все, готово, — констатировал я
свершившийся факт. Если уж мои фронтовички, один рядовой пехотинец, второй рядовой зенитчик, заспорили на свою извечную тему, значит, Коняев держал в руке не первый и даже не третий стакан — трезвые они никогда не заговаривали об этом.
Увидев меня, дядя Яша оборвал беседу с
Коняевым.
— О,
племянничек! — закричал он. — С добрым утром, родной! Посмотри-ка, кто к нам нынче пожаловал, кто нас, грешников, удостоил! Сам начальник финансового департамента Александр Борисович Митин! А? — и при этом гордо задрал указательный палец под потолок.
Я
лишь мысленно усмехнулся: «Только его еще здесь не бывало. Да, может быть, самого районного административного головы... И на кой он здесь нужен?»
В центре стола сидел пухленький,
щекастенький, с глянцевой лысиной, молодой еще мужичок и с аппетитом уминал горячие жареные грибы вприкуску с оставшимися с вечера жареными карасями. И эти грибы, и эти карасики были моею добычей. Не собирай я и не лови их почти каждый день, не знаю, чем бы и потчевала гостей тетя Афимья. Разве что медом, которого дядя Яша накачал в этом году со своих без малого тридцати колодок за пару июльских недель, в период главного взятка, больше двух центнеров. Но это было бы, пожалуй, слишком шикарно — под медовуху да мед...
Кушайте, кушайте, дорогой Александр Борисович, — переключился на гостя дядя Яша. — Уж коли вы за рулем и употреблять не имеете права, так хоть пищей наверстывайте сей неприятный пробел. У нас все от души, все от чистого сердца, потому как свое, а не с купли...
— Вот-
вот, — подвякнул по-простецки Коняев. — А почему оно свое-то? Да потому что мы дурака не валяем, мы с утра уже в поте лица... — он что-то хотел услужливо пододвинуть Митину, но покачнулся, сделал какое-то зигзагообразное движение и опрокинул стакан с медовухой прямо на стол.
Сухонькая и юркая, как ящерка, тетя Афимья, стоявшая у газовой плитки, тут же бесшумно подскочила к столу, чтобы вытереть, а тоненько рассмеявшийся Митин перевел взгляд с Коняева на меня и даже вроде как подмигнул: «Ну, дают твои старички! Не старички, а прямо-таки шуты гороховые, ни больше, ни меньше».
Я не
поддержал веселой игривости гостя. Даже не улыбнулся. Наоборот... И он мгновенно это заметил. Заметил и прореагировал тут же. Что-то блеснуло в его черных бегающих глазах. Они стали жесткими, злыми. Губы вытянулись в суровую нитку, щеки опали, лицо ужалось, осунулось, испарив с себя недавнее добродушие. Мы какое-то время неотрывно смотрели друг на друга, в зрачки, и, не произнеся ни слова единого, что-то оба ясно, отчетливо поняли. Что — неважно пока, но наше впечатление теперь не могли бы изменить даже годы. Так интуитивно, с ходу, понимают, видимо, друг друга животные и, поняв, сразу или начинают лизаться, или расходятся, или бросаются в драку.
Ни до того, ни до другого-третьего у нас не дошло — новый гостенек отличался исключительной выдержкой. Натасканный малый. Никто ничего, кажется, не заметил, и он как ни в чем не бывало отвел от меня глаза и устремил их на тетю Афимью.
— Дайте-
ка, хозяюшка, я помогу. Здесь на этот край подтекло, вам не достать.
Изумленная такой галантностью тетя Афимья чуть не выронила тряпицу из рук. А Митин, промокнув суетливо клеенку, уже снова улыбчиво и благосклонно слушал захлебистые словоизлияния дяди Яши.
— Ну, спасибо, ну,
спасибо, дорогой Александр Борисыч, — пьяненько разглагольствовал тот, — что не побрезговали нас, что уважили! Облагодетельствовали, так сказать, своим посещением. До гробовой доски не забуду! Ведь для нас, темной деревенщины, встреча с такими людями, как вы, великая гордость и радость. Ученые, интеллигентные, при власти, а вишь... За одним столом сидим, одну пишшу употребляем...
— Вот жаль только, что медовуху не пьете, — снова встрял
Коняев. — А другие-то — у-у-у! Так же, как и мы, непутевые, кушают ее за мое поживаешь, и власть с культурою нипочем!
— Да погоди ты,
Еремеич, со своей медовухой! — одернул его дядя Яша.
— Нет, ты, Петрович,
постой... — захорохорился Коняев, но тут же забыл, о чем говорил, и, стараясь вспомнить, наморщил гармошкой и без того морщинистый лоб.
Гость на него не глядел, как не глядят на хозяйскую собаку, которая тявкает рядом.
— Да мне Макар
Иваныч все уши про вас прожужжал, — рассказывал он дяде Яше. — Яков Петрович да Яков Петрович. Уникум! Талант деревенский! Знаток природы, пчеловод, каких поискать! Ну, думаю, раз Макар Иваныч приезжал к вам поклониться, то мне сам Бог велел это сделать... Вчера вечером выехал из дому, чтобы вас утром пораньше застать, не упустить. В степи ночевал. Правда, спать не пришлось, все любовался звездной ночью. Господи! До чего же прекрасна наша алтайская степь! — тут наевшийся Митин откровенно зевнул.
Дядя Яша
участливо подхватился, всплеснул руками, шлепнул ими по крыльям своих галифе.
Че же вы сразу-то не сказали, миленький Александр Борисыч? Вы с устатку, а мы тут вас, бедного, разговорами да застольями мучаем. Пойдемте, пойдемте, вздремнете немножко. Можно в горницу, на наши фамильные пуховики, а можно вот в кладовочку, на лежанку. Прохладно, сумеречно, и ни одной мухи, будь они, паразитки, неладны. Совсем озверели по предосенью...
— Пожалуй, и
правда, — согласился Митин, — отдохну малость, не то звон в голове, и озаботился вдруг: А я вас не ущемлю? Вы никуда не собираетесь отлучаться?
— Да какая
отлучка, родимый, когда такое присутствие в доме! — воскликнул дядя Яша. — Вы че такое толкуете? Так в кладовку иль в горницу?
— В кладовку, Яков Петрович, в
кладовку, — еще раз зевнул Митин и, коротко, наискосок пырнув меня острым оком, скрылся за дверью, к которой подвел его дядя Яша.
Коняев было разинул рот, желая еще что-то изречь, но дядя Яша так на него цыкнул, что тот только сжался и беспомощно захлопал глазами:
Че тако?
— Шепотом
говори! А лучше вон приляг на пол в избе и тоже вздремни.
— А ты?
— И мне не
мешает...
Они
неуверенно, один за другим, переступили порожек, утихли.
А я
допил свой настоянный на сушеном шиповнике чай, поблагодарил скользящую по сенцам тетю Афимью и, выйдя на улицу, присел на крыльцо.
Ясное августовское
солнышко было уже высоко. И во всем окружающем мире здесь, на краю деревни, у речки, чувствовалась та же ясная высь. Видимо, потому, что гомонящие у Паразихи береговые ласточки находились на уровне моей головы. И макушки тополей, что грудились в долине на той стороне, тоже были не выше.
В центре
деревни, далеко-далеко от меня, носились по улице ребятишки, поднимая клубами сухую дорожную пыль. Они смеялись, что-то кричали друг другу, но нельзя было понять ни единого слова, доносилось лишь однообразное: «А! А! А!» — похожее на незамысловатую, но чистую музыку.
Я совсем не
заметил, как рядом оказалась тетя Афимья и тоже опустилась на приступочку. Это было что-то невероятное. Нет, она никогда меня не чуралась, наоборот, относилась даже внимательней, чем дядя Яша, но чтобы вот так запросто подсесть...
— Хорошо-то
как! — вздохнула она. — А мне тут вспомнилось вдруг такое, что даже в груди закололо. Думаю, дай расскажу. Ежели, конечно, это тебе интересно...
— Что вы, тетя
Афимья!
Слушай тогда, — она не глядела на меня, глядела задумчиво куда-то в сторону Паразихи. — В зиму сорок третьего года, когда в Чупине не осталось уже ни одного мало-мальского мужика, навадились в деревню ночами морозными волки. А поскольку наша усадьба с краю, с нее они и начинали свои выкрутасы. Подойдут с противоположной стороны Паразихи, сядут на ту вон поляночку, морды кверху, к луне, и ну завывать, ну завывать. А то начинают из-за того угла заходить, норовят в хлев попасть, где корова да овечки. А я в доме одна-одинешенька, двадцатилетняя молодуха. Даже ребеночка нету со мной, мы с Яковом всю жизнь бездетные, не говоря уж о ком-нибудь взрослом, папеньке с маменькой или свекоре со свекровкой. И вот, веришь ли, такая жуть берет, такая тоска, что кажется, кто-то душу вынимает из тела. Тошнехонько! Я и кричать, и топотать в сенцах. Лампу в избе то поднесу к окну, то потушу. Хоть бы хны! Они, зверюги эти, и во внимание меня не берут, ровно чуют, что со мной никого нету для помощи. Довели до крайности. И решилась я взять Яшино ружьецо. Никогда не стреляла, боялась этой оказии, не знала, с какой стороны ее в руки берут, а тут зарядила оба ствола, вышла в сени, просунула ружье вон в то оконце, оно тогда было без стекла, да как жахнула раз за разом. Не знаю, попала, не попала, но разбежались нахалы. А я только с того разу мало-мало освоилась, не стала уже их так сильно бояться, уверенность обрела...
Она
замолчала.
А я
сидел, боясь шевельнуться, спугнуть это непривычное для меня ее состояние. «Что это на нее нашло? — думал. — Почему вдруг теплым летним деньком вспомнились ей далекие морозные ночи? Почему она разговорилась со мной?» И понял: а с кем ей еще говорить? Не с пьяным же Коняевым или помешавшимся на гостях Яковом? Ведь она постоянно одна, хотя всегда вроде в гуще людей. В таком положении в голову еще что и похлеще взбредет.
— В
бор-то нынче пойдешь? — без всякого перехода спросила тетя Афимья.
Я встрепенулся.
— Конечно! Что еще делать?
— Скоро?
— Да
хоть сейчас.
Она
по-девичьи проворно вскочила.
— Тогда
айда, провожу. Мне все равно к колодцу бежать.
Она взяла коромысло и ведра, я взял
корзину, и мы пошли по улице. У колодца помог тете Афимье достать студеной воды. Она взглянула на меня светлыми голубыми глазами и усмехнулась:
— А я ведь приметила, как вы с нашим очередным гостеньком друг дружку глазами ели. Серьезно кушали, надо сказать...
Ай да тетя Афимья! Вот тебе и незаметная бессловесная тень! Вот тебе и не вмешивающаяся в мужские дела хлопотунья! Я не знал, что ответить.
А тетя
Афимья ответа и не ждала.
Между прочим, — призналась, — мне он тоже не поглянулся... Ну да ладно, ступай! — подтолкнула меня в плечо. — Хранит тебя Бог!
Я засмеялся:
— Что со мной
сделается? Волки, что ли, съедят?
— Да какие
волки, тьфу-тьфу-тьфу! — отмахнулась тетя Афимья. — Нету их нынче. Откуда они возьмутся, когда вокруг больше машин, чем природы...
Бор
начинался сразу же за деревней, с южной стороны. Надо было миновать только пару узеньких переулков, перейти по деревянному мосту через Паразиху, и вон уже на горке золотоствольный звонкий сосняк. Назывался он Самодуровским. Почему такое странное название — я никак не мог докопаться, сколько ни расспрашивал стариков. То же и с Паразихой.... Те, кто основал Чупино, видно, не очень любили раскрывать свои секреты потомкам. А может, просто время развеяло все, что было когда-то обыденным и понятным, ведь те же старики говорили, что Чупино уходит в глубину его, этого самого времени, на века...
Что-то не
грибничалось мне сегодня, не было обычного азарта. И радости при находках, которые начались уже с самого края, тоже не вспыхивало. Я больше по сторонам глазел, чем под ноги. И все думал, думал. О чем? А так, обо всем. Думы мои были какие-то зыбкие, рыхлые, как туман, и печальные.
Зато
пронизанный солнечным светом сосняк заходился в восторге. Две шалых белки затеяли игру рядом со мной. То пронесутся друг за другом почти у ног, то взметнутся на дерево и юркают там вверх-вниз по гладкому, без сучьев, стволу. И нет-нет, да и зырк на меня любопытными глазками. А хохлатая сойка извертелась вся, искричалась, сопровождая меня и удивляясь: что это я в такой благодатный сверкающий день едва волочусь. И вечно деловитый дятел бомбасил сегодня в свою сухостоину как-то по-особому бойко и весело.
Сколько раз в
глуши темных нарымских ельников и пихтачей я слышал от матери рассказы о Самодуровском боре! Сколько раз он в детстве снился мне, этот тогда еще не виданный мною сказочный бор! И сколько раз я изнывал от тоски по нему, не понимая еще, но каждой жилочкой, кровью чувствуя тоску моей матери.
А вот
поди ж ты, вроде как пообвык.
Да нет, вроде и не обвык. Это просто у меня настроение с утра
было такое, день выдался сложный. Что-то в нем проглядывалось глубинное, затаенное раньше.
Под ногами
зашелестела целая горка трескучих от сухости шишек. Я присел и стал перебирать теплые коричневато-белесые шишки. Когда-то девчонкой моя мама с подружками здесь собирала такие же шишки для самовара. А ее старший брат Яков сопровождал девчоночий табунок, попутно стреляя из рогатки по птицам.
Потом, спустя годы, маму с папой отправили в Нарым, навсегда разлучив с родиной и родней. В сорок втором папу взяли на фронт, и он погиб под Старою Руссой, а мама так и не сумела побывать в Чупине, сколько ни мечтала. Не с той ли далекой поры, когда по чьей-то воле было все перемешано в этом мире, когда брат шел на брата, а сын клеветал на отца, когда людей, как крапиву, вырывали из родной земли и закидывали далеко-далеко, — моя мама стала такой пугливой, такой забитой, что и некуда дальше... Эта забитость, чувство какой-то неполноценности нет-нет да и дает о себе знать иногда и во мне...
Хотя ладно,
хватит, хватит. Не надо об этом! Мне совсем не хотелось копаться сейчас ни в прошлом, ни в настоящем, ни в причинах, ни в следствиях. И больше оставаться в бору не хотелось.
Насобирав кое-как полкорзинки всякой всячины, я намного раньше обычного подался домой.
А дома, в
сенях, веселилось уже не трое, как утром, а пятеро. Это не считая дяди Яши с Митиным. Их где-то не было, хотя митинский «Москвичок» по-прежнему стоял на полянке. Едва переступив порог, я чуть не сбил с тумбочки тяжелущий, будто налитый свинцом, эмалированный бидон, литра на три, которого никогда здесь раньше не было. Поправив его, машинально открыл крышку — бидон был до краев полон меду.
На меня
никто, кроме тети Афимьи, не обратил внимания, даже общительный Коняев. Он и на сей раз, видимо, исполнял обязанности тамады и, едва держась на ногах, что-то упорно пытался сказать, однако из уст его тянулась одна бесконечная нота:
— Э-
э-э-э...
На мой
безмолвный вопрос: «Где дядя Яша?» — тетя Афимья, стоя с неизменным полотенцем через плечо на своем извечном месте у газовой плитки, глухо, без выраженья ответила:
— В саду
они... Оба...
Заподозрив
неладное, я поставил корзину на пол и поспешил в сад.
Так и есть. Дядя Яша с
Митиным колдовали над одним из ульев, что ровными рядами расставлены между кустов смородины и ранетки. Вернее, колдовал дядя Яша, а Митин, хоть и тоже был в черной сетке, только смотрел. То и дело пшикая дымарем, дядя Яша неловко доставал из раскрытого улья рамку за рамкой, заторможенно смотрел и неуверенным движением опускал обратно. Наконец выбрал одну, самую тяжелую, наливную, уложил в тазик и, показав Митину большой палец, стал водворять крышку на место.
Из-за страха оказаться насмерть забитым растревоженным роем, пришедшим в бешенство от неурочного вмешательства да еще, видимо, от запаха перегара, я не мог подойти к улью близко и только выглядывал из-за полога, каждый раз замирая, когда очередная возбужденная пчела добиралась до моего укромного уголка. Ни дядя Яша, ни Митин не замечали меня. А я негодовал, я тихо ругался. Ульи совсем недавно были перевезены с лугов, и сам дядя Яша строго всем говорил, что их сейчас трогать нельзя. И вот тебе раз, сам же и нарушил запрет. Впрочем, какой спрос с пьяного человека? Но Митин-то, Митин!
Дядя Яша
осилил, наконец, злополучную крышку, подхватил тазик, и они с Митиным, подойдя к скамейке недалеко от меня, сняли сетки, присели отдохнуть. Теперь я спокойно мог к ним присоединиться, но уже не нашел в себе сил сделать это, боясь совершить какую-нибудь глупость. Разве имел я право вмешиваться в чужие дела? Так и стоял за пологом, терзаясь и проклиная себя, ибо незаметно скрыться теперь возможности не было.
— Вот эту рамочку и
возьмете, — лопотал Митину дядя Яша. — Медок-то с сотами будет для ваших деток и супруги послаще всяких конфеток.
Розовый улыбающийся Митин кивал головой:
Ага, ага. Только не извазюкаюсь ли я и не извазюкаю у себя все в машине?
Ну-у! — дядя Яша даже всхохотнул от наивности гостя. Будьте уверены, ни одна капля не скатится. Наша фирма веников не вяжет, как нынче деловая молодежь говорит. Мы рамочку так приспособим, что довезете все в лучшем виде.
— Оно и ладно, и
ладно тогда.
Я чуть не сплюнул: хоть бы спасибо догадался сказать!
Однако
дядя Яша таких тонкостей не замечал. Он продолжал бормотать:
— Вот и хорошо. Вот и все
хорошо. И бидончик, пожалуйста, что в сенцах на тумбочке, не забудьте. Я там приготовил маленько чистенького, кипрейного. Как же, как же! Такая честь, такая приятность. И супруге своей передайте, что это все из уважения, из-за почтения к вам. Ездили, бензин тратили, время теряли. А ведь могли бы и у телевизора с родной семьей отдыхать...
Митин потупился.
— Но вы... еще перги для тещиных снадобий
мне обещали, — мягко перебил дядю Яшу, еще сильней розовея. — Забыли?
— Ну
ка-а-ак же! — дядя Яша широко и радостно развел руки. — Все там же в сенцах вас дожидается. Разве я похож на беспамятную Улиту?
— Тогда...
пойдемте? — тронул его Митин за локоть.
— Конечно, конечно!
Я, видимо, поспешил выйти из своего
укрытия, а может, подсознательно так получилось. Митин почувствовал мое появление, резко, рывком на ходу обернулся. Наши взгляды перекрестились. И опять его лицо в мгновение преобразилось, став лицом совершенно другого, незнакомого человека. Особенно глаза, в которых вспыхнула беспощадная, хищная ненависть и одновременно усмешка. Холодная усмешка сильного, знающего, что он делает, человека. Митин шевельнул заострившимися побелевшими скулами и первым отвернул от меня и взгляд.
Он-то
отвернул, да я не мог отвести, убрать из своей памяти, из сознания. Его страшные глаза так и сверлили меня, хотя Митин с дядей Яшей давно уже скрылись за домом.
И я стоял на
месте, подавленный и разбитый. Тронулся только тогда, когда услышал, как на полянке заурчал «Москвич».
Незнакомые мужики
веселились с соседом Коняевым, по-прежнему не обращая на меня никакого внимания. Тетя Афимья поставила мне на стол чай и картошку с малосольными огурцами, я стал нехотя есть.
Вошел с новой четвертью медовухи дядя Яша.
О-о-о! Племянничек... Явился! А ты посмотри-ка, кто к нам еще припожаловал, кто нас еще, так сказать, удосужил... Это ведь сами инспектора...
Однако ему не дал договорить Степан
Еремеевич. Совершенно трезвехоньким голосом он изрек:
— Эти, в отличие от некоторых, на
автобусе прибыли. Чтобы, значит, от души медовушки испить.
Ха-ха-ха! Гы-гы-гы! — счастливо загоготало застолье.
А
Коняев продолжил:
— Оно и
верно, у всякого свой интерес, своя, как говорится, корысть.
Все-таки удивительный, феноменальный человек этот самый Коняев. Кажется, допивается не только до чертиков, до самих чертей, но при виде новой бутылки вдруг р-раз — и трезвеет, чтобы с новым удовольствием начать по новой пьянеть. Сейчас он как раз и находился в этой своей очередной благостной стадии.
Поев, я двинул на
Паразиху обдуться свежим ветерком, приторный запах медовухи давно уже вызывал у меня тошноту. Вскоре к речке с корытцем белья пришла и тетя Афимья. Поставила ношу на отмосток для полосканья, посмотрела на меня с доверчивой кротостью.
Устала-а-а! — первый раз за время моего гостевания призналась она.
Устанешь! — откликнулся я. — И долго еще мой родимый дядюшка будет так колобродить?
— Да
нет, он совсем не такой! — испугалась она. — Он, когда работает с пчелами, с огородом, то — ни-ни, ни на кого не обращает внимания. Пашет, как вол. А вот в межсезонье... срывается. Но совсем не потому, что ему выпить хочется. Этой выпивки у него круглый год — хоть залейся... Всему причиной наша злополучная крыша, будь она, прости Господи, неладна совсем...
— Что за крыша? При
чем здесь крыша?
Тетя Афимья вздохнула.
— Года три назад у нас в ливень пробежал потолок. Яков
полез на дом и увидел, что доски прогнили в отдельных местах… Ну, он поправил че-то там, подбил, а сам загорелся достать тесу и перекрыть избу заново. Вот с той поры и пошло-поехало...
— Ничего не пойму...
— А тут и понимать
нечего, — скорбно усмехнулась тетя Афимья. — Попробуй-ка нам, старикам, тес просто так достать. Вот он и начал подмазывать кого ни попадя середь райцентровского начальства. А они, начальники эти, словно сбесились. Четвертый год уже только сулят, кивая один на другого, а сами все ездят, ездят, доят моего лопоухого. Сколь уж раз ему говорила: брось свою зряшную затею, перебьемся и так, все одно ничего не получится; но ему че втемяшится в голову, хоть пешнею выдалбливай.
Я притих,
растерявшись, будто только что вынырнул из воды и не узнал места, к которому давно и хорошо присмотрелся. Все приняло совсем другой оборот. Все выглядело в новом свете.
Ишь ты! — проговорил я, придя немного в себя. — А я-то думал...
— Да
знаю я, о чем ты думал все время! — с легкой строгостью повысила голос тетя Афимья. — Не без этого. Он же тщеславный. Все мы тщеславны. И всем нам глядется, когда вокруг нас люди вьются. Хоть и в ущерб себе, но знай наших. Не такие мы, мол, ущербные и забитые, с самими завами и инспекторами якшаемся. Но это уже так, вскользь, от отчаяния больше...
Тетя Афимья пристроилась на отмостках и стала полоскать белье.
А я все
стоял на песочке, пережевывал ее слова и думал о том, что не сложись обстоятельства так, как они сложились теперь, никогда бы мне не узнать истинной тети Афимьи. Как же все-таки за своей обыденностью и терпеливой покорностью умеют русские женщины прятать свой ум, раскрываясь лишь в случаях особенных, чрезвычайных!
Невдалеке от нас
на перекате давно уже плюхались с бредешком ребятишки, вытаскивая на берег какую-то юркую серебрящуюся мелюзгу. А тут дали очередную тоню в местечке, где было поглубже, и выволокли нечто увесистое, жирное, не очень подвижное.
— Линь, линь,
линь! — на всю округу заблажили парнишки.
Я встрепенулся, вспомнив, что и мне сегодня приспела
пора идти на рыбалку, проверять свои снасти…
Это место на противоположном берегу
Паразихи, в лугах, называлось Мокрой низиной, и было оно глухим, уже в полуметре от реденьких тропок почти непролазным. Росли там ракиты, густой тальник, черемушник, краснопрутник. весь перевитый диким ползучим хмелем, бурьян. И тулилось там, в глубине этого сочного зеленого буйства, уютное, безымянное озерцо, в половодье сливающееся с речушкой, а значит, каждый год пополняющееся и освежающееся чистой проточной водой, и потому богатое золотистым, увесистым, как на подбор, карасем.
Еще в первые дни моего пребывания в
Чупине, узнав, что я не гнушаюсь рыбалки, дядя Яша взял где-то лошадь и привез на озеро старенькую лодчонку, вручив мне пяток не новых, но вполне еще дюжих вентерей, или фитилей, как их называют на Алтае. На этой лодочке и с этими фитилями я и упражнялся в свое удовольствие почти ежедневно.
Добравшись до места, где я
оставил накануне свою посудину, я бросил в нее рюкзак, взял весло, оттолкнулся и потихонечку поплыл между глянцево-сочных густых лопухов и будыльев рогоза.
Вечерело. Солнце уже опустилось ниже макушек самых высоких деревьев и теперь проблескивало между ветвей отдельными дробными осколочками, искоса бросая на землю прямые, как стрелы, оранжевые лучи. С шумом спикировала на озеро стая тяжелых крякуш, но, увидев меня, резко взмыла вверх и вскоре скрылась за лесом.
Подплыв к первому
фитилю, я выдернул тычки, выволок из глубины снасть. В ней оказалось всего шесть карасей. Еще меньше попалось в другие, а в последнюю вообще ничего. Не везло мне уже второй день подряд. Раньше, бывало, добыча составляла больше ведра.
Я решил больше не испытывать здесь
судьбу, переставить фитили на новое место, и пока это место облюбовывал, пока каждый фитиль перевез и по всем правилам угнездил между путающихся водорослей, наступили серые сумерки и в небе появились первые тусклые звезды. Я затащил в траву лодку, закинул на спину полупустой рюкзак и пустился по тропке домой.
Становилось прохладно, из чащи тянуло сыростью и острым запахом земли, свойственным только поздней вечерней поре. В сгустившемся воздухе маячили белесые тени — зарождался туман. Глухую тишину тревожило лишь занудное нытье комаров.
На свороте тропинки впереди вдруг с шумом зашевелились
кусты и из них вылетела на чистое место здоровенная, больше обычных размеров, овчарка. Я замер на месте: откуда, чья и зачем она здесь? А овчарка только глянула на меня и тут же шарахнулась обратно, сильно затрещав сучьями и даже обдав меня легкой воздушной волной.
Она
исчезла, будто и не было, но в моем сознании остался ее мгновенный, но леденящий, пронзительный взгляд умных серых глазищ. Этот взгляд мне уже был знаком и поэтому вызывал еще большую жуть. Та же капризная непримиримость, тот же немой вопрос: что тебе надо, зачем возник на пути? — та же скрытая ненависть к чужаку и... страх перед ним. Страх, который опаснее даже злобы, ибо в любую секунду может побудить к непредсказуемым действиям. Я чувствовал, как по моим коленям от бедер скатывается противная дрожь. В висках и в груди отчетливо отбивало: тук, тук, тук, тук! Если бы я был суеверным, я бы точно решил, что это в образе собаки явилось мне привидение. Псина хоть бы тявкнула, хоть бы взвизгнула от неожиданности, а то все произошло в абсолютном замогильном молчании.
То и дело озираясь, я припустил во всю прыть.
В сенях горел
электрический свет, но никого из гостей, даже Коняева, уже не было. Стол сиял чистотой. Тетя Афимья мыла посуду. А дядя Яша сидел в одном нижнем белье на порожке и, обхватив голову руками, причитал:
Афимья! Ох, Афимья, я пьяны-ы-ый... по всем швам!
Вскоре и он ушел спать.
— Ты вроде как не в
себе, — внимательно посмотрев на меня, заметила тетя Афимья, когда мы чистили рыбу.
— Да собаку
встретил в Мокрой низине, — пожаловался я. — Никогда в жизни не видел таких странных собак, да тем более в лесу, да тем более ночью... — и я описал происшествие со всеми подробностями.
— Это
был волк, — думая о чем-то своем, тихо сказала тетя Афимья.

100-летие «Сибирских огней»